Суббота, 13 июля, 2024

«Пирамида» Леонида Леонова в реалиях...

Творчество Леонида Леонова отличается философской направленностью, стремлением осмыслить кардинальные вопросы бытия. Писателя влечет вечная и нераскрытая тайна человека...

«ЧП» или «военное преступление»

....за открытым окном мерно лупит ПВО, уже второй эшелон защиты. В панорамное окно мне видно одно характерно-тёмное облачко, одно, не более. А что остальные? Выпрыгиваю на балкон...

Жёлтые абрикосы в заброшенных...

...Шёл штурм, повсюду гремело и сверкало, в их дом попало, часть дома завалило, часть горела. Женщина успела вытащить детей, но её мама осталась под завалами в подвале...

Суждено ли третье тысячелетие?

На стыке веков и тысячелетий всегда соблазнительно порассуждать о будущем. Именно соблазнительно, потому что Иисус Христос строго предупредил: "О дне же том и часе никто не знает, ни Ангелы небесные, а только Отец Мой один"...

Видит Бог — доплыву

Рассказ Кима Балкова

Ганька Старцев, подлеморский рыбак, стоял рядом со мной и тихо говорил про нелады в своей жизни мягким певучим голосом и, случалось, поглядывал на меня с робостью. Мне это не понравилось, и я перебил его с досадой, хотя бы и лёгкой, ни к чему не влекущей:

— Да ладно тебе, ещё наладится в твоей жизни, и жена сменит гнев на милость. Не чёрная же кошка пробежала меж вами!

— Кабы так, то и дай ей Бог малую выть да скорую смерть, — усмехнулся Ганька Старцев.

У него были тёмнорыжие волосы. Они имели забавное свойство: вдруг ни с того-ни с сего начинали светиться. Чаще  ночью.Люди давно обратили на это внимание. Ещё бы!.. Иль не свечение Ганькиных волос помогло в прошлое лето, на Петров день, отыскать в несусветно осерчавшем море лодку с малой сетевой бригадой? То-то и оно, что не воссияй тогда в кромешной тьме Ганькина голова рыжеватым светом, который, по счастью, заметили с вертолёта, сгинуть бы рыбакам.

Было время, посмеивались в Подлеморье над чудной особенностью Ганькиных волос, сказывали разное, чаще обидное для Старцева и в удивление и смущение прочему люду. А и то… Иль примешь спокойно нечаянно прозвучавшее: “А не от беса ли всё, что управляет Ганькиными, на голове, волосьями? Откуда бы  взяться этому?” А и впрямь, откуда? Но старики-то помнили, что Ганькин прадед тоже был огненно рыжеволос. Нередко, заплутав в море, рыбаки,  когда у них отсыревали спички, добывали огонь из прадедовой головы и возжигали отыскившийся кусок бересты.

— А может, и чёрная… Ну, кошка-то. Откуда ж мне знать-то, а?

Старцев пристально посмотрел мне в глаза. Стало зябко от этого взгляда, вдруг просочилась жалость к Ганьке. Он, кажется, хотел, чтобы я разбил его сомнения. Но я не мог. Не знал, как?.. Зато хорошо знал его жену. Та не умела, да вроде бы и не хотела ни с кем ладить. Помнится, и пять лет назад, когда Ганька сделал свой выбор, я долго удивлялся, чего он нашёл в Авдотье, вредной и упрямой бабе, которая норовила по примеру многочисленной родни всё волочь на своё подворье. И не важно, сгодится ли украденное в хозяйстве, нет ли?.. Может, уже завтра будет утащено на свалку? А она сразу же, за огородами. И вовсе не случайно на свалку нередко наведывались рыбаки из артели: то надобные болты отыщут тут, а то и железяку заржавелую, годную для наладки мотора.

— Обойдётся, — неуверенно сказал я, чувствуя, как досада истаивает во мне, зато жалость к Старцеву набирает всё большую силу.

— Ладно бы, да пока не склеивается. Вдруг разорётся да накинется на меня — тогда подавай Бог ноги, — вздохнул он и медленно, горбясь, пошёл на своё подворье.

Я знал, Ганька не хотел бы слушать байки про себя. Да как же отлепишься от них? Настигают… Не спрячешься нигде. Даже в городе. Однажды по какой-то надобности приехал с башлыком в Иркутск, там и услышал в заежке сказ про мужика с огненно рыжими волосами. Толковали, мол, этого мужика нынче держат за семью замками в Александровском Централе и глаз с него не сводят. Ещё бы! Выпусти-ка… Опять тайга запластает, как три года назад — замаешься тушить пожар. Вот такие у него волосья на голове, чуть что, сыплют искрами. Сказывали в заежке: их только и держать под чёрным колпаком, в любом другом случае от них беда — подряд жгут.

Ганька бросил тогда в заежке башлыка: не стерпело ретивое, —  подался на отчину. Тут-то после прошлогоднего происшествия поспокойней стало: уж и мальцы не без уважительной робости поглядывали на Старцева, ловчили подладиться под его душевный настрой. Помнили, тот любил повозиться с пацанами, не держал их за несмышлёнышей, порой и советовался с ними. Это не больно-то нравилось мужикам в поселье. Бывало, иной из них говорил сердито:

— Во окаянный, портит детишков, расслабляет лаской да тихим словом. А так ли надоть? Да нет, пожалуй. Им бы нынче расти крепкими да дюжими, не быть размазнёй.

Ганька не отыскал понимания дома, вышел оттуда не в настроении. А и впрямь, отчего бы ему быть в настроении, коль скоро жена всё чем-то недовольна? Но чаще тем, что Ганька не умел блюсти свой интерес: выпадали дни, когда у них в доме не водилось и крошки хлеба? Ещё хорошо, что детишек не дал Бог. А не то пропасть бы вовсе, считала жена. Сама-то она вышла из богатого подворья, и видела нужду разве что на посельской улочке. Ну, а насчет того, чтоб блюсти свой интерес, тут она права: не ловчил Ганька, весь на виду, хвоста рыбы и по великой нужде не возьмёт без спросу из общего котла. Уж такой он, вроде бы шибко совестливый: коль скоро замечал, что соседские ребятишки  третий день не садились за обеденный стол, захаживал в ту избу и подкидывал детишкам на молочишко, а про то, что надо бы и самому кормиться, забывал начисто.

Жена Авдотья, верно что, была баба расчётливая, кулацкого корня, а значит, ни в какую пору не забывающая про себя. И самым малым не умела попуститься. Невесть почему она много лет терпела Ганькино неуменье грести под себя. Но, скорей, жило в нём что-то, греющее её сердце. Может статься, великая терпимость, когда он старался не замечать ничего из того, что вытворяла супруга. А она порой и вовсе была без чуру. Вдруг да и обливала мужа разными поносными словами. И чаще ничем не подталкиваемо с его стороны, разве что набившим оскомину неуменьем тянуть одеяло на себя, а ещё какой-то странной робостью перед женою. Про эту робость не скажешь, что она чётко обозначаема и влечёт к чему-то. Ничего этого нет. Она вроде бы легка и уступчива, однако ж и она раздражала Авдотью. Ей  казалось, Ганька нарочно напускает на себя робость, только бы не сойти со своей тропы. А на самом деле, он не такой. Но какой же?.. Авдотья, как ни старалась, не могла ответить на этот вопрос, и сердилась и наговаривала на мужа Бог знает что. Всё ж понимала, что когда-то и она потеряет терпенье, и тогда выкинет такое, что все на поселье смутятся и недоумённо разведут руками.

Так и вышло: вчера Авдотья встретила муженька на пороге с пустой кошелкой, спросила строго:

— Припёрся?

А он-то усталый был, с моря вернулся без единого рыбного хвоста. Сказывали, омуль  опустился на дно. Оттуда его не взять сетями. И это потому, что вода в Байкале потеплела не в меру. Невесть что происходило нынче с морем. Чуть ли не вся побережная водная поверхность покрылась илом, разными водорослями. Даже чайка сделалась мало похожа на ту, какою была прежде. Суетливости в ней прибавилось, что ли?.. А то вдруг начинала кричать, спасу нет слушать.

Ганька с недоумением посмотрел на жену:

— Ты чё, с печки упала?

Когда б не это, неожиданное: Ганька чаще молча сносил нападки супруги, — может, и наладилось бы, и Авдотья, поворчав, успокоилась бы. Но нынче всё пошло наперекосяк.  Понесло бабу по кочкам. Да как понесло!.. Ганька кое-что и раньше знал про свою персону и не всегда был доволен собой, но то, что теперь услыхал, не лезло ни в какие ворота. Оказалось, и злыдень-то он, каких свет не видывал: не зря ж  последнего барашка отдал приблудшей бабенке, поселившейся с ребятенками в соседнем поселье,  — и обманщик: в прежние годы, захаживая в просторную избу, где жила вдовица с матерью да с батяней, с братовьями, много чего обещал, едва ль не золотые горы. А на поверку вышло, рыбьего хвоста нынче неделями не видят. И это в бараке на берегу Байкала!

Ганька, доведенный до отчаяния, спросил с грустной улыбкой на   толстых губах:

— Иль оголадала?

— Чё?.. — пуще прежнего осерчала жена. От волнения не сумела выговорить заранее заготовленные слова, а без них вышла какая-то безделица:

— Ах ты, сукин сын. Разгильдяев пасынок. Да я тебя… Да ты меня…

— Ну, ладно… ладно. Успокойся!

Ганька чуть прикрыл карие глаза, с малой, чуть приметной раскосиной, во всякую пору глядящие на мир смущённо и как бы даже виновато, задумался: “ Пошто пасынок, да ещё Разгильдяев?..” Тянуло спросить у жены: “Это ж кто такой будет, Разгильдяев-то, и какое отношение я имею к нему?” Но спросить не решился, а потом уж было нельзя: потащило жену по скользким каменьям домашней неукладицы. И вот теперь она вдруг начала собирать мужнины вещи и стаскивать их на подворье: “Кончилось моё терпенье. О, окаянный, о, срамной, чтоб тебе пусто было на новом месте. А сюда  не возвращайся, не пушчу!”

— Да как же не пустишь? Ить в своё время от колхозу жильё нам дали, получается, на двоих: твои-то родственнички и на порог ступить не дали, не захотели родниться с голодранцем? Небось сама схватила меня за руку да повела к председателю, сказывала там: “Не подсобите, умотаем из колхозу, так и знайте.”

Видать, председатель имел нужду в молодых работящих людях, недолго размышлял, сказал:

— А, едрить твою в каталку, где наша не пропадала, зымайте однокомнатную фатерку в бараке, на берегу Байкала!

Это произошло как раз впритык к тому, нефартовому году, когда начался разброд в умах, когда вдруг выяснилось, что и на отчине человек не всегда надобен, и тоска закралась в людские сердца, а потом и отчаянье. От него не спрячешься, не убежишь, во всякую пору рядом, и только дожидается, когда человек потянется к рюмке. Лютое, иль совладаешь с ним?

Ганька посмотрел на суетливо снующую по тесной комнате полнотелую жену, вздохнул:

— Ты как хошь, а я отсель никуды не пойду! Как ни крути, а половина комнаты принадлежит мне.

На подворье, возле малого огородца, когда подоспела ночь, Ганька устроился на ночлег, бросив на землю телогрейку, густо пропахшую рыбой и водорослями. Но, чуть только заиграли лучи солнца на ближних, поскрипывающих на ветру, пряслах, Старцев поднялся на ноги и направился к морю, хотя и знал, что там никого нет: рано ещё… Ну, а что было делать, коль скоро жена не позвала в избу. А ведь она проснулась и зажгла семилинейку: в последние год-другой Авдотья отказалась от электричества:

— Да ну его к ляду! Дорого больно!

Ганька вяло брёл прибрежной улочкой к острогрудому мыску, туда, где виднелся обтёсанный ветрами лодочный причал. Было тихо. Он слышал, как, похрустывая галькой, накатывала на песчаный берег рассветная волна, как остроклювая утка-чернявка, едва касаясь короткими крыльями воды, увлекала свой недавно появившийся выводок в море, на слабо колеблемую волну.  Непонятно, чего она там потеряла? Но, может статься, кто-то спугнул её.

Ганька вздохнул, чуть помедлил на крутом взьёме взмокшей по утру тропы, пошёл дальше. На какое-то время запамятовал о размолвке с женой, раздумывая об утином выводке. Понимал, выводок не ждало ничего хорошего в открытом море. Понимал и то, что надо бы подсобить ему, но не знал, как?.. И оттого, что не знал, изводил себя разными опросными словами. “Вот те-те!..” — бормотал чуть слышно.

Из-за дальнего, с белой снежной шапкой, гольца потянулись первые робкие солнечные лучи. Они задевали верхушки сосен, и те ощутимо вздрагивали и не скоро ещё обретали прежнюю успокоенность и тихонько, зачастую противно слабому, только понизу, ветру, пошумливали, как если бы хотели сказать про что-то,  нечаянно коснувшееся их. Ганька не знал, что это было. Как не знал и того, почему вдруг почувствовал на сердце сладостное томление и отчего недавняя досада на жену как бы растворилась в прозрачном воздухе, а сам он сделался малой частью мира. Да, он не знал, что совершалось в нём и не делал попыток узнать. И не потому, что был нелюбознателен, просто казалось, если бы он теперь занялся только собой, то и поменялся бы. А он не хотел никаких перемен.

Он подошёл к причалу, отыскал глазами лёгкую вёсельную лодку, сел в неё, брякающую приводной цепью, закрепленной за круглые причальные кольца.

В высоком небе было синё и пространно, и, если бы не чаечный крик, то всполошенно резкий, то тихий, как бы даже умиротворенный, Ганька и вовсе запамятовал бы, кто он такой и отчего нынче оказался на причале. Чаечный крик, сам по себе ни к чему не притягивающий и ничего не страгивающий в Старцеве, всё же превносил в душу что-то особенное.

Пришёл башлык, широкоплечий рыбак с длинными рыжими усами и с большими, круглыми, нелюбопытными глазами и спросил:

— А ты пошто так рано припёрся на берег?

Старцев сказал не без смущения в голосе:

— Авдотья не позвала в избу?

— Ты не ночевал дома? — поинтересовался башлык. Но тут же и забыл об этом, заметил порушье в развешенных на просушку сетях.

— Тут кто-то лазал, — сказал недовольно. — Кто же?..

— А я почём знаю? — буркнул Ганька. — Пацанва, должно быть. Бегала надысь по причалу.

Я нынче встал рано. Не спалось. Что-то привиделось в кромешной избяной тьме, тени какие-то, а про меж них летающие по воздуху лоскутья одежды, как если бы была сорвана с чьёго-то тела злыми руками, а потом брошена за ненадобностью. Я силился понять, отчего привиделось невесть что?.. Но, как ни старался, не мог понять. А чуть погодя разогнал остатки дрёмы и вышел на крыльцо.

Дивно светило утреннее солнце. Тонкие, искрящиеся капли росы, растревоженные понизовиком, падали на землю. И там про меж рыжих кочек какое-то время светились. Лесные золотистые птахи кружили над головой так низко, что при желании я мог бы дотянуться до них рукой. Но не было такого желания. Как не было желания что-либо потревожить в ближнем мире. А он вдруг показался мне горестно слабым и беспомощным. Я не знал, что стало тому причиной?  Может, так растолкало в душе бледное облачко, зависшее надо мной и разрываемое налетающим ветром? Облачко сказало о неприютности живого существа в мире, хотя бы попервости и было принятно им и подталкиваемо к свету. Но всему есть предел. Есть он и у облачка, напоминающего большую белую птицу, потерявшуюся в огромном синем небе. А ведь всё начиналось так хорошо: птица летела в стае, и была в ней не последней.  Иной раз вожак подлетал и обмахивал её сильным крылом, как если бы хотел разогнать полуденный зной. Она с благодарностью смотрела на вожака и с гордостью думала о том, что она ещё не утратила привлекательности. Как вдруг что-то ударило в грудь, и она перестала контролировать свой полёт. И тут почувствовала, что её сносит ветром в сторону. Всё же чуть погодя одолела боль в груди и опять стала способна передвигаться по белому пространству. Придя в себя, огляделась, и не увидела стаи. Забеспокоилась, как же теперь она одна-то?  Иль сможет найти дорогу в небесном пространстве? А если нет, что тогда?..

Она ни разу не совершала долгие перелёты из зимы в лето одна, только в стае, и была обучена подчиняться чьей-либо власти. Это подчинение не угнетало, напротив, успокаивало. Отпадала надобность самой принимать решение. А что, как оно оказалось бы неверным?..  Можно было ни о чём не думать, лишь об удивительной сладости никакими напастями непрерываемого продвижения по белому пространству. И вот теперь, выбитая из стаи, она не знала, как  быть? И всполошенно замахала сильными крыльями. Скоро её посетило ощущение того, что она летит не туда.  И тогда она повернула обратно. Но спустя немного снова изменила направление полёта. И так продолжалось долго, мучительно долго. А потом наступил момент, когда птица едва ли сказала бы, кто она и почему сделалась так неприкаянна? Чуть погодя исчезло и это ощущение, а вместе с ним и чувство соединения с небом.

Господи, помоги ей обрести себя на торных дорогах иных миров!

Я недолго бродил прибрежными тропами, скоро оказался на причале. Башлык не обратил на меня никакого внимания, так же напряженно вглядывался в серую морскую даль, не взбулгаченную ветрами, но уже готовую к этому. Синяя гладь была изрядно напряжена, то и дело взрывалась пенными всплесками.

Я легонько подтолкнул башлыка в плечо, спросил:

— Чего ты там выглядываешь?

Он с удивлением посмотрел на меня, сказал негромко, отчего я уже отвык: башлык, и когда не  повышал голоса, говорил так, что у меня в ушах начинало вызванивать, и на какое-то время я делался ни на что не способен, даже на то, чтобы отойти в сторону.

— А вон, вишь, синеет точка на море? Так это Ганька, стервец. С утра припёрся на берег, отвязал лодчонку, хотя я говорил, что не надо этого делать: море, того и гляди, разыграется. Но он не послушал.

Глянул на меня с недоумением, чему я был удивлен немало:

— Какой-то нынче чудной Ганька. Словно бы выбитый из колеи. Неужли так шибко на него подействовала ссора с Авдотьей? Эк-ка невидаль! Мало ли чё не случается в семье?

Да уж, они были разные, Ганька с Авдотьей. И что их потянуло друг к другу? Было жаль Старцева: уж больно смирный, из той породы людей, кто и мухи не обидит. К тому ж, я чувствовал,  он чаще хотя бы и мысленно находился в ином мире, где тихо и благостно, и солнышко пригревает, и не так, чтоб  уж очень сильно, скорей,  для того только, чтоб не обмирала душа, нечаянно лишённая света. В этом, своём мире он нередко встречался с людьми добрыми и нежными и вёл с ними долгие, приятные сердцу разговоры.

Ганька мучительно трудно приноравливался к жизни, которою мы вынуждены оплетать свои земные дни. Всё ж и он хотел бы приспособиться и прикладывал к этому немалые усилия. Но пока они оказывались тщетны.

Ганька потерял родителей в малолетстве. Поднялся на ноги благодаря стараниям жителей поселья. Те не оставляли его своими заботами и подсобляли как могли. Но, когда подрос, оказался предоставлен самому себе, и растерялся.  Не знал, как жить дальше. И невесть что получилось бы из него, если бы на парня не обратил внимания старый рыбак. Башлык предложил Ганьке работу, и Старцев охотно согласился. Через годы он сделался заправским рыбаком, приладился к непростому норову Байкала. Мог по малым приметам угадать, какой нынче быть погоде и стоит ли выходить в море?.. Всё бы ладно, если бы его с годами не начало мучать беспокойство.  Казалось, он не на своём месте, вот придёт умелый человек, и его прогонят. И куда же он тогда денется?..

Он и теперь не отолкнулся от тревожной мысли. Он и женился как-то странно, вроде бы нечаянно.  Сам-то к этому не стремился. Но в артели решили, что Ганьку Старцева, а ему к тому времени перевалило  за тридцать, надо женить. Сказано-сделано. Чуть погодя и невеста отыскалась. Та самая вдовица… Сыграли свадебку, не сказать, чтоб уж очень скромную, хотя родители невесты не дали ни гроша. Рыбаки с недельку “пропивали” Ганьку. Кое-кто, зная диковинный нрав невесты, жалел его. Но и он говорил: стерпится — слюбится.

Не слюбилось. Хотя попервости и впрямь бывало радостно на сердце у Ганьки. Это если жена встречала, когда он приходил с работы, весёлая и расторопная, щебетала под нос слова добрые и нежные. И откуда они брались у неё? Нередко и сама удивлялась. Но так лишь попервости. Годы спустя, повнимательней приглядевшись к мужу и определив в его характере многое из того, что не глянулось, Авдотья начисто запамятовала те слова, Появились другие, резкие, обидные для Ганьки. Всё ж и тогда он верил, что выйдет по мужичьему уряду: стерпится — слюбится. И упорно ждал перемены в Авдотьином характере. Не дождался.

Мы стояли с башлыком на каменистом  берегу и с тревогой следили за тем, как швыряло лодчонку: море-то утратило недавнюю покладистость. Волны, подгонямые сильным ветром, угрожающе вздымались, накатывали одна на другую. Казалось, ещё немного, и перевернёт лодчонку. А когда так и случилось, в груди у меня  оборвалось.  Всё ж стоило башлыку сорваться с места и побежать к береговым затёсам, матерно ругаясь, я взял себя в руки и поспешил следом за ним. Но, когда уже вцепился дрожащими, взмокревшими пальцами в корму лодки и попытался забраться в неё, был остановлен гневным голосом рыбака:

—  Куда прёшь, старый хрен? Жить надоело?!

Я видел, как башлык оттолкнул лодку от берега, как сел за вёсла…  Не помню, долго ли он пропадал в море? Помню только, как он вытащил Ганьку на берег, положил на дощатый настил и завозился возле впавшего в беспамятство рыбака, стараясь привести его в чувство. И это, в конце концов, удалось. Щёки у Ганьки порозовели. Он что-то забормотал вяло и неукладно. Долго  ничего нельзя было разобрать из того, о чём он говорил. Но время спустя  помнилось, что я уловил слабо обронённое:

— Врёшь — не возьмёшь. Бог пособит — доплыву. И тогда не видать те фатеры. Я лучше отдам её побродяжкам. То и будет ладно, и люди скажут мне спасибо.

Не знаю, про то ли он говорил, нет ли?.. Мало ли что померещится, когда ты и сам не в себе? Но так я всё и запомнил. Как и то, что глаза у беспамятного Ганьки наполнились тихой, скорбной лютостью. И это было так не сходно с тем, что мы знали про Старцева, что даже суровый башлык растерялся и обронил смущённо:

— Тьфу меня! Тьфу!…

Русское Воскресение

Последние новости

Похожее

Государственную границу переходить запрещается

«В 3 часа 30 минут Коробкова вызвал к телеграфному аппарату командующий округом и сообщил, что в эту ночь ожидается провокационный налет фашистских банд на нашу территорию. Но категорически предупредил, что на провокации мы не должны поддаваться…»

Последний школьный звонок

В шестом классе по какой-то программе в осенние каникулы я ездил от школы под Тулу. Отправляли в поездку от каждого класса по три самых лучших ученика. Хотя четверть ещё не закончилась, и неизвестно было, какие выйдут оценки, но на классном собрании ребята проголосовали за меня...

Холодец из осетра

После шестидесяти жизнь приобретает иные смыслы и оттенки, по-другому воспринимаешь людей и события. То, что раньше интересовало, теперь оставляет равнодушным...

Самый красивый парень

В трубку долго дышали. Потом дыхание было порушено кашлем. Затем, как очистившийся от всего, что могло мешать ему обрести логику предназначения, раздался голос: «Женя, ты?» – «Я», – ответилось на той же задышливости...