Глава 5
В 1939 году Наташе исполнилось тринадцать лет. К этому времени она заметно подросла, но по-прежнему выглядела худенькой. Старухи, вечно снующие по улице в поисках новостей, провожали взглядами тоненькую фигурку Наташи Калединой и говорили:
– Плохо кормит свою младшенькую Лиза. Видать, все деньги у неё на помаду уходят.
Эти разговоры доходили до ушей Елизаветы Авдеевны. Она злилась и грубо выговаривала Наташе:
– Опять не жравши из дома убегаешь, распротакую твою мать, чтобы соседи языки чесали про твою худобу. Сядь, поешь горячего, что Катя приготовила.
Елизавета Авдеевна выражалась на том языке, которому обучилась в детстве. И дочери её владели матом, хотя Катя старалась сдерживаться, но Наташа даже весёлые рассказы открыто подсаливала ругательствами.
Катя не надеялась на мать и давно прибрала к рукам домашнее хозяйство. И печь топила, и борщ варила. Она уступила Наташе уборку в доме. Но стирали сёстры вдвоём– и своё, и материно. Гордый Наум Моисеевич обстирывал себя сам. Он стеснялся своих изношенных исподников и сушил их отдельно от дамского белья, чем потешал сестёр. К тому же они удивлялись: портной не имел даже приличной майки! За годы жизни в доме Калединых Наумчик разбогател двумя линялыми майками, и обе провисали растянутыми проймами до самых штанов.
Наум Моисеевич не обращал внимания на смех сестёр и говорил им:
– Мужчина должен носить шо-нибудь одно, а другое должно лежать у него у запасе.
И ещё он утверждал, что мужчине вообще наряжаться нельзя:
– Он же не дама. Чистая рубаха, пинжак и штаны. Шоещё надо для приличной жизни?
Елизавета Авдеевна легко соглашалась с ним. Её волновали только подарки от мужа. Наум Моисеевич впрок задабривал дорогими вещами красивую, но вздорную жену.
Правда, временами она становилась у печи. Чаще всего это случалось в воскресенье. И тогда дом наполнялся вкусным дымом от пригоревшего, а то и сгоревшего теста. Особенно она любила печь пирожки.
Наташа говорила:
– Меня пирожками куда угодно можно заманить, иду за ними, как слепая, – и прицеливалась к ещё одному пирожку, ну самому последнему, у которого донышко – почти уголь. Она особенно ценила эту черноту, хрустела ею, пачкала щёки, а потом долго не могла напиться. Вставала к воде даже ночью, громко икала и посмеивалась.
Сёстры любили эти дни, мирились с дымом и дожидались угощения на крыльце. Сама хозяйка, когда дорывалась до противней, становилась покладистой, и это устраивало всех. В эти долгожданные часы она даже позволяла себе шутить с дочерьми и мужем. Всем казалось, что в доме навсегда поселился праздник.
Однако этот праздник соблюдался при жёстком условии: никому не путаться под ногами хозяйки. Ей не хватало места в тесной кухне.
И в этот выходной день, когда Елизавета Авдеевна колдовала над пирожками, Наум Моисеевич держался в стороне, чтобы не нарваться на окрик, и угождал жене издалека:
– Лизонька, ну пожалей себя, передохни.
Своеобразно владея русским языком, он не там поставил ударение в последнем слове и этим рассмешил сестёр до слёз. Наконец на пороге дома появилась распаренная Елизавета Авдеевна с улыбкой и закопчённым противнем.
– Хороша! – похвастался женой Наумчик.
Вечером Елизавета Авдеевна устроила скандал без повода. И Наташа, как всегда в таких случаях, ушла из дома. Там, на свободе, она подчинялась только себе. Невозмутимая Катя открыла книгу и пропускала мимо ушей всё, что говорила разгневанная мать. Елизавета Авдеевна вволю накричалась, устала от самой себя и спокойно сказала:
– Да пропадите вы пропадом, неблагодарные!
Утром, хорошо вылежавшись, что было её правилом, она вышла к столу приветливой. Несправедливо изгнанного в сарай Наумчика она вернула в дом.
Близкие Елизаветы Авдеевны знали, что она редко гневается днём. И при посторонних людях она каким-то способом скрывала приступы безумия. Никому и в голову не приходило, что эта милая женщина способна на сумасшедшие выходки. Чаще всего она теряла рассудок с приходом темноты. Даже сумерки загоняли её в дом. И тут при желтящем свете электрической лампочки она могла вдруг вытаращить красивые глаза и выместить на муже и дочерях накопившуюся за день злость.
Как-то раз она занесла стул над головой Наумчика. Он вскрикнул, но не отскочил от жены. Елизавета Авдеевна уронила стул рядом с мужем и ухмыльнулась. Именно эта ухмылка больше всего пугала и отталкивала.
Елизавета Авдеевна знала о своей болезни. И говорила о ней с той же ухмылкой. Наумчик никогда не вступал в перепалку с женой, слушал её и подчинялся.
– Настоящая любовь мужчины – это мудрость глухонемого, – говорила Наташа.
* * *
В один из первых дней сентября 1939 года Наташу впервые в её жизни проводил из школы мальчик. Звали его Толиком Приходько. Соседские старухи удивились такой распущенности, поджали губы и расстреляли взглядами юную парочку. Мудрость не позволила ни одной из них сказать что-либо осуждающее вслух.
Одна только восьмилетняя Настя, жившая в соседнем дворе, ехидно прокричала через забор:
– Жених и невеста замесили тесто.
Наташа дружила со всеми детьми в окрестности и угостила соседку конфетой, а потом предложила ей познакомиться с Толиком. Настя охотно согласилась.
– Жених, – назвался Приходько и двумя руками подержал детскую ладонь.
И то, как он это сказал, и то, как он доброжелательно встретил чужого ребёнка, понравилось Наташе, и она ногой толкнула калитку.
– Прошу в гости.
Доверчивая Настя первой шагнула во двор, а Толик извинился:
– Сегодня не получится, меня дома ждут.
Наташа с улыбкой встретила отказ, а Настя посчитала себя виноватой и попыталась убежать.
– Куда? – рассмеялась Наташа и схватила девчушку. – Пойдём со мной, у нас пироги есть. Ну кто откажется от пирогов? Настя кивнула и оглянулась на уходящего жениха.
Улица пошепталась по углам и кое-как пережила эту новость. Но через неделю разволновалась опять: Наташу привели к дому двое пареньков – рослый и маленький. Одним из них оказался Вова Чернышов, друг Приходько. Он заранее спросил Толика:
– Нам по пути? – и всю дорогу молчал.
Катя выглянула в окно и узнала своих одноклассников. За обедом, подавая сестре тарелку, пожаловалась:
– А я боюсь провожатых. Несут по дороге всякую ерунду, а потом свидания назначают. Они, наверное, и на свидании свою чушь повторяют? Мне с ними скучно. Я лучше почитаю.
– Да, Катюня, ты права, – усмехнулась Наташа, – они или много болтают, или молчат. Вот этот ваш Чернышов проглотил язык сегодня, ему и сказать-то нечего.
– Что ты, Наташенька, – испугалась Катя. – Вова – самый умный мальчик в нашем классе. Он просто не хочет мешать другу.
– Тогда зачем он приклеился к нам?
– Я не знаю, но он немного странный. Только ты не выдавай меня, это я сболтнула.
Наташа мыла посуду, поглядывала на сестру и думала об ухажёрах: «Оба хороши, перебирать не буду. Так и одной остаться можно». Катя оторвалась от книги и улыбнулась Наташе.
* * *
Маленький домик Приходько ничем не отличался от таких же ветхих строений Чечелевки.
Слепленный на скорую руку ещё в прошлом веке, он напоминал землянку, приподнятую над травой. Ржавая металлическая крыша, казалось, пристроилась к нему случайно. Домик стоял на склоне и заглядывал мутными окошками в овраг.
Хозяин жилища, оценивая на глаз трещины в стене, имел привычку ругать их грубыми словами. Из этих слов, подхваченных ветром, соседи складывали новость: «Ходыня в ремонт ударился». Но он привык воровать и никогда не унижал себя даже простой работой.
Его прозвали Ходыней за частые ходки в тюрьму. Власть, снисходительная к разбойникам, сажала ненадолго, и такие ходоки получали официальный статус рецидивистов, то есть неисправимых.
Пока старший Приходько отсиживал срок, рождался очередной ребёнок. Так появились на свет четверо ребятишек. Первенец Саша к 1939 году превратился в могучего девятнадцатилетнего мужика, ожидавшего призыва в армию. Он тоже воровал, но осторожно, и жил в тёплую пору на чердаке родительского дома, где ему вольно дышалось. Средний сын, семнадцатилетний Юра, с трудом одолел три класса, часто убегал от родителей и неожиданно возвращался, исхудавший, с новой наколкой на бледном теле. Младший Толик любил рассматривать эти чернильные произведения, навечно прикреплённые к телу братьев, а сам по малолетству имел на руке скромную надпись: «Не забуду мать родную».
Четвёртой родилась немая и парализованная карлица Маруся. Её врождённое уродство скрашивалось сообразительностью и терпением. Она имела светлый разум, умела читать, страницы переворачивала носом. И если сразу не получалось – сердилась, но редко плакала. Братья жалели сестру и развлекали её каждый на свой лад. Маруся, как это часто случается с калеками, не понимала всей величины своего несчастья, отзывалась счастливым смехом и дёргаными движениями выкрученных рук.
Возвращения Ходыни из очередного заключения отмечались с размахом. Бесчисленные гости сидели за столами во дворе и до утра пили самогон, плакали под гармошку, клялись в вечной дружбе, а потом разбивали табуретку на голове хозяина. Это превратилось в традицию. Ходыня вспоминал эти попойки со смехом. Он не любил прошлого, жил без оглядки.
В ленивые будни, когда солнце светило ярко, его убежищем служили лопухи за сараем, где он отлёживался и беседовал с бутылкой водки. Но вечером какая-то сила поднимала его, поила крепким чаем и выпроваживала из дома. Жена ожидала его иногда неделю, но встречала без радости. Он, небритый, вываливал на стол добытые грабежом деньги и припадочно хвастался новой фуражкой. Была у него такая привычка – возвращаться с удачного «дела» с обновой.
И тогда участковый милиционер парился, затянутый в мундир, вынюхивая у скупщиков краденого, кого это наш Коленька недавно грабанул? «Вещички», так называли скупщиков, отговаривались от назойливого «мусора» клятвой«на зуб». Они никогда за просто так не выдавали поставщиков краденого.
Беззаботный Николай Приходько, не обращая внимания на пересуды, опять собирал компанию и затевал пьяную ссору, где его обязательно били.
Иногда к нему вдруг возвращался рассудок, и он ради начала новой жизни бросал пить. Тогда сама трезвость подсказывала ему хорошие слова.
– А покажи мне, Толик, свой дневник.
Сын открыл аккуратный портфель.
– Мать, иди сюда, – позвал жену Николай Петрович.– Он же у нас, оказывается, хорошист. Ударник, можно сказать. А я и не знал.
Умудрённой тяжёлой жизнью Евдокии Ивановне в голову не пришло попрекнуть мужа пьянством. Ей не хотелось портить выговором торжественную минуту. Она поджала губы и скрестила руки на груди, ожидая продолжения.
– Что ж ты молчишь, голубушка? – ласково спросил жену Ходыня. – Тут радоваться надо таким оценкам. Даже песню спеть можно, понимаешь!
Рано постаревшая Евдокия молчала. Она помнила все обиды, причинённые мужем. Николай Петрович, сильно щурясь, отставил от глаз дневник сына и продолжал восхищаться:
– Ну смотри, опять отлично. И когда успел? Ведь правильно ценят нашего сына. Дуся, ты сама погляди.
Евдокия Ивановна уняла слёзы и сурово сказала:
– Я каждый день радуюсь за Толика,– и ничего к этому не добавила. Жена Николая Приходько вообще была немногословной. За это её считали забитой жизнью женщиной. Но все обращали внимание на её стройные ноги. На них даже калоши выглядели привлекательно. К тому же она носила хоть и дешёвые, но шитые по ладной фигуре платья. А фигура её многим не давала покоя. Медленная в движениях, как будто вся напоказ, она повторилась в сыновьях.
Плакала Евдокия Ивановна только над Марусей.
Маруся с малых лет зарабатывала деньги собой. Её выкатывали на тележке неподалёку от дома, и она ненавязчиво попрошайничала. И не было отбоя от желающих подать ей копеечку. Её красивое лицо —всё во власти меняющихся гримас – притягивало, заставляло сострадать. Рядом с тележкой присаживалась на скамеечку Евдокия Ивановна и торговала жареными семечками.
Бедные подавали мелочь, блатные – временами бумажный рубль. У них считалось, что Маруся приносит удачу. Иногда Маруся что-то говорила людям на своём непонятном языке, а мать переводила:
– Доченька желает вам здоровья и богатства.
Со скупыми людьми переводчица боролась так:
– Маруся дарит вам рубль на бедность.
Посрамлённый человек вынужденно лез в карман и даже извинялся.
Весь доход от попрошайничества тратился только на Марусю. За этим никто не следил, но даже Николай Петрович из этих денег на водку не брал. В семье они считались святыми и хранились открыто, чтобы каждый мог взять сколько надо и побаловать чем-либо любимицу Марию Николаевну. Ей нравилось, когда её называли именно так. Марусе покупали сладости и красиво одевали, что стоило в те времена немало.
Один раз её отправили на два месяца в санаторий к Чёрному морю, но потом пожалели об этом. В санатории неизвестно каким образом она пристрастилась к вину. Видно, нашлись доброхоты, налившие ей первый стакан. Вернувшись домой, она стала закатывать истерики, если её не угощали вином. Протестуя, она отказывалась от еды. Евдокия Ивановна, рыдая, поила дочь. А та, сделав несколько глотков вина, успокаивалась. Потом засыпала без привычного кривляния и дёрганья руками. Маруся открыла для себя пагубное, но единственное лекарство.
Она прожила неполные пятнадцать лет и умерла перед войной. Улица осиротела.
* * *
Толик Приходько вырос в нищей семье и не собирался закачивать десятилетку. Он мечтал как можно скорее зарабатывать для матери и больной сестры. Но пока благодаря природному уму и дружбе с Чернышовым хорошо успевал в школе. Дни он посвящал дому, а вечерами гулял по посёлку. В отличие от друга, он смутно представлял своё будущее и не знал, кем будет.
Наташа с первых дней знакомства заметила в Толике приятную рассудительность: «Он говорит, как взрослый. Нет, что я, лучше взрослого, без зла». Она привыкла к истерикам матери и считала взрослых злыми.
Толик был единственным помощником Евдокии Ивановны. Его отец и старшие братья по воровской традиции презирали домашнее хозяйство и жили на всём готовом. Евдокия Ивановна и Толик не только варили обеды, но и обстирывали всю семью. День для Толика начинался с базара.
– Не могу сказать, что мне нравится вставать раньше всех, – откровенно рассказывал он. – Но будить меня некому, и потому я вскакиваю по совести. Мама убивается за ночь возле беспокойной Маруси и не в силах проснуться рано. Я считаю, что пусть она поспит лишний час, а я своё наверстаю ночью. Когда она встречает меня с базара, то стесняется, что перевалялась в постели. Мне неловко слушать мамины извинения, она же ни в чём не виновата. Но ей так легче, и я слушаю её. Смешно, но приходится чуть ли не силком кормить её по утрам. Она капризничает, недоспав. Что видела мама за моим отцом? Молодость погубила, годами дожидаясь его из тюрьмы. Я не имею права ругать отца – так не принято,но мы привыкли жить без него. Он если не в тюрьме, то где-то шатается. Остальное представь сама. Я никому не желаю повторить жизнь моей мамы. Потому и помогаю ей, чтобы она не добивала себя. Мне и стирать легко, потому что я маму выручаю. Нет, я говорю серьёзно, – смеётся Толик. – Что тут особенного? Мужчина должен стирать. Жизнь – сплошная стирка. Это мне Чернышов подсказал. Он вообще загадочно о стирке как-то выразился: «С неё начинается моя свобода». Я переделал его слова по-своему: «Отстирался – и на свободу». Прачки существуют для ленивых людей. Вовка тоже стирает, но молчит об этом. Он вообще не любит говорить о своём домашнем хозяйстве. Ты можешь представить, как Нина Александровна маленькими ручками тащит выварку с плиты ? Вот и я не представляю. Тягает выварку Вовка, но помалкивает. Он считает, что на это нельзя тратить слова. Я с ним согласен, но что-то потянуло меня за язык, и я растрепался.
– Говори, говори, Толик, – попросила Наташа. – Это же самое интересное. Мы с Катей тоже любим своё хозяйство. Как же его не любить, если оно нам ещё в детстве досталось.
Толик обрадовался Наташиному признанию и заговорил о своей несчастной сестре:
– Марусино бельишко я стираю между делом, играючи – оно же маленькое. Прихожу из школы, а оно, уже замоченное, ждёт меня. Это мама постаралась. Мы его замачиваем только детским мылом, чтобы хорошо пахло. Плохо, если Марусина одежда пропахнет кошачьим запахом хозяйственного мыла.
– Почему кошачьим?
– Мне так кажется. Против кошек я ничего не имею, но запах, который они оставляют, мне страшно не нравится. Мне ещё в детстве так представилось. Так или не так, но хозяйственное мыло хуже пахнет, чем детское. Согласна? С обеда до вечера Маруся в моих руках, если она не торгует семечками с мамой. Я даже уроками занимаюсь вместе с ней, пишу, а она смотрит в мою тетрадь. Она умная. У неё голова в порядке. Она и считать умеет. Но больше любит слушать, когда ей книжку читают. Стихи слушает, закрыв глаза. Может и всплакнуть от стихов. У неё нервы детские, потому и тихая, когда слушает. Заметила, дети любят слушать. И ещё она любит нюхать цветы. Я подношу её к цветку, а она наслаждается: «Ах, ах». Больше сказать не может, но я понимаю её. У неёвсё имеет своё название по буквам. Например, «ах»– это удовольствие, «ох»– расстройство. Маруся коротко выражается, её надо внимательно слушать. Она стеснительная. Когда мы с мамой купаем её, я держу тельце, остальное должны делать только женские руки, иначе Маруся расстраивается. Приходится говорить ей: «Смотри, Маруся, я закрыл глаза и не вижу тебя». Она верит и не плачет. На горшок её сажает только мама. Мне надо уходить, чтобы не смущать её. А весит она совсем мало, и ест только кашу. Остальное пробует по крошке. Но от конфет она не отказывается. Правда, на них не всегда находятся деньги. Вообще, у нас денег хватает только на простое. От отца и старшего брата деньги приходят редко, живём с продажи семечек. Ну и Марусе подают мелочь, но это горький доход, мы его не касаемся, тратим только на конфеты для Маруси. У мамы всё бельё латанное. Она не разрешает мне стирать его. Сушит его в стороне от остального белья и спешит первым сдёрнуть с верёвки. Говорит: «Толик, не смотри на него. Я со стыда умираю». Мама у меня красивая и застенчивая. Как только заработаю, так сначала куплю маме хорошее бельё, чтобы она себя не стеснялась.
* * *
Иногда Толик любил пошутить, но сохранял при этом серьёзное выражение лица. Однажды он сказал:
– Отец и братья у меня блатные, то есть ворюги. У меня самого руки иногда чешутся, хотят что-нибудь стырить. Понятно, в кого я вылупился? Возможно, и я буду налётчиком.
Доверчивая Наташа испугалась:
– Толик, твой дружок порядочные книжки читает и тебе их пересказывает, а ты страшные выдумки в голове держишь. Значит, попусту тебя Чернышов уму учит? Ведь налётчиков при захвате менты стреляют.
Толику понравилось, что Наташа не желает ему смерти от милицейской пули:
– А что тут такого? Налётчиков не всегда убивают, я это по старшему брату знаю. На то и удача по земле бродит. Отец говорил, что товарищ Сталин в молодости банки грабил. Он, правда, деньги отдавал нашей партии. И эти деньги шли на революцию. Но Иосиф Виссарионович был настоящим налётчиком, а стал нашим вождём.
Наташа с ужасом слушала дерзкие слова о самом товарище Сталине. Она и не хотела верить им, но уж больно веско рассказывал Толик. Чернышов отмалчивался.
– Вова, ты по-настоящему умный, скажи своё слово, – попросила Наташа. – А то у меня голова закружилась от брехни Толика.
Чернышов мягко улыбнулся.
– Толик наверняка станет офицером. Всем рослым парням открыта дорога в офицеры. Жаль, что шпоры на сапогах отменили. Это первое. Со Сталиным я банки не грабил. Но я допускаю что-то бандитское в его прошлом. Об этом говорит его настоящее.
У Наташи от страха вспотели ладони. Она сердито посмотрела на своих друзей.
– Вы, ребятки, языки придержите. За такие слова прибить могут.
– Нас уже давно прибили, – спокойно сказал Чернышов.
* * *
Толик Приходько жил по соседству с Чернышовым и не представлял жизни без него.
Вова Чернышов был старше Наташи на год. Светловолосый, глаза с прищуром. Сразу и не поймёшь: хитрит или нет. Говорил мало. Когда замолкал, возникало ощущение, что надолго. Вова хотел стать врачом, был круглым отличником, но знался с блатными. Объяснил это так: «Хочу понять их. Подозреваю, что весь мир бандитский». Он носил нож, но никогда не показывал его. Наташа узнала о нём случайно.
– Зачем он тебе? – как-то спросила она.
– Это женский вопрос, – отрезал он и больше ничего не сказал.
Она рассердилась и поклялась никогда не встречаться с ним. Но через два дня сама пошла на примирение. Она вспомнила, как Чернышов добровольно заступился за Катю несколько лет назад.
Перед войной, уже шестнадцатилетним парнем, Вова сказал Наташе:
– Тогда, в детстве, Евдошенко увидел перед собой меня, маленького человека, которого он может запросто зарезать, но при этом остаться подлецом. Человек всегда стоит перед нравственным выбором. Так открываются глаза на себя. И Колька открыл в себе благородного человека. Спасибо ему. С тех пор я за него спокоен.
– Не страшно стоять под ножом?
– Страшно. Я не железный. Мне помогла надежда на человека, и Колька меня не подвёл.
Николай Евдошенко вырос в огромного парня и повинился перед Катей:
– Ну прости ты меня, дурака. Я же не знал, что ты такой красивой будешь. А то бы уже тогда начал за тобой ухаживать, а не кидать на землю. Хоть слово скажи.
Катя простила парня улыбкой.
Странно распоряжается людьми жизнь. Казалось, что Николай Евдошенко обязательно станет бандитом, а он перед войной устроился на завод, работал вальцовщиком – таскал огромными клещами из печи раскалённую проволоку. Народ назвал её«катанкой». Иногда она, срываясь с клещей, обрезала ноги рабочему. У рабочих считалось, что вальцовщик – самая опасная профессия.
В день получки, выпив водки в забегаловке у проходной завода, Колька со смехом вспоминал своё бестолковое блатное детство. При встречах с Чернышовым он первым протягивал руку, как будто и не было между ними кровавой стычки.
* * *
– Вова, почему ты не приглашаешь Наташу в гости? – как-то спросил Толик. Эти слова смутили девочку. Чернышов спохватился:
– Ты прав, мне давно хочется познакомить Наташу с мамой, но я боялся отказа. Спасибо, за хорошую мысль. Наташа, тебе сейчас удобно?
– Да.
Толик улыбнулся и пошёл к себе. Миловидная Нина Александровна тепло встретила гостью и всплеснула руками:
– Господи, какая красивая девочка – глаз не оторвёшь! Когда-то и я, грешница, мечтала о такой же, а родила мальчика. Она коснулась щеки сына улыбающимся ртом, а он поцеловал руку матери. Наташа впервые увидела, как целуют руку женщине. Она обрадовалась этому и прошла в дом почему-то на цыпочках. Вова усадил её за стол и устроился невдалеке. Вздохнул.
– Уж прости, но от обеда нам не отвертеться, – сказал он.
– Я не против обеда, – созналась Наташа.
– Ой, какой ты молодец! – обрадовался Вова. – Ну просто камень с души сняла. Побудь минуту одна, побегу на помощь маме.
Наташа приложила руки к горевшим щекам и слегка потопала под столом ножками. Ей понравилась Вовкина обходительность. Она ела, подставляя под ложку кусочек хлеба. К этому её приучили с детства. Интеллигентная Нина Александровна, хорошо владея лицом и не желая отставать от крестьянской аккуратности гостьи, подстраховала хлебом свою ложку и восхитилась открытием.
После обеда она показала Наташе все фотографии родни и даже ту, на которой голый годовалый Вовка чему-то радовался, задрав лысую голову. Потом Нина Александровна неожиданно заспешила.
– Пойду прогуляюсь по своим делам.
– И мы пойдём с тобой, – сказал Вова.
Наташе запомнились слова Нины Александровны: «Вовин папа, мой муж, сидит в тюрьме за вредительство. Ему присудили десять лет без права переписки. Я писала Сталину, но мне так и не ответили. Как жаль, что произошла такая чудовищная ошибка – засудили честного человека, детского врача».
На следующей встрече Чернышов рассказал:
– Наташа, как мне хочется, чтобы отец оказался живым. Но я знаю, что означает приговор с разъяснением «десять лет без права переписки»,– расстрел. Мне об этом рассказал отец Толика. Он про эти дела много знает. Так обманывают родственников осуждённого, чтобы они ждали его. Мама запрещает мне говорить об отце с чужими людьми. Чтобы не расстраивать её, я ни с кем об отце не говорю. Но тебе я доверяю, мне не хочется считать тебя чужой. Мой отец работал педиатром. Так называют детского врача. Он написал диссертацию – научный труд, но нашлись люди, которые написали на отца донос. Тогда мы жили в Москве. Сюда нас выслали как близких родственников врага народа. Отца обвинили в подготовке отравления детей и шпионаже. Якобы мой отец испытывал на детях ядовитые препараты, чтобы стать профессором. Мол, чего ради карьеры не сделаешь. В этом есть бандитская логика. На ней и построили все обвинения. Но и этого им показалось мало. Они посчитали, что отец делал опыты по приказу немцев и получал от них деньги. Маму продержали в тюрьме полгода. Били её– выпытывали сведения об отце. Но мама ничего не подписала против отца. Она написала Сталину, просила разрешения сидеть в лагере вместе с мужем, так как разделяет всё, что он делал в жизни, и считает его честным советским человеком. Я читал это письмо перед отправкой в Кремль. Мама тогда сказала: «Возможно, ты будешь жить один. Если там, в Кремле, поймут мою просьбу,я буду жить вместе с нашим папой. Ты уже большой, справишься». Я попросил маму, чтобы она взяла меня с собой. Она как замашет руками: «Что ты говоришь? Тебе нельзя в лагерь, там только взрослые живут». Она не сказала «сидят». На письмо нам не ответили. А мама до сих пор ждёт. После ареста отца у нас отобрали почти всё. Оставили книги и немного одежды. В Днепропетровске нас приняла бабушка моего отца. Она расстроилась и умерла. Теперь мама боится, что меня могут посадить, когда я получу паспорт. Я скрываю от неё свою мечту: найти отца. Даже если придётся сесть в лагерь.
* * *
– Чернышов запросто придумает убедительное прозвище кому угодно, – как-то сказал Приходько. Вова пропустил похвалу мимо ушей. Он не замечал сказанное о себе.
– Хорошо, пусть сочинит прозвище нашей учительнице литературы, – попросила Наташа.
– Это просто, – согласился Чернышов. – Русалочка. Рус – русская литература, Алла – её имя. И если говорим о женщине – прозвище не должно обижать. Русалка – грубо.
Алла Ивановна, незамужняя молодая женщина, до самозабвения увлечённая учительством, узнала о своём прозвище и отнеслась к нему спокойно. Ей проболталась Дуся Истомина, известная сплетница.
Наташа заметила возникшую расположенность Русалочки к Чернышову и даже заподозрила её во влюблённости, но не сердилась на учительницу, считая, что та ей не соперница. Этим открытием она поделилась с сестрой:
– Катюня, а ведь наша Алла на Вовчика глаз положила – как встретит его, так и млеет. Это ж видно по её щекам. И ничего с этим не поделаешь, она же не без сердца, хоть и взрослая.
Двадцатитрёхлетняя Алла Ивановна недавно окончила университет и не спешила обзавестись солидностью, бегала по коридорам и вечно опаздывала. Она вела литературный кружок, куда Наташу не смогли заманить даже Чернышовым. Вместо неё туда ходила Катя.
– Мне кажется, – сказала Катя, – что Русалочка любит только стихи. А Вовчика она просто уважает, как хорошего ученика. Да, она цветёт, когда Чернышов читает Пушкина. Но это ни о чём таком не говорит. Они оба увлечены великим поэтом. Мне тоже очень нравятся стихи Александра Сергеевича. Русалочка говорит, что Чернышову самому придётся писать. Странно, но мне приятно слышать это. Вовчик после её слов загрустил.
– Да он давно пишет стихи, только держит это в секрете. Станет он вам по случаю сознаваться в своём таланте, – сказала Наташа.
– И ещё она показала нам картинки, где нарисованы дети Пушкина, – продолжила Катя и погладила руку сестры. – Как я обрадовалась, когда заметила сильное сходство Пушкина со своей младшей дочерью Натальей. Она лицом повторила отца. И при этом осталась хорошенькой. Получается, что внешне страшненький поэт изнутри был красивым, и это передалось дочери. Она этим отблагодарила отца за своё рождение. Как жаль, что у нас не сохранилась фотография нашего отца. Мне хочется знать, каким он был.
– Я об этом не задумывалась, – созналась Наташа. – Но теперь мне тоже захотелось узнать его. Давай удерём на Дон, в нашу станицу, где обязательно найдём фотографию отца. И вообще останемся там жить.
– Давай, прямо сейчас, – согласилась Катя.
Сёстры выскочили на улицу и понеслись, всполошив соседей.
* * *
Толик Приходько хорошо знал воровскую среду и обучал Наташу простейшим способам борьбы с уличными бандитами:
– Доверяй только тем, кого ты знаешь давно. Таких людей не может быть много. Не верь в добрые намерения незнакомых людей. Добрые намерения не показывают. Любое сближение с незнакомым человеком рассматривай как опасность. Предосторожность не повредит. Хорошего в жизни много, столько же – подлости. Не оставайся на улице одна. Не шляйся без цели. Купила, проведала и вернулась домой. Улица – самое грязное место. По ней ходят нормальные люди и таскаются бандиты. Надо помнить, что бандитов много. Уличные бандиты не имеют совести. Грабить – это их работа. Пырнуть ножом – для них пустяк. Вышла одна в темноту – пропала. Ночью бандитов гораздо больше, чем мы представляем. Если прижали – отдайвсё. Не кричи – подрежут. Бандитам ты не нужна. Им нужны вещи. Золото не носи. Держись своего дома. Днём тоже грабят. Не ходи по глухим улицам даже днём. Сделай крюк, но обойди тёмную дорогу. Не ходи одна, держись людей. Никогда не прижимайся к заборам. На Чечелевке ходи только по середине дороги. Ничего, объедут. Вот к тебе подбегает ребёнок: «Помоги, дверь не могу открыть, мама умирает, дедушку припадком хлопнуло!» Не верь. Это ловушка. Детей часто «насаживают» на такую подлость. Это цыганский приём. Бойся цыганских детей. Такого нахалёнка можно спросить: «А чем докажешь?»Скорее всего, он убежит и будет искать другую доверчивость. Доверчивость – путь к унижению. Доверчивых используют. Встретила на углу пустой улицы человека. Возвращайся. Это, возможно, бандит дежурит на перекрёстке. Не оставляй его за спиной. Впереди тебя ждёт ещё один. Это бандитская «рыбалка»– он всё равно пойдёт за тобой, а навстречу – другой. Они работают вдвоём. Деньги носи на себе. Ты знаешь где. Кошельки – это воровская болезнь. Кошельки прячут в карманы и сумки. Это глупость. Оттуда их вырезают заточенной монетой. Зашла в трамвай – в руке пятак. Знай, тебя уже осмотрели. В каждом трамвае работает пара карманников. В каждом! Их сотни работают на трамваях каждый день. Зашла в подъезд: первые шаги делаешь на месте – шумишь ногами, но сразу не идёшь. Бывает, что сбоку бьют по голове. Подъезд – это капкан. Туда одной лучше не заходить. Подъездные бандиты жалости не знают. Они спешат. За рубль могут убить человека. Бьют обычно трубой. Чужая квартира – это могила. Там с тобой сделают всё, что захотят. В чужую квартиру одна не ходи. Если прижали в чужой квартире, постарайся бросить изо всех сил что-нибудь тяжёлое в окно. Стул, например, запусти. Это твой единственный шанс на спасение. Звон разбитых стёкол привлекает внимание. Носи в кармане соль. Человеческие глаза соли не выдерживают. Это хорошее оружие. Главное – себе в глаза не попади. Перед тем как бросить соль, надо успокоить руку. Пальцы надо разжимать перед самой мордой бандита. Его глазу и крупинки хватит. Помни, за тобой всегда наблюдают чьи-то глаза. Не верь, что ты осталась на улице одна. Тебя всегда кто-то видит. И тебя оценивают. Слишком много скопилось на земле бандитов. Ты беззащитная. От тебя всегда будут чего-то хотеть. Убегай, Наташа! Прыгай на заборы, лезь на сараи, но в руки бандиту не давайся. За нападение на человека я бы расстреливал. А дают год!
– Спасибо, где же ты этого набрался, – спросила Наташа.
– Я давно над этим думаю. Знакомых слушал. Мои братья и отец рассказывали. Я же эту науку с детства знаю. Мои братья тоже считают, что нападать на человека – грех. Они воруют, но людей не режут. Они ножики вообще не носят, чтобы лишний срок не иметь. Нормальный вор крови не допустит. Мой Саша говорит: «Замок ломают в тишине». У нас цыгане пытались Марусю стащить. Чтобы просить под неё в поездах. Мама только зашла в дом, а Маруся закричала со двора. Саша еле успел догнать цыган. Цыгане вообще наглые люди. Видимо, следили за нашим двором. Мы с тех пор Марусю без присмотра даже на минуту не оставляем, и она уже боится оставаться одна. Я хочу предупредить людей об опасности. Кто-то же должен предупредить.
Наташа от страха закрыла глаза. Никто ещё так прямо не рассказывал ей о советских бандитах. Потом она не раз с благодарностью вспоминала науку Приходько.
Глава 6
В углу двора Калединых стоял большой сарай с плоской железной крышей. Катя с Наташей с детства облюбовали эту крышу для игр. С годами сарай оброс деревьями и кустами сирени. Он напоминал беседку и смотрел прямо на усадьбу Любки-курятницы. Семья Любки жила разведением птицы и ни о чём другом говорить не могла. Над их двором летали тучи зелёных мух, а само хозяйство душило округу едким запахом. По яркости с ним мог поспорить только коксохимический завод, расположенныйнеподалёку.
Наташа с крыши своего сарая заглядывала к соседям. Её никто не видел за кустами, а она «крутила» бесплатное кино. Однажды она стала тайной свидетельницей сцены, разыгранной пятнадцатилетней Надькой и еёухажёром. Сначала она услышала разговор прямо под собой:
– Мы тут с мамкой прикупили несколько пеструх, так от них яйца получаются цветными и крупными. Белая курка такого яйца не снесёт. Так мы тут с мамкой…
– И не скажи, Надюша, – ответил Петька.– Вот у моего папаши даже белые курки несут крепкое яйцо. Вот что значит петух с хорошим гребешком. А если гребешок вялый…
Наташа подумала: «Хитрому Петьке хочется заманить грудастую Надьку в курятник, и он изо всех сил корчит из себя любителя птицы».
Вскоре они скрылись в курятнике. И вдруг туда понеслась мать Надьки. Она разбрасывала ногами гусей, уток, индюков, кур, цыплят.
Надька выскочила из курятника и побежала навстречу матери.
– Я квочкам задала комбикорм и воды подлила, вот и задержалась там, – сказала она.
За усердие она получила материнским передником по лицу, а Петька уполз через кусты смородины в соседний двор. Назавтра Надька поделилась по секрету с лучшей подругой впечатлениями от свидания, и это дошло до ушей Наташи:
– Я ж думала, что Петька порядочный, потому и пошла с ним. А он сразу полез с глупостями. Груди, говорит, покажи. Так я его к матери послала: вы ж родные – пусть она и покажет. Он как накинулся на меня – всю истискал, подлючий рот, всюду побывал. Пришлось кусаться, а то бы лишил чести.
Подруга ахала, закатывала глаза и вспоминала предыдущий рассказ Надьки, в котором Петька творил с ней тоже же самое.
Покорный Петька стерпел от родного отца несколько запоминающихся затрещин, а потом рассказал верному приятелю:
– Еле ноги унёс от Надьки – искусала и вываляла в помете. Сиськи у неё огромные и потные, чуть не убила ими. Вывалила их и давай размахивать, как вёдрами.
Чечелевка с удовольствием подхватила и эти слова. Любка отпустила грехи наследнице веником. С тех пор Надька опасалась любой метёлки. А на свидания с тем же Петькой бегать не перестала. Кроме Петьки она любила Золотушного Кольку.
* * *
Парень, живший по левую сторону двора Калединых, любил рассказывать о своих болезнях, перенесённых в детстве. Чаще всего он вспоминал золотуху. Потому и прозвали его Золотушным. На самом деле он носил фамилию своего отца Михалькова.
Ничего особенного в Кольке не было, кроме большого роста. Когда он разговаривал, то наклонялся над людьми и считал это признаком вежливости. Семнадцатилетний Николай слыл заядлым голубятником и дни проводил в окружении птиц.
Наташа любила смотреть со своего сарая на голубятню и Колю, вооружённого длинным шестом. Особенно ей нравилась ласковая Колина приманка:«Гули-гули-гули». Она, конечно, повторяла её на матерный лад.
Золотушный не любил, когда его называли Колей. При знакомстве он подчёркивал, что зовут его Николаем. Несмотря на возраст, он кое-что не выговаривал и мучил этим собеседников. Например, хвост у него был «фостом», хвастун – «фастуном», веник – сами понимаете как. Кроме этого он временами шумел носом, неожиданно втягивал воздух одной ноздрёй. И делал это вроде случайно, но заметно, как бы стремясь загнать что-то в свою голову. Его слушали, надеясь на землетрясение. Он увлекался собой и не замечал чужих страданий.
У Наташи после разговора с Николаем болел живот. Но смеялась она скорее не над ним, а над своим навязчивым желанием тоже «фэкать» и шуметь носом. Катя спокойно слушала Золотушного, но потом стремительно убегала в уборную.
Наташа однажды спросила Николая, чтобы поддержать разговор о его слабом организме: – Припадки у тебя случались?
Он не помнил такого, но рассказал о судорогах, прихвативших его после одной болезни.
– Золотухи, – подсказала Наташа.
– Нет, – рассмеялся Николай, – после глистоф, которых из меня фыгоняли чесноком. Николай считал себя неотразимым, это подсказывал ему большой рост, и свидания он назначал снисходительно:
– Придёшь фечером, что ли?
Наташа, конечно же, не приходила, а на следующий день он без обиды спрашивал:
– Чего не пришла?
– Так мы и днём хорошо беседуем.
Николай говорил:
– Ф темноте интереснее.
– Надька лазит в твою голубятню днём. Какой же тебе интерес дружить с ней по светлому?
– Да она приходит туда на голубей смотреть. А ты на глупости намекаешь.
И ещё Наташа заметила: Колька любил выпить.
Мать Николая часто бывала в доме Калединых. Наум Моисеевич кроил ей платья. Глядя на сестёр, она сладко обещала:
– Хоть и не нажили вы приданое, а придётся одну из вас брать невесткой в дом. Уж больно вы хороши личиками. Значит, и детки у вас будут красивенькие. Да только жаль, что Николай мой всё больше смотрит на рослых девушек, а вы коротенькие. Но это, по нашему женскому понятию,– ничего, сойдёт. При хорошем муже всё слюбится, какой коротышкой ни будь. Так которой из вас мой Коленька в сердце запал? А если обе интерес имеете, так это ж понятно: уж до чего парень видный. Как ни жаль, а одной из вас предстоит большое огорчение. Зато другой выпадет ох какое счастье.
По её золотым коронкам пробегали огни. Хозяйка этого богатства работала продавщицей продовольственного магазина и, судя по всему, в детстве была цыганкой.
– Куда уж нам до ваших щедрот, – сказала Елизавета Авдеевна. – Ваш Николай и не смотрит в нашу сторону. Его всё больше птица увлекает.
Намёк на подворье курятниц, где недоступный Коля иногда бывал, заставил гостью сменить тему разговора и вскоре уйти.
После ухода назойливой соседки Наум Моисеевич сказал:
– Нету такой матери, шоб не хвалила своего птенца, будь он даже трижды золотушным. Мине тоже покойница мать вовсю нахваливала, а шо из этого получилось? Так этого не знает нихто.
Елизавета Авдеевна сверкнула глазами, а Наташа подвела итог:
– Придётся нам, Катенька, вдвоём на свидания к Николаю ходить.
Катя задумчиво смотрела в окно. На её коленях лежал котёнок.
* * *
Однажды Катя ошеломила сестру признанием:
– Сегодня меня провожал Витька Лесков. Сам навязался. Он что-то рассказывал по дороге, но я ничего не запомнила.
Наташа рассмеялась:
– Да этот Витька и мне предлагал пройтись. Я спросила его: а если Приходько встретим, ты не убежишь? Витька тут же сознался, что пошутил. Приходько его не уважает, говорит, что такого чистенького мальчика мама сама по утрам умывает.
Десятиклассника Виктора Лескова природа наделила выразительной внешностью. Кроме того, его внимательные глаза выдавали сообразительность. Девочки считали его красавцем, похожим на известного киноактёра. Некую загадочность его лицу придавали тонкие губы, неспособные улыбаться. Ещё в детстве он получил прозвище Губа.
Мать Лескова работала секретаршей в райисполкоме. Отец служил каким-то начальником на заводе. Виктор любил выступать на комсомольских собраниях, пересказывал газеты. Ему шутливо аплодировали, а он не замечал насмешки, останавливал товарищей поднятой рукой и продолжал говорить о долге комсомольцев перед родной коммунистической партией.
На первомайские праздники Лесков напросился в гости к Калединым. Добрая Катя не смогла ему отказать. Елизавета Авдеевна тепло приняла гостя. Поила чаем и ела принесённые Лесковым конфеты. Парень умело любезничал, что принималось одной лишь хозяйкой дома. Катя рассеянно слушала, Наташа сердилась: «Моя Катюня не разбирается в людях. Что она, конфет не видела?»
Лесков ушёл вовремя и сообщил напоследок, что провожать его не надо. «Да кому ты нужен, чтобы хвост тебе заносить», – подумала Наташа. Остаток вечера Елизавета Авдеевна восторгалась воспитанным мальчиком. Наум Моисеевич поднял палец:
– Да, родители понапихали у него много чего. И будет он начальником, и будет его возить машина.
Лесков приходил к Калединым редко и не засиживался, чем обескураживал сестёр. Они заговорили о нём мягче. К тому же он не навязывался Кате и чаще беседовал с Елизаветой Авдеевной. Начитанный Витя любил пересказывать книги.
– Во, зараза, как слова плетёт, – говорила Наташа вслед Лескову. – У меня уши обвисли от его речей. Может, он писателем будет?
Выяснилось, что Лесков посещает литературную студию при Дворце труда, пишет стихи.
Однажды сёстры заметили, как увлечённый разговором Витька ненароком коснулся руки Елизаветы Авдеевны. Когда это повторилось, девочки весело переглянулись. Это решило всё.
– Расскажи-ка нам, Витя, лучше что-нибудь из жизни кроликов,– перебила парня Наташа. Елизавета Авдеевна сердито глянула на дочь. Лесков растерялся. Наташа продолжила:– Я слышала, что кролики любят ухаживать за всеми, кто пожелает.
Лесков вскочил.
– Я провожу, – буркнула Елизавета Авдеевна и поспешила за Витькой. С тех пор он не появлялся в доме Калединых.
Глава 7
С началом Великой Отечественной войны в Днепропетровске почти ничего не изменилось. Немцы уже захватили советскую Белоруссию, шли по Украине, а в полумиллионном Днепропетровске работали рестораны, где традиционно пропивались неправедные деньги. В кинотеатрах крутились жизнеутверждающие картины, знать ломилась в огромный зал Дворца труда, где гастролировал Московский Малый театр. Особым спросом пользовалась пьеса певца русских купцов А.Н. Островского: «Правда – хорошо, а счастье лучше». Светомаскировка не мешала благородным бездельникам разъезжать ночами на дорогих машинах. В городе появилась тьма офицеров в новой форме. Они почему-то безвылазно торчали на улицах.
И в это же время рабочая и студенческая молодёжь встала в очереди у военкоматов. Совесть не позволяла ясноглазым ребятишкам отсиживаться по домам. Им предстояло лечь под немецкие танки, почти беспрепятственно рвавшиеся к Москве и Киеву.
* * *
В эти дни командующий центральной группой немецких войск фельдмаршал Бок писал в своём дневнике. Кстати, Бок в переводе с немецкого – Козел:
«Июнь 1941 года. Русские не взорвали мост через Буг.
Наши войска идут вперёд без особых затруднений.
Удивляет то, что нигде не заметно сколько-нибудь значительной работы русской артиллерии. Сильный артиллерийский огонь ведётся только на северо-западе от Гродно, где наступает 8-й армейский корпус.
Бескультурье и состояние дорог неописуемые.
Тут и там русские офицеры стреляются, чтобы избежать плена.
В боях принимают участие русские женщины.
Немецкая авиация расстреливает колонны отступающих русских.
Русские контратаки в Гродно и Слониме.
Новогрудков – плохие дороги.
Барановичи – тоже плохие дороги.
Железная дорога осталась целой. Почему русские её не уничтожили? Уже заработало 80 километров.
Жара и пыль. Опять разбитые дороги.
Русские продолжают удерживать небольшие укрепления далеко за линией фронта.
Лееб хорошо продвинулся на севере.
В районе Минска сильные контратаки русских танков.
Дорога Белосток – Волковыск забита брошенными русскими танками, машинами, пушками. С обеих сторон идёт добивание раненых».
* * *
Самой примечательной новизной в Днепропетровске оказались ополченцы. Одетые в полувоенную форму, сохранённуюещё со времёнГражданской войны, они отрабатывали на пустырях ружейные приёмы. Кто-то считал их сбродом, составленным из ущербных людей, а кто-то понимал, что ополченцы – это настоящие защитники родины, наделённые совестью и чувством вины за бегущую от немцев Красную армию.
Местные газеты разъяснили народу, что «ополчение – резерв советской армии, имеет вспомогательное значение, составляется из лиц, отслуживших и освобождённых от службы в постоянных войсках, но физически годных. В ополчение идёт любой мужчина, способный носить оружие».
Так старики, хромые, очкарики, просто малолетние пареньки и девочки – люди, считавшиеся непригодными к строевой службе, получили право первыми умереть за Родину.
В Днепропетровске из ополченцев сформировали 5 дивизий – 50 тысяч человек. Они отличались стойкостью. Там, где регулярная армия позволяла себе отступить, ополченцы продолжали сопротивление.
Ночью 10 июля 1941 года, через 18 дней после начала войны, немцы первый раз бомбили Днепропетровск. Это потрясло советских господ. Они заспешили с отправкой своих семей на далёкий Урал. Ночами в железнодорожные эшелоны грузилось хорошо упакованное барахло, в том числе и мебель, а бледнолицые жёны начальства, постанывая над капризными отпрысками, готовились к трагическому расставанию с солидными мужьями. Они убегут позже. Но находились среди них и такие, кто удирал сразу под выдуманными предлогами.
Первая бомбёжка показала слабость городской противовоздушной обороны. Немецкие самолёты легко прорвались к Днепру, бомбили мосты и район железнодорожного вокзала.
Семья Калединых с чечелевского бугра смотрела на близкие всполохи. Бомбы падали в двух километрах от их дома. Через небольшой промежуток времени самолёты прилетели вновь.
Гремело непривычно сильно. Казалось, что после таких ударов ничего не останется. А утром на старом железнодорожном мосту, куда ночью якобы попали бомбы, восстановили движение поездов. Днём рабочие висели на фермах моста, что-то клепали огромными молотками. Народ заговорил о том, что немцы не попали в мост, а уронили бомбы рядом с ним.
На следующий день город стал зарываться в землю – всюду копали траншеи. Это напоминало массовое безумие. Потом эти траншеи для многих людей превратились в могилы. Неукреплённые земляные стены траншей легко осыпались даже от далёкого взрыва. Близкий взрыв просто засыпал землёй с краями. Немецкие авиационные бомбы ложились густо.
* * *
В числе первых на войну ушли отец и старшие сыновья Приходько. Младший сын Николая Петровича Толик и его друг Вова Чернышов тоже попросились на фронт. Они отстояли длинную очередь в военкомат, но им отказали в призыве. Просились они если не в солдаты, то хотя бы в танковое или авиационное училище.
Наум Моисеевич на войну не пошёл. Он, как работник Военторга, надел гимнастёрку, но оружие в руки не взял. Форма без знаков различия только намекала на некую военную принадлежность портного, сидела на нём мешковато и выдавала своим нелепым видом обывателя. Наумчик неумело выгораживал себя:
– Да я особо к этой форме не присматривался. Напялил то, шо дали.
Сёстры Каледины ещё не понимали, какая угроза нависла над их страной, и снисходительно отнеслись к поступку отчима. Но втайне решили, что уж они-то на войну пойдут. Елизавета Авдеевна не говорила о войне, она запасалась солью и спичками. Но много ей уже не досталось: в магазинах ввели норму на товары первой необходимости – коробка спичек в одни руки.
Внешне жизнь не изменилась, но души советских людей вздрогнули.
Василий Тихонович Величко пошёл на фронт добровольцем. Он мог спрятаться за «бронёй»– освобождением от военной службы, какой обладали рабочие-литейщики, но не захотел. Его удерживали на заводе, но он настоял на своём. Его провожала, кроме малочисленной родни, вся улица. Среди провожатых оказались и сёстры Каледины. Их привела семилетняя Екатерина, дочь Клавы.
В этот жаркий июльский день она прибежала ко двору Калединых в светлом платьице. Не решилась открыть хоть и знакомую, но чужую калитку, а крикнула басовитым голоском:
– До вас можно зайти?
Наташа услышала голос Екатерины и побежала навстречу ей из дальнего угла огорода, где поправляла ступеньки в свежевырытой траншее. Не было для Наташи большей радости, чем встреча с младшей Величко. Смуглая Екатерина лицом и статью вышла в мать. Уже сейчас в ней угадывалась редкая красавица. Всё в ней сплелось самым чудесным образом. Клава не побоялась показаться глупой, когда однажды пожаловалась на себя: «Я вижу в дочке только красивое, но это же испортит её?»
Василий Тихонович робел перед долгожданной внучкой, напоминавшей дочь и жену. Он сказал Наташе:
– Вот теперь моя жизнь только началась. Ты посмотри на меня – я помолодел.
Клава записала ребёнка на свою фамилию и никак не объяснила это сёстрам. Они сами догадались о причинах. Довольный решением дочери, Василий Тихонович говорил:
– Наша Екатерина – главная Величко!
Она хоть и гордилась своим исключительным положением в семье, но оставалась открытой и наивной, как и положено ребёнку.
Екатерина прошла к траншее, вырытой между сараем и уборной.
– Мама послала меня за вами. Мы сегодня провожаем деда Васю на войну. Если можете, приходите к нам. Дед обрадуется.
Бомбоубежище она нашла глубоким и надёжным, таким же, как у себя во дворе. Спустилась в него и деловито похлопала ладошкой по земляной стене.
– Вы только не забудьте хорошенько накрыть свою канаву, чтобы бомба не долетела до вас, – посоветовала она.
* * *
Во дворе Величко пьяные, громко говорящие люди, окружили Василия Тихоновича. Он улыбался.
– Ты, Вася, там, на фронте, не забывай добавку просить, а то голодным будешь, – советовал ветхий старичок. Среди провожающих почти не встречались молодые лица.
На улице к Василию Тихоновичу подошла рослая старуха с большой миской в руках. Вася, не посчитай за низкое, возьми груши на дорожку. В поезде всё пригодится, ты ж не один там будешь.
Василий Тихонович с поклоном принял миску.
– Миску тоже с собой бери, для тебя ничего не жалко! – добавила старуха. Она встала на носки, чтобы дотянуться губами до Васиной щеки.
– Дед, берём груши вместе с миской. Я бабушке своей отквитаю, – распорядилась Екатерина.
Василий Тихонович усадил внучку на шею, Екатерина обхватила его лысую голову. Смеющаяся Клава понесла впереди себя миску с грушами. Наташа подхватила сандалик, свалившийся с ноги ребёнка, молчаливая Катя набросила на плечо вещевой мешок Василия Тихоновича. Плачущая старуха провожала до угла улицы, а потом отстала и всех перекрестила на прощание. Екатерина махнула ей.
Репродуктор на запруженном людьми перроне заиграл марш «Прощание славянки». Волнующая мелодия заставила всех засуетиться. Василий Тихонович поцеловал внучку в голову и уронил лицо в её ладошки. Смущённая Екатерина оглянулась на мать.
Василий Тихонович побежал к вагону, повернув голову к дорогим людям.
– Что тебе дед сказал? – спросила Клава.
– «Я вернусь к тебе». Мама, он вернётся.
Возле своего двора, увидев распахнутую ветром калитку, Клава зарыдала.
* * *
Через два дня после ухода Василия Тихоновича в дверь Калединых постучали. Николай Золотушный впервые пришёл в их дом. Сёстры с удивлением встретили его.
– Не пугайтесь. Я прощаться пришёл. Завтра утром ухожу на фронт, – сказал смущённый Коля и протянул Наташе небольшой свёрток. – Это конфеты, чтоб не с пустыми руками…Я надолго ухожу.
– Николай, проходи. Мы тебе рады, – сказала Наташа, принимая угощение.
Катя закрыла книгу и улыбнулась гостю. Наум Моисеевич засуетился:
– Надо бы выпить по такому случаю. Как ты на это смотришь, Лиза?
Елизавета Авдеевна находилась в хорошем настроении и поддержала мужа. Сёстры быстро собрали на стол, а Наумчик выставил бутылку водки. Николай придержал руку Наумчика.
– Прошу простить, мне плесните самую малость. Рано вставать.
Наумчик и себе налил немного, посмотрел на жену. Она не отказалась от полной рюмки.
Сёстрам водку не предлагали.
– Мы выпьем за твоё здоровье компот, – сказала Катя и подняла литровую кружку.
Послышались шаги, и в приоткрытую дверь жалобно спросили:
– Сыночек, ты здесь?
Коля рассмеялся и нехотя встал:
– Никуда от мамы не скроешься.
Наумчик опередил Николая и пригласил соседку к столу:
– Мы тут без вас водку распиваем. Проходите.
Некогда уверенная, а теперь сникшая мать Николая не скрывала горя. Под её глазами чернело, рот кривился. Она плачущим голосом сказала:
– Коленька, выйди к друзьям. Они за голубями пришли, а тебя нет. Вот я и напросилась к чужому ужину. А у нас своё на столе стынет.
– Чего уж там говорить, мы с удовольствием встречаем вас, – грубовато заговорила Елизавета Авдеевна. – Что ж так сразу Колю забирают? Я слышала, что он броню имеет, как работник горячего цеха. Говорили, что такие рабочие большую пользу стране приносят.
– Он по своей охоте идёт на войну, – заплакала мать Николая. – А то, что он у меня единственный, так это их не волнует. Своих-то сынов они придерживают от фронта. Разве я Коленьку для смерти растила? Взрослые мужчины не спешат в окопы, а на молодых форму надевают.
Коля вернулся грустным.
– Всё, отдал голубей. Сказал ребятам, чтоб забирали без меня. Не могу я на такое смотреть. Ты, мама, не плачь. Немцы не дождутся, чтобы я от них запрятался.
На прощанье Коля всем пожал руки. После ухода гостей Наумчик долго курил на крыльце. Решение Николая воевать с немцами сильно ударило по совести закройщика. «Вот вам и Золотушный. От брони отказался. Такой себя покажет. А мне в спину плевать будут», – страдал Моисеевич.
Он вернулся в дом и услышал Катины слова:
– Наташа, а чего мы дожидаемся? Ребята уходят, а мы в стороне остаёмся. Надо немедленно что-то придумать.
Елизавета Авдеевна посмотрела на дочь гневными глазами.
– Ты сначала сопли утри, а потом подбивай Наташу на подвиг.
* * *
Через две недели после начала войны сёстры пошли на «Ускоренные курсы медсестёр». Катины документы приняли, а Наташины – вернули: «Приходи, когда тебе исполнится шестнадцать лет».
Наташа рассердилась:
– Мы с Катей одного роста, и я тоже смогу помочь раненому. Смотрите на человека, а не на бумажку.
Красивая женщина средних лет с проседью в простенькойпричёске строго заметила:
– Девочка, я не могу нарушить закон.
И, смягчившись, добавила:
– Но мне приятно слышать твои слова. Ты что же, войны не боишься?
– Боюсь, тётечка, ещё и как боюсь. Но я буду стараться.
Курсы насчитывали девяносто человек, три группы. Пятнадцатилетней Наташе не нашлось там места. Но она упорно провожала туда Катю. Ну как она могла усидеть дома? И каждый раз её выставляли за дверь. Она обижалась на сердитую преподавательницу, одетую в военную форму, жалко улыбалась, как всякая изгнанница, и дожидалась сестру в коридоре.
На широком подоконнике высокого окна старой больницы, где проходили занятия, Наташа просиживала часами, разглядывая опостылевший больничный двор. Стояла июльская жара, но крашеный подоконник оставался холодным. «Может, он каменный или железный?»– гадала Наташа. И стучала по нему кулаком. Он глухо отзывался деревом. От мысли, что подоконник всё же деревянный, на душе становилось легче. Ей казалось, что в любом дереве есть жизнь. Поджав по привычке ногу под себя, она всё ещё на что-то надеялась.
К вечеру третьего дня, размечтавшись о побеге на фронт, разомлевшая Наташа задремала у окна и чуть не упала на пол. Но что-то помогло ей вскочить и сдержать ругательства. Возле неё стояла та самая несговорчивая военная тётка. Наташа гордо вскинула голову и приготовилась к отпору, но неожиданно для себя сказала:
– Вы только не сердитесь. Я пойду на двор. Там подожду Катю. Извиняйте за всё.
Отступив на шаг, она вдруг увидела добрые глаза на красивом лице строгой женщины и дрожащую папиросу в её тонких пальцах. Девушки-курсанты встали, когда Ольга Ивановна привела Наташу. Катя победно рассмеялась.
– Девочки, принимайте самую младшую, – объявила Ольга Ивановна, – и жалейте её. Видите, вот и я спохватилась. Главное – вовремя поумнеть.
К Наташе потянулись руки. Её усадили на тёплое место. Для успокоения она покусала кулачок.
Начальник курсов Ольга Ивановна Неделина служила хирургом в госпитале и преподавала основы военно-полевой хирургии. На её уроках не было равнодушных.
На переменах к Ольге Ивановне приходил светловолосый мальчик лет десяти. Она расцветала и брала его руку. Он шептался с матерью и убегал. Она говорила ему вслед: «Приходи почаще, Сашенька, я жду тебя». И отворачивалась, прикрывая глаза рукой. На уроках она часто поглядывала на дверь.
Наташа узнала от сестры о горе Ольги Ивановны: «Её старший сын недавно погиб на фронте. Теперь она младшего от себя не отпускает. Мужа у неё нет».
Ольга Ивановна жила при больнице, превращённой в госпиталь. Он быстро заполнился ранеными. Курсанты по очереди дежурили в палатах.
Однажды в конце занятий Неделина сказала:
– Если у вас, девочки, возникли трудные вопросы, оставайтесь после уроков, поговорим. Спешить мне некуда.
На дополнительные занятия пришла половина младшей группы. Наташа первой подняла руку.
– Я ничего не поняла про кровь. Почему одна кровь хорошо сворачивается, а другая – нет? Девушка с красными щеками решилась задать свой вопрос:
– Как срастается кожа?
Бинтовать и делать инъекции учила молоденькая, но бойкая медсестра Таня. Все называли этого преподавателя на «ты», и ей это нравилось.
– Наша Таня уже побывала на фронте, – рассказала Неделина. – Ей выпала прошлогодняя Финская война. Она служила санитарным инструктором роты, перевязывала раненых под огнём. Она награждена орденом и двумя медалями.
Освоив теорию и множество раз уколов ватную куклу, Катя первой из своей группы услышала похвалу Тани, но побоялась уколоть живого человека. В последний момент она прошептала побелевшими губами:
– Простите, сейчас у меня укол не получится. Я боюсь.
* * *
Ольга Ивановна обняла Катины плечи и рассказала курсантам свою историю:
– В четырнадцать лет я поступила в медицинское училище. Тогда это разрешалось. В зеркале я выглядела взрослой и уверенной. Когда дошло до уколов,оказалось, что я боюсь их. Спать не могла из-за шприца. Тогда я стыдилась этого. Тот стыд помнится до сих пор. Теперь, когда мне уже не четырнадцать и даже не шестнадцать, – здесь Ольга Ивановна пригладила Катину голову, – я по-прежнему побаиваюсь шприца. Совсем немного, но побаиваюсь. У меня почти все медицинские инструменты до сих пор вызывают необъяснимое опасение. Ну не такое, чтобы руки опускались. Ведь я же хирург. Я научилась преодолевать страх. И вам предстоит борьба с этим сложным чувством. Вам придётся многое преодолеть. Женщина – нежное создание. Медицина, к сожалению, отбирает часть нашей нежности. И с этим ничего не поделаешь. Но я верю, что ваши девичьи души не привыкнут к чужой боли. Я не хочу видеть вас бессердечными.
Через неделю Катю допустили к практическим занятиям в госпитале. На глазах подруг и преподавателя она уверенно уколола раненого солдата. Он улыбнулся и сказал: «Спасибо, сестрица». Счастливая Катя зарделась.
Наташа не смогла проколоть вену на руке раненого. Ей помешала дрожь.
– Сможешь, – сказала Ольга Ивановна. – Годочков тебе мало, трусишка ты моя. Ещё недельку порастёшь– и станешь взрослой. Эти непростые уколы и будут твоей основной работой. Во многих случаях инъекция в вену спасает раненому жизнь. Из тебя получится отличная медсестра. Ты и лицом на медичку похожа – хорошенькая под белой косыночкой. Одним только этим ты раненого спасёшь.
* * *
Устройство русской винтовки Мосина образца 1891 года и армейский устав разъяснял пожилой капитан Александр Иванович Заремба. Он, как человек старого склада, скрывал робость перед ученицами военной учёностью и офицерским лоском. Июльская жара не мешала ему носить хромовые сапоги, начищенные гуталином.
Сначала в класс входил запах ваксы и тройного одеколона, а затем появлялся сам капитан. Он любил учить и расхаживать вдоль столов. Смешливые курсантки кусали губы, чтобы не подорвать улыбками строгую атмосферу урока.
– Главное в жизни как рядового состава Красной армии, так и командного – это устав! – сообщал капитан как открытие. – В нём записаны все пункты, необходимые для поддержания воинского порядка как во время гарнизонной службы, так и во время военных действий…
Девушки старательно скрипели перьями, и этот звук перекликался со скрипом сапог капитана. Авторитетный учитель каждую минуту своего урока заполнял бесценными сведениями из книги армейской мудрости. Не миновал он в своём рассказе и описания отхожих мест, сухо обозначив необходимую военную пропорцию одного «очка» на десять человек.
На перемене Наташа спросила капитана:
– У вас в кобуре наган или револьвер?
Что означало одно и то же, но она этого ещё не знала.
Капитан с удовольствием показал ученицам пистолет «ТТ» оружейного конструктора Токарева. Мирные девушки с живым интересом рассматривали воронёное оружие – саму смерть.
– Пощупать можно? – показала Наташа пальчиком на пистолет.
– Да сколько угодно, – согласился капитан и вытащил из пистолета обойму с патронами.
– Ух, ты! – воскликнула Наташа, сжав маленькой ладонью ребристую рукоять.
* * *
15 августа в госпиталь приехала Клава Величко. Сёстры впервые увидели её в военной форме. Старший политрук Величко коротко переговорила с Неделиной, обняла девочек и уехала. После занятий Ольга Ивановна сказала сёстрам:
– Я и не знала, что у вас есть такая важная заступница. Она служит в санитарном управлении фронта. Для меня – начальство. Она собирается устроить вас санитарками в передвижной госпиталь, если обстановка на фронте ухудшится. К этому надо приготовиться. Мне жаль с вами расставаться.
* * *
Днём 16 августа 1941 года немецкая авиация разбомбила железнодорожную станцию Днепропетровска. В этот день эвакуировали детские дома. Под мощный авиационный налёт попали тысячи детей. Налёт повторился почти без перерыва. Немцы следовали жестоким курсом – добивали. Больницы города заполнились искалеченными детьми.
На вокзал прибежали будущие медицинские сёстры. Они принесли санитарные сумки, набитые бинтами, и десяток носилок. Начальник курсов Неделина сказала, сжимая кулаки:
– Мы пойдём туда сразу за сапёрами. В первую очередь осматривать маленьких детей. Кровотечения останавливать на месте. Дорога каждая минута. Прошу вас, бегом!
Дыхание бегущих девушек смешивалось с дымом. На зубах хрустела кирпичная пыль. Наташа потеряла Катю и пристроилась к Ольге Ивановне. Она натыкалась на её спину. Чуткая женщина протянула Наташе руку. Она ухватилась за мягкую ладонь.
– Сюда, быстрее сюда, – кричал чёрный от копоти сапёр. – Здесь совсем плохо.
Солдаты выносили из горящих вагонов залитые кровью маленькие тела. Клали их на засыпанный стеклом асфальт и бросались обратно в огонь. На медсёстрах тлели халаты.
– Немедленно постелите брезент, – сердито распорядилась Ольга Ивановна. – Всех детей считаем только живыми. Разбираться будем потом. Всех класть на брезент.
Многие дети не подавали признаков жизни. Тут же на перроне их пытались оживить. Ольга Ивановна радостно закричала, добившись стона от изломанного мальчика.
– Молодец, ах, какой молодец, – кричала она, стоя перед ребёнком на коленях. – Только не замолкай, а то я тебя опять уколю!
* * *
Вечером в тесном предбаннике больничной душевой Ольга Ивановна нехотя отмывала руки над тазиком. Рядом с ней мылся десяток курсантов. Больше помещение не вмещало.
Водопровод не работал. Краны шипели и выдавали ржавые капли. Это тревожило душу. Когда уходили на вокзал,вода текла, вернулись – исчезла. Воду набирали из старой колонки, торчавшей посреди больничного двора.
Ольга Ивановна развезла вокруг тазика красноватое болото. Временами она разгибалась и сурово смотрела на ученицу. Наташа возвышалась над начальницей с кружкой воды, у её ног стояло ведро.
– Каледина, почему ты злила меня на вокзале? – спросила Неделина.
Наташа испуганно ответила:
– Я больше не буду, тётечка.
– Какая я тебе тётечка? Я майор медицинской службы. Смотри, так в платье и останешься, не получишь гимнастёрку. Как ты сможешь служить в армии, если не подчиняешься приказам офицера? Ты постоянно лезла туда, где быть тебе не полагалось. Ну, сознавайся!
– Виновата, товарищ майор, лезла.
– Хорошо, что призналась, – уже не так сердито сказала Ольга Ивановна. – Я же из-за тебя чуть шею не свернула. И детям помогала, и за тобой следила. Я просила тебя быть рядом со мной?
– Просили. Я виновата. Но вы тоже иногда не туда залазили.
Ольга Ивановна не нашла слов, чтобы ответить на дерзость. Она махнула мокрой рукой, на Наташу полетели брызги.
– Ладно, тебя не переспоришь. Лей мне на голову, а то она раскалывается.
И наклонилась над тазиком, расставив босые ноги. Наташа с удовольствием вылила на голову начальницы кружку воды. Ольга Ивановна подпрыгнула и жалобно вскрикнула:
– Ты мне на спину налила.
– Я не хотела. Туда только капелька попала.
Ольга Ивановна вынула из нагрудного кармана документы и письмо, с минуту смотрела на конверт и потащила через голову окровавленную гимнастёрку.
«Похоронку на сына при себе держит», – догадалась Наташа.
В душевую робко постучали. Ольга Ивановна обрадовалась:
– Саша, рыбка моя, я неодетая, потерпи немного.
И тихо добавила:
– Жалеть меня прибежал.
– Мама, я принёс тебе чистый халат, – по слогам сказал из-за двери Саша.
Наташа приоткрыла дверь и через щёлочку улыбнулась заботливому мальчику. Майор надела халат на измазанное кровью тело. Перехватила Наташин взгляд и виновато сморщилась:
– Потом домоюсь, вторым заходом, после всех. Девочки и так заждались. Если честно, у меня руки отнялись.
Однако отобрала у Наташи тряпку и затёрла пол вокруг себя.
«Господи, да у неё золотой характер», – подумала Наташа.
В туалет выстроилась очередь чумазых курсантов. Подавленные пережитым, они молчали.
Кое-кто из них уже покуривал. Украдкой пробуя табак, они разыгрывали из себя бывалых медсестёр. Наташа прошла мимо насмешливых глаз, неся наспех застиранную гимнастёрку майора.
– Дорогу адъютанту, – тихо сказал тонкий голос.
Майор угостила Наташу холодным чаем и маленькими чёрствыми бубликами.
– Ты их хорошенько размачивай, а то не укусишь, – посоветовала она.
На минуту прибежал Саша. Подставил голову под поцелуй и положил в колени матери несколько ромашек. Ольга Ивановна, покусывая губы, устроила цветы в стакане с недопитым чаем.
– Я сейчас выдам одну военную тайну, – сказала Ольга Ивановна, осторожно приподнимая пальцем лепесток ромашки. – Впрочем, это мои догадки, но в них много правды. Судя по обстановке, наши курсы в ближайшие дни переведут на казарменное положение и отправят в другой город. Возможно, в Новомосковск. Если Величко не заберёт вас,твоя сестра будет жить в казарме, как ей и положено по закону, а тебя туда поселять нельзя из-за малолетства. Как же с тобой быть? В Днепропетровск придут немцы. Тебя надо увозить. Хорошо если это сделает Величко. А если ей что-то помешает? Тогда, если ты согласишься, будешь жить у меня. Составишь компанию Саше. Ты не думай, я не собираюсь сманивать тебя от матери. Я буду тебе военной мамой. Если позволят обстоятельства,поработаешь санитаркой в госпитале. В конце концов, напишу в справке, что тебе 16 лет. С удовольствием пойду на подлог. Печати поверят. Я не могу оставить тебя немцам. Я брала тебя под свою ответственность и хочу видеть живой. Полтора месяца назад, когда приняла тебя на курсы, я нарушала закон из женского принципа: девочка рвётся на войну, а мужики остаются у неё за спиной. Ты посмотри, сколько их шатается по городу. Это те, кто на виду, а сколько сидит по домам? И сколько их будет служить немцам?
– Мой отчим тоже не пошёл на войну, – созналась Наташа. – Но у него плохое зрение.
– Ну и дождётся он немцев, – хмуро сказала Неделина. – Они в глаза ему заглядывать не будут. Сейчас у многих мужчин зрение испортилось. Кстати, твой отчим мог уехать со своей организацией. Об этом рассказала Величко. Но он остался из-за вашей семьи. Здесь он поступил благородно. Но оружие в руки не взял – это предательство.
Наташа потупила глаза. Ольга Ивановна коснулась её руки.
– Прости. О твоём отчиме можно сказать по-другому. Но пусть он сам себя судит. Мне верилось, что все советские люди готовы защищать страну. Оказалось – только часть. Знать бы величину этой части.
На вечернем построении Ольга Ивановна сказала:
– Девочки, спасибо за службу. Я видела, как самоотверженно вы работали на вокзале. С такими людьми мы победим фашистов. Утром на занятия приходят те, кому исполнилось семнадцать. Остальным – отдыхать сутки.
Назавтра пришло распоряжение: перевести курсы в Новомосковск.
Глава 8
Поздним вечером 16 августа во двор Калединых прибежала заплаканная Евдокия Ивановна Приходько.
– Наташа, спасай. Некому меня пожалеть. Сынок мой на пару с Чернышовым ушёл на гору воевать. Об этом сказала Вовкина мамаша: «Я сына отпустила на святое дело». Какие слова придумала божья коровка! А если она на смерть сына отпустила? Им же по шестнадцать лет?
Наташа знала, что её друзья уходят на фронт. Приходько аж дрожал от нетерпения, так ему хотелось получить оружие. Не было секретом для неё и то, что мальчики уже месяц учились стрелять из винтовки. И вообще, это она подсказала друзьям дорогу в ополчение.
Приходько добыл через знакомых поддельные справки, где ему и Чернышову добавили по году жизни. В военкомате такие справки не проходили, там паспорта нужны. Ополченцы ценили каждого добровольца и потому закрывали глаза на любые бумажки.
Переступая жалость, Наташа жёстко сказала:
– Тётя Дуся, мы с Катей тоже на войну уйдём. Нечего ждать немецкой милости. Толика не убьют, он везучий. Зачем думать только о смерти сына? И Чернышов вернётся. Помянете мои слова.
Прощаясь с Наташей, Приходько спросил:
– Ну хоть одного фашиста я должен угробить? Они же смеются над нами.
* * *
Гитлер поручил захват Украины Карлу Рундштедту. Шестидесяти шестилетний фельдмаршал «устал» от побед: в 1939 году он покорил Польшу, в 1940-м– Францию. И вот перед ним Украина.
Войска Рундштедта состояли из 43 дивизий. С первых дней войны немцы не знали, как справиться с огромным количеством пленных.
Войсками, бравшими Днепропетровск, командовал Пауль Клейст. Перед его танками лежал ничем незащищённый город. Днепропетровские власти не закончили противотанковый ров, который, по их замыслу, должен был охватить правую часть города. Немецкие танки наступали на открытом пространстве.
Другие защитные сооружения под Днепропетровском, надолбы например, так и остались на бумаге. Но это не помешало секретарю Днепропетровского обкома коммунистической партии Константину Грушевому в своих воспоминаниях рассказать «о непреодолимых препятствиях вокруг города, созданных военными строителями, перед наступающими немецкими войсками».
* * *
Паника охватила Днепропетровск. Из города побежали чиновники всех рангов и остатки советской знати. Их пропускали по мосту вместе с отступающими войсками. Они смотрели на Красную армию из окошек персональных автомобилей. Простой народ уходил по наплавному мосту в районе Кайдак.
Генерал Н. Замерцев вспоминал:
«К моменту выхода немецко-фашистских войск к Днепропетровску советское командование не располагало в этом районе кадровыми частями и оказалось вынужденным поспешно бросать в бой вновь создаваемые соединения и части, которые ещё не завершили своего формирования, а также были слабо оснащены техникой и вооружением…
…Бригадный комиссар Осин потребовал вывести на позиции невооружённых людей, заявив, что бойцы смогут брать оружие у выбывающих из строя солдат…
…Артиллерийский полк вынужден был выступить только с одними винтовками…
Нам предложили получить 24 горно-вьючных орудия, но без снарядов».
Всё это войско называлось Резервной армией Южного фронта.
Возможность отступить за Днепр и тем спасти себя сделала Резервную армию небоеспособной. Она бросила Днепропетровск без особого сопротивления.
* * *
К ночи 17 августа 1941 года батальон ополченцев вывели на южную окраину Днепропетровска и объявили короткую остановку. Близкая степь напоминала о себе терпким запахам.
– Дальше по свежему пойдём, – сказал пожилой ополченец, возможно, из язвенников. Он всю дорогу наседал на Толика с пустыми разговорами:
– Надоело пылюкой дышать.
Этому товарищу нравились избитые выражения. И так – по пути через весь город. Когда поднимались в гору, он сделал очередное открытие:
– Спускаться легче.
«Ну, попал я, – тоскливо думал Приходько. – Хоть бы глупость какую сказал. Сейчас про темноту вспомнит».
– Темнотища какая, хоть глаз выколи, – сказал упрямый мужик. Толик тихо отступил и, прикрываясь бойцами, нырнул в траву. Из темноты тревожно спросили:
– Куда же ты подевался, парнишка?
Слово «парнишка» Толик тоже не любил. Он признавал только «красноармеец».
По распоряжению командира роты Чернышов попал в другой взвод. «Ладно, если им так надо из военных соображений, я потерплю. Всё равно попрошусь во взвод Чернышова. Как я буду воевать без него?»
Рассвет застал ополченцев далеко от города. На их пути всё чаще попадались пушки, запрятанные в кустах, низкорослые «сорокапятки»– неказистые, но надёжные истребители немецких танков.
Сонные артиллеристы удивлённо провожали взглядами колонну странно одетых людей. На многих остались гражданские штаны. На всех ополченцев не хватило даже ношеных гимнастёрок. Им раздали обмундирование перед выходом на позиции.
«С убитого снято, – подумал Толик, рассматривая две дырочки в гимнастёрке, но оборвал себя. – С раненого пришла рубаха. Бойца вылечили и дали новую гимнастёрку. А эта мне досталась».
«Нет, это плохая примета», – решил он, и какое-то время ходил расстроенный.
«А может, это хорошая примета? С какой стороны посмотреть,– рассуждал Толик. – Ладно, зашивать дырки не буду. Пуля по старому следу не прилетит!»– по-стариковски успокоил себя молодой солдат.
Приходько повезло, ему достались хоть и ношеные, но добротные сапоги. «Да я в них всю войну пройду», – решил он. На маленькую ногу Чернышова не нашлось подходящих сапог. Он остался в домашних ботинках. К тому же Вова не собирался прошагать всю войну: «Я в танкисты запишусь. За меня гусеницы будут ходить».
Каски, шинели, пилотки, фляги, ремни, вещевые мешки, сапёрные лопатки, винтовки – всё это когда-то послужило неизвестным солдатам и нашло тех, кого не захотели взять на войну через военкоматы.
* * *
Чернышов, примеряя помятую каску, задумчиво сказал:
– Я ещё не пробовал каску в бою, но кажется, она не позволит моим мыслям разбегаться. Есть что-то необъяснимое, но притягательное в этом котелке для головы. Это слишком просто – считать её только железной защитой.
Толик ценил ум дружка и поддержал толковую мысль:
– Испытывать каску надо на солнце, морозе, под водой. Под водой мы можем получить самое интересное.
Пожилой доброволец из учителей подслушал подозрительный разговор молодых бойцов и донёс его содержание командиру взвода. Тот успокоил бдительного товарища и пообещал принять суровые меры.
– Пацаны, не болтайте лишнего при посторонних, – попросил комвзвода. – У нас в батальоне есть и бывшие работники НКВД. Они вообще шуток не понимают.
Он хотел ещё что-то сказать, но махнул рукой и рассмеялся. На вид ему было лет девятнадцать.
* * *
Наконец на пути батальона возник лесок, прикрывавший советские танки «КВ»– Климент Ворошилов. Здесь же притаились тяжёлые орудия. Ополченцам разрешили передохнуть.
Толик растянулся на траве, закрыл глаза и уснул. Его разбудило завывание немецких самолётов. Они затеяли над лесом суетливую карусель: то неслись к деревьям, то взмывали. Всё это могло показаться весёлой игрой, если бы не чёрные кресты на крыльях серебристых птиц.
– Это немцы к настоящей бомбёжке примеряются, – сказал молодой танкист. – Они ищут серьёзную цель, наши танки. Им лес мешает. Они кидают бомбы куда попало. А как увидят чёрный дым от горящего танка – тогда держись. Палить они умеют.
К вечеру добровольцам приказали зарыться в землю. Над вершиной бугра замелькали сапёрные лопаты. Далеко вниз, казалось до горизонта, просматривалась весёлая долина, залитая тёплыми красками.
Каждый боец вырыл колодец – ячейку, как её называла военная наука сорок первого года. На первый взгляд она выглядела надёжным укрытием, на второй– вертикальной могилой. Этим ячейкам не хватало ходов сообщений. Младшие командиры бегали в бою по открытому полю, отдавая приказания.
К ночи в полукилометре от ополченцев встал ещё один стрелковый батальон. Солдат этого батальона недавно вывели из боёв. Однако им не дали передохнуть и перебросили сюда, где ожидалось наступление немцев. Всё это Толик узнал от разбитного солдатика – любителя покурить на дармовщину.
– Я не курю, – сознался Приходько и отдал солдату махорку, полученную вместе с консервами.
– А водку пьёшь? – насмешливо спросил боец.
– Не пью и не собираюсь пить, – ответил Толик.
– Э, да ты никак больной? На, подлечись, – и протянул самокрутку.
Толик растянулся на траве и добродушно сказал, давя зевок:
– А хочешь, я тебе зубы подлечу?
Солдатик посмотрел на внушительный кулак Толика.
– Я же пошутил.
Приходько протянул руку солдату. Он не собирался «лечить» его. Про зубы сказал, чтобы поддержать весёлый разговор.
* * *
В темноте с двух грузовиков раздали боеприпасы: патроны, гранаты, бутылки с бензином. Обещанная полевая кухня не появилась. Солдаты ели консервы с сухарями, запивали водой.
Ночью Толика навестил Чернышов. Он молча прилёг рядом со свежим земляным бруствером. На горизонте шевелились огни. Если прислушаться – грохотало.
– Слышишь, стреляют, значит, сопротивляются наши, – сказал Приходько. – Вечером, пока копали, не так шумело.
– Говорят, что немцы не любят ночью воевать. Спать ложатся, – ответил Чернышов. – А наши войска навязали немцам ночной бой.
– Немцев надо круглые сутки бить. Это смешно – отступать на своей земле.
– Толик, я согласен. Обидно за нашу армию. Я подружился с интересным мужчиной. Наши ячейки рядом. У него одна нога короче другой. Но он не хромает. Сделал толстую стельку и не хромает. Правда, ходит тяжело. Он уже воевал с немцами в июле. Его списали по тяжёлому ранению. Он бывший преподаватель. Сказал, что университет подождёт. Этот мужчина утверждает, что немцы не могут преодолеть примитивные военные шаблоны. Ничего хитрого в их выдумках нет. Они сделали ставку на танковые клинья. Они рассчитывают на страх перед рассекающим ударом. А народа нашего не знают. Немецкие старики придумали войну, а сами в танки не полезли. Посадили туда самоуверенную молодёжь. Вот эту молодёжь нам и предстоит уничтожить. Ещё он говорит, что немецкие танки – сильно уязвимые железные коробки. Наш солдат просто из гордости будет жечь эти наглые железки. Немцы поставили бездушный танк выше человеческого сознания и проигрывают стратегически. Их танки сгорят, а наш человек останется. На войне побеждает человек.
– Не слишком ли мудрено сказано? Хотя уничтожать их надо, – зло ответил Приходько.
* * *
20 августа 1941 года под Днепропетровском произошёл интересный бой, в котором острие немецкого танкового клина обрубили советские войска.
Командир 8-й танковой дивизии Ефим Пушкин заманил немцев в ловушку ложным отступлением. Передовой танковый отряд Клейста попал под спланированный фланговый огонь советской артиллерии. Десятки немецких танков и сотни завоевателей погибли за день. Немцы ломились напрямик, а русские разбили их из засады. Два экипажа завоевателей, замурованные в танках, достались живьём. Сталин присвоил звание Героя Советского Союза Пушкину. Он наградил солдатскую инициативу. Ему понравилось, что наглых захватчиков можно бить даже в разгар их наступления.
* * *
Чернышов уже прощался с Толиком, когда прибежал командир взвода.
– Приходько, зачем ты отрыл вторую ячейку? Бойцы с одной еле справляются.
– Товарищ лейтенант, запасная ячейка позволит менять точки огня, – ответил Толик.
– Ну, если огня, тогда понятно, – засмеялся командир. Но откуда у тебя силы берутся?
– Не могу объяснить, товарищ лейтенант.
Чернышов ушёл в свой взвод, пожелав другу спокойной ночи:
– Смотри, чтобы тебя суслики не утащили.
Толику не спалось. Он всматривался в далёкие всполохи. Сердито думал: «Ну почему мы отступаем? Наговорили сказок перед войной о нашей непобедимости, а теперь в штаны наложили. Эх, поставить бы всех мужиков под ружьё. А тех, кто не захочет,– расстрелять. Мы же страну потеряем. Интересно, что думает об этом товарищ Сталин».
Сталина и в мыслях называли товарищем. Иначе назвать не смели. В этом заключался не только страх перед всесильным вождём, но и преклонение перед его гением.
* * *
Утром вдоль ячеек пробежался свежевыбритый командир роты. Он, как и полагалось, демонстрировал офицерскую подтянутость. На ходу вежливо напомнил бойцам:
– Ребята, хорошенько проверьте затворы винтовок. Не дуйте в них, а протрите. Через час каждого тряхну.
«Молодец, – похвалил командира рядовой Приходько. – Оружие надо чистить». Его винтовка лежала, завёрнутая в шинель.
Но «тряхнуть» бойцов комроты не успел. Через полчаса вернулась батальонная разведка и принесла новость: немцы идут сюда.
* * *
К восьми утра вдали запылило.
– Немцы мотоциклами пылюку подняли, – объяснил Толику гостивший у него боец. – Выходит, перекурим и будем целиться в гадов.
Он докурил самокрутку до пальцев и аккуратно выпотрошил маленький окурок в кисет, утверждая этим, что собирается жить.
Немцы долго не появлялись на открытом пространстве, тянулись по дороге, закрытой кустами.
«Ну дурачье, – подумал о немцах Толик. – Охота им тащиться по пыли. Шли бы по травке…»
Приходько давно прицеливался в далёкую пыль, ему не терпелось выстрелить.
– Без команды не стрелять, – кричал командир взвода. – Пусть поближе подойдут.
– Подъедут, – тихо поправил командира Толик и облизал пересохшие губы.
* * *
Сначала появились танки, а за ними, чуть отставая, – мотоциклы. Толик увидел незащищённых немецких мотоциклистов и рассмеялся. Они торчали над степью, раскорячив на сёдлах ноги.
– Есть мишени! – сказал Толик
– Не стрелять! – весело крикнул командир.
Бойцы досасывали самокрутки, убивая медленное время. Вдоль ячеек ползком двинулись командиры отделений. Они передавали стрелкам приказ командира роты: «Как только танки пойдут в гору, начнём отсекать пехоту. Стрелять только по команде».
У Приходько чесались руки. Наконец над бугром прокричали:
– Залпом, пли!
Толик, удерживая в прицеле головной мотоцикл, мягко прижал спусковой крючок. Мотоциклиста убили несколькими выстрелами. Залп русской пехоты разломал стройные ряды немцев. Кто-то из них залёг, отстреливаясь, а кто-то строчил из пулемёта, не покидая коляску мотоцикла.
Толик так и не понял, чья пуля убила головного мотоциклиста. Размышляя над этим, он передёрнул затвор винтовки и прицелился в пулемётчика. Приходько истратил первую обойму, но не попал в цель.
– У, зараза! Дрожишь?– ругнул винтовку Толик и поменял обойму.
Винтовка перестала дрожать и достала-таки пулемётчика. Немец вскинулся и повалился на бок.
– Молодец! – похвалил Толик винтовку. Теперь он стрелял на выдохе, как положено. В полдень Приходько показалось, что наступил вечер. В глазах его темнело. Он выгорел за полдня непрерывного боя и оглох от выстрелов. Он кричал в сторону соседней ячейки, но не слышал себя:
– Па-тр-оны ко-нча-ют-ся.
Возникший разносчик сыпанул в окоп из металлической коробки полсотни патронов. Толик не забыл поблагодарить его. Солдат кивнул и пополз дальше.
Толик присел и принялся заряжать обоймы. Пули цвенькали над окопом. Из леса начали стрелять пушки. Один немецкий танк загорелся от прямого попадания. Немецкая пехота отстреливалась и медленно отступала.
И тут на бугор налетели немецкие пикирующие бомбардировщики. Передний край утонул в пыли. Через полчаса пришла тишина. Из ячеек показались головы бойцов. Над бугром пронеслось:
– Приготовиться к отражению атаки!
Приходько рассердился: «Чего они так нагло лезут? Могли бы обойти. Почему они подставляют под наш огонь столько солдат?»
Немецкая пехота при поддержке десятка танков пошла вперёд.
Солнце стояло в зените.
Пять атак за этот день выдержали ополченцы. В шестой раз немцы собирались наступать, но залегли и принялись окапываться. На поле остались три немецких танка. Сливались крики немецких и русских раненых.
* * *
Защищавшие высоту два русских батальона потеряли за день половину бойцов. Во время последнего авиационного налёта контузило Вову Чернышова. Он лежал на траве, в его ушах запеклась кровь. Толик отнёс товарища в тыл батальона. Ночью за ранеными приехали грузовики. Вова шептал:
– Я ничего не слышу.
Утром после артиллерийской подготовки немецкая пехота сбила русских с бугра. Первыми из боя вышли русские танки, увозя на броне раненых. За ними потянулись редкие цепи пехоты. От батальона осталась сотня бойцов.
Толик уходил с последней цепью. Он не отстреливался. У него кончились патроны. Со страшной злостью он думал: «За какой-то холмик положили столько хороших людей. Где наши самолёты? Почему у нас нет пулемётов?»
Глава 9
Утром 17 августа 1941 года никогда не выключавшийся репродуктор монотонно заговорил со стены: «Граждане, воздушная тревога. По городу Днепропетровску объявляется воздушная тревога…»
Наташа в сердцах сдёрнула матрас с кровати и поволокла его в канаву. Следом за ней шла Катя с подушками. Наум Моисеевич принёс сёстрам одежду и туфли. Елизавета Авдеевна, накрашенная и надушенная, пришла последней. Несмотря ни на что, она оставалась ухоженной женщиной. Принимая жену, Наумчик не забыл поцеловать её. Восхищённая Наташа показала сестре большой палец.
Ревели гудки заводов. Их настойчивый рёв беспокоил сердца. Наташе всегда хотелось узнать устройство этих громких гудков. То они представлялись ей огромными бочками, накачанными рёвом, то казались несуразными длинными трубами, способными так громко кричать. Она почему-то расстроилась, когда узнала от Наумчика, что на заводах установлены обыкновенные пароходные гудки, производящие гул паром.
Наконец появились немецкие пикирующие бомбардировщики. Хотелось, чтобы они летели дальше и выбрали для бомбёжки другое место. Но самолёты уже, опрокидываясь на спину, задирали колеса и падали. Их пронзительный вой стремительно приближался.
Наташа спросила:
– И как у них головы не отваливаются, когда они летят вверх тормашками?
Сёстры принимали на себя любой – далёкий или близкий – взрыв. Бледная Катя закрывала глаза и сжималась. Потрясённая Наташа мелко дрожала. Благополучно проходила минута, и опять к сёстрам тянулось противное визжание самолёта. Наглая металлическая птица, казалось, рыдала перед тем, как неминуемо воткнётся в тебя. Потом короткий свист бомбы – и взрыв. И кресты на крыльях взмывают. В прозрачных кабинах видны головы лётчиков.
Взрывы поднимают грязные букеты земли. Если бомба попадала в дом, в небо летели доски и огромные куски крыш.
Взрывной волной в траву посбивало воробьёв. Они вяло подпрыгивали. Пластаясь по земле, истошно мяукая, к людям ползла Катина кошка. Наумчик сбегал за ней, и Катя прижала к себе несчастное животное. Кошка заурчала и принялась облизывать пальцы девочки.
Этим утром немцы с особым ожесточением казнили Чечелевку. Захватчики считали, что русские прячут пушки в густых садах. Два раза бомбы упали недалеко от двора Калединых. Стены траншеи осыпались. Наум Моисеевич перенёс из дома все матрасы, укрыл ими близких, а сам не прятался, только голову пригибал, когда где-то взрывалось, и непрерывно курил. Сёстры по очереди бегали в уборную и возвращались под матрасы. Искусанные губы Елизаветы Авдеевны покрылись чёрным. Воздух наполнился смрадом.
* * *
Днём в дом Калединых пришла Клава. Её доставил потрёпанный грузовик. На ней хорошо сидела офицерская форма: грудь делил наискось ремешок портупеи, пилотка придавала красивому лицу строгое выражение, крутое бедро дорисовывала кобура с пистолетом.
– Девочки, быстро собирайтесь, я вас забираю, – объявила Клава.
Неделю назад Клава договорилась с Елизаветой Авдеевной о том, что увезёт сестёр в санитарном эшелоне, в котором она служила начальником. И вдруг Елизавета Авдеевна заупрямилась:
– Нет, они не поедут с тобой. Ты их везёшь на фронт, а там девочкам делать нечего. Пусть коммунисты сами воюют. Нечего им детьми прикрываться.
– Что я слышу? – спросила Клава. – Ещё немцы не пришли, а вы против советской власти выступаете? А что вы при фашистах запоёте? Это измена!
Елизавета Авдеевна отступила к двери. Ей показалось, что Клава выхватит пистолет, но Величко потянулась к кобуре, вскользь прошлась по ней и опустила руку.
– Ой, ну про какую измену вы говорите? Можно же всё сладить без таких опасных слов, – вмешался Наум Моисеевич. – Клавдия Васильевна, вы нам простите, но…
– А ты не лезь в разговор, жидёнок. Я и без тебя разберусь, – крикнула Елизавета Авдеевна. – Не отдам дочек! Спасайся сама.
Сёстры молча засовывали в мешки своё бельишко.
– Так. Поговорили с предателями, – сказала Клава. – Теперь спросим комсомолок.
– Нечего их спрашивать. Пусть только попробуют уехать с тобой, – от порога крикнула Елизавета Авдеевна, – Я сразу наложу на себя руки.
Катя прижала руки к лицу. Наташа сказала:
– Да кто там наложит? Она же пугает.
Елизавета Авдеевна выскочила из дома, за ней побежал Наум Моисеевич. Клава присела на стул.
– Девочки, поехали. У меня мало времени. Ваши курсы сегодня перевели в Новомосковск.
Сюда придут немцы.
Катя сквозь слёзы сказала:
– Клава, ты же видишь – мама больная. Как её бросить? Я не поеду. Прости. Наташа пусть едет, не всем же пропадать.
Наташа прижалась к сестре и виновато посмотрела на Клаву. Клава потянула на лицо пилотку и склонила голову к коленям.
* * *
После отъезда Клавы в доме Калединых установилась тишина. К тому же отключили электричество. Отступающие советские войска взорвали Днепрогэс.
Катя слегла и не отпускала от себя сестру. Наумчик со скорбью на лице всячески угождал жене. Елизавета Авдеевна сопела, вышагивая по теснойхатёнке. К ужину позвала сорванным голосом. Казалось, примирение рядом.
Когда начался очередной налёт, Наташа сказала:
– Надо уходить. Я больше не хочу терпеть бомбёжку. И в канаву бегать не хочу.
– Ты наживала всё это, поганка? – вспылила Елизавета Авдеевна и показала на шифоньер.
– В гробу я видела твою мебель, – сказала Наташа.
Мать с размаху ударила дочку кулаком в лицо. Наташа устояла, не вытирала кровь, брызнувшую из ноздрей. Жалко улыбаясь, шагнула навстречу матери. – Бей ещё. Сейчас ты поймёшь, за что.
Елизавета Авдеевна отскочила от дочери. Наумчик бросился к Наташе с полотенцем. Она остановила его вытянутой рукой.
– Я ухожу в Новомосковск. Там найду наши курсы и с ними уеду на фронт. И не пробуйте меня остановить. Катя, ты не бросишь маму. Встретимся после войны. И ты, Наумчик, прощай.
Катя рыдала в подушку. Наташа схватила мешок, собранный ещё днём, поцеловала затылок сестры и выбежала из дома. Её догнал Наум Моисеевич. Протянул ей полотенце.
– Утрись. Я ухожу с тобой. И шо я потерял у этом семейном счастье? Она ж мине жидовской вонючкой обозвала и усю морду расцарапала. Ты, конешно, поспешила на войну. И как такой ребёнок сможет воевать? Ну просто усе сошло с ума.
Наум Моисеевич думал: «Ноги потрёт и вернётся. Ребёнку надо отдохнуть от родной матери, и усе слюбится. Чего не бывает между родными?»
Наташа не знала, что грузовик, на котором уехала в Новомосковск первая партия курсов, попал под бомбёжку и сгорел вместе с девочками-курсантами. В огне погибли Ольга Ивановна и её сын.
* * *
Наумчик и Наташа шли к мосту по краям воронок. Никто их не останавливал, хотя ночные передвижения без пропусков запрещались. Бегущие люди отменили комендантский режим. И не все тащили за собой пожитки. До прихода немцев оставалась неделя.
Небо серело на горизонте, но выше этого просвета нависало тревожной темнотой. Наташа оглянулась – позади чернел силуэт церкви. Возле понтонной переправы проверяли документы. Усталый офицер глянул на протянутые Наумчиком бумажки, но не взял их, а сказал:
– У всех печати в порядке. А воевать некому.
На мосту Наум Моисеевич проворчал:
– Лучше б обругал, чем намекал.
Наташа улыбнулась: «Наумчик хороший, а войны боится. А чего бояться? Убьют один раз. А может, и не убьют. Кто ж знает? Немцев всё равно придётся прогонять».
Через широкие щели в дощатом настиле моста прыгали. Детей передавали из рук в руки. Как назло, показался оранжевый свет восходящего солнца.
«Не терпится морду высовывать, – подумала о солнце Наташа. – А ну как за тобой самолёты налетят?»
Проскочив половину моста, Наташа услышала гул самолётов. Сердце упало к ногам. Она побежала и забыла Наумчика.
Он нашёл её в полусотне метров от моста. Дымилась воронка, лежали убитые. Наташа обнимала узелок с вещами. Мокрый подол платья стыдливо лип к тонким ногам. Она повторяла одно и то же:
– Бабахнуло, а я кувыркнулась. Бабахнуло, а я…
Наум Моисеевич понял, что Наташу контузило. Он подхватил её, а в какую сторону идти, не знал. Девочка шла, нелепо выбрасывая ноги. «Иду как пьяная, а стыда нет». В её голове шумело, язык не помещался в пересохшем рту, болела спина. Наташа с трудом выпуталась из придорожного куста, куда свалилась. Она долго отлёживалась в траве и поглядывала на небо. Через пару часов она смирилась со звоном в ушах и пошла увереннее. Днём Наташа захотела есть. После первого куска хлеба её вырвало, и она повисла на руках Наума Моисеевича.
Он страдал в душе, но не отговаривал девочку от продолжения пути. Теперь ему казалось, что Наташа правильно поступает. Настроение Наумчика изменили немецкие самолёты, летавшие над дорогой.
Наумчик увидел не детский каприз, а волю к борьбе с фашистами. Это обрадовало и ударило по самолюбию: «Ребёнок может, а я нет».
Во время одного из налётов Наташа вырвалась из-под Наумчика, накрывшего её собой. «Да ну тебя, Наумчик. Ты тяжёлый. И пылью дышать надоело. Если попадут, так всё равно убьют обоих. Ты что, не видишь, что из-под убитых никто не вылазит?»
Заночевали в поле. Утром Наташа посчитала себя здоровой и улыбалась, глядя на потерянного отчима. Они пошли быстрее, разговаривая о счастливом предвоенном времени.
– И откуда они взялись, эти злые фашисты?– спрашивала Наташа.
– Прозевали мы их, прозевали, – объяснял Наумчик немецкое нашествие.
В селе Подгородном они подошли к колодцу, а местные бандиты запросили за воду деньги. Один из них подбрасывал ведро.
– Вода бесплатная, ведро – за гроши!
Наумчик рассердился. Наташа с трудом увела его. Гнев добродушного еврея развеселил её: «Ещё немного, и он возьмёт винтовку. И мне надо стать красноармейцем. Почему я не имею права воевать?»
Наташа представила себя в каске, на своих ногах увидела солдатские сапоги. Это придало ей сил.
Жара доводила до отчаяния. Беженцы уходили в степь и ложились в траву. Там они хотели дождаться ночи. Немецкие лётчики налетали на них. Напуганный человек загонял себя до смерти на бегу. Не принявшие смерть распластанными от ужаса, продолжали свой путь под пулями.
Встречались и те, кто спасался, петляя по-заячьи. Это напоминало сумасшествие. Были и такие, кто сворачивался комочком, считая себя маленькой мишенью.
* * *
Чуть поодаль от Наташи и Наумчика шла одинокая девочка лет пяти. На лице её и руках засохла кровь, голову покрывали листья лопуха, через прореху на изорванном платьице проглядывала загорелая спина. Она пугала недетской сосредоточенностью, и этим вызывала в душе Наташи тревогу, сопоставимую с налётом немецких самолётов. Девочка не отвечала на вопросы, но иногда тихо говорила:
– Я свою мамку хочу найти. Она потерялась.
Временами она уходила с дороги, но быстро возвращалась. И всякий раз оказывалась рядом с Наташей, но держалась независимо. Наташа, не глядя на девочку, сказала:
– И я ищу свою мамку.
Девочка настороженно глянула через плечико.
– Ты не брешешь? Не подманиваешь меня, шоб забрать?
– Чтоб я сахар век не видала, если брешу! – горячо поклялась Наташа. – Мне с тобой веселее идти.
Девочка робко прижалась к Наташе. Она засыпала на ходу. Наташа подхватила её. Наумчик что-то шептал, придерживая её ноги. Вскоре девочка оказалась на его руках.
* * *
Неподалёку от села Песчанка из кустов выглядывала бочка на колёсах, рядом паслась лошадь.
– Эта вода для людей. Потому и бесплатная, – приглашал старик-водовоз. К нему тянулись кружки и мисочки.
– Не усе плохо у этом мире, – сказал Наумчик.
В стороне от бочки подростки бинтовали раненых. Серьёзная пионерка в красном галстуке приняла с рук Наумчика разомлевшую девочку. Оправдалась:
– Бинтов у нас нет. Мы заменяем их чистыми тряпками. Нам люди оставляют даже простыни. Раны обрабатываем марганцовкой. Йода у нас нет. У нас многого нет, но мы никому не отказываем. И ещё мы кормим детей кашей. Понемногу даём, чтобы всем хватило.
Пионеры организовали санитарную дружину и круглосуточно помогали беженцам. Девочке забинтовали голову. Она отмахивалась руками и ногами, но глаз не открывала.
В селе попросились в бедную хату, крытую камышом. Их встретила пожилая женщина. Наташа заговорила с ней:
– Разрешите ребёнку полежать в холодке. Она у нас перегрелась.
– Господи, да проходите до хаты без спросу. Это ж такое дело. А то и заночуйте, мне ж вас жалко. Что ж у неё с головой?
Девочку положили на хозяйскую перину. Рядом с ней присела женщина. Она наклонила голову над ребёнком и тихо заплакала.
Из прохладной глиняной хаты уходить не хотелось. Так и просидели до вечера, рассказывая о себе с той откровенностью, какая бывает между случайными людьми.
– Сыновья ушли на войну, муж давно пропал, – говорила женщина. – Живу одна. Оставьте девочку мне. Приблудная – это к счастью. Видит Бог, жалеть буду как родную. Там, глядишь, у неё настоящая мамка найдётся. Может, дите адрес свой помнит? Тогда у неё две мамки будут.
Перед уходом Наташа поцеловала спящую девочку. Наумчик поклонился хозяйке.
На окраину Новомосковска пришли к рассвету. Разулись и пошли босиком по обочине. Тёплая пыль показалась пухом.
Наташа и Наумчик не нашли в Новомосковске эвакуированные курсы медсестёр. На них смотрели с удивлением. Они бродили по раскалённому солнцем городку и не решались присесть. Всё подчинялось суматохе. Неслись грузовики, на перекрёстках им мешали гружёные телеги. Их расталкивали гудками и криками. И всё живое поглядывало в небо, ожидая налёта.
На базаре, рядом с деревянной церковью, по-прежнему торговались.
– Та соглашайтесь швыдше, – ускоряла торг потная торговка, – а то сычас германцы налетят, нехай им поизделается всякая пакость, заместо той, шо была.
Дешёвые семечки – почти даром – заменили хлеб, оказавшийся не по карману. И они решили вернуться. Изорванные подошвы ботинок привязали проволокой. Они шли навстречу потоку людей из Днепропетровска. На обратный путь ушло три дня. С дороги сошли, пробирались полями. Здесь находили пристанище и пропитание. К великому несчастью, поля стояли неубранными, но, к счастью, они кормили подсолнухами и мелкой картошкой.
Картошку пекли днём, отбежав от костра, животами чувствуя приближение самолётов. Наташа сильно расстраивалась, когда картошка сгорала, и ругалась страшными словами, вызывая в Наумчике трепет.
С трудом по тому же мосту перебрались на правый берег Днепра. Их встретила набережная, вспаханная бомбами. Всюду горело. Они с надеждой смотрели туда, где в двух километрах прикрылась дымом их Чечелевка.
* * *
21 августа Толик Приходько и его товарищи присоединились к сильно поредевшему пехотному полку. Спросили фамилию и больше вопросов не задавали, уважая бойца за сохранённую винтовку. Тех, кто явился с голыми руками, тоже без упрёков принимали в строй.
Фронт всё ещё сохранялся под городом и, прогибаясь, сдерживал немцев. В этом полку 255-й стрелковой дивизии Приходько воевал четыре дня.
22 августа немцы снизили темп наступления, и советские бойцы закрепились на бруствере противотанкового рва. Противник подтягивал войска для решительного удара.
Немецкие самолёты изредка бомбили советские позиции, а немецкая пехота постреливала. Такое положение считается позиционной войной. Но продержалась она один день.
Полевые кухни так и не пригнали. Продукты привезли утром. Разгружавшие грузовик необстрелянные солдаты падали на землю при каждом выстреле. Фронтовики улыбались.
Светило солнце, куда-то плыли облака, неубранными стояли яркие кукурузные поля. Кукуруза варилась долго и дразнила ярким запахом. Солдаты выхватывали её из кипятка и бросали в траву.
Утром 23 августа немцы обошли короткий противотанковый ров и ударили танками во фланг дивизии. Они рассчитывали на бегство русских, но встретили сопротивление.
В этот день с развёрнутым знаменем конный полк встретил танки. Бесстрашных кавалеристов, выполнявших приказ командования, расстреляли немецкие пушки. Полёг весь полк.
* * *
Двадцать пятого августа стрелковый полк вместе с потрёпанными, но не разбитыми частями отступил в район мостов через Днепр. Обожжённые в боях защитники города не смогли переправиться на левый берег. Командующий Южным фронтом Иван Тюленев приказал взорвать мосты и не дал спастись тысячам советских солдат.
Сталин ещё до потери Днепропетровска говорил: «Комфронта Тюленев оказался несостоятельным. Он не умеет наступать и не умеет также отводить войска. Он потерял две армии таким способом, каким не теряют даже полки…Мне кажется, что Тюленев деморализован и не способен руководить фронтом».
Последних защитников Днепропетровска прижали к реке. Солдаты бросились в воду. Днепр в этих местах широкий, больше километра. Но красноармейцы упорно плыли к левому берегу. Немцы расстреливали их.
Приходько проплыл в горячке с полсотни метров, но понял, что ему не доплыть. Он выскочил на песок и побежал в сторону немцев, прикрываясь прибрежным склоном. И этим спас себя. Он слышал позади пулемётную трескотню. Немцы расстреливали его товарищей, отступавших в город.
Толик пришёл на Чечелевку ночью. Мать ждала его у ограды.
Глава 10
Наташа постучала в окно своего дома и, балуясь, запричитала: «Подайте копеечку, Христа ради». Навстречу ей бросилась Катя.
Сели за стол, а на разговор сил не осталось. Елизавета Авдеевна обнимала Наума Моисеевича и заглядывала ему в глаза. Он стеснялся рваных штанов и придерживал прореху. Катя выманила сестру во двор и рассказала новость:
– У нас неделю назад, как только вы ушли, гостил офицер. Из разговоров я поняла, что он недавно с матерью познакомился. Выпил он много и пел. Меня танцевать приглашал. Я запряталась в сарае и только ночью вернулась. Мать не замечала меня, а обхаживала офицера и Наумчика ругала за то, что бросил её. Проснулась от шума, за утюжок схватилась, который припасла под подушкой. Смотрю, а это офицер спички зажигает, руками машет и про водку спрашивает, а сам на ногах еле стоит. Так он ничего и не нашёл. Мать объяснила ему дорогу к тёте Дусе, чтобы он у неё самогону купил. Но с ним не пошла. Сколько тут идти? Для мужика совсем рядом. Мы офицера до калитки проводили, чтобы он не убился в темноте. Он ушёл и не вернулся, а я переживаю.
– На кой тебе о нём переживать? – возмутилась Наташа. – Считай, что он другую жалейку нашёл, и она не отпускает его от своей печки. И мать исстрадалась по нём, сон утеряла?
– Да она и не спрашивала о нём. Как будто и не было его. Ну ты же знаешь маму. А я переживаю за его вещи, которые он по дому раскидал. Одну портянку так и не нашла.
– Подштанники не забыл? Или что подороже у кроватки посеял?
– Идём в сарай.
Катя вывалила из мешка на земляной пол сарая хромовые сапоги, портянку, фуражку, гимнастёрку, ремень с портупеей, планшеткой и кобурой.
Наташа дурашливо упала на сестру и чуть не уронила её. Сквозь смех прохрипела:
– Босиком ушёл защитник родины! Хоть штанишки надел?
Катя с трудом удерживала Наташу на себе.
– Я видела на нём галифе. Но он ушёл в наших калошах.
– Спасибочки товарищу офицеру, что ничего больше не уволок, – сказала Наташа. Отдав честь, поддела кобуру ногой. – Господи, да она тяжёлая!
Наташа присела и осторожно вытащила из кобуры пистолет. Подняла голову и рищурилась.
– Откуда это у вас, гражданка Каледина? Офицерика сплавили и вооружились до зубов? – и предложила стрельнуть в стенку сарая. Не обращая внимания на протестующую сестру, она засуетилась, ощупывая стальную игрушку.
– Так, эту штучку поднимаем, здесь нажимаем, а эту тащим на себя, – бормотала она себе под нос. – А теперь закрывай ушки, Катенька. Счас бабахну!
Громкий хлопок подбросил пистолет вверх, и Наташа уронила оружие. Завоняло дымом.
Придя в себя, она картинно раскланялась.
– Я к вашим услугам, тётя!
Шаркнула ножкой и кинулась уговаривать сестру:
– Ну, Катенька, пульни, не трусь. Ты же хочешь, вижу по глазам.
– Не хочу, – твёрдо сказала Катя. Но, шагнув к двери, согласилась. Она ухватила пистолет двумя руками и прицелилась в невидимого врага. После выстрела, всё ещё удерживая оружие, растерянно прошептала: – Получилось?
Наташа сказала сестре, заспешившей в уборную:
– Беда мне с тобой, девонька. Ну никакого приличия.
Мешок с офицерскими вещами перепрятали, завалив для верности хламом.
Наумчик зашивал штанину прямо на себе. Глянул на сестёр из-под очков.
– Шо это вы там грохотали без меня? Повалили шо-нибудь?
Наташа переглянулась со смущённой сестрой.
– Да это мы пару раз стрельнули из пистолета, – спокойно сказала она.
Портной не оторвался от шитья и также спокойно поддакнул ей:
– Вот это я понимаю, вот это по-нашему: чуть шо – стрелять. А как же, девочки обязательно должны стрелять. На то они и дамы.
Наумчик добродушно бубнил слова, занятый делом. Мог ли он представить, как несмышлёные дети стреляли из мощного пистолета «ТТ» в сарае, где пули могли убить самих стрелков, отскочив от стенок рикошетом?
Получив выговор от сестры: «Зачем признавалась?» – Наташа сказала:
– Да он ничего не понял. Правде не верят!
* * *
Из добротной кожаной планшетки сёстры выудили бумаги и узнали из них, кем служил пропавший офицер. Оказалось, что их дом посетил майор-снабженец. Осторожно, чтобы не выдать мать, девочки выяснили у Наума Моисеевича, чем занимаются такие офицеры.
– О, это очень уважаемые люди, – закатил глаза Наумчик. – У их руках находится усе, шо надо живому человеку, и даже гробы.
– И жратва? – спросила Наташа.
– Деточка, если так назвать нашу скромную пищу, то эти люди от подобного просто выходят из себя. Им Сам Бог велел хорошо закусывать сливочным маслом. А какие цифры умножают эти люди, так об этом знают только их военные прокуроры.
– Наумчик, не говори загадками. Скажи проще, – выпытывала Наташа.
– Ой, ну ты такое просишь! Если этих тыловых командиров сажают у тюрьму, то они и там хорошо питаются. И шо тут непонятно?
Катя тревожно поглядывала на мать, а въедливую сестру толкала ногой под столом. Елизавета Авдеевна рассеянно рассматривала ярко накрашенные ногти на холёной руке. Её завитая головка была под стать стройной шее и округлым плечам. Тёмная ложбинка на её открытой груди меняла очертания в мигающем свете керосинной лампы.
Лютой зимой сорок первого года, распродав своё, обменяли на макуху и все офицерские вещи. Ушла даже портупея с планшеткой. Но сохранился пистолет.
– Ну, держитесь у меня, – угрожала неизвестно кому Наташа, вспоминая тяжёлую воронёную «пушку».
Катя однажды спросила:
– Как мы человеку в глаза посмотрим, когда он вернётся за своим добром?
—«Пусть сначала калоши вернёт,– отрезала сестра.
* * *
Перед сном Катя с улыбкой вспоминала нахальные расспросы Наташи в присутствии провинившейся матери. Ей казалось, что Наум Моисеевич не заметил измены жены. Катя ласково подышала в завитушки на шее сестры. Она боялась скандалов и соглашалась с любым подлогом ради шаткого счастья дорогих ей людей.
В эту ночь Чечелевку не бомбили. Над городом не летали самолёты. Издалека доносился орудийный гул. По небу бегали тревожные огни. На окраинах Днепропетровска шёл бой.
Утром в город вошли немцы.
– Этому вояке, как я понимаю, уже ничего не страшно. Нашлись ему новые сапоги, – вспоминала обворованного майора Наташа. Но какое-то время с опаской ожидала его возвращения. Он мерещился ей чуть ли не призраком в белом, но обязательно обутым в калоши на босые ноги.
Их дом оказался несчастливым для мужиков. Они уходили из него безвозвратно. Майор тоже ушёл навсегда. Осталась лишь весёлая память о его щедрости.
* * *
Командующий Резервной армией Н.Е. Чибисов, имея в подчинении 13 дивизий, руководил войсками, оборонявшими Днепропетровск, мягко говоря, нелепо. Отдав приказ о отступлении, он «забыл» взорвать наплавной мост в районе Кайдак, по которому на левый берег хлынули немецкие войска.
Один из захватчиков Днепропетровска, Эберхард фон Маккензен, вспоминал: «Мостик был слабеньким, но по нему успела проскочить наша моторизованная часть».
Проскочила дивизия, если говорить точно. Немцы тут же создали плацдарм на левом берегу Днепра.
Начальник Генерального штаба Краснойармии Б.М.Шапошников в своей директиве написал: «Противнику удалось переправиться у Днепропетровска благодаря преступной беспечности и безответственности командиров. Мосты и отвод войск не прикрывались, что дало возможность противнику на плечах отходящих войск ворваться на левый берег реки».
Шапошников обтекаемо сказал о панике, охватившей руководство Резервной армии при отступлении. Ответственность за бездарную оборону города с Чибисовым разделяет Днепропетровская власть.
За два дня до прихода немцев появилось обращение советских властей к жителям Днепропетровска:
«Все на разгром врага! Граждане города и всей области! Ваша святая обязанность и великий долг – всемерно помогать Красной армии! Каждое оборонительное сооружение, возведённое вами, должно быть добротное и прочное. Каждый противотанковый ров должен быть подлинно непреодолимым препятствием для танков врага. Каждый дом и переулок должны нести смерть фашистским собакам! Все на защиту родного города! Пусть на подступах к нему найдут себе могилу наши лютые враги – фашисты».
За пять дней до появления этого обращения руководство города благополучно эвакуировалось.
С левого берега Днепра обрюзгшие от переживаний генералы рассматривали брошенный ими правобережный Днепропетровск. Растянутый вдоль реки на два десятка километров город горел. Его улицы уже заполняла немецкая военная техника.
Советская артиллерия почти месяц расстреливала оккупированную немцами часть города.
* * *
Почти никого из командования Южным фронтом Сталин не наказал. Он ограничился снятием с должности командарма Чибисова. Генералы, сдавшие без особого сопротивления Днепропетровск, оказались на новых высоких постах.
Правда, стоит заметить, что командующий Южным фронтом Иван Тюленев 29 августа 1941 года получил тяжёлое ранение, и это, возможно, смягчило гнев Сталина. В ноябре Тюленева назначили командующим Резервной армией.
Секретарь областного комитета коммунистической партии Константин Грушевой написал воспоминания о битве за Днепропетровск:
«Днепропетровск сражался, и впереди, там, где было труднее всего, постоянно находились коммунисты».
Конечно, находились и коммунисты на передовой. Как же без них? Однако в конечном счёте город прикрывали мальчишки. Две тысячи молодых добровольцев, бойцы 8-й дивизии, курсанты-артиллеристы, курсанты-танкисты, лишь некоторые полки резервной армии – это те, кто сражался за город. Остальные – не меньше ста тысяч – отступили без боя.
* * *
Наумчик увидел немцев издалека и растерялся. Точнее, сошёл с ума. Сказал сёстрам в сильной тревоге:
– Уходите отсюда. Надо переждать.
Катя застыла и смотрела мимо отчима. Елизавета Авдеевна отмахнулась и ушла в дом, с грохотом закрыв за собой дверь. Подрагивающий Наум Моисеевич вложил в Наташину руку деньги:
– Спрячь, пригодится.
Она сунула бумажки за пазуху и обняла сестру:
– Пойдём, Катюня. Поиграем в прятки.
Сёстры побежали в конец огорода, где он граничил с подворьем Надьки-курятницы. Невысокий забор они перепрыгнули, как будто за ними действительно погналась вся фашистская нечисть.
Наум Моисеевич напрасно отпустил девочек. Он не мог взлететь и с высоты оценить масштаб немецкого нашествия. Припорошённые пылью полчища завоевателей с трёх сторон устремились в Днепропетровск. Казалось, что огромный город никогда не вместит такого количества незваных гостей. Вместе с белокурыми солдатами шли лошади. Германские обозы в основном состояли из повозок на лошадиной тяге. Одуревшие от жары животные рвались к прохладному стойлу.
Триста тысяч днепропетровцев легли под ноги немецких завоевателей.
Единственный наплавной мост не пропустил всех, кого не устраивало немецкое рабство. А немалое количество людей предвкушали сладость новой жизни и уже готовились встретить немецких «освободителей» хлебом-солью.
И только 28 августа понтонную переправу возле Кайдак, по которой уже пошли немецкие войска на левый берег, уничтожил краснозвёздный бомбардировщик. Он неудачно сбросил бомбы, развернулся и упал на плавучий мост. Ошеломлённое небо приняло взлетевшую кровавую мешанину, но, подержав мгновение, уронило. На плаву остались куски моста и немного уцелевших немцев.
Четыре русских парня громко закончили свою войну с фашизмом.
Командир экипажа бомбардировщика Иван Тимофеевич Вдовенко прожил двадцать один год.
* * *
За четыре года Великой Отечественной войны ни один немецкий лётчик не решился повторить подвиг Ивана Вдовенко.
Немцы не шли на таран, не закрывали собой амбразуры, не ложились с гранатами под танки. И только немецким прагматизмом объяснить это невозможно.
Уже 22 июня 1941 года советские лётчики совершили девять воздушных таранов.
В 1943 году Геринг приказал: «Если на самолёте закончился боекомплект или отказало оружие, лётчик обязан таранить бомбардировщик противника».
* * *
Наташа подсадила обмякшую Катю на высокий забор и услышала за спиной взволнованный голос Любки-курятницы:
– Куда это вы, соседки?
Наташа сквозь зубы ответила:
– Да в магазин выбрались, тётечка.
На крыльце появилась лохматая после сна Надька. Растерянная Любка оглянулась на дочь:
– Может, я сдурела, но никак не пойму, что происходит, куда они лезут?
Надькина мать всегда плохо соображала. Услышав любую горячую новость, всполошившую посёлок, она переводила разговор на своих кур. Люди из кожи лезли, стремились потрясти Любку рассказом, а она даже не поддакивала и никого не осуждала. Она не интересовалась жизнью, окружавшейеё двор.
Надька коротко ответила матери:
– Это сиротки от немцев убегают. Шкуру свою спасают.
Наташа оседлала дощатую ограду и плюнула во двор соседям.
* * *
Катя спрыгнула с забора и присела в траву, стыдливо пригнув голову. Сестра похвалила:
– Вот это дело. Драпать надо налегке.
И пристроилась рядом. Сёстры привыкли повторять друг друга.
Они решили убегать в гору. Им казалось, что немцы не захотят подниматься высоко. Но захватчики шли и с горы. Они выползали отовсюду.
– Давай спрячемся за магазином. Там глухое место, – предложила Катя.
Магазин отпугнул своим видом. От него осталась одна каменная коробка. Запасливые чечелевцы вынесли из помещения всё, что можно оторвать. Уволокли даже окна и двери, а деревянный пол изгадили.
Сёстры почему-то пригнулись и прошмыгнули во двор Клавы. Их встретила осанистая женщина, жившая здесь на правах временной хозяйки. Она досматривала дом по просьбе Василия Тихоновича. Эта женщина помнилась приветливой.
– Чего вам дома не сидится, комсомолочки? – равнодушно встретила она сестёр.
– Там немцы.
– Так они и сюда придут.
– Что же нам делать? Где спрятаться?
– Об этом могли и раньше подумать. Почему ваши родители не побеспокоились? Ладно, до вечера посидите у меня, а потом уходите. Я не хочу за вас отвечать.
Сёстры молча развернулись и пошли по улице не друг за дружкой, как раньше, а взявшись за руки. Их почему-то успокоил отказ сердитой тётки. Только сейчас они ощутили усталость. До этого они даже боли не замечали. А глянули – колени в крови.
* * *
Сёстрам встретился сгорбленный парень, тащивший на себе огромный моток витого провода с торчавшими во все стороны розетками, выключателями и лампочками. Он весело подмигнул сёстрам как знакомым и скрылся в переулке.
– Молодец, не поленился проводку стырить, – сказала Наташа.
И вдруг послышался треск мотоциклов. Девочки нырнули в первый же двор и упали в траву. Только потом они заметили, что ограды у двора нет, а калитка есть. Она висела на единственном столбике. Мимо двора пронеслись самые настоящие немцы. В это не верилось. Сёстры долго не хотели вставать. Из травы их подняла знаменитая на посёлке старая пьяница Таня Вершина. Так посёлок переиначил её фамилию Вершинина. Дети всегда обходили её стороной, хотя ничего страшного в ней не видели. Пожизненное девичье имя она заслужила смирным характером. Её знали пьяной и улыбчивой.
– Девчата, идите за мной, – сказала вечная Таня хриплым голосом. Сёстры, как заворожённые, подчинились. Прошли в дом Тани. Их встретил низкий потолок и полумрак. Осмотрелись. В спальне – кровать и табурет. Он заменял стол. Грязь, паутина, корявый пол. Маленькие мутные окна едва светили. На кухне – печь, слепленная кое-как. На лавке – две закопчённые кастрюли, кружка и ложка. Унылый запах мышиного помёта с гнильцой. Всюду россыпи битой штукатурки. Входная дверь запиралась верёвочкой.
Таня сказала, предупреждая вопрос о штукатурке:
– Недавно бомба близко упала – на кухне потолок обсыпался. В спальне – ничего, устоял.
Странно прозвучало: «В спальне».
Хозяйка держалась с достоинством ведьмы.
– Девчата, а я вас знаю. Вы дружили с Клавочкой. Помню вас маленькими. Жаль, если немцам достанетесь. Спрячьтесь у меня. А там, может, и обойдётся. Эх, мне бы винтовочку… Она виновато улыбнулась синим ртом. Её большие глаза на морщинистом лице напоминали о былой красоте. Искривлённые кисти рук слегка подпрыгивали, когда она шевелила ими. Но суеты в её движениях не замечалось. Она плохо слышала и часто переспрашивала. Говорила громко, не веря в чужой слух. И рассказывала, как после смерти, когда врать незачем, но в разговоре перескакивала с одного на другое:
– Слышала, что вашему дому хороший еврейчик достался. Да по нём и так видно, кто он такой. Меня, совсем вывалянную, до порога дотащил как благородную барышню. Такое не забудешь. Жаль, не выпивает. Курит?
– На улицу выходит. При нас не дымит, – ответила Катя.
– Видишь, как бывает, деточка. Чужой, а уважает вас как родных дочек. Редкое сердце, хоть и нехристь. Дай Бог ему здоровья. Трудно ему будет, немцы не любят жидов. Могут и убить. Уж они выблюдки редкие. Я ж помню их по восемнадцатому году. Сколько они наших погубили. И на деревьях вывешивали. А сами с дамами под ручку возле тех мертвецов ходили. Тогда немцы себя фашистами не называли. Потом их наказали. Они прыгали с моста. Мы ходили смотреть на прибитых к берегу немцев. Неужто за своей смертью они приходили? И вот они опять на нас упали. Как они безжалостно бомбят. У меня в огороде две ямы осталось от бомбёжки. Я не пряталась от самолётов, и Бог сохранил меня. Но потряслась. Спасалась водкой. Это хорошее лекарство для пожилых женщин, которые одинокие. Вот мамаша у вас хоть и непьющая, а с придурью, уж простите на слове. Неужто она уродилась такой?
Катя ответила:
– Дед рассказывал, что мама родилась нормальной. Она свихнулась, когда на её глазах в пьяной драке убили нашего отца. Его зарезали гости. После этого мама не вставала полгода, а когда родила Наташу, поднялась и стала чудить. Нас растил её отец, а потом он умер от голода. Царство ему Небесное, хороший мужчина. Мама иногда приходит в себя: плачет, жалеет нас, винится перед Наумчиком. Но может побить, а мужа выгнать. Вы не судите её, она сама себе не рада.
Таня громко припечатала ладонями свои тощие ноги, крякнула по-мужски и перевела разговор на другое:
– Из еды у меня – сухари и лук, на огороде – помидоры. Себе сухарик размочу, а вы погрызите, если голодные. А я за самогонкой сбегаю, тут рядом. Не высовывайтесь, сидите тихо. Может, оно и обойдётся.
– Возьмите у нас деньги на водку, – предложила Наташа.
– Не спеши с деньгами. У меня свои есть. Я ж вас ещё не спасла, чтобы плату брать. Если немцы заметят вас, не убегайте – могут застрелить. Считайте, что я на разведку пошла – тверёзая как непьющая.
Она вернулась к ночи. На крыльце упала. Сёстры затащили Таню в дом. Перед сном она внятно сказала:
– Дверь подоприте. Огонь не зажигайте.
Она стонала во сне. Девочки положили её на бок, и она засопела с присвистом, тяжело отдуваясь.
Катя свернулась калачиком на полу. Под голову положила тряпки. Наташе спать не хотелось. За Днепром шёл бой. Это Красная армия уничтожала немцев, прорвавшихся на левый берег. Фронт проходил прямо в цехах заводов Амур-Нижнеднепровского района.
Где-то играла гармошка.
Глава 11
Чечелевцы по-разному приняли немцев. Кто-то утешался: «Не такие они и страшные, как оказалось». А кто-то на чердаке родительского дома приспосабливал удавку к тонкой шее.
* * *
Ещё не рассвело, а Наташа осторожно приоткрыла дверь и высунула нос в щёлочку.
Потянуло холодком. Казалось, что вокруг всё спит. Наташа осмелела, на носочках спустилась по шаткому крыльцу и неуверенно ступила на землю. Серое небо над ней вздрагивало проблесками. За рекой привычно шумела канонада. Она не вызывала в девичьей душе ничего, кроме досады.
По дороге на огород Наташа заглянула в огромную воронку от авиационной бомбы и удивилась её глубине. Нагрузила подол платья помидорами. Один, необычно крупный, но с прозеленью, она срывать не стала, только усмехнулась и ласково погладила его упругий глянцевый бок. Любуясь ярко-красными помидорами, Наташа заспешила в дом, но застыла от удивления на полпути – возле крыльца стоял немец.
Помидоры упали под ноги. Немец подошёл, наклонился над ними, что-то приговаривал на пугающем языке. Наваждение продолжилось – из Таниного дома вышел ещё один немец. Он по-молодому спрыгнул с крыльца, минуя ступеньки, и увёл за собой товарища, что-то громко рассказывая на ходу.
Наташа бросилась в открытую дверь. В полумраке всё также всхрапывала старуха, а на полу, подложив руки под голову, досматривала свой сон Катя.
Наташа глянула в осколок зеркала, вмазанного в стену, и отшатнулась, напуганная чумазым и лохматым отражением.
Таня проснулась и мрачно обругала всё на свете, в том числе себя и самогон:
– Ох, моя бедная головушка, ох, как она трещит. Да будь я проклята, старая пьяница. Ну всё, больше никогда…Рассольчику бы.
К жизни её вернул помидор, съеденный в два приёма. Она его чуть прищемила губами и брезгливо пососала, а затем проглотила целиком. С такой же жадностью она набросилась на воду. Откинулась к стене, разбросала ноги, зевнула со стоном и закрыла глаза.
Вскоре Таня взбодрилась и без удивления выслушала сбивчивый рассказ Наташи о приходе немцев. И принялась рассуждать:
– Где же им шататься в такую рань, как не по нашим хатам? Но немцы любят чистоту, потому и ушли, не тронули нас. Не зря я готовила свою избушку к приходу этих собак.
Таня молодо рассмеялась, а девочки переглянулись и не поддержали её веселья по поводу гостеприимной грязи. Через паутину на окне пробиралось солнце.
Неожиданно прибежал Наум Моисеевич. Он выглядел потерянным. Молча потоптался возле сестёр, жалко улыбнулся, пригладил Наташину голову и, как бы заглаживая вчерашнюю вину, выудил из кармана бутылку самогону, чем рассмешил девочек и поверг бабушку в приятное изумление.
– Ох, какой мужчина. Он знает, как надо ухаживать за женщиной, – ворковала она. Выяснилось, что Таня вчера не поленилась успокоить Наума Моисеевича хорошей вестью.
Наумчик молча нарезал принесённого хлеба, повздыхал и заговорил:
– Ну шо за культурная нация – переловили усех курей, как только за ними и шли сюда! Теперь у нашем дворе стоит их грузовик, а кругом насыпаны перья. Они как заезжали, так прямиком забор и повалили. Ну нет им калитки! Пять штук немцев, а нормальный – один, который постарше. И тот себе на уме – усе помалкивает, а глядит из-под лоба. Те немцы, шо молодые, с крыльца меня пиханули, шоб смешнее было. Я от этого полёта еле целым остался, а они мине ещё и под зад надавали, пока поднимался с земли. Дом немцы заняли увесь, мы ночевали у сарае, и ничего, получилось. Немцы, как поели курей и напились, так позасыпали хто где придётся.
Таня сказала:
– Это они по теплу такие шустрые. Сначала поедят кур, а зимой будут рады сухарям. Они ж под носом у себя не видят. Ну кто их прокормит, кроме наших. Германия будет голодать. Ей самой не удержать такую тьму нахлебников.
* * *
Прощаясь с Наумчиком, Таня предложила:
– Пусть девчата поживут в моей хибарке. Мне веселее будет. А там, смотришь, немцы и поуспокоятся…
Таня не договорила, махнула рукой. Она понимала, что немцы никогда не успокоятся.
Наумчик изобразил на лице несчастье и попытался отблагодарить Таню деньгами:
– Эти бумажки не стоят вашего беспокойства. Это по-житейски, на первый случай, без обиды. Хлеб и остальное я буду приносить.
Таня отказалась от денег. Их взяла Наташа. Наум Моисеевич ушёл, что-то пришепётывая.
Вскоре после его ухода постучали в окно. Сёстры спрятались на кухне и прикрыли за собой дверь.
– Кого это принесло? – удивилась Таня.
– Зайти можно? – послышался женский голос из-за двери.
– Попробуй, небось не споткнёшься, – сердито ответила Таня.
В дверь бочком протиснулась соседка Вера, повязанная по самые глаза платком. Она искоса глянула на закрытую кухню и сказала:
– Солнце-то уже припекает, а ты в сумерках сидишь. Не разбудила?
– Ты по какому делу пришла? – неласково спросила Таня.
– Ага, по большому делу, – рассмеялась Вера. – Уступи корыто на день, а то негде бельё замачивать. Немцы с утра потребовали обстирать их и навалили столько, что не справляюсь в одной посудине. Вот за этим я и пришла.
– Бери. Корыто у крыльца валяется. Да хоть и неделю пользуйся, пока я стирать не собираюсь.
Вера кивнула, но не ушла. Она отступила к двери для приличия, а потом прищурилась:
– У тебя что, гости? Я ещё вчера приметила сироток, которые к тебе во двор забежали. С чего бы это? Им что, своего дома нет? Да и отчим ихний был у тебя только что. С чего бы это?
Таня резво подбежала к Вере и поднесла к её носу кукиш.
– Вот это видишь? Я здесь хозяйка и отчитываться перед тобой не хочу. Иди, выслуживайся.
Вера заплакала, жалуясь сквозь слёзы:
– Тебе хорошо, ты никому ненужная, а у меня трое детей на руках. А ты говоришь: выслуживайся. Да, я боюсь побольше других, потому и угождаю немцам. Попробуй моё счастье, так наплачешься.
Таня заговорила мягче:
– Мне жалко твоих детей. И этих, напуганных, тоже жалко. Приютила сирот и радуюсь. Девчата, выходите.
Смущённые сёстры тихими голосами поздоровались с Верой.
– Девочки, простите глупую бабу, – запричитала она. – Я за вчерашний день столько страху стерпела, что ума лишилась. Как увидела вас вчера, так всякое передумала. Может, кто гнался за вами?
Таня рассмеялась.
– Вера, тебя не переделать. Ну зачем тебе всё знать? От лишнего голова пухнет. Присаживайся и рассказывай про немцев. Как думаешь, надолго они?
Вера присела на табурет, утёрлась снятым с головы платком и тяжело выругалась. Знакомые выражения успокоили сестёр, а соседке позволили начать рассказ:
– Стоят у меня шесть человек. Нагрянули, нас не спрашивали. Так мы сами в сарай ушли. Чего уж ждать, когда в шею попрут? Нам и в сарае хорошо. В свой дом я хожу как чужая. Я ожидала от немцев всякого, но не такого: по нужде они ходят где попало. Обгадили весь двор. Ох, как несёт их от помидоров! Они смеются, снимают штаны при нас без стыда и продолжают жрать, не мывши, прямо с земли. Видно, в Германии мало помидоров. Ну и другим, что понаросло в огороде, конечно, пользуются. Но чтобы потоптать или попортить чего, так этого нет. И в остальном пока не вредят. Меня не тронули, детей не обижают. Насчёт стирки, так я стерплю её ради детей. Будь я одинокой, удавилась бы. Вот такая тоска на сердце. А ты упрекаешь.
– Ладно, Вера, ты меня за язык не держи, – сказала Таня. – Может, и мне придётся стирать немцам. Тогда и поквитаемся. Тогда и вернёшь обиду.
– Ну ты сказала! – рассмеялась Вера. – Много ты настираешь, бегаючи за водкой. Я ж видела, какая ты пьянючая вернулась вчера. Тебя ж полуживую по крыльцу тянули!
Таня не сразу ответила Вере, мягко улыбнулась и обратилась к сёстрам:
– Девчата, мотайте на ус житейскую науку: соседи любят подглядывать и хоронить. А у тебя, Вера, совиные глаза. Я же в темноте пришла, а ты всё рассмотрела. Ещё одну дулю показать?
Вера поджала губы и засобиралась, суетливо повязывая голову платком. Вроде хотела уйти без слов, но у порога сказала с тихим вызовом:
– Грубая ты, Танюша. Хоть бы детей постеснялась. За что же дулю, если правду говорю?
Вместо ответа Таня поднесла соседке самогону. И Вера, перекрестившись, выпила. Она не сморщилась, глотая, а прищурилась.
– Спасибочки за угощение. Спаси, Христос! Полегчало вроде. Побегу, – попрощалась она на ходу.
– Хорошо бы чаю согреть, – сказала Таня. – Да печурка моя растрескалась. Придётся её обмазать. У меня давно припасено ведёрко глины.
Сёстры с радостью взялись за работу. Замешивая, Наташа с наслаждением погружала руки в податливое глиняное тесто. Месиво фыркало и расползалось, когда девичьи ладони плашмя давили его.
Катя, застенчиво улыбаясь, скатала глиняный колобок и положила его на подоконник.
* * *
В этот вечер Таня никуда не спешила, изредка прикладывалась к бутылке и развлекала сестёр разговором. Девочки, открывшие в старухе добрую покровительницу, держались поближе к ней, с опаской поглядывая на дверь. Таня, сердцем принимая страхи детей, старалась не умолкать.
– Ну, сегодня я совсем другая, никуда меня не тянет, всё у меня есть. Посидим без огня, чтобы беды не накликать. Если по мне, так я бы огонь век не зажигала, чтобы старости своей не видать. Это ж болячка страшная – старость. Но, слава Богу, и от неё лекарство есть.
Она глотнула самогону, шумно понюхала воздух и сипло продолжила:
– Это я для порядка, чтобы горло не скучало. Сегодня меня вообще на выпивку не тянет. Видать, много её накопилось в моем организме, и она сама изнутри градусом подпирает.
Как и вчера, за окном играла гармошка. Чьи-то умелые пальцы перебирали кнопочки и достигали глубин души. Гармонист выводил до боли знакомую мелодию. Вот только слова никак не вспоминались. Слышались пьяные выкрики. Временами казалось, что кричат на разных языках.
– Похоже, что наши с немцами гуляют, – задумчиво сказала Таня. – Хотя поверить в это никак не могу.
Таня умолкла, вслушиваясь в шум чужого праздника. Сквозь него пробивался саднящий грохот непрерывного боя за Днепром.
– Во жизнь настала, девчата! Здесь гуляют, а там помирают. Здесь, считай, в обнимку сидят, а там глотки друг другу зубами рвут.
Она опять утешилась глотком самогона и сказала:
– Ещё при царской власти, во время первой войны с немцами, я служила сестрой милосердия. Поучилась на медицинских курсах и пошла на фронт. Мне как раз исполнилось двадцать лет. Я к тому времени замужем побывала и вдовой оказалась. Мужа убили на проклятой войне в сентябре четырнадцатого года. И вслед за ним умер сыночек наш Коленька от скарлатины. Он прожил полгода. Покойный муж перед уходом на фронт каждый пальчик на руках сына перецеловал – навек прощался. Душевный мужчина, сердце имел. Вот так осталась я одинокой и увидала самое донышко горя. Выплакалась вся и, коль терять мне было нечего, пошла на войну. Вроде смерти искала. А как приблизилась к ней, так сильно испугалась за себя. Вот так-то: какое бы горе за спиной не стояло, а человек всё одно за жизнь цепляется. До чего же я страшилась немецких пушек. Чудилось, что они только в меня целят. Как обвыклась, так и спать научилась под их грохот. Полковой лазарет стоял близко от передовой и, бывало, к нам снаряды прилетали. И никуда от них не спрячешься. Тряслась и бинтовала. Сколько же я бинтов на людей намотала за три года войны. Иногда начинала бинтовать живого, а он умирал. Про еду и думать не могла, как вспоминала его, затихшего на моих руках. Девчата, вам не страшно в темноте такие речи слушать?
Катя прижалась к старухе. Наташа ответила:
– Утром я сильно перетряслась, когда немцев близко увидела. Сейчас мне почти не страшно. Я боюсь, когда рядом никого нет.
Она прилегла лицом в колени сестры. Катя прикрыла её голову тёплыми ладонями. Таня одной рукой обнимала Катю, другой придерживала бутылку.
– Ладно, про войну больше не буду. И начну опять со своей молодости. Я с пятнадцати лет работала в аптеке. Эта аптека до сих пор сохранилась. Там прошли мои лучшие годы. Приняли меня ученицей, а закончила службу провизором. Так зовут человека, понимающего в лечебных порошках. Пять лет училась готовить лекарства. Их называли микстурой. Одна – от кашля, другая – от головной боли. Сейчас таких не делают, а те больным помогали. А рецепты на латинском брали из толстых книг. Многое до сих пор помнится. Обучали меня терпеливо, без битья. Вот, например, в пекарнях учеников лупили, а нас нет. Потому и пристрастилась душой к этой еврейской аптеке. Она мне снится, храни её Господь. Помню флакончики с красивыми этикеткам и порошки в цветных конвертах. И каждое снадобье имело свой цвет. Одним только видом эта красота отпугивала любую хворь. И ещё лечили травами, настоянными на спирте. Спирт, как я поняла из жизни, и сам по себе имеет целебность, в небольших порциях, конечно. Жалею, что поменяла эту работу. Хозяин аптеки Изя, сам из выкрестов, так зовут евреев, перебежавших в христианство, одаривал нас на праздники и работы лишней не давал. Таких хозяев уже никогда не будет. Он и сам порошками занимался, да всё с шутками, чтобы нас веселить. Через дорогу стоял галантерейный магазин серба Бранковича. У него, как и у нас в аптеке, на первом этаже торговали, а на втором жили. Хозяева заведений поддерживали дружбу и праздники отмечали вместе. И нам доставалось угощение. Серб имел троих дочерей. Две младшенькие – совсем мелюзга, – их имён не помню, и старшая Александрина – рослая и глазастая красавица на выданье. На неё много ухажёров засматривалось, а она смеялась. У Бранковича жила Людмила. Она приходилась хозяйке семейства, Клавдии Ивановне, племянницей. Я помню её напудренной и тихой. Совсем молодая, а сильно выбеливалась. Как увижу её беленькую мордочку, так и пугаюсь. Она ресницы опустит да тенью пройдёт, будто неживая. И ступает осторожненько, как по льду. Словом, двоюродная! Так всю жизнь и называю её«двоюродной». Александрина – совсем другая: прибежит в аптеку и давай выспрашивать секреты. Просит: «Дайте и мне чего-нибудь накрошить, чтобы лекарство настоящее получилось». И до чего любопытная, всё хотела своими руками попробовать. Наш хозяин нахвалиться ею не мог: «Настоящая аптекарша! Чуть подучить – и за прилавок!» Мы догадывались, что он хотел породниться с Бранковичами, поженив сына Осипа на Александрине. Единственный хозяйский сынок, курчавенький юноша, тоже говорил ей приятные слова и краснел при этом. Да куда ему, робкому еврею. Он аж потел, когда она сверху на него смотрела. Осип ростом не вышел, вот она и нависала над ним. А то, бывало, предложит ему состязание: кто дальше прыгнет. И он, чудик, подчинялся: прыгал, как щенок. Короче, лебезил. Это ж последнее дело в ухаживании – слабину показать. Она тоже прыгала да путалась в длинной юбке, а повалившись на пол, заходилась от смеха. Осип не решался подхватить её да тиснуть ненароком, как принято в таких делах. Ему мешало воспитание. Мы замечали, что Александрина жалела несчастного Осипа, но безо всякой надежды для него. Так у них ничего любовного и не вышло, а получилось совсем по-другому. Хотя, кто знает, может, и сложилось бы у них счастье, не вмешайся посторонний человек. И ещё про Осю: он хорошо пел. Да не просто пел, а выводил по нотам, да таким славным голосом, что сердце замирало. Александрина притихала, когда наш Ося играл на пианино и пел. И мы заслушивались. Хотя понимали, что поёт он только для неё. Знаете, эти еврейские песни кого угодно разжалобят, а девушек и подавно. Хорошо помню, как я волновалась, когда слушала его песни. С чего бы это? Александрина поднималась к нему, и Ося пел ещё лучше. Или мне так казалось? Перед войной, весной четырнадцатого года, тихая Людмила привела в дом Бранковичей своего знакомого Васю. Представила его законным ухажёром с серьёзными намерениями. Его хорошо приняли и посчитали за жениха. Я напугалась, когда услышала его. Он говорил тихо, но слишком басовито. От такого баса мурашка по сердцу пробегала. И недели не прошло, как мы узнали новость: Людмила женихом отставлена, а на её место пришлась Александрина. Каково? Она высокая, а он ещё выше. Да смотрят друг другу в глаза и за руки держатся при всех. Тогда не принято было так ходить, а они не боялись. Про такую любовь в книжках пишут, а она случилась у нас. Александрина сошлась с Васей невенчанная. В те времена – невиданная смелость. Старый Бранкович попытался помешать этой любви, а оказалось, что поздно кинулся. В животе Александрины сидел ребёнок.
– Наша Клава! —восхищённо сказала Наташа. – Я сразу поняла, о ком вы говорите. Это ж такой роман, что заслушаешься.
– И до чего же ты догадливая, – похвалила Таня. – Похоже, следователем будешь. А Катя всё молчит, как без характера. Почему так?
– Нет, совсем не так, – заступилась за сестру Наташа. – Катя тоже шустрая. Только она в себе переживает, а потом говорит. Ей ум не позволяет болтать, как мне.
Наташа поцеловала заплаканную щёку Кати. Таня приложилась к бутылке и продолжила:
– Ходили слухи о том, как Вася просил прощения у родителей беременной Александрины. Её отец попросил Васю встать на колени. Встань, тогда прощу и обвенчаю задним числом. Вася спросил совета Александрины. Та согласилась. Вася и опустился на ковёр. Старый Бранкович сказал: «Пошёл вон, собака. Я тебе не верю». И невенчанные молодожёны оказались на жительстве у Тихона, отца Васи. Он сначала невзлюбил невестку, посчитал её гулящей. А как рассмотрел – попрекал сына: «Тебе, дураку, такая девушка досталась, а ты вор». Говорили, что Вася до встречи с Александриной воровал. Как повстречал Александрину – вернулся на завод. Он большим литейщиком был, пока не вступил в банду. Александрина спасла его душу от греха. Тихон ушёл на войну и там сгинул. Вася фронта избежал, как незаменимый рабочий. Литейщикам давали освобождение. Тихая Людмила обиду проглотила. Она и словом не попрекнула бывшего жениха. На то она и затаённая. Александрина принимала её в доме Тихона. Она была доверчивой. Такой и дочка у неё получилась. Ну, это вы и без меня знаете. Клава родилась, когда я служила далеко отсюда. В восемнадцатом году, вернувшись с войны, я познакомилась с трёхлетней Клавой. Глянула: маленькая Александрина! Она уже бегала и говорила, а мамки не помнила. Её мамка вдруг зачахла и сошла на нет. Отец Александрины нанял хороших докторов, но они не спасли её. За дочерью ушёл на небеса и старый серб. Жена его, Клавдия Ивановна, часто навещала внучку, названную в её честь. Люди рассказывают, что тихая Людмила отравила соперницу. Так это или нет, но она жива и сейчас сторожит Васин дом, а вас к себе не пустила. Она откликается на Людмилу Прохоровну. Замужем она так и не побывала, а отирается всю жизнь возле вдового Васи, вроде верность ему хранит. На кой она ему на старости лет? Через год после похорон Александрины тихая Людмила пыталась сойтись с Васей, а он даже не прогнал её. Она сама ушла. Он оказался в плену покойницы. Есть такие верные мужчины, однолюбы. Клава не признаёт родства с Людмилой. Даже не здоровается с ней. Может, ей сердце что-то подсказывает? И вы обходите стороной эту Прохоровну. Она при советской власти служила надзирательницей в тюрьме. Каково?
За разговором они не заметили, как за окном смолкла гармошка.
Глава 12
В начале сентября 1941 года возле Дворца труда немцы вместе с украинскими националистами провели собрание. Любопытство привело сюда чечелевских обывателей. Собранием заправлял высокий человек, обутый не по погоде в хромовые сапоги. Насмешливые чечелевцы говорили, что эту обувку натягивают с мылом.
Мужчины призывного возраста из тех, кто остался под немцами сознательно, пришли в майках, а женщины – в ситцевых сарафанах. Местный народ всегда пренебрежительно относился к одежде: «Мы и в магазин так выходим. И перед немцами рисоваться не собираемся». Слово «магазин» пропускалось. Гордые пролетарии «ходили по хлеб», а в довесок прикупали чекушку водки, не для пьянки – для аппетита.
Старики, будто выпавшие из двадцатых годов, вырядились в светлые холщёвые пиджаки и брезентовые туфли, натёртые зубным порошком.
И блатные пацаны пришли в надвинутых на глаза фуражках. Во рту у каждого сияла обязательная «фикса» – железная коронка на переднем зубе. Именно этот металлический зубок, по воровской легенде, придавал лицу значимость. Когда «фиксатый» скалился в тёмном переулке, ни у кого не возникало сомнений в неизбежности ограбления.
Не пришли цыгане – заклятые враги любого порядка. Все знали, что «ромалы» на посёлке живут, даже дома имеют, но в этот день они, предчувствуя беду, попрятались.
В стороне от разноликой толпы стояли немцы в серо-зелёной форме. Они пересмеивались и поглядывали на полуодетых русских. Русские уже насмотрелись на завоевателей за день и нудились, не зная, куда деваться. Так бы и разошлись, но неожиданно заговорил на западно-украинском наречии чубатый человек со стриженым затылком, одетый в вышитую рубашку, подвязанную чёрным шнурком:
– Дорогие братья! – с надрывом сказал он. – Жидо-большевистская тирания кончилась. Наконец-то пришла долгожданная свобода на нашу украинскую землю.
«Освобождённые» чечелевцы слушали подчёркнуто изломанную с дивными ударениями западно-украинскую речь и гадали: «Так кто теперь будет править: наши «западенцы» или немцы?
* * *
Вокруг приезжих националистов крутилось с десяток местных парней. Среди них гвоздём торчал рослый и невозмутимый Виктор Лесков. Из толпы крикнули:
– Витька, скажи речь.
Лесков смотрел в упор, играл желваками, стиснув знаменитые губы. Они почти исчезли с его лица.
К концу собрания завели патефон. Призывающая танцевать музыка заставила вздрогнуть, а кое-кого рассмешила.
Под игривую мелодию, прижимая рёвом, над деревьями проносились самолёты. Отбомбившись, они возвращались той же дорогой. В трёх километрах, если смотреть через реку, проходил фронт, где гибли советские солдаты. Там взрывалось и горело. Левобережье Днепропетровска задыхалось в дыму. На правом берегу любопытные мальчишки с крыш смотрели туда, где бушевала, разгораясь, Великая война.
После собрания толпа окружила знаменитого поселкового брехуна Толика Жданова, обрюзгшего малорослого толстяка. Его считали пришибленным и потому отчеством не баловали. Чаще всего называли Жданом. Хотя он откликался и на «Ильича».
Людям в этот день захотелось услышать именно Толика. В смутные времена народ ждёт спасительной неправды.
Никто Толику не верил, но он притягивал лёгкостью вранья. К тому же Анатолий Ильич своими выдумками не опровергал коренной правды – Бога, например. Скорее всего, он считал себя апостолом и потому мужественно терпел соперников. Однако переврать Ждана не удавалось никому.
– И что ж оно теперь будет? – спросили Толика женщины, взволнованные новшеством – «украинским самоуправлением в немецком Днепропетровске». Они не могли представить оккупанта с двумя головами. Толик, польщённый вниманием, облизнулся и принялся рассуждать:
– Ну как вам объяснить, чтобы дошло до всех? Это не тот случай, когда можно просто потрепаться. Тут надо поразмыслить с политической стороны, а потом уже – с чисто военной.
– А ты попробуй начать хоть с какой стороны, – заискивали женщины.
Толик любил замедленный старт. Терпеливые женщины настроились на длинное объяснение. И услышали его:
– Что будет? Сплошное говно!
И ушёл.
Изредка многословные ораторы ограничиваются сокровенным. Ошеломлённые женщины не успели даже обматюкать обманщика.
Пророчества Ждана сбывались. Люди помнили, как он накаркал нынешнюю войну.
Случилось это ранней весной 1941 года. Толик долго водил слушателей за нос, увлечённый своими похождениями в тылу то ли Деникина, то ли Врангеля,– эти фамилии в его рассказе заменяли друг друга. Возможно, Толик считал их двоюродными братьями. Концовка его рассказа прозвучала странно:
– И новая война начнётся скоро. Немцы любят наступать по сухому. Лето – самое время для войны.
С приходом войны к Толику стали прислушиваться.
От отца Анатолий Ильич унаследовал надёжную профессию. Он отливал из сахара ярких петушков. Отливал и других зверушек, и даже звезду, но особым спросом пользовались именно петушки. Толик и не пытался что-либо соврать по этому поводу. Что тут придумаешь, если все дети с ума сходили от заледенелых ярких петушков на палочках.
В его дворе стоял двухведёрный чан с застывшим по краям крашеным сиропом. Огонь под ним разводили не каждый день, а после того, как распродавались все ядовито-красные леденцы с гребешками или с ушами. Впрок их не заготавливали, жили одним днём. Это мудрое отношение к жизни привила власть, обижавшая советских кустарей. Хотя при советах Жданов работал под прикрытием участкового милиционера. Бдительный страж правопорядка раз в неделю уходил со двора Толика крепко выпившим и с петушком в зубах. Легко догадаться, как прозвала улица участкового.
Пришли немцы, и Толик нашёл друзей в полиции. История с бессмертной мздой повторилась, и теперь от сладостей Жданова отломилось и местному полицаю.
Немецкие солдаты тоже прилюдно сосали завоёванных кровью красных петушков. Они не находили в этом ничего зазорного, а их души добрели от русской безделицы.
Приход оккупантов отменил сладкую красную звезду. Толика спросили, не собирается ли он отливать сахарную свастику.
– А кто её в рот возьмёт? – вопросом на вопрос ответил он.
Анатолий Ильич не любил продавать свою продукцию, этим занималась его жена. Не отвлекаясь от торговли петушками, она родила троих мальчиков. И только младший напоминал лицом мать.
Два сына Анатолия Ильича погибли на фронте. Старший сложил голову под Днепропетровском летом сорок первого года, средний сын – под Киевом. На людях Толик не вспоминал своих погибших детей. Он боялся слёз. Ему сочувствовали и угощали самогоном.
Младший сын Толика, тринадцатилетний Юра, характером повторил отца – врал беззастенчиво по любому поводу. Это замечалось всеми, кроме его матери. Сам Анатолий Ильич относился к последышу с раздражением. Старался даже за столом не замечать его. Он высоко ценил тех двоих сыновей, рано ушедших, а младшего не любил, как своё отражение.
И всё же отцу и сыну приходилось вместе трудиться над лиловой продукцией. Она кормила семью. Работали молча, не решаясь врать друг другу. Молчание двух закоренелых лжецов выглядело чуть ли не единственной правдой в доме. Ещё одной правдой можно посчитать одноимённую газету. До войны из неё делали кульки. С приходом немцев и эта правда кончилась. Её сменила напечатанная на толстой бумаге оккупационная «Днепропетровская газета».
В сентябре 1941 года трое мальчишек положили в костёр снаряд. Живым остался только Юрий Жданов. Ему оторвало руку и выбило глаз. Его оперировали в немецком госпитале. Денег с его отца оккупанты не взяли. Анатолий Ильич умел объяснить многое, но на этот раз не нашёл слов. Он с трудом пережил беду. Его всё чаще встречали пьяным.
Улица прозвала малолетнего калеку Соловьём. Он действительно хорошо пел, но ещё лучше выдумывал небылицы. Если на Чечелевке слышали душевную песню – догадывались, что это заливается Юрка, сын Ждана-брехуна, сам брехун.
Глава 13
Сёстрам Калединым понравилась беззаботная жизнь у Тани. Они натаскали с чердака кучу тряпок и соорудили постель на полу. Она назойливо пахла тленом, но и с этим девочки примирились легко. И даже скудная еда устраивала их.
Третья ночь у Тани опять прошла в разговорах. Наташа с нежностью говорила о Клаве Величко.
– Она меня в школу на руках принесла. А я, неблагодарная, плохо училась, хулиганила. Вот бы повернуть всё назад, так я бы по-другому себя вела, и от нашей Клавочки не отходила ни на шаг. Какой подарок она нам сделала, когда назвала свою дочку Екатериной.
На рассвете, опасаясь звуков и теней, Наташа опять сходила за помидорами. Не утерпела и надкусила один, но не позволила пролиться ни одной красной капле.
Немцы не приходили к Тане, и уже казалось, что не придут никогда. Временами забегала Вера с новостями. Её встречали как родную.
– Разное по посёлку брешут про немцев, – рассказывала Вера. – Уж они такие и сякие. Может быть, так оно и есть. На то они и завоеватели, чтобы измываться над покорёнными людьми. Но у меня пока, тьфу-тьфу-тьфу, бесчинств не произошло. Не грубят, чистое любят – и обосрали огород, ну просто от забора до забора. А так – без выходок.
В этот день долгожданный Наумчик пришёл к вечеру. Принёс самогон и хлеб. Присел и засмотрелся на девочек. Долго молчал. Первой заговорила Таня:
– Что невесёлый, Моисеевич? Чует сердце, что вы пришли с плохим.
– И шо я могу сделать? Немцы пихают меня у зад ногами, а Лиза говорит, шоб я сидел у сарае. Так я ж не имею удовольствия со всех сторон. И вот ей захотелось, шоб я привёл девочек домой. И шо, у них есть дом?
Таня заплакала.
По дороге домой Наумчик попросил сестёр:
– Умоляю, не смотрите немцам у глаза. Шо будет, то будет, а глазки прячьте. Может, оно и пронесёт.
Свой двор девочки не узнали. Шагнули через поваленную калитку. Она валялась рядом с раздавленным забором. Прошли мимо тупорылого грузовика, стоявшего прямо у крыльца. Остановились и пропустили молодого немца, несущего кастрюлю. Он глянул на сестёр и что-то сказал товарищу, сидевшему на подножке грузовика. Оба громко рассмеялись. Девочки подошли к матери, стиравшей за грузовиком. Корыто, наполненное пеной, кое-как удерживала табуретка. В тазу высокой кучей лежало выкрученное бельё. Пахло хозяйственным мылом.
Елизавета Авдеевна, повязанная платком по самые глаза, хмуро глянула на дочек.
– Явились? А я тут одна загибаюсь.
Путь к сараю был усыпан перьями и обрывками бумаг. Незнакомую толстую верёвку, натянутую через двор, обнимали трусы и майки. Отдельной стайкой пристроились носовые платки и носки.
Прошли в сарай. Наумчик подал сёстрам полотенце.
– Умоетесь с дороги?
– Зачем? – сонно спросила Наташа. – И так сойдёт.
Сёстры присели на кучу рухляди, сваленной в углу сарая, растерянно оглядывались. Сквозь полутьму из щелей пробивались слепящие лучи. Наумчик, не пряча мокрых глаз, шептал:
– Я виноват. Голова потухла. Шо делать? Может, сразу рванёте через забор?
– Нет, теперь нельзя убегать, – сказала Наташа. – Могут погнаться. А то и стрельнут вслед. Им всё можно. Оставаться тоже нельзя. Стирать придётся.
И громко рассмеялась. Наумчик испуганно замахал руками.
– Тихо. Могут прийти.
– Мне уже не страшно. Пусть приходят. А тебе, Катюня?
Катя закрыла лицо руками. Пришла Елизавета Авдеевна, приказала Наумчику:
– Иди за водой.
Наумчик съёжился, помедлил и выскочил во двор. Послышался грохот и громкий смех в несколько глоток. Наташа бросилась к двери, но её схватила мать и прижала к себе.
– Туда идти нельзя. Хуже будет.
Через щель увидели, что возле грузовика лежит Наумчик с ведром на голове, другое ведро валяется рядом с ним. Наумчик пытается встать, но немцы толкают его ногами. Наконец он вывернулся и побежал. Вдогонку ему кричат лающим языком.
Елизавета Авдеевна сказала:
– Я один раз заступилась за него, они и меня повалили. Они долго встать не дают. Ничего, среди них есть пожилой немец. Он уговаривает молодых, и они отступаются от Наума.
Наум Моисеевич вернулся взъерошенным, зашептал, дёргаясь лицом:
– Пускай валяют скоко угодно, я усе стерплю. Мне ж себя не жалко. Лиза, девочкам надо уходить. За сараем дырка есть у Колькин двор.
– Умный какой! – усмехнулась Елизавета Авдеевна. – Раз пришли – пусть помогают стирать. Мне одной надоело корячиться. Никто их не тронет.
Катя легла на матрас лицом вниз. Наташа покусывала кулачок, со страхом смотрела на мать.
Стемнело. Коптилку не зажигали. Жевали хлеб, запивали водой. Молчали, придавленные темнотой. Послышались шаги. Замерли, прислушиваясь. От сердец отлегло: показалось. Но вдруг затопало рядом. В дверь ворвался луч электрического фонаря. Что-то спросили на немецком. Наумчик шагнул навстречу свету, но фонарь выхватил лица сестёр. Немец рукой загребал на себя.
Приди немцы впятером, было бы страшно, но понятно – как выстрелы. Но он явился один, парализуя наглостью. Немец знал, что девочки пойдут с ним, спасая мать и отчима. Но он почему-то держал добычу за руки. «Боится, что вырвемся?», – гадала Наташа.
Позади судорожно ковылял Наумчик, ломая пальцы. Голос его срывался на стон:
– Умоляю. Я деньги дам. Как можно, они же дети.
Сёстры шагнули в открытую дверь своего дома, а немец упёрся ладонью в лицо Наумчика и рассмеялся.
На столе стояли бутылки, тарелки с закуской и яркая керосиновая лампа. Потрескивая, играл патефон. Его купил Наумчик перед войной. Девочек усадили за стол. Налили водки. С любопытством заглядывали в их лица. В пальцах немца подрагивала сигарета. Катя жалко улыбнулась Наташе и закрыла глаза. Наташа подумала: «Убьют. Когда я разобью лампу – убьют».
Пахло цветочным одеколоном.
Суетливые ухажёры никак не могли растормошить девочек. Сёстры не брали стаканы, вяло жевали, смотрели в тарелки. Сначала немцы неумело, но настойчиво уговаривали девочек выпить водки. Отказ встречали с досадой, что-то говорили друг другу, фальшиво пересмеивались и пили сами. Первой грубо подняли танцевать Наташу. Её закружили, передавая из рук в руки. Катя попыталась отказаться, но из-под неё выдернули стул. Она топталась с опущенной головой, а над ней нависало растерянное лицо молодого солдата.
Задуманное немцами веселье не получалось, и они перешли в наступление. Наташины плечи обняла крепкая рука, а другая поднесла ко рту стакан. «Всё, – решила она, – пора поджигать». Посмотрела на сестру и обомлела. Кате зажали нос и лили в открытый рот водку. Она отплёвывалась, мучители смеялись.
Внезапно Катя выгнулась, подняла животом стол, на губах её вспыхнула пена, её лицо стремительно посинело. Она не дышала.
Наташа закричала, ей зажали рот. Немцы громко ругались, размахивая руками. Никто из них не подходил к неподвижной Кате, упавшей на пол. Вдруг в комнату ворвался седой немец. Он отбросил ногой стол и наклонился над Катей.
Сквозь слёзы Наташа видела сестру, лежащую животом на колене немца, ладонь, бьющую по спине, кровавую Катину рвоту.
О Наташе забыли, и она без препятствий пошла за немцем, несущим Катю в сарай. Елизавету Авдеевну заставили прибрать в комнате. Вскоре заиграл патефон. Всю ночь Катя задыхалась. Её присаживали, чтобы напоить, но она запрокидывала голову и отталкивала кружку. И опять просила воды.
Утром немцы привели врача. Он долго искал вену на Катиной руке. Ушёл, не взяв денег. Через час после укола Кате стало легче. Она уже пила с ложки и тяжело икала, часто дыша, как загнанныйзверёк.
На следующий день Катя пробралась на кухню и легла лицом в горячую сковородку. Она не кричала, а тряслась. Неузнаваемой нашла свою старшую дочь Елизавета Авдеевна.
* * *
Немцы не ожидали такого поворота, чего-то испугались и съехали со двора. Седой немец на прощанье мрачно бросил к ногам Наумчика скомканные деньги. Катя созналась сестре:
– Я хотела немного себя изуродовать, но прилипла к проклятой сковородке.
Катю лечили мазью, приготовленной Таней. В первый день трагедии о сестре милосердия не вспомнили в суматохе. Она приковыляла на второй день вслед за молвой. Долго отмывала руки и выговаривала Наташе:
– За подсолнечное масло, которым ты спасала сестру, спасибо. Здесь ты правильно поступила. А за то, что не позвала сразу, сержусь. Если разыграется инфекция – сильно нарвёт. Температура поднялась?
– Горит Катюня.
– Это хорошо. Значит, организм борется. Ну, веди.
Таня держалась за спинку кровати и пыталась унять дрожь в ногах. Но не справилась и рухнула на подставленный стул. Катя взяла Танину руку, погладила её. Старуха низко наклонилась и осторожно сняла марлю с Катиного лица. Долго всматривалась и наконец сердито спросила:
– Что ж ты наделала? Нос придётся спасать. Остальное – так себе.
Таня несколько раз протёрла руки самогоном, задумчиво понюхала их.
– Наташа, давай чистую тряпку.
Снадобье, принесённое Таней, немного облегчило страдание Кати, и она задремала.
Таня продиктовала Наумчику перечень лекарств:
– Идите к своим евреям, просите их, покупайте их. Делайте всё, что угодно, но чтобы к вечеру хоть половина из этого списка была. Нос у Кати задет глубоко. Надо, чтобы в её крови лекарства плавали.
Наумчик побежал, прикуривая на ходу. Таня объявила Наташе:
– Я поживу у вас. Ноги подвели, как эту страшную новость услыхала. Вот деньги, сходи к Дусе, купи и мне снадобья. Ну, ты знаешь, какое…
– Так у нас есть немного вашего лекарства.
– Иди, покупай, и до вашего скоро доберусь.
К вечеру Наумчик явился с молодой докторшей, видной чернявой женщиной. Она понюхала Танину мазь:
– Как это называется? Пахнет мёдом.
Повеселевшая Таня долго рассматривала лекарства, принесённые Наумчиком, и шептала:
– Ой, какой молодец. Ой, какой быстрый. Теперь справимся!
Похвалив Наумчика, подняла глаза на докторшу:
– Это прополис так пахнет. Я многое им лечу. Остальное добавлено по старинному рецепту. Там много разного. Этим рецептом поделилась со мной одна достойная знахарка. Мы вместе водку пьём.
Докторша улыбнулась Наумчику:
– Эта женщина всё правильно делает. Но меня беспокоит нос девочки. Возможно, понадобится оперативное вмешательство.
– У нас есть ещё три дня, – сказала Таня. – В случае обострения сами рискнём кое-что срезать. Куда нам деваться?
– Я согласна с вами, коллега.
Таня поморщилась.
– Вы ошиблись, доктор. Я обыкновенная сестра милосердия. Всю жизнь завидую врачам.
Через три дня докторша попросила Таню:
– Если можно, уступите мне рецепт вашей мази. Это любопытно.
– Записывайте, мне не жалко.
Наташа с ужасом смотрела на распухший Катин нос и не понимала, чему обрадовались Таня с докторшей. Ещё несколько долгих недель заживало обожжённое лицо Кати.
У Наумчика хранился портсигар. В нём он держал серьги покойных сестёр и матери. Он не скрывал от близких своё горькое наследство и не расставался с ним. Как-то он положил в Наташину и Катину ладошки по одной серьге. Из маленьких стекляшек, оправленных золотом, вырывались лучики света. Касаясь детских рук, отчим сказал:
– Это младшенькая, Идочка.
В августе 1941 года Наумчик обменял серьги и портсигар на лекарства. Елизавете Авдеевне об этом не доложил, а Наташе сказал:
– Доктор ничего не взяла. Святая. Остальные взяли.
* * *
Вместе с немцами из дома Калединых исчезла часть имущества. Завоеватели ограбили дом бестолково. Елизавета Авдеевна возмущалась:
– Шубу забрали, это понятно. Но зачем копеечные занавески сняли?
В тоску ограбленного дома ворвалась маленькая радость: нашёлся единственный костюм Наума Моисеевича. Аккуратно завёрнутый в тряпку, костюм валялся в кустах. Его сразу обменяли на хлеб. Радость удвоилась, когда Катя заметила, что немцы не тронули книги, в которых не было картинок. Но даже истрёпанный «Мойдодыр» Корнея Чуковского с множеством наивных рисунков испарился.
Немецкий носок, найденный под кроватью, Наташа подцепила кочергой и торжественно утопила в уборной.
Каледины ждали новых постояльцев, но оккупанты обходили их усадьбу стороной. Возможно, немцам не нравились чёрные развалины дома Михальковых. Как специально, часть обугленной крыши отбросило взрывом и воткнуло на границе дворов. Изуродованное железо походило на бесформенный мрачный флаг. Он напоминал о неизбежной гибели. На нём уцелела перекошенная рама чердачного окна. Она усугубляла тоскливое зрелище.
Запах цветочного одеколона какое-то время напоминал о немцах. Но и он выветрился. Навалился голод.
Новые хозяева города говорили:
– Русские неприхотливые, поэтому их легко прокормить без значительных изменений наших продовольственных запасов.
Хлеб покупали у спекулянтов по бешеной цене и ели его с закрытыми глазами. Потом страдали животами. Этот хлеб не крошился и напоминал серый студень. И сухари из него не получались. Самойнадёжной едой для живота оказалась похлёбка из крапивы. Но и крапива кончилась. Наташа перерыла огород и добыла из земли всё, что не съели немцы. Даже луковицы цветов пошли в кастрюлю.
К тому же из дома исчезли соль и спички. Наташа добыла самодельную зажигалку, сделанную из оружейных гильз. Ею пользовались в редких случаях, экономя бензин. Кроме зажигалки использовали кремни и трут. Но высечь искру и превратить её в пламя удавалось только Наумчику. Иногда он по часу тратил на добывание огня, потом ходил счастливым.
Соседи бегали друг к другу за огоньком. Фрося жила через дорогу и кричала со своего двора:
– Наташа, ты затопила? Сейчас прибегу.
Дом Фроси тоже пострадал от немецкой бомбы. Она взорвалась рядом с ним. Крыша осела и проломила потолок. Уцелела веранда, но потеряла стёкла. В ней и жили трое ребятишек с мамкой.
Муж Фроси и её старший сын погибли на фронте в первый месяц войны.
* * *
Фрося, несмотря на бедность, кроме огня ничего не просила. Она высохла, но сохранила гордость. Наташа, ставшая старшей в доме, силком усадила Фросю за стол.
– Тётечка, вы только попробуйте. Это я варила!
Фрося съела несколько ложек и встала.
– Наташа, вкусно. Вот бы луку добавить туда.
Луковичку принесла Настя, та самая девочка-дразнилка, когда-то назвавшая Наташу невестой, а Толика Приходько – женихом. Девочка напоминала мать —всё больше молчала и присматривалась лукавыми глазами.
Наташа отдарила луковицу конфеткой-подушечкой– детской мечтой того времени. Этими подушечками лечили навязчивый кашель Кати. Счастливая Настя бочком выскользнула за дверь и побежала делиться крошечной конфетой с братом и сестрой. Трое ребятишек Фроси не выходили на улицу. Они готовились к зиме, рыли землянку. Наумчик, уставший от безделья, помогал Фросиным детям. Возвращался посеревший, шумно отдувался, его всё чаще прихватывала отдышка.
Елизавета Авдеевна сделалась молчаливой. Она уже не скандалила по пустякам, днями лежала, отвернувшись. Иногда выходила на кухню, открывала дверцу печи, подолгу смотрела в огонь.
Глава 14
Немцы захватили правую часть Днепропетровска и сразу же обратились к населению города с печатным словом. На заборах появились листовки с подписью ортскоменданта, майора фон Гендельмана. «Бекантмахунг»– уведомление. В сереньких бумажках многократно повторялось слово «расстрел».
Расклеивать листовки в людных местах немцам помогали парни, наряженные в украинские вышитые рубашки. Обычно грозные объявления появлялись на рассвете.
Кроме местных «бекантмахунгов» появились листовки без подписей – мол, сами поймёте, от кого они пришли. Например, такая:
«ГРАЖДАНЕ! Большевики изгнаны! Немцы пришли к вам. 24 года советского режима прошли и никогда больше не возвратятся: 24 года невероятных обещаний и громко звучащих фраз, и столько же лет разочарования, возрастающей нищеты, беспрерывного надзора, террора, нужды и слёз. Ужасное наследство оставили интернациональные жидовско-коммунистические преступники – Сталин и его приспешники! Хозяйственная жизнь замерла, земля опустошилась, города разрушены. Немцы пришли к вам не как покорители, а как освободители от большевистского ига. Везде, где только возможно, германские военные учреждения будут помогать всем, кто с верой и надеждой относится к ним. ГРАЖДАНЕ И ГРАЖДАНКИ! Смело помогайте залечивать раны, нанесённые войной. Работайте на строительстве новой лучшей жизни без жидов, коммунистов и НКВД, без коллективов, без каторги и стахановской системы, без колхозов и помещиков».
Поначалу оккупантам не удавалось установить комендантский час. Приходу строгого оккупационного режима для местного населения мешали артиллерийские обстрелы. Почти месяц артиллерия Красной армии с левого берега обстреливала захваченную немцами правую часть города. Особенно страдал от снарядов центр Днепропетровска. Здесь гибли как немцы, так и местные жители, вчера ещё советские люди.
Наконец обстрелы утихли, фронт отступил, и 22 сентября про немецкое самоуправление в лице управы объявило запрет на «хождение населения города за пределами своих домов с шести вечера до пяти утра».
Оккупанты обязали всех жителей Днепропетровска зарегистрироваться в полиции. Под страхом смерти запрещалось покидать места проживания без письменного разрешения новой администрации. На регистрацию отпускалась неделя.
* * *
Через неделю после прихода немцев, 2 сентября 1941 года, появилась прогерманская городская управа с тринадцатью отделами – то самое самоуправление как утешение украинских националистов. управа подчинялась Рудольфу Клостерману, штадткомиссару округа Днепропетровск, центр из шести округов Рейхскомиссариата Украины.
В первом документе управы говорилось, что отныне будут самостоятельно решаться вопросы «организации в Днепропетровске городского хозяйства и охраны жизни населения, государственного и частного имущества, а также налаживания общественного порядка, по согласованию с германским военным командованием».
Во главе управы поставили выходца из учёной среды, кандидата наук Петра Соколовского. Однако его обделили реальной властью. Жизнью Днепропетровска распоряжалась немецкая «фельдкомендатура». Единственной силой самоуправления стала вспомогательная полиция. По-немецки «Шуцманшафт». Полицию одели в синее и даже разрешили собственную службу безопасности. Впрочем, и эта организация подчинялась оккупантам.
Основная часть полицаев состояла из украинских националистов. Уголовники, выпущенные немцами из тюрем, тоже устроились полицаями.
* * *
Из Киева привезли «Десять заповедей для украинского полицейского», напечатанные на немецком и русском языках, подписанные так: «СС и полицейфюрер в Киеве Гальтерман». «Заповеди», во-первых, определяли главную задачу украинского полицейского: «Твоя служба состоит в борьбе против советов, насильников, воров, ростовщиков и других нарушителей закона».
Во-вторых, «Заповеди» приказывали: «Будь твёрд с преступниками, но оказывай помощь тем, которые находятся в нужде…», «Ты должен своею порядочностью и своим хорошим примером воспитать население…», «Поэтому будь чист в своих убеждениях, неподкупен и беспристрастен».
Конечно же, вслед за напоминанием о чистоте убеждений, подтверждая стремление немцев насаждать аккуратность во всём, везде и даже на Украине, идёт пункт: «Держи своё тело и мундир чистыми. Заплаты не срамят, но дыры и грязь; по твоему наружному виду легко заключают о твоём внутреннем состоянии».
И последняя заповедь: «Уменье, верность, послушание и исполнение долга – гарантия каждого успеха. Делай на своём месте всё, чтобы избежать неудач».
Заповеди украинского полицейского обращались к людям, для начала вооружённым штыками и дубинками.
По немецким стандартам, украинцы – славяне, а значит, унтерменши, недочеловеки. Они не имели права на ношение огнестрельного оружия.
И только со временем украинским полицаям доверили винтовки. Украинские полицаи помогали немцам проводить карательные акции.
Однако немцы не считали всех украинцев унтерменшами. Например, в жителях Галиции они видели потомков фракийцев и кельтов, то есть почти настоящих арийцев. Возможно поэтому немцы создали дивизию СС «Галичина», а не «Украина».
* * *
Украинские националисты явились в Днепропетровск с резолюцией съезда ОУН: «Жиды в СССР являются самой преданной опорой господствующего большевистского режима и авангардом московского империализма в Украине». Один из лидеров ОУН сказал: «Евреи помогают Москве держать Украину в рабстве, поэтому я стою на положении об уничтожении жидов и необходимости перенесения на Украину немецких методов уничтожения жидовства».
Немцы сформировали батальоны палачей из украинских националистов и привезли их на Украину для расправы с евреями.
К этому стоит добавить известное высказывание Гитлера:
«Цыгане, негры, евреи – не люди в точном смысле слова. Они – результат заикания жизненной силы. Они отстают от нас дальше, чем животные. Сказанное мной вовсе не значит, что я считаю еврея животным. Еврей гораздо дальше от животного мира, чем мы. Это просто существо, чуждое естественному порядку природы».
Любопытно, что немецкая военная пропаганда, обращаясь в одной из своих листовок к советскому солдату, как ни странно, оспорила рассуждения Гитлера, признав, что евреи – всё-таки животные:
«КРАСНОАРМЕЕЦ! Жиды – самые подлые, самые опасные грызуны, подтачивающие основы мира…»
* * *
Наконец к октябрю в Днепропетровске установился настоящий немецкий порядок. Он начинался с распространённой повсюду надписи: «Нурфюрдойче» – только для немцев. Хотя в оккупации Днепропетровска активно участвовали итальянские, румынские, венгерские солдаты.
Одно время гордые германцы не разрешали русским ходить по тротуарам. И трамваем поначалу позволялось пользоваться только представителям высшей расы.
Как демонстрация силы украинского самоуправления появились листовки вообще без немецких слов, только на русском, но с орлом в верхней части текста.
Начало одной из них:
«ПРИКАЗ военного коменданта по Днепропетровской городской управе.
Точно установлено и доказано, что в Днепропетровске существует радиосвязь с Краснойармией, в результате чего зажигаются костры, подаются сигналы красными ракетами, что служит ориентировкой для красных, после чего каждый раз бывают бомбардировки переправ.
Исходя из этого, ПРИКАЗЫВАЮ…»
Далее в листовке говорится, что если сигналы не прекратятся, то возьмём заложников и расстреляем. И ещё предлагаются деньги за выдачу диверсантов. Подпись: военный комендант.
Особое значение оккупанты уделили культуре. Они объявили о своей«Опеке над социально-культурными учреждениями для немецких солдат».
Так в городе появился кинотеатр для солдат и первый публичный дом под вывеской солдатского общежития «зольдатенхаус». Ну а дальше, как и положено при любых завоевателях, шли музыкальные и драматические театры, бани и прачечные. Немецкая оккупационная власть также пообещала «ввести в действие предприятия для нужд армии и поддерживать хорошее состояния дорог».
Советские деньги оккупанты не отменили. Они год ходили вместе с немецкими «бумажками». За десять советских рублей давали одну немецкую марку.
Сначала немцы пообещали, что налоги для жителей оккупированных территорий будут ниже, чем при советской власти. Однако вскоре потребовали плату за усадьбу, дом, скот, собак и кошек. С каждого мужчины брали сто двадцать рублей в год, с женщины – сто.
Прошло три недели оккупации Днепропетровска. Немцы в своих листовках сообщали населению города о расстрелянных заложниках, украинская «самостоятельная» власть говорила о том же, а подневольные люди почувствовали приближение голода.
Немцы быстро отладили продуктовый мост между Украиной и Германией. И поехало сливочное масло не только в железнодорожных вагонах-холодильниках, но и в посылках. Сообразительные оккупанты перетапливали масло, чтобы оно доехало до родины.
Голод на захваченной территории считался немцами одним из важнейших методов борьбы с русскими. Гитлер рассматривал своё нападение на СССР как «Крестовый поход», который надо вести исключительно террористическими методами.
* * *
Главной задачей немецкой военной администрации Днепропетровска являлось «быстрое усмирение местного населения с применением всех имеющихся средств».
16 июля 1941 года Гитлер сказал: «Мы обязаны занять русскую территорию, начать ею управлять и обеспечить в её пределах безопасность. И заранее нельзя сказать, какие меры для окончательного овладения территорией придётся применять: расстрелы, выселения и тому подобное. Задача состоит в том, чтобы, во-первых, завладеть, во-вторых, подчинить и в-третьих, использовать. И не может быть и речи о сохранении к западу от Урала каких-либо военных формирований».
И ещё: «Из вновь приобретённых восточных областей мы должны сделать для себя райский сад. Огромное пространство надо усмирить как можно быстрее. Этого лучше всего можно добиться расстрелом каждого, кто посмеет поглядеть на немца косо».
В людных местах Днепропетровска установили виселицы. Таблички с надписью «Бандит» заменяли мертвецам имена.
В центре города, на Мостовой, во дворе школы немцы расстреляли 500 советских активистов. Их выдали добровольные помощники из местных жителей.
* * *
В начале оккупации немецкие власти прикрыли торговлю в магазинах и запретили базары.
Им не нравилось скопление советских людей. Но голодный народ собирался в «толкучки». Здесь продавался хлеб из-под полы. Временами «толкучку» окружали мотоциклисты и казнили несколько случайных людей. Обычно выхватывали парней.
Наум Моисеевич сам добывал хлеб. Он не разрешал девочкам выходить за ограду. Однажды и он попал в облаву. Наумчика поразила деловитость палачей. Он глотал слова, рассказывая о казни.
Спокойные молодые немцы выбрали из толпы несколько русских сверстников, поставили их под стеной дома, зачем-то подровняли покорную шеренгу и подняли винтовки. Какая-то женщина прорвалась через оцепление и, разбросав руки, прикрыла собой парней. Немцы со смехом вернули защитницу в толпу и начали стрелять.
– Это людоедство. Пришёл сатана, – сказал Наумчик.
Поражённый расправой, он заболел. Он не хотел мешать близким и ушёл в сарай. А может, сбежал от жены. Вместе с ним ушла Наташа. Больное сердце Наумчик поддерживал табаком и долгими разговорами. Лекарств не признавал. Да и откуда им взяться?
Наташа по совету Фроси поила больного Наумчика отварами целебных трав. Такой целебностью, по её мнению, обладала любая вкусно пахнувшая травка:
– Я понаблюдала за котами. Они лечатся травами. Так и роются в земле, как учёные. И нет для них ничего слаще, чем листики валерианы. Ведь из неё медицина добывает лекарство от волнения. Ну валериана не везде растёт, а другой полезной травы для котов и людей– сколько угодно.
Наумчик послушно глотал отвары и благодарил Бога: «Господи, спасибо за ангела, которым ты спасаешь меня». Наташе нравилось сравнение с ангелом. Она представляла его толстощёким и пузатеньким, а не худенькой замухрышкой, похожей на неё.
Глава 15
Ночью к сараю Калединых пришёл Толик Приходько. Наташа издалека услышала его.
– Слышишь, Наумчик, сюда идут.
– Это коты бродят.
Наташа насторожилась. За тонкой стеной спросили вполголоса:
– Не спите? Это Толик.
Наташа вылетела из сарая. Хотела обнять Толика, но решилась подержать руки на его плечах.
– Приходько, живой, мне сердце подсказывало. У нас такое случилось…
– Мама рассказала о вашей беде. Как Катя?
– Ей уже легче. Но мы до сих пор за неё боимся. Нам помогает лечить Катю одна знакомая. Ты её знаешь. Ну, об этом потом. Заходи.
– Зайду, но долго сидеть не могу, мне скоро возвращаться. Полицаи, гады, охотятся за нарушителями комендантского часа. Им за пойманного человека премию вещами дают. Теперь трудно пробираться по родному посёлку. Представь, даже собаки во дворах и те, как последние суки, лаем выдают. Я бы их всех пострелял вместе с полицаями.
– Как поживает наш Вова? – спросила Наташа.
– На ногах держится, но шатается. Тихим стал, как старичок. Нина Александровна сильно изменилась и тоже болеет. Приду, а она лежит.
Толик рассказал о своей войне. Он увлёкся и забыл о времени. Взволнованная Наташа искусала кулачок. В конце Приходько с обидой сказал:
– Мы воевали одними винтовками. Поэтому многие разбежались. И я к дому прибился. Побоялся переплыть Днепр. Может, и повезло бы. Дома сидеть – тоска. Как мама успокоится, так и рвану к нашим. Надо воевать. Я только попробовал в немцев стрелять.
Наумчик ни о чём не спрашивал Толика, а поддакивал. Он стеснялся своего положения. Наташа выспрашивала подробности:
– Винтовка сильно пихается, когда пульнёшь?
– Это отдачей называется.
– Да хрен с ней, сильно?
– Плечо у меня до сих пор синее от приклада. Боюсь, как бы немцы не углядели. Они таких к стенке ставят.
– Немецкие пули к тебе близко подлетали?
– Бывало, что и рядом проносились, – задумчиво ответил Толик. – Их слышно: фить, фить. Наташа проводила Толика до калитки.
– Ты, Толик, иди осторожно, чтоб не нарваться.
– У меня наган. Живым не сдамся. Меня всё равно выдаст синяк. Или полицаев кончать, или самому становиться к стене. Нет, поживу. Я приходил, чтобы ты знала, что целым остался, – стеснительно сказал Толик на прощанье.
Глава 16
Наум Моисеевич перестал курить папиросы. Деньги у него ещё не кончились, но он перешёл на махорку. Она стоила гораздо меньше папирос. Наташа принюхивалась к незнакомому дыму и не находила в нём ничего отвратительного. Оскорблённая новшеством Елизавета Авдеевна заявила мужу:
– Воняешь мужиком, а когда-то от тебя пахло закройщиком.
Изгнанный из дома Наумчик садился у открытой двери сарая, курил и рассказывал. Наташа смеялась и жалела, что рядом нет сестры. Катя иногда приходила, но, посидев немного, зябла, и её провожали в дом, где она при свете коптилки читала вслух. В ней вдруг открылось желание слышать себя. Она шептала, не имея возможности говорить. У неё пропал голос.
Под разговор с отчимом Наташа разожгла костерок у порога сарая. Закипевшую воду заварила вишнёвыми листьями. Наумчик не умолкал:
– У нас усем заправлял раввин. Покоя он не знал. Так его ж не заставляли делаться таким нужным. К нему могла прийти женщина с курицей у руке и спросить: «И шо, я не прогадала, купив эту худую птичку?» Терпение ему досталось заместо богатства. Люди садились на его голову. Один мужчина разбудил раввина: «Моя жена опять родила. Так сколько можно?»
Раввин, как принято у нашей вере, учил детей. Старшая сестра Голда – шо означает золото – повела мине у школу. Собралось штук двадцать мальчиков, и усе баловались. Раввин сказал: «Посмотрим, как вы умеете танцевать. Как хлопну руками, так закидывайте ноги у сторону. А там оно само пойдёт». И заиграл на губах шо-то весёлое. Мою маму звали Фейга – птичка. Она как узнала про мои танцы у первый день учёбы– не могла плакать, потому шо смеялась. У шесть лет я сел за швейную машинку. Одной рукой кручу, а другую спасаю от иголки. Мине доверили пришивать кружева к дамскому белью и оторочки к мужскому. Это ж тонкая работа, а я засыпаю, как усе дети. Я ж не знал, что возле панталон просижу пять лет. Как сказано у Талмуде: «Нам дано трудиться, но не дано завершить труды наши».
И вот я со сна пришил к голубому исподнему белые кружева. И как я спутал дамские панталоны с мужскими? У дамских нет гульфика. И дамское бельё усе светлое. Сёстры для смеха подсунули клиентам этот брак. Ой, какие шутницы! Это не расскажешь, это надо примерять. И шо ты думаешь? Бракованные панталоны не вернули. Я рано узнал, шо мужское исподнее кружевами не удивишь.
Мои сёстры – белошвейки. Либа – любимая и Бэйла – прекрасная. Они обмётывали постельное бельё, вышивали метки и шили исподники. Голда побывала замужем, но шо-то ей там разонравилось. Она вела у нас хозяйство. Идочка, младшая, училась в пансионе.
Мои сёстры – самые весёлые девушки у моейневесёлой жизни.
Как-то до Бэйлы пришёл юноша из приличной семьи похоронного музыканта. Сёстры подпоили его ликёром под чай. И отвели его у кровать Бэйлы. Он даже ботинки снял. Ну, шо-то ж он понимал? Вечером прибежал его отец: «Сын пошёл до вас и не вернулся». Юношу предъявили. Культурный мальчик сказал папе грубые слова, шоб только не вставать. Папу отпаивали тем же ликёром. На прощанье он сказал, шо пусть сын живёт там, где его уложили. Ой, надо представить глаза юноши, когда я принёс ему чай у Бэйлину кровать. Наши родители сделали вид, шо ничего не случилось. Музыкант расхотел с нами родниться.
Наум Моисеевич замолчал, но губы его шептали.
«С покойными сёстрами разговаривает, – подумала Наташа. – Всегда так: начинает с весёлого, а заканчивает смертью».
Наташе не хотелось, чтобы сегодня Наумчик вспоминал гибель своих сестёр. «Что угодно, но только не это. Горя и так хватает».
– Наумчик, а ты был женат до встречи с моей матерью?
Наум Моисеевич начал издалека:
– И шо только не случается с человеком у жизни. У детстве тебя бережёт мама – это самое сладкое. Потом тебя лупят за чужие проделки. Когда ты поумнел, из тебя делают дурака. Родня женила мене по их видам. Я ж унаследовал родительский дом. Раввин сказал: «Бросай усе и убегай. Дом отберут хитростью. Хоть свободу сохрани». Я ему поверил, но послушал родню. Я жил под их опекой. Они мине заверили, шо усе будет по-человечески. Про любовь евреи поют и плачут, а сходятся на выгоде. Это пришло из тех времён, когда писали ВетхийЗавет для русских.
Законная жена выглядела миленькой. Остальным походила на вдову с мебелью, которую привезли на двух телегах. Я подумал: «Зачем мине ещё мебель?» Жена любила халву днём и ночью. Сейчас она сдаёт мой дом, а живёт у родни нового мужа. Они имеют от моего наследства своё счастье. Мине пускают туда у день гибели моих девочек. И шо я там вымаливаю у Бога? Потом я жил с настоящей вдовой. Но её увёз офицер на край света. Она писала с Дальнего Востока. Офицер её бьёт и просит прощения – усе, как у военных. А я влюбился у твою маму и нашёл вас. И сарай нашёл, – рассмеялся Наумчик. – Как у нём сладко спится. Я знаю, шо ты усе понимаешь обо мне. Елизавета Авдеевна бывает грубой. Но я встретил тебя и Катю. И вы приняли мине за родного.
* * *
Прошёл месяц немецкой оккупации. Население города изголодалось. Золотое кольцо обменивали на буханку хлеба.
Наташе казалось, что в хозяйстве съедено всё, но опять что-то находилось в огороде.
Иногда удавалось достать столярный клей, который, как оказалось, сделан из костей животных. Его толкли, вымачивали, добавляли в похлёбку, варили студень. Зажимали нос, когда ели это варево.
Толик Приходько ночью принёс пшена.
– Украл прямо из-под носа у немцев на товарной станции, – весело сообщил он.
Наум Моисеевич спросил:
– Наташа, мы можем прожить без грабежей?
– Дядя, живите. Мы вам не мешаем, – ответил Толик. Наташа поделилась пшеном с Фросей.
* * *
– Толик не хотел брать меня с собой, – рассказывала Наташа Тане. – Он говорил, что немцы могут подстрелить за такое. Тогда я сказала, что и без него чего-нибудь украду. Он и согласился. Поначалу я стояла на шухере, чтоб свистнуть в случае чего. Пацаны вагончик подламывали, ну и быстренько что-нибудь выхватывали. Иногда – консервы. Но это большая удача. Последний раз пошли туда вместе с Мыкой. Он немой. До рельсов дошли и услышали немцев. Они два раза бабахнули и побежали к нам, а Вова валится на землю. Говорит: «Я легко раненный, только ноги не держат. Запрячьте меня в кустах и уходите». Толик повёл немцев за собой. Я потащила Вову в гору, но на помощь вернулся Толик. «Хорошо, – говорит, – что без собак обошлось». Наверху мы поняли, что несём мёртвого. Вовина мать начала заговариваться. «Что вы сочиняете, он живой». Она умоляла его встать. До крови искусала свои руки. Вову похоронили на их огороде. Нина Александровна просила: «Зачем вы это делаете? Вы хороните живого сыночка». Утром меня арестовали. Донесли соседи Чернышовых. Полицаи перерыли наш дом, а немецких продуктов не нашли. В камере мы сидели одной кучей. На допросах меня били плёткой, а боль до меня не доходила. Я думала о страшном горе Нины Александровны. Через два дня она повесилась.
* * *
По завершении следствия Наташу с товарищами привели на базар. Там собралось много народа. Переводчик стоял на ящиках и тихим голосом перечислял выдуманные злодейства, главное – «подрыв мощи германского рейха».
Наконец прозвучало: «…приговорить к расстрелу».
Приходько улыбался белыми губами. Наташа задрожала. При мысли, что её убьют, отнялись ноги. Но пришло и злое облегчение: «Ну, девка, отгулялась. Так тебе и надо».
Она винила только себя в смерти Чернышова: «Могла отговорить парня от дурного дела. Он же тихоня, из культурной семьи. Куда ему об такие дела пачкаться? Лучше бы мне его пулька досталась».
И вдруг толпа взволновалась, услышав: «…руководствуясь принципами гуманности и учитывая несовершеннолетие преступников, расстрел заменить физическим наказанием».
Начальник полиции кричал в толпу:
– Смотрите на этих бандитов. Они забирали последнее у немецких солдат. Немецкое военное командование пощадило их молодые жизни – заменило расстрел поркой. Руководителям банды отрубят по одной руке, чтобы другие знали, как грабить немецкую армию.
С первого удара Наташе пробили голову пряжкой ремня. Полицай испугался хлынувшей крови и стал хлестать по спине. «Ничего, потерпи, зато жить будешь», – уговаривал он.
С Мыки сорвали рубаху. Повалили на прилавок. Он не сопротивлялся. В толпу бросили его отрубленную по локоть руку, а потом – его самого, залитого кровью.
Через два дня после расправы Наташу навестил Приходько.
– Ухожу, – тихо сказал он. – Больше терпеть не хочу. Не знаю, дойду ли, но уходить надо. Я пришёл с просьбой: ты маме скажи обо мне. Я боюсь говорить. Ухожу с товарищем. Мы служили в одной роте.
– Хорошо, Толик. Ты только живым останься.
* * *
Ночью тридцатого сентября в дом Калединых постучали.
– Открывайте, полиция, – злились за окном.
– Дождались, – вскрикнула Елизавета Авдеевна.
Первым вошёл Виктор Лесков. Он важничал. Посветил фонариком по углам, громко спросил:
– Чужие в доме есть? – он опасался свидетелей.
– Откуда у нас чужие? – сердито сказала Наташа. – Ты, Витя, перепил?
– Хозяин, зажги напоследок лампу, – попросил Лесков и уселся на диван.
Наум Моисеевич заторопился, но сразу зажечь лампу не смог – ему мешала дрожь в руках.
Наконец комната осветилась.
– Ну что, еврей, золото отдашь? – спросил Витька, закуривая. – Или заставишь рыться в своих грязных тряпках?
Катю знобило под наброшенным пальто, она прижималась к стене. Елизавета Авдеевна стояла у окна, скрестив руки. Наум Моисеевич выгнулся перед Лесковым, разводил руками и несвязно бормотал.
Лесков ударил Наума Моисеевича в лицо, и тот, облизывая окровавленные губы, заговорил понятно:
– Виктор, вы же бывали у нашем доме и знаете тут усе. Где тут золото?
– А золотой портсигар с бриллиантами?
– Ой, вас обманули: портсигар позолоченный. Ну шо он стоил? Я его и серёжки, шо у нём хранились, на порошки обменял. Так жизнь приказала. Вы же знаете про нашу беду. Витька сказал:
– Ну что, не хочешь по-хорошему отдать, тогда поедешь с нами. Там всё расскажешь. Полицаи вынесли швейную машинку и вещи, принадлежавшие Науму Моисеевичу. Он попрощался с сёстрами:
– Девочки, берегите себя,– жене кивнул.
Его толкнули к двери. Он оглянулся. Какое-то время слышался грохот телеги на булыжном спуске. От Наумчика остались приличные ножницы закройщика. Елизавета Авдеевна пожаловалась соседке:
– Ну куда ему, бедному еврею, содержать семью в такое время.
* * *
Люди донесли Калединым рассказ Лескова о смерти Наума Моисеевича:
«На углу Сквозной еврей соскочил с телеги. Всё, говорит, дальше не поеду. Я попросил: сядь по-хорошему. Не заставляй применять силу. Но он отвернулся и в небо смотрел. Я не стал тратить на жида пулю, а ударил его прикладом. Он упал на карачки. Живучим оказался, долго царапал нашу землю».
Наум Моисеевич прожил 35 лет.
И сказал ему раввин: «Храни серьги сестёр как святыню. Серьги – твои сёстры. Они спрятали тебя от смерти, и ты обязан жить за них. Если потеряешь серьги – от тебя отвернётся жизнь».
Его похоронили незнакомые люди рядом с местом, где он умер,– у дороги, в воронке от бомбы. Наташа посадила в могилу отчима прутик акации и привязала его к палке, чтобы не сломали. Весной акация принялась, пустила листья и превратилась в пушистое дерево с кривым стволом.
– Все деревья как деревья, – жаловалась Наташа, – а это покривилось. Но люди его не обижают. А как же, и такое надо жалеть.
Глава 17
Немецкая листовка, написанная для русских:
«Бойцы! Командиры! Колхозники и рабочие! Кто является хозяином СССР? Кто занимает самые лучшие и самые доходные посты в наркоматах и главках? Евреи! Кто засел на все хозяйственно-снабженческие места, ворует, торгует и нажирается? Евреи!
Кто обжирается, когда вы сидите голодными, кто носит заграничные костюмы, пока вы ходите полураздетыми? Евреи!
Кто занимает лучшие квартиры в новых домах, пока вы ютитесь в хибарках? Евреи! Кого меньше всего на фронте и больше всего в тылу? Евреев!
Поэтому: Долой еврейский гнёт! Переходите к нам – строить новую свободную жизнь для нашей Родины!»
Днепропетровских евреев немцы заранее переписали и предупредили: «За укрывательство своей национальности – расстрел!»
* * *
Ранним утром 11 октября 1941 года чечелевские евреи собрались во дворе школы. С крыльца зачитывали список фамилий. Из толпы отвечали: «Здесь, присутствует, я, ещё не пришёл». Строгий женский голос просил:
– Господа, так дело не пойдёт. Откуда такая невнимательность? Надо отвечать быстрее. Вас много, а я одна.
Ограду подпирали полицаи. Немцев не было.
Наконец выступил какой-то начальник:
– Ходят слухи, что вас переселяют не в Крым. Это специально придумывают ваши враги.
Германское военное командование гарантирует каждому из вас хорошее жильё и работу в Крыму. Всё оставленное здесь будет с избытком оплачено по прибытии в Крым. Ну а те, кто пожелают, будут отправлены комфортабельными пароходами в другие страны. В Югославию, например. Это переселение вынужденное. Германское военное командование желает создать самые выгодные условия для компактного проживания всех евреев, живших в России. Отсюда вы пойдёте на сборный пункт, который находится в центральном универмаге. Там вас встретят еда и отдых. И вы поедете дальше. С вами должно быть самое необходимое: документы, деньги, ценности. Всё это пригодится в дороге. Лишней еды тоже не берите, вскоре вас накормят питательной пищей. Постройтесь в организованную колонну. Так удобней добраться до сборного пункта.
Никто не решился выйти за ограду первым. Вскрикнула женщина:
– Додик, держи Софочку за руку, а то потеряетесь.
Колонна ушла и оставила всё, что не смогла унести. Среди чемоданов лежали вязанки книг. Наташа протиснулась к угрюмой колонне и выискивала знакомых. Сзади, тяжело дыша, налегла тётка, и Наташа оказалась в первом ряду. Она никого не узнавала. Мимо проплывали опущенные головы. Казалось, что все они придавлены. Шарканье ног сливалось в тревожный шёпот. И вдруг молодая черноволосая женщина исподлобья резанула Наташу отчаянным взглядом.
* * *
Тринадцатого и четырнадцатого октября 1941 года на окраине Днепропетровска немцы убили одиннадцать тысяч евреев.
Детей живыми бросали в овраг. Стариков убивали прикладами. Остальных расстреливали из пулемётов. Командовали убийством начальник СД Платт и комендант города Гендельман. Особо усердствовали украинские полицаи – бывшие советские школьники.
Надо всем этим низко летал самолёт, чтобы заглушить крики и выстрелы.
Да как скрыть человеческое страдание? Его спрятали под землёй, обрушив на него взрывом склон оврага.
* * *
Двадцать пятого октября 1941 года в Днепропетровске по разрешению немецкого военного командования открыл двери «Украинский государственный университет».
В него зачислили 3168 студентов.
41 профессор, 71 доцент, 136 ассистентов начали сеять доброе и вечное, то есть знания.
.* * *
В декабре 1941 года установилась на редкость холодная зима. Немцы отобрали у населения валенки всех размеров. Не погнушались и детскими. И тёплую одежду отобрали. Топить разрешили в домах, где жили немцы. Магазины и базары не работали. Буханку хлеба из-под полы продавали за тысячу рублей. Снег укрыл чёрные развалины, и город, казалось, принарядился.
* * *
Наташа брела по заснеженным улочкам Чечелевки. Её непослушные ноги тонули в сугробах. Она уговаривала себя не садиться. Отдыхала, повиснув на заборе. Снег, холодный и беспощадный, слепил глаза и таял на заплаканных щеках.
Вдруг кто-то обнял Наташу сзади. Она вскрикнула и, не поворачивая головы, попыталась отбиться пятками. Одна нога выскочила из ботинка. Борьбу остановил ласковый женский голос:
– Да погоди, не дерись, я по-хорошему!
Наташа обмякла и повалила женщину на спину.
– Кто вы, тётя? – спросила она и попыталась схватиться за ограду. Её пальцы соскальзывали, царапали заледенелые доски.
Сильные руки приподняли её и поставили на ноги. Как в доброй сказке, смеясь и плача, Наташу целовала Зина Гладышева.
– Зина, откуда вы свалились на меня?
– Так я иду домой, а это мой забор. Вон там моя калитка. И я ж не знала, что это ты, – сбивчиво и горячо щебетала Зина. – Ты, наверно, спугалась, как я схватила тебя? Так я больше спугалась за тебя. Вижу, девчушка по забору крадётся согнутая, так сердце моё зашлось от жалости. Я и покрыла тебя сгоряча, дурная баба, что б удержать, и спугала ребёнка.
– Ой, спасибо, тётя Зина, удержали и напугали. Сердце-то как колотится. Это оно от радости. Ох, как встретились – прямо в снегу.
В сарае, куда Зина привела гостью, было холодно и темно, как на улице, но не дуло. Хозяйка разожгла маленькую железную печку, приоткрыла дверцу. Наташа, закутанная в одеяло, понемногу оттаяла. Чай, приправленный душистой травой, она нюхала и сразу не пила, растягивала удовольствие.
Зина разула Наташу, надела на её ноги ещё одни носки, согретые над печкой. Она наклонилась и тихо заплакала:
– Совсем захолодились ноженьки у моей девочки…
Наташа вздрогнула, вспомнив Зинино горе.
В конце лета 1941 года сгорела десятилетняя дочь Зины. Это случилось во время последней бомбёжки. Больше немцы Чечелевку не бомбили. Ослабевшую умом Зину вытащил из петли двенадцатилетний сын.
– Сынок ваш где, тётечка? – спросила Наташа, пытаясь напомнить несчастной женщине о живом сыне.
– Он сейчас гостюет у знакомых, а мне там места нет. Но сарай у них потеплее моего. Я только здесь живу, возле моей Вари. Она ж в доме так и осталась, как в могиле.
Всё это Зина произнесла твёрдо, лишь в конце её голос дрогнул.
– Я ж, Наташа, виноватая перед покойницей – сама оставила её. Думала, скоро вернусь. А они налетели.
Зина потопала по земляному полу.
– Всё равно холодно. Значит, выпьем.
– Я же не пью. Вот бы сухарик полизать, хоть крошечку.
– Ну и я не буду пить, только глотну, а ты хоть нюхни самогону, чтоб помогло от насморка.
Закусишь немецким хлебом.
Зина развернула тряпку, где лежали чёрные куски. Наташа увидела хлеб и сглотнула так, что сжалось горло. Она робко отщипнула кусочек. Зина сказала:
– Ешь смело, не жалей. Я и на дорогу дам. Это ворованное. Я работаю в немецком госпитале, за немцами убираю и выношу оттуда объедки. Если поймают – побьют, если попадусь ещё – могут и в лагерь отправить, но я ворую осторожненько, частями пополняю свой запас. И ещё ношу в госпиталь самогон. Так и выживаю.
Потом рассказала Наташа:
– Как убили Наумчика, так мы по-настоящему заголодали. Мать и Катя почти не встают. Я все вещи променяла на жратву, осталось только то, что на мне. Я хлеб давно не ела. Ох, какой вкусный. На сон потянуло. Так бы и задремала.
– Нет, здесь ты спать не будешь. Я отведу тебя домой, а сама пойду в госпиталь. Мне обязательно надо вернуться. Я немцам пообещала самогон. Они ждут. Вот так-то, доченька. Остатки хлеба возьми с собой. Я хоть и злая на твою мамашу, а лишним куском с ней поделюсь.
Наташа вспомнила, как незадолго до войны мать устроила в школе скандал, обвинив Зину в сожительстве с Наумом Моисеевичем. Елизавета Авдеевна не постеснялась свидетелей и обозвала уборщицу «липучей коростой», а мужа —«вонючим кобелём».
Всему виной оказалась откровенность Наумчика. Он похвалил при жене самую понятливую ученицу:
– Боже-ж мой, как расцвела и показала себя наша Зина. Как рассмотришь, так и откроешь женщину.
Елизавета Авдеевна выкатила глаза:
– Ну а тебе, жидёнок, что показала твоя Швабра?
Довоенный скандал закончился тем, что Наумчик повернулся к жене спиной и продолжил урок. Ученицы высоко оценили это. Зина искусала губы и вдруг расхохоталась так, что её пришлось отпаивать. Наум Моисеевич неделю жил в сарае.
Грохот войны заглушил прежние обиды и ревность.
Благодарная Наташа ответила на угощение Зины поклоном.
– Спасибочки, тётечка. Я не забуду.
Зина рассмеялась и тоже поклонилась. Возле калитки она придержала Наташу за плечо.
– Жить хочешь? – и, не дожидаясь ответа, сказала:– Утром приходи ко мне. Я попробую устроить тебя уборщицей в госпиталь. Но сначала получим справку в управе. Деньги у тебя есть?
– Наумчик немного оставил, а я припрятала на последний день.
Зина прикурила на ветру и сказала сквозь зубы:
– Я живу без денег. Что надо, беру у немцев. Они мне задолжали.
Наташа смотрела на Зину и думала: «Не зря мать ревновала Наумчика – она ей завидовала. Такую женщину не согнёшь. Значит, будем жить».
Глава 18
Утром Зина повела Наташу в управу труда. По дороге поучала:
– Когда спросят о твоих годочках, ты отбрешись – сразу отдай одну бумажку с деньгами и скажи, что там всё написано. Если бумажку развернут, спрашивать больше не будут. Денежки своё дело сделают. Если откажут, бумажку вернут. Они зря деньги не зажимают. Ты только не робей, они бойких признают.
В управе бумажку с деньгами взяли охотно и прижали пухлой папкой.
– Где справка о здоровье, может, у тебя заразная болезнь? – спросила та же тётка, глядя мимо Наташи.
– Что вы, я здоровая, – пролепетала Наташа с деланным испугом.– Вот тут у меня ещё одна бумажка.
И этот «документ»пришёлся по душе тётке.
– Ну тогда говори, куда тебя послать?
Наташа назвала заученный адрес госпиталя. Зина похвалила ученицу:
– Смотри, какой ты молодец. Тебя, наверное, с пелёнок учили давать на лапу. Я, признаюсь, переживала за тебя. Перекурим и побежим.
Легкораненый солдат, дежуривший на входе, получил от Зины три сигареты и шутливо вытянулся, щёлкнув пятками.
– Видишь, доченька, везде надо подмазать, – нахально сказала Зина, хохотнув.
Наташа испуганно посмотрела на немца.
– Да не бойся, он же по-нашему не понимает. Ишь, как обрадовался, хрен собачий. Я им и не такое выкладываю, а они глотают. Тут главное – улыбка. А к ней что угодно приплетай. Они ценят вежливость.
Ковровая дорожка в коридоре заставила Наташу остановиться.
– Ты чего, доченька, боишься испачкать половичок? Присмотрись, он же в крови, по нему живые и мёртвые таскаются. Привыкай, госпиталь – это помойка.
Большая комната, которую Зина назвала каптёркой, была завалена от пола до потолка кипами белья и одеял. На полу лежал большой цветастый ковёр. Наташа опять оробела.
– А ну плюнь на него и разотри! – приказала Зина. – Это немцы понатаскали добра из еврейских домов. Награбленное жалеть нельзя, плюнь.
Наташа прошлась по ковру. Но плюнуть не решилась и виновато посмотрела на Зину.
– Так, головочку повяжем косыночкой. Ой, какая ты хорошенькая. Прямо кукла. Только бледненькая. Ах, как жаль твою красоту. Теперь идём к начальнику. Его не обойдёшь, и от него многое зависит, но не всё.
Зина привела Наташу к дверям оберарцта – главного врача госпиталя.
– Постучи и сразу заходи. Он в это время уже выпивший. Не бойся, он спокойный.
За столом, под портретом Гитлера сидел лысый мужчина. Под носом у него торчали маленькие усы. Они казались приклеенными на большом пухлом лице. Увидев Наташу, начальник выкатил глаза и улыбнулся.
Она застыла на пороге, держась руками за бумажку, выданную в управе. Всё так же улыбаясь, дядька встал и прошёлся вокруг Наташи. Громко повздыхав, он неожиданно соорудил козу из пальцев и пошевелил ею перед Наташиным лицом. Она отпрянула и сдержала ругательства, а он рассмеялся. Начальник вернулся к столу, порылся и протянул свёрток.
– Ам-ам, – сказал он и отвернулся к окну. Наташа попятилась и вышла, прижимая к груди вкусно пахнувший подарок.
– Ну, раз одарил, значит, принял тебя, – сказала Зина. – Это он твою худобу пожалел. Он всегда добрый, когда пьяный. А трезвым он не бывает. Побольше бы таких немцев.
Наташа отвернула засаленный краешек свёртка, когда осталась в каптёрке одна. На неё глянул хлеб и розовое сало. Она не сдержалась и полизала жирное пятно на бумаге, но услышала шаги и спрятала свёрток за спину.
– Ну паскуда, ну сучище, – шипела Зина и прикрыла за собой дверь. Увидела Наташины глаза, рассмеялась.
– Это я говорю не тебе, это я о Вальке.
Наташа вздохнула, а Зина уже без злости продолжила:
– Есть у нас ещё одна начальница. Немка из русских. Она тут всем и распоряжается, а этот лысый– для видимости. Я не успела за тебя порадоваться, а ей уже донесли, это у них быстрее ветра, и она требует тебя. Иди, слушай и молчи.
– Это куда девать? – спросила Наташа и показала свёрток.
Зина завернула его в наволочку и засунула в пачку простыней.
– Не переживай, сохраним. Иди за мной!
В таком же просторном кабинете, как у начальника госпиталя, Наташу встретила рослая и откормленная женщина, обутая в домашние тапки. На лоб её кокетливо сползла пилотка, в зубах торчала папироса.
– Ты почему заставляешь меня ждать, новенькая? – по-русски спросила женщина. – Сколько тебе лет? Почему ты такая худая? Может, у тебя туберкулёз?
Наташа молчала.
– Ты что, немая? Или уже в штаны наложила? Ты будешь мыть уборные. Жрать будешь раз в день. Ты же за этим пришла? Если поймаю на воровстве, прибью как муху. Через месяц посмотрю, чему ты у нас выучилась. Комсомолка? Вот это видела?
Она показала кулак, украшенный золотыми кольцами и перстнями.
В дверях Наташа столкнулась с маленькой девушкой. Обе отступили, пропуская друг друга, и обе смутились. Смуглянка восхищённо вспыхнула, поймав Наташин взгляд.
– Ну что, познакомилась с Валькой? – тревожно спросила Зина. – Учти, эта курва бьёт сзади и смеётся. Её боятся все наши, а немцы над ней насмехаются. За неё кто-то важный заступается. Но когда-то ж она доиграется.
– Чёрненькая девушка, с которой я разминулась в кабинете у Вальки, кто она?
– Это наша Соня. Старшая хирургическая сестра, румынка. Добрейшая душа, но любит выпить. По пьянке забывает немецкий и лопочет на своём. Может, на жизнь жалуется? Румынский язык такой быстрый-быстрый, как хрен знает что. Но девка хорошая, без злости. Тут сёстрами служат разные. Половина – иностранки. Их обучали в Германии.
Так у немцев придумано. Почти все сёстры подписали с немцами контракт для работы в армейских госпиталях. Несколько медсестёр приехали из Норвегии. Они считаются арийками, но работают бесплатно. Ну так им собачья совесть подсказала – добровольно помогать Германии.
Они тоже беззлобные. Про сестёр-монашек лучше промолчу. Они помешанные. Другая половина – немки. Этих бойся. Они тоже гражданские, их прислал немецкий Красный крест. На рукавах у них кресты. Немки любят жаловаться на русских санитарок, а Валька расправляется с нашими девчонками. Все медсёстры, за исключением тех, кто дежурит ночью, встают в пять утра. Завтракают в девять, обедают в три, ложатся в десять.
Начинай работу. Полы в уборных только затирай. Учись размазывать. Главное – побольше воды. Унитазы отмывай кислотой. Веник окунай в кислоту и три. Потом смывай. Веник сгорит, но ты его не жалей. У них веников много. Надевай резиновые перчатки, но даже в них унитазы не трогай. Если в уборную зайдёт кто из немцев – сразу выходи. Бери тряпку и три снаружи дверь. Ну, для вида три, пока он не уйдёт. Если всё же прижмут – наложи в штаны по-всякому. Грязная ты им не нужна. Но не кричи – придушат. Особенно бойся легкораненых, которые шатаются. И не смотри им в глаза. Если хочешь рискнуть – попробуй таскать самогон в госпиталь. Это дело проверенное, хоть и опасное. За самогон – расстрел. Но немцы меня пока не выдали. Побаиваюсь и ношу. К страху не привыкнешь. У меня даже защитники есть из немцев. Считай, друзья. Один из них на пальцах рассказал, что кого угодно угробит, только приноси самогон.
* * *
Наташа прибежала домой и щепками растопила маленькую железную печку. Сварила похлёбку. Хотя на самом деле просто вскипятила воду и слегка приправила её салом и хлебными крошками. Туда же бросила горсточку толчёных листьев. Варево вкусно пахло. На этот запах приковыляла мать и протянула руку.
Наташа отвернулась, чтобы не видеть трясущейся матери над тарелкой. Катя беззвучно зарыдала, когда сестра поднесла ей первую ложку. Себе Наташа позволила отхлебнуть из кастрюльки, помня о миске супа, съеденного в госпитале.
Ночью Елизавета Авдеевна пробралась на кухню и съела остатки холодной похлёбки. Там и уснула. Наташа видела это, но промолчала, довольствуясь тем, что спрятала сало за пазухой. Она засыпа́ла, принюхиваясь.
Рано утром украдкой от матери Наташа отрезала два тоненьких кусочка сала и положила на хлеб. Остаток засунула в банку и закопала в погребе, привалив для верности бочкой.
«Слава Богу, теперь я спасу вас, ребята», – думала Наташа. Утром Зина строго посмотрела на неё.
– Вижу по глазам, что ты голодная, а сало только нюхала. А зря, тебе ж работать.
– Так и запах от сала силы даёт, – смутилась Наташа, – я пропахла им до самой спины. Мать обдурила кусочком. Ничего, пусть потерпит. Катя жевать разучилась. Тянула сало, как резинку, и плакала. Хлеба съела совсем немного.
Зина прижала Наташу к себе и зашептала:
– Тебя кто пожалеет? Ты ж сама на хозяйстве осталась. На, поешь на ходу, что Бог помог украсть.
Наташа яростно отхватила корку чёрствого хлеба и, не прожёвывая, проглотила.
– Вот это ты кусанула, – сказала Зина, – и правильно сделала, нечего по крошкам размазывать. На то и зубы даны.
Зина с недавнего времени исполняла обязанности кастелянши, заведовала бельём госпиталя. Точнее сказать, заправляла всеми тряпками и одеждой раненых. До отъезда в Германию этим занималась немка. Другой немки на это место не нашлось, и начальство временно смирилось с русской, казавшейся исполнительной. На самом деле Зина небрежно относилась к чужому добру, хотя знала, что немцы считать умеют и за потраву спросят. Она полагалась на удачу:
– Ничего, как-то сложится: отсюда ушло, сюда вернулось, а по дороге потерялось. Тут главное – стелить немцам чистое, они это любят, и за это мне многое простится.
Зину оберегала счастливая звезда. Первая ревизия, проведённая дотошной Валькой, злоупотреблений не обнаружила и этим укрепила авторитет русской кастелянши. Успех Зины заключался в том, что она воровала почти бескорыстно. Ей удавалось завозить в госпиталь неучтённое бельё, которым она покрывала недостачу. Бойкая Зина развращала немецких кладовщиков мелкими взятками.
Обычно она дарила бутылку самогона и ничего не просила взамен. Зина знала, что у кладовщика при его выгодной службе своих бутылок хватает. Но она знала и другое: любому взяточнику приятно хоть и пустяковое, но подношение. Кладовщики не оставались в долгу. У них неучтённоебельё считалось тысячами, и они легко расставались с пустяшной пачкой презренных тряпок. Зина говорила:
– Ничего, у них добра много, а у нас самогона ещё больше!
Украденное на складе бельё исправно попадало в госпиталь и только отсюда уходило на сторону. Немецкие простыни превращались в трусы и лифчики. Надо же покорённому народу хоть как-то прикрываться бельишком.
Зина призналась Наташе:
– Госпиталь – надёжное прикрытие. Но по дороге со склада ничего сбрасывать нельзя – всюду глаза. Я и простынки режу на части, так проще выносить. За кусочек тряпки всю голову не сымут. Тут важно без жадности, по-маленькому. Ведь жизнь составлена тоже из кусочков.
Зина так и не попалась на воровстве и объяснила это так:
– Я научилась ценить крохи и делиться ими. Мне ж интересу нет висеть.
Вскоре Зина пригласила Наташу на склад:
– Я выпросила тебя у Вальки заместо грузчика. Так день и скоротаем. Всё погрузят сами немцы, ты об этом не думай. За выпивку они и крышу с госпиталя снимут.
Пропитанные кровью и мочой узлы с бельём до верха заполнили крытый кузов грузовика.
Эту работу легкораненые проделали играючи. Наташа для видимости носила вязанки полотенец и наволочек.
– Сначала отвезём в прачечную это наследство, – сказала Зина, пристраиваясь у заднего борта. – Когда поедем за чистым бельём, по дороге поедим. Оно у меня тут. Она похлопала себя по груди, проверяя сохранность наворованного хлеба, и распустила брезентовый полог, оставив небольшую щель для света. На спину Наташи набросила шинель.
Грузовик побуксовал во дворе госпиталя и выехал на дорогу. Занесённый снегом город выглядел угрюмым. Кое-где шевелились стайки русских военнопленных. Они замедленно, опасаясь скользкого, носили на плечах трамвайные рельсы, долбили мотыгами мёрзлую землю. По сторонам стояли конвойные с неподвижными овчарками. Непокрытые головы военнопленных белели инеем. Из-под инея выглядывали чёрные лица. Такой же чернотой пугали их руки.
Наташа отпрянула от щели и закрыла глаза рукой. Зина, сворачивая папиросу, сказала:
– Я тоже не могла такое видеть, а теперь одеревенела. Не надо было нашим мужикам винтовки бросать и спасаться пленом. Оно ж, видишь, что из этого вышло.
Зина закурила и длинно выругалась.
Из дверей прачечной вместе с клубами пара выкатились две крепкого кроя женщины. Поверх их полуголых тел висели клеёнчатые передники, на ногах – резиновые сапоги. Их тела тоже парили. Женщины сами сбросили тюки на грязный снег. Зина расплатилась с ними пачкой сигарет.
* * *
Немецкая листовка:
«Бойцы! Командиры!
Комиссары, политруки и пропагандисты с первого дня войны твердят вам об ужасах, которые якобы ждут вас, если вы попадёте к немцам в плен.
Для чего это делается? Только для того, чтобы запугать вас, чтобы вы не сдавались в плен. Чтобы вы не прекратили борьбы за Сталина, за советскую власть и жидов! Единственным оружием в руках Сталинской власти для принуждения вас идти в бой и лить свою кровь за Сталина осталась ложь о “зверствах фашистов”, ибо все способные думать уже поняли, что никакой отечественной войны нет и быть не может. Рассказы о “зверствах” фабрикуются у вас в глубоком тылу. При отделах НКВД существуют школы, где опытные специалисты НКВДисты делают “очевидцев” фашистских зверств. Будьте осторожны, когда вам встречаются такие “очевидцы”! Не верьте их брехне! Переходите к нам, и вы убедитесь, что их рассказы – ложь! Переходите, не дожидаясь боя, потому что по новому распоряжению Германского командования перешедшие на нашу сторону добровольно пользуются целым рядом льгот. Переходите и убедитесь в этом сами. С пленными мы обращаемся хорошо. С перешедшими добровольно на нашу сторону, по новому приказу Гитлера, обращаются ещё лучше: они получают особое удостоверение, обеспечивающее им лучшее питание и ряд других льгот. Желающих работать мы устраиваем на работу по специальности».
* * *
Неподалёку от госпиталя для солдат находилось офицерское отделение. На самом деле – санаторий, где отлёживались уставшие от войны офицеры.
– Там работают в основном немки, – сказала Зина. – Но перед приездом важных персон туда забирают из госпиталя русских санитарок на грязную работу. Немки не любят мыть уборные. На хозяйство там поставлена полукровка Эльза. Она волосы выбеливает перекисью, рисуется под арийку. Но у неё на морде написано: переводняк! Она бывшая учительница немецкого языка. Не исключено, что и в комсомоле была. Бабёнка спокойная, но въедливая в чистоту. Просто помешанная на этом. Она поставила дело так, что в этом поганом бардаке всё блестит. Эльза на вид подслеповатая, ходит в очках, а на самом деле она всё высматривает через свои линзы, жучка поднемецкая. Но, удивительное дело: русских санитарок она не бьёт. Я тебя сейчас развеселю: проститутками в этом санатории служат только немки. Да ещё и образованные! Других на это весёлое дело не допускают. Ублажать офицеров разрешено только арийкам, то есть полноценным женщинам, по их понятиям. На русских девок они косятся, как на грязных собак. Вспомнишь мои слова: на тебя даже не посмотрят – такая германская спесь. Но на всякий случай ты мордочку криви, вроде идиотку из себя корчи, чтоб не приглянуться гадам. Да разве такие глазища спрячешь? Но ты уж постарайся как-нибудь сгорбатиться, что ли.
Через неделю Наташу повели в офицерское отделение. Эльза забраковала её халат и, ничем не упрекая, выдала новенький на пуговицах, как у медсестёр. На кирзовые ботинки санитарки посмотрела и улыбнулась. Улыбка Эльзы помогла Наташе побороть страх:
«Это к удаче. Если вначале скалит зубы, может, и остальное пронесётся по-хорошему».
Уборные поразили чистотой. Но Наташа помнила наставление Зины: «Немцы ценят работу по результату. Если тебе попалось чистое – не пропускай, намочи его для начала, делай вид, что это ты его отмыла. Побольше показухи! И желательно, чтобы тебя от работы прогнали: мол, хватит уже, справилась, иди делать другое. Такое бывает. Они любят старательных. На деле размазывай вонь по грязи – не выгибайся, всё равно сойдёт за первый сорт. В уборной должен сиять пол и унитаз. Уходя, не забудь затереть за собой следы. Натоптанное испортит картину.
Эльза скупо похвалила:
– Да, да, у тебя получилось. Иди теперь вот в ту палату, прибери там и вымой окна. Только не забудь постучаться. Без этого заходить запрещено.
Она говорила надломленным голосом, как бы принуждая себя. «Похоже, что больная», – с неожиданным сочувствием подумала Наташа.
Наташа постучала. На кровати лежал белобрысый парень в голубых кальсонах. Он вышел, не надевая штанов. Наташа с ненавистью посмотрела на китель, наброшенный на спинку стула, испачканный крестами. Осторожно, боясь коснуться, обошла его стороной. Со злостью подумала: «Это ж сколько он наших угробил?»
Она с яростью разорвала новенькую наволочку, выданную Эльзой для мытья окон.
Во дворе санатория немцы играли в снежки. Один из них шутливо замахнулся на окно, за которым стояла Наташа, но бросил в товарища. Тот погнался за обидчиком.
* * *
Вечером Наташа доложила Зине:
– Эльза дала мне полбуханки хлеба. Предупредила, чтобы я никому её не показывала. Она, чудачка, наверное, подумала, что я к Вальке побегу хвастаться. Тётя Зина, поделимся!
Зина прослезилась.
– Страшно подумать: твой первый заработанный хлеб оказался немецким. Сколько я его выметала в школе перед войной. Ведь до чего дошло – дети хлебом бросались. Вот как мы зажили перед приходом немцев.
В этот вечер Зина выпила самогону в честь первой получки Наташи.
– Чтоб и дальше так шло, – строго сказала она и занюхала хлебной коркой. Вскоре щёки её покраснели, и ей вспомнилась довоенная жизнь:
– Наташа, я счастливая в молодости была. Мой отец при царской власти работал на железной дороге. Я родилась в будке путевого обходчика. Мы считали её своим домом. На паровозы и вагоны мы не обращали внимания. Засыпали и просыпались под стук колёс. Места себе не находила, когда в моей жизни этот стук закончился. Как чего-то хорошего лишилась. И любовь моя на железной дороге началась. Познакомилась с интересным парнем, сцепщиком вагонов. Это рисковая профессия, но платили за неё хорошо. Мой будущий муж приходил на свидания трезвым. Как я радовалась этому. Советская власть дала нам комнату в общежитии. Пока встречались, он трезвую жизнь обещал, а как родился ребёнок, выпивать стал. Сначала потихоньку, по праздникам, а потом в открытую, со скандалами. Я умудрилась ещё и Варю, Царство ей Небесное, выносить. Ко всем бедам прибавилась болезнь – мои ноги стали опухать. Молодая, а ходила тяжело. Обидно признаться, но сейчас ноги перестали опухать, и я вроде вылечилась. Ну, это я трепанулась. Мужик мой быстро спился, и я на своей шкуре испытала, что такое мужская пьянка до обссыкательства. Как-то просыпаюсь от страшного подозрения. Аж молния по хребту пробежала. Боюсь проверять простынь рукой. Точно, подоссал меня муж как малое дитё. Застыла от злости как потерпевшая, матюками облегчаю душу. А он вдруг начинает шарить по мне, да так уверенно – любовного утешения ищет. «Да будь ты проклят со своими играми», – говорю ему, а он душит перегоревшим выхлопом. Сейчас я смеюсь, а тогда с ума сходила. Утром муж божится, что последний раз такое безобразие утворил. На словах доверие ищет. А я над душой своей издеваюсь за то, что опять легко простила.
Свои воспоминания Зина закончила признанием:
– Это случилось в октябре. Я санитаркой работала. Привезли большую партию тяжелораненых. Всё потонуло в криках. Оперировали их, считай, на ходу. Кровати с ранеными стояли и в коридорах. Я горшки носила и присматривалась к привезённым немцам – нет ли среди них лётчиков? И как узнала, что на одной койке лётчик валяется, всё во мне затряслось. Ночью подкараулила момент и повязку на лётчике послабила. Может, оно и само шло к его концу, но к утру он охолол. Я и потом такие же штуки с ними проделывала. Так что за Варю мою они кое-что заплатили, но не всё. Германии всю кровь надо выцедить по капле.
(Продолжение следует)
* См. Начало.