Глава 30
Наташа заскочила на пару часов домой и вернулась в госпиталь. После пережитого страха он показался родным. Согреваясь предвкушением встречи, она побежала к Зине.
Зина сворачивала огромную самокрутку из обрывка газеты.
– Бумажка толстая, а за другой идти лень. Ладно, и так искурится. Этой ночью я дуриком заскочила к Вальке. Сидит эта сучья «фольксдойче» возле бутылки и сопли размазывает. И юбки на ней нет. Как увидела меня, так заорала по-немецки: «Пошла вон, свинья». Чует душа: плохи у них дела. Скоро побегут. И засудят нас свои, как немецких шлюх.
– И правильно сделают, – подхватила Наташа. – Жаль, если убьют. А в тюрьме я посижу. Когда-то ж выпустят.
* * *
В конце сентября Ганса выписали из госпиталя. В документах записали: «Годен к нестроевой службе» и направили в авторемонтную мастерскую.
Валька пыталась вернуть Ганса на фронт, но ей помешала Соня.
– За деньги и не такое напишут, – сказала она.
Прощальную вечеринку провели у Тани. Ей нездоровилось и не пилось. Она застенчиво прикрывала кружку, когда к ней приближалась бутылка.
– Успеется, ещё успеется, – уговаривала она неизвестно кого.
Ганс пил сдержанно, но много курил.
«Он прощается со мной», – думала Наташа.
Доктор и Соня пили много и только на брудершафт, картинно целуясь.
Наташа утонула в траве и смотрела на Ганса. Он неожиданно сказал:
– Помню, что твой отчим погиб в начале октября. Скоро два года. Расскажи о нём.
Наташа удивилась словам Ганса: «Почему он спросил про Наумчика? И я вспоминала его сегодня. Неужели он подслушал мои мысли?»
– Расскажи, Наташа, – вмешалась в разговор Соня. – Он баловал тебя, и мне это приятно. Рассказывай, я переведу.
Наташа помянула Наума Моисеевича добрыми словами и добавила:
– Его убил русский. Немцы тут не виноваты.
Таня громко хлопнула себя по ногам.
Ганс твердил одно слово. Соня не могла перевести его. Ганс показал это слово – наклонил голову и сложил руки.
– Покорность? – спросила Наташа.
– Нет, – сказала Таня. – Он говорит о смирении. В любом языке есть это слово, но оно не всем известно. Немец правильно разгадал еврея.
– Смирение? – переспросила Наташа. – Я слышала о нём, но оно до меня не доходит.
– Его трудно понять, – сказала Таня. – Оно не умещается в голове. Немец на войне поумнел и задумался о смирении. Только оно спасёт их.
– Можно перевести это немцам? – спросила Соня.
– Спасибо, я понимал, – на русском ответил Ганс. – Собака понимал, но молчал. Соня шепталась с доктором.
– Смирение приходит, когда человек признает себя самым страшным преступником, – сказала Таня.
* * *
Гансу предстояло явиться на новое место службы в семь часов утра. Его мастерская находилась на окраине города.
– За полчаса доберусь, – уверенно сказал Ганс, хотя не представлял, куда он пойдёт. Они проговорили до шести утра. Наташа думала, что Ганс уходит навсегда.
– Вечером жди меня. Я хочу дружить, – сказал он. Наташа горько улыбнулась смешному признанию.
Он ушёл. У поворота махнул рукой. Наташа поискала, где бы присесть, и опустилась на корточки. Над головой пронеслись советские штурмовики. Через минуту так грохнуло, что под ногами затряслась земля.
Ночью Наташа мыла операционную и думала о Гансе: «Он где-то рядом, может, уже подходит». Ей хотелось встречи с ним и не нравилось своё капризное желание увидеть его. Она ругала себя: «Ему далеко идти, а я многого хочу. Пусть придёт завтра, я потерплю. Но лучше – сегодня».
Потеряв надежду на встречу, Наташа выскочила в коридор и увидела Ганса, сидящего верхом на стуле. Голова его лежала на руках, обнимавших спинку стула. Глядя на него, не возникало страха, что он упадёт.
Наташа заглянула в его лицо, а увидела небритый подбородок. От Ганса несло водочным перегаром. «Ого, уже успел. Но он пришёл!»
Ганса перевели в комнату Сони и усадили в кресло.
– Может, положим его на мою кровать?– предложила Соня.
– Он расстроится, что потеснил тебя. Пусть здесь переспит, – сказала Наташа.
Через час Ганс пришёл в операционную.
– Простите, но мне пора. Эти мастерские далеко. Меня кто-то напоил по дороге. Помню каких-то танкистов или лётчиков.
После разбавленного спирта голова Ганса прояснилась. Он закусил холодным чаем.
– Наташа, не провожай, я бегом. За опоздание – пять суток ареста. Следят за каждым шагом! Вечером приду.
Наташа, ошеломлённая короткой встречей, рассмеялась. Соня понюхала стакан, из которого пил Ганс:
– Хорошо пахнет, – но себе не налила.
Жаркая ночь распахнула окна госпиталя. Стоны раненых сливались в жалобную песню. Наташа загадочно улыбалась и смотрела мимо большой кучи никелированного хирургического инструмента.
* * *
К десяти часам вечера Ганс встал перед Наташей.
– Откуда ты? – спросила она на немецком и застеснялась.
– С разбегу! – признался немец на русском.
Соню с трудом удержали от вежливого исчезновения.
– Не ломай компанию, – попросила Наташа.
– А может, вы захотите взяться за руки без свидетелей? – сказала Соня.
Ганс попросил на русском:
– Ещё говори раз.
– Наташа, он просит повторить про твои руки, – улыбнулась Соня.
– О, да, да, у Наташи хорош руки. Да, руки…
Наташа поднесла к глазам свои ладони.
Ганс рассказал о своей службе:
– Гражданские немцы хорошо платят за осмотр своих машин. Они суют нам деньги, чтобы их машины отремонтировали первыми. Они собираются в дальнюю дорогу.
– Драпать собрались, – сказала Наташа, встала на четвереньки и кинулась к двери. – Д-ра-па-ть, – по слогам повторила она. Ганс поставил Наташу на ноги и тихо сказал:
– Мне надо драпать.
И ушёл. Соня расстроилась:
– Доктор спит, Ганс сбежал, с кем я выпью?
– Со мной! – сказала Наташа и сильно дунула в пустой стакан.
* * *
В начале октября сорок третьего пришли моросящие дожди. Пасмурное небо мешало советской авиации бомбить, а немцам помогало безнаказанно стягивать к Днепру тяжёлое вооружение.
Немцы объявили прибрежную полосу зоной военных действий. Один из последних приказов немецкого командования, обнародованный в конце сентября, предупреждал о расстреле каждого, кто не уйдёт из запретных районов. Отсюда выселили всех жителей. Вслед за этим появились военные полицейские с большими металлическими бляхами на чёрных плащах. Они охотились на русских смельчаков, решивших дождаться Красную армию дома.
Наташа услышала от немцев, что они боятся мрачных, готовых стрелять без предупреждения военных полицейских. Густав сказал:
– Они даже не эс-эс, они из другого мира. Полгода назад они расстреляли за неподчинение батальон итальянцев, наших союзников, прямо на мосту, который находится в километре отсюда.
Русских, служивших немцам, перевели на казарменное положение. Чечелевка, граничившая с запретной зоной, какое-то время жила по-старому, не замечая грозного предупреждения. В октябре немцы и отсюда стали выселять жителей.
Под конвоем полицаев тысячи людей повели по улицам, ведущим в гору: Полевой, Кооперативной, Философской, Шмидта, Рабочей. Зина взволнованно рассказала:
– Людей с верхней Чечелевки угоняют. Никто не знает, куда их ведут. Наверное, и сыночка моего увели, и твоих. Я пыталась сегодня туда тихонько пробраться, но меня чуть не убили. Немец стрельнул издалека. Я и повалилась. Еле на карачках выбралась. Страшно и смешно. Я же не думала, что немец стрелять будет. А меня предупреждали, что ходить туда нельзя, – Зина затрясла рукой и уронила на ковёр окурок.
Наташа подумала: «Зина пошла туда днём, потому и попалась. А я проберусь ночью. Надо самой увидеть. Мало ли что рассказывают».
Она не сказала об этом Зине. Знала, что та рассердится.
«Сама под пулю полезла, а мне помешает. Я дворами пройду», – решила Наташа. Под шум ночной бомбёжки Наташа ушла из госпиталя через окно.
«Бог не выдаст – свинья не съест», – утешалась она. Ей вспомнилось, что Ганс так и не понял смысл этой русской поговорки.
В сотне метров от госпиталя из-под деревьев стреляло зенитное орудие. Выбросив в небо десяток снарядов, оно замолкало. И тут же начинала стрелять другая зенитка, стоявшая на дороге. Прислуга орудий громко перекрикивалась в темноте. Из огромных кастрюль, висевших над открытыми кузовами грузовиков, тянулись вверх яркие столбы света. Казалось, что маленькие солдаты, балуясь, вертели необъятными прожекторами. Синеватые лучи по человеческой прихоти скрещивались в чёрном пространстве, вдруг разбегались и опять находили друг друга, чтобы парой бродить по небу. И таких пар в ту ночь было множество.
Советские самолёты настойчиво бомбили центральную железнодорожную станцию Днепропетровска, расположенную в километре от места, где пряталась в кустах Наташа.
От близких орудийных выстрелов она растерялась. Она уже не верила, что сможет перебежать на другую сторону улицы. Ей мерещились бдительные полицейские. Покусала от досады кулачок, поразмышляла и решила вернуться в госпиталь. «Завтра пойду», – подумала она с облегчением. Но стоило ей отступить на пару шагов, как обида на саму себя толкнула вперёд, к той подворотне, что зияла в стене старого дома.
Сдерживая дыхание, Наташа проскочила гулкое пространство под домом и пошла знакомыми закоулками. Этой дорогой она ходила днём, сокращая путь в госпиталь. Она не испугалась, встретив людей.
– Чего стоишь? – спросил женский голос из темноты. – Иди к нам. Мы именины справляем. Вокруг грохотало. Небо играло огнями. Тихая компания устроилась под навесом сарая. Она радушно приняла Наташу. Молодая женщина со сбитым на плечи платком протянула кружку.
– Выпей, девочка, за моё здоровье. Мне опять год прибавился.
Чтобы не обидеть человека, Наташа приняла кружку. Ей подумалось: «Может, пора попробовать? Все пьют, а я чего-то жду». Но так и не решилась глотнуть.
– Не стесняйся, там на донышке, – уговаривала именинница, касаясь руки Наташи.
– Тётя, простите мою неблагодарность, но мне идти далеко. Я вам без выпивки здоровья желаю.
– Ну, если так, не пей. Я смотрю, ты совсем молоденькая. Откуда ты ночью сорвалась? И не боишься одна идти?
– Да чего там, боюсь. Но мне надо.
* * *
Через полчаса Наташа вышла к следующей улице. Отсюда, если бегом по дороге, до её дома оставалось совсем немного. Но это расстояние предстояло пройти по незнакомым дворам. Из кустов она пыталась высмотреть хоть какое-то шевеление на тёмной улице. Но там, если верить мраку, ничего не происходило. «И где же ваши злые полицейские?» – с насмешкой подумала Наташа.
Но чем дольше она всматривалась, тем больше ей чудилось. Показалось даже, что в стороне, под домами, притаился мотоцикл с немцами. Она закрыла глаза. Когда открыла их,увидела, как кто-то прикуривает под теми самыми домами. Наташа высмотрела мотоцикл, немцев и двух собак. Дул холодный ветер, слезились глаза.
«Собаки меня не почуяли – это удача, – решила озябшая Наташа. – Значит, ветер дует в сторону. Назад не пойду. Надо перейти дорогу. Пока мне везёт, а там посмотрим».
Наташа пригнулась к булыжной мостовой и, поглядывая на далёкий мотоцикл, осторожно приблизилась к деревянному забору. Порадовалась тишине. С трудом дотянулась до верха ограды, где могли торчать гвозди с отрезанными шляпками. Такое часто встречалось на посёлке. «Поленились хозяева», – усмехнулась Наташа. И уже без оглядки ухватилась за края досок, упёрлась ногой повыше, а другой– сильно оттолкнула землю.
Сидя на заборе, она оглянулась, но в спешке ничего не увидела, а услышала бегущих собак. Наташа вырвалась из кустов и побежала вдоль забора. В горячке перемахнула ещё один забор. Она знала, что убегать прямо, по короткому пути, как подсказывает страх, нельзя. Ей помнились слова Приходько: «Прямо только пуля летит, а человек должен петлять».
Позади мелькал свет фонарей, надрывались собаки. Длинные автоматные очереди, выпущенные для острастки, придали Наташе сил. Убегая ещё левее, она налетела на очередной забор. К её счастью, дворы плотно смыкались.
Лай остался в стороне, но это не успокоило Наташу. Она полезла на ближайший сарай. Обжигая руки холодным железом, с трудом одолела край высокой крыши и поняла, что силы покидают её. Она осмотрелась. Вокруг, сколько виделось в темноте, торчали среди деревьев разной величины постройки. Ближе всех к сараю стояла высокая голубятня. Она походила на сказочную избушку на четырёх ногах. Наташе вспомнилось громкое хлопанье голубиных крыльев. Прошлое немного успокоило.
Привыкая к смутным очертаниям, Наташа видела всё больше и, обмирая от неожиданности, увидела человека, стоявшего рядом с голубятней
– Не бойтесь меня, – тихо сказал он. – Я русский. Вам надо уходить.
– А чего мне вас боятся? – спросила Наташа. – Может, я живу здесь? – но всё-таки спустилась и покорно встала перед незнакомцем.
– Куда уходить? Я заблудилась.
Она пыталась рассмотреть под козырьком кепки глаза человека. И он, словно угадав, приподнял голову, открыв бледное лицо мальчишки.
– Идите за мной, если хотите, – сказал он. – Но только бегом.
Наташа кивнула и побежала за пареньком. Он, оглядываясь, торопил:
– Надо быстрее уходить. Отдохнём за стеной. Туда собаки не пролезут.
Наташа из последних сил успевала за мальчишкой. Стеной оказался высокий каменный забор, до верха обросший диким виноградом. Паренёк осторожно порылся в зарослях и шёпотом объяснил:
– Там дырка есть. Сейчас камень отвалю и вас туда пропихну. Но там шуметь нельзя.
Наташе пришлось снять фуфайку, но и после этого она с трудом пролезла в дыру. Парень протиснулся под стеной ногами вперёд и подтащил за собой камень.
– Всё. Теперь можно посидеть, – прошептал он и привалил дыру ещё одним камнем. – Она у меня с двух сторон закрывается. Дальше пойдём осторожно. Собак тут нет, но немцы стреляют на любой шум.
– Я вспомнила, здесь где-то был магазин, – тихо обрадовалась Наташа.
– Магазина уже нет. В него бомба попала. А подвал под ним уцелел. Я прячусь там.
– Тут недалеко, возле школы – мой дом. Мне туда надо, – шептала Наташа о своём.
– Туда не пройти. Впереди стоят пушки. Да чего там только нет. И грузовиков много. Фрицы будут здесь обороняться. Они везде понаставили часовых. Но в этом дворе их нет. Сюда стреляют для порядка. Немцы наших людей два дня назад колонной увели в Краснополье. Собак поубивали.
Наташа смотрела в сторону своего дома и не верила, что дальше не пройти. Она с тоской представила возвращение в госпиталь.
Паренёк зашептал:
– Вам придётся возвращаться другой дорогой. Как бы немцы не подловили вас там, где вы нашумели. Я проведу вас верхними дворами, как раз мимо моего подвала. Если хотите, переждёте у меня.
К развалинам магазина пробирались по камням. Листы железа обходили. Долго ползли и протиснулись в полуразрушенный сарай. Через щели над головой просвечивало небо. Парень приглушённым голосом сказал:
– Уже можно говорить, только негромко. Тут находился склад магазина. Отсюда идёт подземный ход в мой подвал.
– Там мыши есть?
– Нет. Они крыс боятся.
– Тогда я лучше здесь посижу.
Тихо ухнул и закрылся вход в подземелье, на голову посыпалась земля. Темнота придавила глаза. Стало заметно тише. Взрывы остались наверху и напоминали о себе дрожью стены. Наташа вцепилась в корявую кирпичную кладку. Вдруг парень взволнованно сказал:
– Извините, я позову на помощь. Лена, выручай. Я зажигалку не могу найти.
Вдали показался свет. Он медленно приближался. Его несла девочка.
– Саша, – сказала она тонким голоском, – ты зажигалку забыл. Вот она, – и протянула руку Наташе:– Саша обещал кота принести. Здравствуйте. Как вас зовут?
Глава 31
К рассвету Наташа вернулась в госпиталь. Он устоял под бомбами. Но вокруг горели дома. Пострадал Дворец труда. Его центральная часть, где находилась конюшня, полностью рухнула и заполнила округу чёрным дымом. На углу второйЧечелевки валялись разбитые грузовики. Зенитку отбросило на каменную ограду парка и сломало её ствол. На дороге, изрытой воронками, лежали убитые.
«Не убирают. Ещё не опомнились, – подумала Наташа. – Рухнул немецкий порядок. Значит, побегут».
Зина молча обняла Наташу. Измазанная девочка упала на чистую простыню и закрыла глаза. Зина свернула папиросу и задумчиво спросила:
– Где ж твоя фуфайка?
– Её теперь Лена носит, – ответила Наташа, не открывая глаз.
– Это ты правильно сделала, – вздохнула Зина.
Наташа очнулась к середине дня и застыдилась грязных рук. Помыла их кое-как и повинилась перед Зиной:
– Тётечка, не держите зла, я и так наказанная.
Зина замахала рукой.
– Что ты, доченька. Я не сержусь. Мне мало надо. Только чтоб ты жила.
Но всё же всплакнула над папиросой. Виноватая Наташа сбивчиво рассказала о своих похождениях. Ей мешало волнение, она останавливалась на полуслове, как будто проваливалась:
– Тётя Зина, к своим я так и не дошла. Там везде немецкая армия стоит. Но я встретила хороших детей. Саше – тринадцать, Лене – десять. Брат и сестра. Сироты. Отец погиб на фронте, мать умерла. Живут в подвале, наших дожидаются. Как я хотела сманить их, а они сказали, что дома встретят Красную армию. Они своим домом считают подвал под разбитым магазином. Там горы бочек и крысы. Лена сказала: «Когда Саша уходит, я в бочке спасаюсь». Я как услышала – ноги задрала. Лена пожалела меня: «Не бойся. Сейчас крысы попрятались. Они не любят свет». И руку мне погладила. Маленькая, а сердечная. Меня сразу приняла за свою. Интересную историю рассказала: «Ты сказку про Елену Прекрасную знаешь? Жила-была на свете красивая девочка Елена. И кто только не сватался к ней, а она всех женихов посылала куда подальше. Потому что ейвсё время хотелось жрать».
Саша говорит сестре: «Лена, извини, я опять ничего хорошего не нашёл». Она отвечает: «И ты извини, я плохо сказала. А жрать хочется». Я вспомнила про хлеб. Развернула тряпку, а там даже корки поломались на кусочки. Я хлеб измочалила, когда ползала. Лена обрадовалась и такому. Но сразу и крошки не взяла, сначала брату предложила. Он взял горсточку крошева. В сторону отошёл, при мне есть не стал. Лена пальчиками зацепила жменьку, а остальное мне вернула. Пришлось уговаривать. Я сказала, что в госпитале хорошо кормят. Где бы я столько хлеба раздобыла? Лена узелок взяла и за пазуху положила. Сказала по-взрослому: «Теперь мы заживём». Они за неделю, как в подвале сидят, хлеба не видели. Живут с огородов, куда Саша по ночам выходит. Он выкапывает всякую мелочь. Да что там осталось? Он приносит яблоки. Ими и спасаются. Когда познакомились, Лена сказала: «Вы старше меня на каких-то семь лет. Можно на “ты” перейти?» Вижу, что ребятишкам хочется побрататься со мной. Саша сказал: «Ты только в темноте на женщину похожа. При свете Лену напоминаешь».
Тётя Зина, не озверели ребятишки в подвале. У девочки косички заплетены. Фуфайку силком на неё надела. Я и часы, которые мне Ганс подарил, на руку ей нацепила. У них цифры в темноте светятся. «Ой, ты меня задарила, – говорит Лена. – Чем отдарить? Возьми гранату». И Саша вытащил из кармана самую настоящую гранату. Еле отвязалась от такого подарка. Тогда он пистолет мне предложил. Сказал, что у него их два. Тётечка, я ж могла вооружённой до зубов вернуться. А как не хотелось от них уходить. Саша провожал меня до парка. Он всё мне объяснил: «Мы внутри оцепления. Но сюда немцы не лезут. Только стреляют. Возле парка их мотоциклы проехать не могут. Там и проскочим. А ты через оцепление ломанулась. Так ходить нельзя. Ты больше с собаками не спорь. И как они тебя не догнали?»
Хотела договориться, чтобы хлеба им передать, но Саша отказался: «Не хочу тебя подставлять. Тебя ж подстрелить могут. Встретимся, когда немцев перебьют».
Зина растоптала окурок на ковре и сказала:
– Ночью заберу этих ребяток из подвала. Место мне знакомое, найду. Моя очередь!
Наташа растерялась. Она понимала Зину, но помнила твёрдость, с какой Саша отказался уходить. Пришлось сказать о самом горьком.
– Эти дети не уходят от могилы матери. Она неподалёку от подвала зарытая. Её неделю назад немцы застрелили.
Зина отвернулась к окну. Не поворачивая головы, сдавленным голосом упрекнула:
– Что ж ты сразу об этом не сказала? Остановить меня хочешь?
– Я вас, тётечка, за ноги держать не собираюсь. У вас своя голова имеется. Вы на меня не оглянетесь, когда туда побежите, – сердито ответила Наташа.
Зина зашагала по каптёрке.
– Не хитри. Я тебя с собой не возьму. Моя жизнь прожитая, имею право рискануть. Если не смогу их забрать, то хоть хлеб им отнесу. Кончены разговоры, иди к Соне. Она тебя спрашивала.
В каптёрку без стука ворвалась Соня. Бросилась к Наташе.
– Слышу голоса. Ругаетесь? Я вас помирю. На завтра объявлена эвакуация.
* * *
Валька собрала санитарок. Заговорила со злостью, рассматривая кольца на могучих пальцах.
– Сначала я русским скажу. Если хоть одна убежит под шумок, расстреляем остальных. Держитесь друг за друга. Да и куда вам бежать? Вас свои перевешают, как грязных шлюх. Пойдёте с нами, как положено. Жрали наш хлеб? Некоторые, – она посмотрела на Наташу, – давно у меня на примете.
После собрания Соня сказала Наташе:
– Да, такой приказ есть. Тебе придётся ехать с нами. Но я уговорила начальника госпиталя перевести тебя в моё подчинение. Будешь опять мыть инструмент. Вальки не бойся, она скоро перестанет командовать.
* * *
Ночью вернулась Зина. Её лицо, покрытое бурой грязью, выражало отчаяние. Через засохшую кровь смотрели несчастные глаза.
– Спасибо, что удалось вернуться, – сказала она разбитыми губами, – а это мы сейчас поправим.
Кровь отмыли и оголили изуродованный лоб. Зина увидела в руках Сони флакон йода и зажмурилась. Наташа дула изо всех сил в дрожащее лицо. Казалось, что она теряет сознание, но Зина заговорила сквозь стиснутые зубы:
– Собаки меня не пропустили. И прошла мало, а морду не уберегла. Хлеб собакам скормила и ушла по сараям.
Наташа непослушными руками свернула папиросу.
– Курите, тётечка, – попросила она. Зина наклонила голову.
* * *
Вечером следующего дня к госпиталю подогнали крытый грузовик. Его быстро заполнили ранеными. Пришёл второй грузовик. На первом этаже выломали окна вместе с рамами и через них грузили лежачих прямо в кузов.
Объявили приказ: «Умерших во время погрузки везти к эшелону. Количество перевезённых должно соответствовать числу, указанному в документах».
Пришли сапёры, чтобы заминировать госпиталь. Наташа подумала: «Пути назад не будет. Это хорошо. Плохие у немцев дела, если так спешат».
– Никуда они не спешат, – сказала Соня, – они выполняют приказ. Заминируют кое-как, у них впереди много домов.
Так оно и вышло – госпиталь не взорвали.
Грузовики за несколько ходок перевезли раненых и медицинский персонал в санитарный эшелон. В пустых коридорах брошенного госпиталя гулял ветер, множилось эхо. Наташа уехала вместе с последними ящиками.
Перед рассветом эшелон покатил в тыл. Днём он застрял на какой-то станции, что нарушило приказ «О незамедлительном продвижении железнодорожных госпиталей». На станцию налетели самолёты. Всё горело, а санитарный эшелон остался цел. Возможно, русские лётчики не захотели добивать раненых немцев.
Во время следующего налёта эшелон выпустили в поле, и опять его не разбомбили. Здесь же, посреди степи, приняли первую партию раненых эсэсовцев.
Заработали две операционные. Хирурги меняли перчатки, но рук не мыли. Окровавленные халаты выбрасывали в окно. Отяжелевшие от крови клеёнчатые фартуки протирали полотенцами прямо на врачах. Отрезанные конечности выбрасывать не решались, а складывали в мешки. На первой же остановке санитарки, не дожидаясь приказа, захоронили человечину под насыпью.
На следующей станции попытались сдать умерших. Их не приняли. Начальнику эшелона показали помещение, забитое под потолок мертвецами.
Покойников пришлось хоронить своими силами. К следующему утру умерло ещё два десятка раненых. И опять – быстрые похороны.
Ночью упал в обморок хирург. Его привели в чувство, но стоять он не мог. У него опухли ноги. Его с трудом удалось разуть. Ботинок тащили, а он прилип к ноге. Хирурга положили в коридоре. Он курил и придерживал над собой флакон с лекарством. Его перешагивали, каждый раз извиняясь.
Наташа сварила кофе в медицинской кастрюле. Соня добавила в него какое-то лекарство. Врачи и сёстры опорожнили кастрюлю за минуту. Наташа без спроса сварила две кастрюли и спросила Соню:
– Можно я одну раненым отдам?
Густав поклонился Наташе и сам вынес кофе раненым.
* * *
И опять в эшелон впихнули сотню эсэсовцев. Их разместили в проходах и даже на полках, предназначенных медперсоналу. Врачи и сёстры спали по очереди на матрасах, брошенных на полу.
Пять суток эшелон подбирал раненых в зоне ожесточённых боёв. В эти октябрьские дни сорок третьего немцы под Днепропетровском попали под спланированный удар Красной армии. Этот удар напомнил немцам их наступление сорок первого. Эшелон никак не мог оторваться от зоны боев.
* * *
На одной из стоянок Зина побежала в кусты и в спешке подвернула ногу. Эшелон ушёл, а она всё ещё не могла определить – сломана нога или нет. Зина обмякла и не смогла встать с травы.
В операционную прибежала Валька и закричала на русском:
– Каледина, где Зина? Сбежала? Иди за мной. Я тебя на ходу за ней отправлю.
– Послушайте, Веллер, – сказала Соня на немецком. – Я назначена старшей. С приказом ознакомитесь позже. Теперь вы подчиняетесь мне. Пожалуйста, приступайте к своим обязанностям. Вас ждут раненые.
Валька опустила глаза:
– Слушаюсь.
Наташа поняла сказанное Соней, но не поверила своим ушам. Растерянно переводила взгляд с Вальки на новую начальницу. Когда Веллер вышла, Соня сказала:
– Наташа, для тебя ничего не изменилось. Работай. Зина, видимо, просто отстала. Дай Бог ей здоровья.
* * *
На нижних полках раненые лежали по двое. Все хотели пить, но воды не хватало.
Санитаркам приказали поить только тяжелораненых.
Легкораненые на коротких остановках бегали за водой. Смельчак заскакивал в поезд на ходу, но сначала передавал ведро в протянутые руки. Бывало, что срывался под откос. Уборные засорились. Горшки опорожняли за окна. Ветер подхватывал содержимое горшков. Обгаженный эшелон тащился по русской земле. Немцы смирились со скотским положением и мечтали о любом конце этого грустного пути. Обожжённый танкист жаловался каждому, кто подходил к нему:
– Меня мама не узнает.
Раздался крик:
– Русские!
Все, кто мог, прилипли к окнам. К эшелону неслись советские танки. На их броне сидели солдаты.
Густав срывающимся голосом приказал:
– Немедленно открыть двери, а то нас забросают гранатами.
Эшелон остановился. В вагон заскочили два советских солдата. Наташа удивилась погонам на их плечах. Она ещё не знала, что в сорок третьем, после Сталинграда, Красная армия перешла на новую форму. Один солдат спросил доктора:
– Эсэсы есть?
Доктор стоял навытяжку. Солдат ткнул живот Густава стволом автомата.
– Чего молчишь? В штаны наложил, папаша?
Доктор согнулся, но руки держал по швам.
Второй солдат сдвинул со лба каску и певуче сказал:
– Оно не выдаст, оно верность хранит. А нам и не надо, сами увидим.
Наташа не выдержала взгляда солдата и закрыла глаза. Когда открыла – увидела его спину.
Он на ходу сказал:
– На нашу девку похожа, совсем пацанка, а туда же.
Валька сдёрнула с головы косынку и тоже встала навытяжку. Она нависала над низкорослым солдатом и загромождала собой проход.
– Вот это баба! – воскликнул солдат. – А ну сознавайся: эсэсы есть? Валька, криво улыбаясь, ответила на русском:
– В этом вагоне эсэсовцев нет, а вот дальше…
– Ты что, наша, распротакую мать? Коля, глянь на эту суку, я счас… – солдат отступил и выстрелил Вальке в живот.
Наташа кинулась к ней, чем-то суматошно попыталась помочь, но Валька повалилась на бок и прошептала:
– Не надо. Больно.
Наташа отпрянула и налетела спиной на доктора. Тот удержал её и шагнул к умирающей. После смерти надменное лицо Вальки похорошело и засветилось белизной. Наташа всматривалась в своего врага и не находила в душе ненависти. Вальку положили под насыпью в один ряд с расстрелянными эсэсовцами.
Эшелон тронулся, увозя живых в плен. На жухлой траве остались убитые. Никого из медицинского персонала русские не тронули.
* * *
Через два часа санитарный эшелон загнали в тупик железнодорожной станции. Овчарки натягивали поводки, слышались окрики. В вагон зашёл приземистый солдат и объявил по-немецки:
– Сдать оружие! – и добавил по-русски. – Оно вам ненужное.
Первыми расстались с пистолетами Густав и Соня.
Вскоре под ногами у солдата выросла горка пистолетов и гранат. Их подносили санитарки.
Послышался глухой хлопок. Кто-то застрелился. Солдат побледнел, но не ушёл, стоял на расставленных ногах. К двери подбежал молодой офицер.
– Ну что тут у тебя, много отдали?
– Да, как всегда, тянут резину, мелочёвку понакидали. Офицер крикнул в вагон по-немецки:
– Внимание! Больше просить не будем.
И опять на пол посыпалось оружие.
– Доктор принёс ещё два пистолета. Не бросил, а осторожно положил их на кучу воронёного железа. Застенчиво сказал советскому офицеру:
– Всё. Теперь у меня ничего нет.
– Возможно. Впереди проверка. Просьбы есть?
– У нас кончилась вода.
– Организуйте ходячих. Им покажут, где набрать воды.
* * *
После разоружения немцы повеселели.
Соня сказала доктору:
– Я хочу, чтобы Наташа ушла.
Соня собрала узелок с едой, принесла шерстяные носки и переобула Наташу.
– Ноги не мочи. Болезнь с холодных ног начинается.
На ботинки Наташи капали слёзы.
– Я открою дверь, когда часовой пойдёт в другую сторону, – сказала Соня. – Но ты не убегай, если он повернётся. Он не поймёт, что ты из вагона вышла. Ты на ребёнка похожа. Если остановит, скажешь, что тебе ехать надо. Он прогонит тебя. И сразу к людям иди, не оставайся одна.
Соня расцеловала Наташу и перекрестила. Густав пожал руку и наклонил седую голову.
Часовой так и не повернулся, развалисто шагал вдоль эшелона, дымил папиросой. Наташа перешагнула рельсы и побрела в сторону разбитого вокзала. Чем дальше она уходила, тем сильнее душили слёзы. Ветер срывал с головы платок. Навстречу шёл солдат.
– Кто тебя обидел? – спросил он. – Может, ты голодная? Иль распростилась с кем?
– Я сама себя обидела. Мне в город надо.
– Ты не туда идёшь. Тебе в другую сторону. Идём, покажу.
Наташа слушала окающую русскую речь и не понимала, что для неё немецкая оккупация закончилась. Она оглянулась на длинный состав, но так и не нашла вагон, где осталась в советском плену Соня. Наташа с минуту постояла на ветру и пошла за солдатом.
– Вон там твой Днепропетровск, – показал он рукой. – Ты в машины просись, тебя пожалеют. Самой идти далеко, — солдат достал из мешка кусок сахару: – Может, он обиду тебе подсластит?
Моросило. Ветер гнал вдоль обочин жёлтую траву. Разъезженный просёлок тянулся к шоссе, нырял в глубокие лужи и вырывался из них на взгорках. Тяжёлые от грязи ботинки висели на ногах кандалами. Наконец под ногами Наташи захрустел гравий.
По дороге в Днепропетровск шли тысячи людей. Изгнанные немцами неделю назад, они возвращались. До города оставалось сорок километров.
Возможно, кому-то удастся описать этот страшный и нелепый эпизод Великой Отечественной войны. Но пока никто не решился на это. Старики рассказывают о немецком приказе, похожем на просьбу: «Об обязательном уходе всего населения города Днепропетровска в Западную Украину … там найдёте вы себе новый дом, новую работу, новый хлеб. Не ждите начала военных действий. По возможности разорвите совсем. Путь недалёкий, и при теперешней погоде может быть сделан пешком».
Немцы не написали, что голодным и плохо одетым людям предстоит пройти тысячу километров.
И не только старики умирали в «недалёком» пути. Молодые сердца тоже не выдерживали страха перед неизвестностью. Некоторые сошли с ума и бродили бездорожьем, страшась голосов.
Наташа пристроилась к многодетной семье. Истощённая женщина несла закутанную в клетчатый платок девочку. За подол матери держались два мальчика. Позади, согнувшись под увесистым мешком и двумя плетёными кошёлками, шёл подросток лет пятнадцати.
Женщина улыбнулась Наташе:
– Бери моих хлопчиков за руки, а то они меня назад тянут.
Наташа вспомнила напутствие солдата и подумала: «Дети идут, а мне машину подавай».
В многоликом людском потоке Наташа прошагала до вечера. По обеим сторонам дороги прерывистыми чёрными рядами валялась разбитая немецкая техника. Во многих машинах остались убитые. И на обочинах лежали мёртвые, и в степи застыли одинокие тела. Тяжёлым смрадом парила земля.
Глава 32
Оккупанты не просто убегали из города, а волокли за собой награбленное. Даже на крышах легковых машин везли узлы с наворованным добром.
Советские лётчики видели, что оккупанты смешались с русскими беженцами. Поэтому бомбили далеко впереди, создавая невероятный по размерам затор, где скопились тысячи машин. Железная колонна, окружённая людьми, еле тащилась на запад. Пока её не поливали свинцом краснозвёздные самолёты.
Наконец немцы столкнули русских беженцев в поле. Их отступление ускорилось. Однако кое-кто из многочисленных немецких разбойников уже избавлялся от багажа и отступал налегке. Мародёры из окрестных сёл предвкушали большой улов. И они его получили.
Советские лётчики позволили народу разбежаться и приступили к расправе над врагом. Немцам опять икнулся сорок первый год. Они не хотели спасаться в полях, потому что там их ждал плен. Его они боялись больше смерти. Их отчаянное положение не поддаётся описанию. Гордые завоеватели умирали в обнимку с добычей. Большую часть награбленного составляла старинная посуда и ковры. Но увозились и швейные машинки.
Кроме авиации дорогу расстреливала тяжёлая артиллерия. Огонь остановил всё немецкое и пронемецкое, что встало на протяжении десятков километров. Обиднее всех было русским проституткам, называя так не только продажных женщин, но и мужчин, служивших оккупантам.
Советские лётчики превзошли своих немецких учителей. Они не гонялись за одинокими, они несли смерть всем немцам, застрявшим под Днепропетровском.
* * *
Всего Великая Отечественная война положила в русскую землю около трёх с половиной миллионов немцев. Установлены имена двух миллионов трёхсот восьмидесяти пяти тысяч.
Румыны, венгры, финны, итальянцы, словаки, испанцы и другие помощники Гитлера имеют свой скорбный счёт.
* * *
Беженцы своих покойников клали отдельно от мёртвых немцев. Хоронить не было сил. Но лица русских накрывали тряпками.
Смеркалось, когда людей сманил лес, где уже разжигали костры. Чужое пристанище показалось уютным, и ноги сами понесли к огням.
– Разрешите до вас прижаться, – попросила женщина людей, сидящих у костра.
– Да чего там разрешать? Располагайтесь, – ответил бородатый мужчина. И показал свободное место неподалёку от себя.
– Спасибо, батя, за приятное предложение, – поклонилась женщина. – Но мы хотим своё запалить. Нам лишь бы к людям поближе. Всё ж таки страшно одним ночевать в лесу.
– И то правильно, – согласился бородатый. – Теперь каждый имеет право запалить своё, как от немца освободились. Зажигайте, мы на вас порадуемся.
Слова старика вызвали одобрительный смех. Наташе показалось, что она попала на праздник.
– Ну что, Люба, засиделась на мамке? – сказала женщина и опустила на землю дочь.
Девчушка постояла на неверных ногах и попросилась на руки матери. Женщина шутливо рассердилась:
– Не просись, не возьму,—и спрятала руки за спину. Наташа без спроса подхватила Любу. Женщина качнулась, мотнула головой, виновато улыбаясь, присела на траву. Старший сын вытряхнул пожитки из мешка и завернул мать в лоскутное одеяло. Через час она зашевелилась и спросила из-под одеяла, не открывая головы:
– Посолить не забыли?
Пока Ксения – так звали мать семейства – отдыхала, Наташа сварила суп. Его запах поднял с земли женщину.
– Откуда сало? – с испугом спросила она. – Этот дух ни с чем не спутаешь.
Наташа промолчала, не желая отчитываться за свою щедрость, и поднесла на пробу хозяйке горячую миску. Ксения, хлебнув, рассмеялась:
– Похоже на сон, но очень интересный.
Люба макала пальцы в суп и обсасывала их. Младшие сыновья Ксении с присвистом пили похлёбку из кружек, старший – заметно смущённый – старался не спешить, скупо схлёбывал с деревянной ложки. Наташа дорезала остатки сала и, заметив робость детей, протянула каждому его долю.
Детей уложили под парусиновым навесом. Его сноровисто прикрепил к палкам Вася. Он работал старательно, без понуканий, улыбался и молчал. Наташа до сих пор не слышала его голоса. «Немой?» – гадала она. Дождавшись, когда он уйдёт за дровами, спросила Ксению, почему молчит Вася.
– Он стыдится говорить, – ответила Ксения. – У него речь повредилась, когда его угоняли в Германию, а я простилась с ним навсегда. Везли их в товарном вагоне. Хлопцы, какие посмелее, разломали полы и на ходу прыгали на шпалы. Через неделю сынок вернулся домой. Спина – сплошной синяк. Мы ушли к родне в село. Как немцев пиханули, решили вернуться. Не захотели нахлебниками жить. Нам осталось километров двадцать. У меня только двое детей языками чешут. Вот эти два пацанёнка. Да всё матюками норовят сказать. Как будто нет других слов. Охальников вырастила. Любе третий год, а всё молчит.
Утром Наташа нашла в кармане фуфайки забытый кусок сахара и отдала его Васе. Он разрубил сахар на ладони плоским немецким штыком. Всех угостил, а себя обделил. Прищурил глаз и облизал лезвие.
«Ростом не вышел, а с мужским характером», – подумала Наташа.
Через два дня они пришли на окраину Днепропетровска, в Краснополье. Ксения долго стояла на краю балки. Высматривала, но не смогла найти свой дом. Посёлок выгорел. Во дворах ещё дымились развалины. На улицах валялась разбитая немецкая техника. И мёртвые немцы кое-где лежали. Своих покойников русские уже прибрали. Дом Ксении не сгорел, но остался без половины крыши и без окон. Крыльцо вело к пустому дверному проёму. Уцелела низкорослая банька, вросшая в угол двора. В ней и ютилась свекровь Ксении, а теперь предстояло жить всему семейству. Запущенное подворье выглядело пустырём– ни ограды, ни дорожки к дому. Ксения не сразу прошла туда.
– Как-то страшно заходить, – сказала она. – Ноги не идут. Подтолкните, что ли, а то на коленки встану. Вася взял мать за руку. Ксения, не заходя в дом, присела на крыльце, прижимая к себе Любу. Вася собирал в кучу остатки изломанного забора, рядом крутились его братья, неподалёку стояла Наташа. Заплаканная свекровь топталась на месте. Наконец она сказала:
– Я немного картошки припрятала. Мелкая она в этом году. А другого нет.
– Как же вы тут жили под огнём, мамаша? – спросила Ксения.
– Убегала в балку под бомбами. Наши войска выкуривали немцев пушками, ну и нам досталось.
* * *
– Наташа, не уходи сразу, – попросила Ксения. – Дай поговорить с тобой, уж больно ты пришлась мне. Не зря свела нас дорога. Утром пойдёшь. Зачем идти ночью, если скоро рассветет.
Остатками забора растопили печку в баньке. Первой искупали сонную Любу. Наташа и Ксения мылись последними.
– Зато согреемся, – рассмеялась Ксения и отбросила ногой своё бельё.
Ужинали печёной картошкой и яблоками. Сидели на шаткой лавке возле снарядного ящика, поставленного на чурбак. В хозяйстве даже следов от мебели не осталось.
– Свои растащили, – сказала свекровь, – немцам оно ни к чему. Только вряд ли оно пригодилось ловким людям. И своё, и награбленное вместе с домами погорело. Из посуды одну щербатую кружку не унесли. Без ложки обхожусь. Вы принесли с собой больше, чем у меня осталось в огарках.
Ксения вытащила из плетёной кошёлки чекушку самогону.
– Как лекарство берегла, – сказала она, – но выпить надо.
Она плеснула самогону в кружку и подала свекрови. Та сморщилась и отвела руку снохи. И Наташа отказалась от выпивки. Ксения прошептала:
– Всё, дорогие мои, теперь сопьюсь. Детей сохранила, воли дождалась, чего ещё надо?
– А мужа встретить с войны? – спросила свекровь. – Почему не вспоминаешь его?
Ксения заглянула в кружку.
– Ой, мамаша, зачем мне вспоминать, если его другая дожидается. Как она?
– На днях видались. Живёт в землянке.
Муж Ксении перед войной прижил мальчика на стороне. С законной женой не развёлся, но и любовницу не бросил. Уходя на фронт, прощался с двумя женщинами. Детей расцеловал, законной жене пожал руку.
– Чего ж не дать ему руку? – спросила Ксения кружку, прищурив на неё глаз. – Спасибо ему за красивых детей. Пусть только целым вернётся. Отнимать его у Галки не буду. Нехай радуется. Измена только поначалу горькая и не всех сиротить должна. Как-нибудь сама проживу, а дети помогут в старости.
Утром Ксения спросила:
– Наташа, ты не на вовсе уходишь? Дай надежду, что встренемся. Жизнь любит разводить. Давай не подчинимся жизни!
Утром Вася откопал бабушкин клад.
– Она лёгкая, – сказала Ксения и рывком забросила на спину треть мешка картошки. – Тут килограмм десять насыпано, донесёшь? Я тебя немного провожу, а дальше ты уж сама счастливо дойди.
Она проводила Наташу до первых дворов Чечелевки. Всю дорогу они шли среди шаркающих стариков и старух.
– Куда спешить старью? Теперь им успеется – хоть к ночи, хоть к утру. К своей кровати идти в охотку, – сказала Ксения.
– Неужели это те, кого немцы повели за собой? – подумала вслух Наташа.
– А кто же ещё? Наши старики – главные ответчики у немцев, – отшутилась Ксения.
Прошло пять дней после изгнания немцев, а Чечелевка дымила и постреливала злыми огоньками. И воздух наполнился чёрными ошмётками вчерашних пожаров. Ветер растаскивал искры или подбрасывал их. Зрелище завораживало. Дома, заборы, деревья, кривые дорожки покрыла сажа.
* * *
На подходе к своему дому Наташа сбросила мешок с картошкой и потащила его волоком.
«Какие десять кило? – сердилась она. – Здесь все сто!»
Крыша разбитого дома Михальковых уже не торчала на границе дворов, а рассыпалась и завалила обгорелыми обломками проход к Калединым. Наташа, старалась не наступать на чёрные куски дерева. Она нащупала в кармане ключ, надеясь на встречу с родными. «Они спят и не слышат меня», – думала Наташа. И как обворованная застыла посреди пустого дома. Сбегала в сарай. И там никого не нашла. Она уснула за столом. Её разбудила Настя. Наташа спросонья не поверила, что она дома, растерянно оглядывалась, пыталась заговорить пересохшим ртом.
– Крепко спишь, соседка, – сказала Настя и погладила голову Наташи. – Я над тобой давно стою, а ты всё вздыхаешь. Видно, досталось тебе?
– Мои живы, где они?
– Живые. А что им поделается? Просто твоя мамка теперь плохо ходит. Она ноги потёрла. В угон шла, а назад захромала. Им немного осталось, скоро придут.
Настя скривила губы, увидев, как Наташа сглатывает слёзы.
– Подожди, я воды принесу. Уж больно ты грязная.
Наташа нашла чистое полотенце и обрадовалась ему как старому знакомому.
– И у нас ничего не пропало, – весело сообщила Настя. – Видно, людям надоело тырить. Когда мы уходили, так думали, что нас обязательно обворуют. Да у нас и брать нечего, а всё ж таки жалко любую тряпку. Мамка прыгала от счастья, когда всё целым понаходила. Мы и пришли первыми, потому что бежали как угорелые к своему добру.
Настя посмотрела на изорванный подол своего платья. По-бабьи пригорюнилась, прихватив губы ладонью. Наташа разделила принесённую картошку.
– Отнеси матери. Скажи ей, что я за ней соскучилась.
– Да она сейчас дрыхнет как убитая. А то бы давно прибежала. Мы её не трогаем, пусть отлежится.
– Ладно, потом отнесёшь. Затопим печку.
От печки понесло тяжёлым духом загоревшейся сажи. Через час Настя убежала домой с миской горячей картошки. И вскоре пришла Фрося. Она что-то принесла в подоле.
– Я мелкой пакости в огороде нарыла. Тут и морковка есть. Худая, правда. Возьми за свою картошку. Хорошим продуктом ты нас одарила. Мы ж горячего давно не ели.
* * *
Наташа не дождалась своих и решила идти на их розыск. Вместе с ней пошла Фрося:
– Они, видать, в балке застряли. Мы всё время вместе шли, а напоследок, когда до дома ерунда осталась, мне невтерпёж стало, и я побежала спасать своё добро. Прости, бросила твоих. Ты не думай обо мне плохо, я глупость сделала.
Навстречу ковыляли старики, и в каждом хотелось узнать знакомого. Наташа здоровалась со всеми подряд. Она бросалась к измождённым людям с одним вопросом:
– Елизавету Каледину с дочкой не встречали?
Елизавета Авдеевна нашлась на дне балки. Наташа не узнала родную мать. Она сидела на поваленном дереве, поджав к подбородку босые ноги. На её почерневшем лице светились глаза.
– Катя, где Катя? – спросила Наташа.
– За водой пошла, – ответила мать простывшим голосом, – и задержалась.
– Почему ты босая? Ботинки где?
– Сняла я эти проклятые ботинки. Тут они валяются. Ног-то у меня теперь нет, Наташа. Всё поистёрла.
Глубокой ночью Елизавету Авдеевну привели домой. Вода в тазике, куда опустили её распухшие ноги, окрасилась сначала алым, а потом – чёрным. Над тарелкой она заплакала, сморщив чужое, но всё ещё красивое лицо. Наташа уложила мать и присела возле кровати сестры.
С тех пор Елизавета Авдеевна хворала ногами. Она с трудом ходила по дому. Эта болезнь преследовала её до последних дней жизни.
* * *
Утром Наташа пошла к развалинам магазина. За ней увязались Фросины дети. Старшая Настя рассказывала:
– Немцы в городе катались возле нас на мациклетах. Как вывели нас в грязь – бросили. Дальше нас гнали только полицаи. Они сидели на телегах. Эти говнюки отбирали у людей еду, какая получше. Жрали на ходу, не стыдились нас. И как оно у них в горле хреном не встало?
Средний, десятилетний Юра, выглядывал из вывернутой немецкой пилотки и поддакивал сестре:
– Так у них, когда полицая проверяют на верность фашистам, надо сожрать ведро помоев. Если полицай скривит морду хоть раз, его на службу не берут.
Младшая, семилетняя Таня, забегала вперёд и рассказывала о толстом полицае:
– Наташа, смотри, вот такое большое пузо нажрал! И ширинка на штанах расстёгнутая. Орёт, падла, на людей матом, что б они быстро шли, а я на ходу засыпаю.
Развалины магазина разбирали женщины. Дети складывали кирпич в кучи. Единственный одноногий мужчина шустро переставлял деревянную колобашку, подпрыгивая на неровном и размахивая руками. Наташа спросила его:
– Тут дети прятались в подвале. Брат с сестрой. Мне хочется, чтобы они живыми остались. Обрадуйте хоть одним словом про них.
Одноногий неохотно откликнулся:
– Нет, я про них ничего не знаю. Ты спроси вон того вредного деда, который у забора ковыряется. Он за всеми следит.
Дед оказался разговорчивым:
– Как не помнить, если этот Сашка весь огород мне перепортил. С ними и мать в подвале пряталась, пока её не убили. Жалко молодую женщину, не сумела сберечься от пули. Дети похоронили её под моим забором. Как немцы ушли, так детки материну могилку кирпичом прибрали. Верх гробнички камешками посыпали. Сходи, посмотри, как они всё хорошо сделали для своей матери. Звезду я сам Наталье поставлю. Она только своим именем назвалась, когда они прибежали прятаться. Вот я им этот подвал и указал. Я ж про него смолоду знаю. Сам я подчинился немецкому приказу на выселение. Два дня как вернулся. Слава Богу, выжил, а сколько людей в дороге померло. Нас гнали как скот. Да ещё без кормёжки. Пришёл домой, а девочку наш солдат на руках носит. Забыл её имя. Да, Леной её зовут. Эти ребятишки ушли за солдатами. Сашка мне руку пожал на прощанье. Уважительный паренёк. Сказал, что ведро моё на место поставил.
Дед строго посмотрел в сторону безногого мужчины.
– Смотри, как распоряжается Васька чужим кирпичом. Сарай себе собирается строить из общественного добра. Он с детства пронырливый. Я по молодости уши ему отодрал за ворованные яблоки. Он запомнил обиду и всем говорит, что я гад. Ногу ему оттяпало по-дурацки, стеной привалило в бомбёжку сорок первого. Он себя за инвалида войны выдаёт, хоть и прятался от неё под кроватью.
Наконец дед спросил Наташу о главном:
– Ты кем приходишься покойнице и её детям, если болеешь за них?
– Это моя близкая родня.
– Ну, пойди, проведай могилку Натальи. А дети её найдутся.
Дед попрощался и ушёл.
Наташа опустилась на колени и погладила камешки на могиле своейтёзки. Ей подумалось, что мелкие камушки приносила Лена, а крупные – Саша.
– Ребята, я этой женщине – никто, – сказала Наташа. – Но я знала её детей.
Не уходя от могилы, она рассказала историю о Елене Прекрасной.
* * *
Вечером Наташа побежала к Тане Вершине. Сердце подсказывало, что старуха жива. Таня сидела на крыльце и хитро смотрела на гостью.
– Как вам удалось так быстро вернуться? – спросила Наташа.
Таня, приглаживая тряскими ладонями голову девочки, дышала пряным перегаром и говорила трезво:
– А я никуда не уходила. Ещё темень стояла, как меня разбудил здоровенный полицай. «Уходи, – говорит, – едрёная бабушка, из своего дома и шагай в колонну хоть на карачках». И ружьём пригрозил. Пришлось притвориться дурочкой. Как ему хотелось нагнать на меня страху. А я за бражку испугалась. Ведь только второй день пошёл, как зарядила кастрюлю, а он меня из дома выгоняет. Здесь захочешь, а не уйдёшь. Пришлось схитрить – покорно пойти за ним. Он, доверчивый, без оглядки пошёл других пугать, а я удачно вильнула и спряталась у Верки во дворе. В дом её не захотела заходить, оттуда несло страшной пустотой. Саму Верку конюх забрал с собой. И её детей увёз. В голове не укладывается, и как он с таким выводком управится? И что у него там, на родине, нет своей немецкой жены с детьми? Вот до каких головоломок доводит немцев их влюбчивость. Но, честно говоря, наша Верка стоит такой мужской озабоченности. Как стихло всё и людей куда-то угнали, я вернулась домой. И стало мне по-настоящему тошно от одиночества. Раньше хоть кто-то встречался, и вдруг – такое безлюдье. Стала мне всякая чертовщина мерещиться: то голоса с чердака слышатся, то тень человеческая на окно налегает. Как ночевать в таком колдовстве? Я набрала тряпок и ушла в кусты. Там и заночевала, как брошенная собака. Рядом со мной ёжики шурудили листьями, так я Бога молила, чтобы они далеко не убегали. Короче, до ёжиков доигралась бабка. Днём прикатили на машинах с пушками новые завоеватели, в которых даже не верится. Опять я струхнула за свою бражку. Думаю: эти в один приём её заглотят. Но, представь, я прожила неделю в окружении вежливых немцев, не тех наглых выродков, которые измывались над нами в сорок первом. Теперь пришли взрослые дядьки, похожие на конюха Верки. Никакого баловства не допускали: нажрутся и в карты играют. Меня звали только «фрау», и за это я им борщ варила. Хорошо у меня с ними получилось. Они оказались большими пронырами – накопали в брошенных огородах всего, чего настоящее варево просит. И воды натаскали, чтоб только варила им. И я отъелась на ворованном, как в санатории побывала. Стыдно, но куда от правды деваться? Бражку немцы только пробовали и смеялись. Она им слабой показалась. У них своей водки хватало. И я испытала на крепость их шнапс. Ничего хорошего в нём не нашла. С таким пойлом только в плен сдаваться. Заселились они в доме Верки. В мою хибару заглянули, мордочки скорчили – и больше ни ногой. Мне это пришлось на руку, я ж привыкла сама хозяйствовать. Варила на Веркиной плите, а ночевала в своём доме. Удивительно: всякие такие видения меня больше не беспокоили, отсыпалась за милую душу. С раннего утра начинала готовить, немцам это нравилось. Они спят и видят наш борщ. И, представь, никакой стирки. Вот этого Верка не угадала. Не довелось заглянуть в немецкие подштанники. Мне попались хорошие немцы. Я даже стираных носков не видала. Видимо, у моих немцев ноги не потели. Мои немцы даже уборной пользовались, хотя некоторые ссали у крыльца. Но это уже по пьянке, когда душа просит. Пушки они спрятали под деревьями. Но так ни разу и не стрельнули. Чуть повыше моего дома, с дороги, стреляли по ночам зенитки. Днём их затягивали в сады. Немцам стрелять не очень-то хотелось. Ведь в ответ прилетали наши самолёты. И хоть на этот раз близко бомбы не падали, но бомбили нас сильно. Теперь уже – наши. Как глянешь с горы, а вокруг всё горит. Думала, что ничего не останется от нашей Чечелевки. Теперь удивляюсь, как много сохранилось домов. Немцы развлекали меня карточками своей родни. Наташа, со слезами показывали! Вот это, тычет пальцем немец, моя мамаша, жена, детки. Ну, смотрю: все хорошо прибранные, в чистое одетые. Ребятишки глазастые таращатся, бабёнки молодыми мордами выхваляются. Словом, вижу их полный порядок. Так какого чёрта, думаю, вы их в Германии побросали? А они, как сговорились, ещё свою родню суют мне под нос. Я ж понимаю, они соскучились по своим, вроде сочувствую, а ненавижу их! Уходили они ночью. Кое-кто из них прощался со мной за руку. В спешке поесть не успели. Похватали куски на ходу. Как никогда сильно гремело в темноте. Я всё ждала, что и сюда прилетит. Но Бог миловал. И покатили мои немцы в гору, в самое пекло. Они через балку потянулись из города. Может, и полегли там. Для того и грохотало, чтоб их убило. Я ещё в первую войну поняла, что немцев на войну гонит нечистая сила. Потому они и плаксивые, что подневольные. Разве по своей охоте придёшь за тысячи километров огороды на Чечелевке грабить? Теперь у меня, Наташа, есть запас харчей. Я ж, наученная голодом, не пустила на потраву то, что мне оставил Веркин постоялец. Он всё собрал и со мной поделился. И картошки дал, и луку, и чего только не принёс. Я на палку стала закрываться, чтоб меня свои не обворовали. Мы с Еганом на прощанье упились. Он всё на немецкую глину жаловался, а нашу чёрную земельку хвалил. Ох, до чего он хозяйственный! Нехотя бросал нашу землю Еган. Очнулась, а от него и след простыл.
Глава 33
Отвергая страшные догадки и возвращаясь к ним, Наташа извелась, ожидая Зину. И неожиданно встретилась с ней. Зина, окружённая Фросиными детьми, до ночи рассказывала о своём спасении:
– Когда эшелон отвалил, а я оказалась на земле, меня подобрала женщина, путевой обходчик. Она тащила меня на себе. И очутилась я в маленьком домике, прижатом к рельсам. Я как в детство вернулась. Вспомнила родную будку, в которой родилась. Вот как мир устроен – рядом с погибелью спасение приготовлено. Прожила я там неделю, окружённая заботой чужого человека. Не каждый способен подобрать дохлую бабу и возиться с ней. Мимо поезда проносились, бомбёжка не остывала сутками, самолёты выли как бешеные, а я отсыпалась. Выпал мне отдых посреди грохота. Домик подпрыгивал. Построили его при царе. Кормились мы одной картошкой. Её вырастила моя спасительница под насыпью. Немцы заглядывали к нам, но вреда не чинили, даже документы не проверяли. Они уже ничего не вынюхивали, как принято у фашистов, а просили ведро. А ведро давно стащили. Маша – так звали мою спасительницу – ночами таскала воду резиновой камерой от грузовика. Вода сильно резиной отдавала, а хозяйка за это извинялась. От хорошей жизни я на третий день поднялась. По ночам мы рассказывали бабьи истории про любовь и всякую жизненную ерунду, пили чай, заваренный малиновыми листьями. Мне, дочке обходчика, пришлось слушать рассказы женщины, у которой жизнь прошла возле железной дороги. Маша жаловалась: «До войны я находила под насыпью чемоданы. На то она и железная дорога, чтобы вещами сорить. Сейчас мёртвых на ходу выбрасывают».Вот так, Наташа, меня спасли и обласкали. И появилась у меня ещё одна подруга. Представь, ей под шестьдесят, а в голове у неё любовь.
* * *
Зина ушла на фронт добровольцем, попала в зенитную часть. В декабре сорок третьего она написала Наташе, что стреляла из пулемёта. «Я спокойнее стала, когда вижу немецкие самолёты через прицел».
Наташа тоже попросилась на фронт, но её забраковала медицинская комиссия: «Тощая, руки никуда не годятся, к тому же в боку – плохо зажившая рана». И это успокоило Наташу. «Не берёте, и чёрт с вами. Обойдусь без вашей войны». И на следующий день устроилась санитаркой в районную больницу.
Четырнадцатилетний сын Зины поступил в ФЗО – училище рабочих. Днём учился, вечером работал, ночевал в общежитии. Сначала его поставили к сверлильному станку. Через месяц – к токарному. Он точил снаряды.
Он пожаловался Наташе:
– Спать охота. Смены длинные. Но маме труднее – она воюет, —он говорил это с гордостью. Не у всех матери стали солдатами. Мальчишка курил, выглядел жалким, на его уши сползала форменная фуражка, украшенная перекрещенными молоточками, ноги его были обуты в кирзовые ботинки на вырост.
– Я в них тряпок напихал, чтоб ноги не болтались, зато грязи не боюсь, – сказал он.
* * *
Через неделю после освобождения Днепропетровска по Сквозной провели колонну пленных немцев. Их охраняли два конвоира. Стайка чумазых мальчишек, одетых в обноски, развлекала пленных ругательствами. Из колонны откликались на немецком. Наташа пересмотрела всех рослых немцев.
И только через год на строительстве колёсопрокатного завода имени Карла Либкнехта она случайно нашла пленного Ганса. В мае сорок пятого года ему разрешили перемещаться по городу без конвоя. И он пришёл на Чечелевку.
* * *
Незадолго до нового 1945 года в дом Калединых постучал солдат.
– Разрешите передать вам гостинец.
Не дожидаясь приглашения, прошёл в комнату и поставил на стол картонный ящик. Катя удивилась:
– Видимо, вы ошиблись адресом, мы ни от кого гостинца не ждём.
– Как это не ждёте? – спросил военный, вошедший вслед за солдатом. – Какой же Новый год без подарков?
Не сдерживая властных интонаций, моложавый седой полковник, одетый в кожаную шинель, спросил:
– Узнаёте меня? Я бывал у вас до войны.
Катя растерянно всматривалась в офицера. Его лицо от виска до подбородка рассекал синий шрам, крививший угол рта. Это придавало его лицу что-то разбойничье.
– Простите, у меня голова не в порядке, – тихо сказала она. – Назовите себя.
Полковник не ответил ей, а повернулся к солдату:
– Спасибо, братец, выручил. Подожди меня в машине.
Из своей комнаты вышла Елизавета Авдеевна. Офицер обратился к ней по отчеству, подсказывая, что они знакомы. Елизавета Авдеевна смотрела на гостя с удивлением. Полковник пьяно качнулся к выходу и жалким голосом попросил:
– Всё равно признавайте, по-другому не уйду. Вот сейчас у порога сяду.
И шутливо попытался присесть, скользя спиной по косяку. Однако удержался на ногах. Только в эту минуту Катя узнала Мишу Павленко, давнего ухажёра Клавочки. Она радостно шагнула ему навстречу, но ей показалось неудобным обнять полковника.
– Всё же признала, молодец! – обрадовался Миша. – Но кто ты: Катя или Наташа? И зачем этот платок?
– Это Катя, – хмуро подсказала Елизавета Авдеевна. У неё лицо порченое, потому и платок.
– Я так и подумал, что это Катя. У неё глаза особенные. Такие не забудешь. Вот что, Елизавета Авдеевна, не посчитайте за труд, верните моего водителя, а то он замёрзнет.
Водитель пришёл с бутылкой водки. Присели к столу. Миша осторожно взял Катю за руку:
– Сними платок. Я должен увидеть твоё лицо.
Катя развязала платок. После долгого молчания Миша хрипло сказал:
– Да один огонёк поласкал нас.
Катя попыталась закутаться, но Миша остановил её.
– Поедешь со мной? Я тебя в своём штабе писарем пристрою. Там ты перестанешь стесняться своего ожога. И замуж выйдешь. У нас полно хороших женихов.
– Миша, спасибо, но я мать не брошу. К тому же мне трудно быть с людьми.
– Ты в своё горе уткнулась. А как наденешь форму, всё станет другим. Хочешь, я и мамашу твою заберу, и ей найдётся дело. Тебе это командир полка говорит. Учти, я скоро генералом стану. У меня возможностей много.
– Миша, я тебе не всё рассказала. С этого и надо было начинать. Моя сестра работала в немецком госпитале. И ухажёр у неё – немецкий танкист. Он бывал в нашем доме. Все знают о нём, и теперь мы запачканы позором на всю жизнь. Думаешь, советская власть простит такое? А ты говоришь про мою службу в Красной армии.
Миша закурил.
– Да, ты меня удивила. Мне это тоже не нравится. Но причём здесь ты? Наташа сама за себя отвечает. Я не забираю своё приглашение. Поехали. О сестре заявлять необязательно. В анкете напишешь: была на территории, захваченной врагом. А кто на ней не был? Половина страны жила под немцами. Мои родители жили в оккупации, а я член партии, должность имею, награждён. Ты не думай, что в НКВД одни бдительные служат.
– Не поеду. Ты прости меня за отказ. Я понимаю, что ты хочешь помочь мне. Но из этого получатся одни неприятности для тебя. Я бы в родной хутор вернулась. Меня туда тянет.
– Ладно. Спорить не буду. Сейчас напишу тебе номер моей почты. Моё предложение остаётся в силе. Пиши мне. Я твои письма храню. Знала бы ты, где они меня находили.
Рука Миши потянулась к бутылке.
Прощаясь у калитки, он вложил в Катину ладонь деньги и мягко сжал её пальцы.
– Спасибо, не надо, – попросила Катя.
Миша поцеловал её, развернулся и сказал водителю:
– Дай-ка, братец, я прокачу тебя с ветерком.
Машина унеслась по скользкой дороге.
* * *
Василий Тихонович Величко вернулся с войны безногим. Его привезли в конце сорок четвёртого года. Наташа узнала об этом от Тани.
– Тебе лучше к нему не ходить, – сказала она. – Пусть обживётся. Представляешь, что наговорила о тебе Людмила Прохоровна? И хоть он мужчина мудрый, но неизвестно, как примет тебя. Повремени, я сама схожу к нему.
Через несколько дней Таня проведала Василия Тихоновича.
– Подсмотрела, когда Людмила уйдёт, и постучалась. Уж больно не хотелось встречаться с ней. Вася ответил, что дверь открыта. Не узнала его: худенький, маленький. Обрубило его наполовину и култышек от ног не оставило – одно туловище. И сам трясучим сделался: прикуривает, а руки ходуном ходят. На левой руке пальцев нет. А голос прежним остался. Застала его за обедом. Ел он с газеты, постеленной на табуретке. На ней– кусок хлеба и миска. Как увидел меня – закурил.
Наташа решила: «Пусть будет, что будет. Но отца Клавочки я обязана увидеть».
Её страхи развеялись, когда Василий Тихонович поцеловал её голову.
– Ты наклонись ко мне, – попросил он дрогнувшим голосом. Он показал письма: – Тут у меня и Клавочкины – тоже дорогие, но внучкины – ещё дороже. Екатерина уже взрослая. Прочитай хоть одно.
Наташа читала вслух: «Здравствуй, дорогой дедушка Вася. Спасибо, что ты живой и отвечаешь мне. Как мне хочется получать от тебя по одному письму в день. Я нюхаю твои письма. Они пахнут войной. Я сказала об этом нашей учительнице, она заплакала. Сказала, что у тебя, Величко, героический дед, потому что защищает нас от фашистов. Мы на уроках делимся письмами от родных, а учительница за это нас не ругает. У неё брат погиб на войне…»
– Ты приходи, Наташа, – попросил Василий Тихонович.
В следующий раз Наташу спросил из-за двери сердитый голос Людмилы Прохоровны:
– Кто там ещё?
– Комсомолка Каледина! – громко назвалась Наташа.
Из двери вылетела белолицая женщина и пронеслась по крыльцу. Вечером Наташа рассказывала Тане:
– Я не жаловалась Василию Тихоновичу на двоюродную Людмилу. Хотя хорошо помню, как она сказала в сорок первом, когда немцы пришли: «Комсомолочки!» Она нам про расстрел намекнула. Зачем обижать дядю Васю разговором о его подлой сожительнице, или кем она ему там приходится?
Через месяц Василий Тихонович умер. Его похоронили с почестями. Над его могилой стреляли. Об этом ей рассказала Таня:
– Я от тебя нарочно скрыла его смерть, тебе не надо помнить его мёртвым. Это наше, старушечье дело – хоронить. На могилку его сходим. Василия Тихоновича нашли у крыльца. Как склонился над ступенькой, так и уснул навсегда. Одетым был тепло. И шапка осталась на нём. Снежок под ним подтаял. Замёрзнуть он не мог. Видно, сердечко подвело его. Люди брешут, что тихая Людмила не открыла ему, чтоб заморозить. Я этому не верю. Любила она Васю, хоть и по-собачьи. Дождалась его и за руку таскала по дорогам. Васю похоронили рядом с его женой. Вася рассказал, как Клава просила в письме: «Не лежите, батя, на земле. Подстилайте под себя, не ленитесь, а то простудитесь». Вася смеялся: «Я на фронте не простывал, чтобы Клавочку не расстраивать». Смотри, как получилось: Александрины и Васи нет, а тихая Людмила осталась.
Глава 34
Евдокия Ивановна Приходько дождалась с войны только младшего сына. Толик вернулся слепым. На мужа и двоих сыновей пришли похоронки.
Наташа узнала о возвращении Толика и побежала к нему. На полпути она подумала, что Толик не захочет увидеть её. Слишком часто она слышала проклятья за связь с немцем. Самое обидное говорилось в спину.
От мысли, что Толик никогда не увидит её, Наташа растерялась. «Ну да, он же слепой. О чём я думаю? Он может только услышать меня. И нужен ли ему мой голос?»
Они встретились случайно. Навстречу Наташе шла Евдокия Ивановна и высокий человек в распахнутой шинели. Он шёл с приподнятой головой, ощупывая тростью дорогу.
– Толик, здравствуй! – испуганно сказала Наташа. Он изменился в лице и попросил:
– Мама, уведи меня.
Евдокия Ивановна кивнула Наташе.
* * *
Прошёл месяц. Наташа с тоской вспоминала обидную встречу с Толиком. Таня сказала:
– Он простит тебя. Здесь рано ставить точку. Ты же ему ничего не обещала. И что ты ему могла пообещать в свои пятнадцать лет? Он душевный парень, потому и сердится. Ему мудрость подскажет, что ты сделала свой сердечный выбор, и ему предстоит уважать его. Утешайся слезами. Это ж проверенное бабье лекарство.
Однажды Наташа узнала от матери, что днём прибегала заплаканная Евдокия Ивановна. Наташа понеслась вниз Чечелевки, где жили Приходько. Евдокия Ивановна встретила её во дворе.
– Наташа, Толик сильно заболел. У него воспаление лёгких. Участковый врач сказала, что ему обязательно надо лечь в больницу. А он туда не хочет. Уговори его. Мне больше некого просить. Ближе тебя у нас никого нету.
Наташа вошла в дом. Там пахло валерьянкой.
– Это мама от расстройства пьёт, – сказал Толик. Он сказал это так, будто не ссорился с Наташей. На его лице лежало мокрое полотенце. Он протянул руку. Наташа пожала его горячую ладонь.
– Как хорошо, что ты пришла. Я ждал тебя.
Карету «скорой помощи» пришлось ждать. Евдокия Ивановна, кусая губы, подала Наташе чай и показала глазами на сына.
– Да, мама, я выпью, не беспокойся,– сказал Толик и присел на кровати. Стакан дрожал в его большой руке. Он прихлёбывал и заходился кашлем. В приёмном отделении больницы он потерял сознание.
Евдокия Ивановна и Наташа, сменяя друг друга, неделю дежурили возле Толика. Временами он впадал в долгое беспамятство.
В бреду он поднимал солдат в атаку, и всплывала тяжёлая правда о войне. Через неделю Толик попросил картошки.
– Он будет жить, – сказала молоденькая докторша. Евдокия Ивановна беззвучно зарыдала. Толик тайком покуривал и говорил о прошлом.
Наташа спросила его:
– Как же ты к нашим попал в сорок первом?
– Почти доехал к ним, – ответил Толик. – Немцам хорошо служила наша железная дорога. Она целая им досталась. С дорогой мне повезло. Одной ночью сбросил под насыпь часового, который сзади эшелон охранял. Он даже не мяукнул. Я сел на его место и километров пятьдесят проехал с удобствами. И пересел на другой товарняк. Зачем немцам без меня кататься по нашим рельсам? Один раз в уголь запрятался. Этот эшелон часовых не имел. И на подножках висеть приходилось. Ночами на крышах вагонов устраивался. И на открытых платформах прятался. Две недели по железке двигался к фронту. Далеко наши отступили.
– Я смотрю, ты офицером стал, как нагадал когда-то наш Чернышов, земля ему пухом.
Приходько закрыл лицо ладонью. Наташа кусала кулачок и проклинала себя.
– Дослужился я до старшего лейтенанта, – хрипло сказал Толик. – Командовал стрелковой ротой. И нарвался на неприятность. Ну, это видно по мне.
– Я кое-что узнала о твоей службе, – созналась Наташа.
– Что, сильно ругался во сне?
– Не очень, – соврала Наташа. – Ты впереди солдат и бегал всю войну?
– Бойцы никогда не встают с земли сами. Приказами никого не поднимешь. Подняться из окопа под огнём– это пойти на верную смерть. Младшие командиры наступают первыми, так положено. Бывало, что и ползком наступал. На пулемёт не побежишь.
За эти дни Толик не спросил Наташу о её замужестве. Он говорил с ней только о войне. Наташа поняла, что он не спросит о Гансе и не упрекнёт. И от этого ей легче не стало. Через две недели Толика выписали из больницы.
– Я послезавтра приду, – пообещала ему Наташа. Она отработала сутки и побежала к дому Приходько. Её обняла помолодевшая Евдокия Ивановна.
– Наташа, Толик немного выпил на радостях и прилёг. Смотрю, а он крепко спит. Пусть отдохнёт. Ты приходи завтра. Прости за беспокойство.
Толик не проснулся. Судьба подарила ему смерть во сне.
* * *
В апреле сорок пятого пришла с фронта Зина.
– Иди к нам, – вполголоса сказала Наташе взволнованная Фрося. – Раненая Зина вернулась.
Она не хочет твою мамку видеть и ждёт тебя с Катей в моем дворе.
Кате нездоровилось, она лежала лицом к стене, и Наташа не решилась тревожить её. В стройном стриженом мужичке Наташа узнала подругу. Зина оберегала руку, висевшую на повязке, и долго не отрывала горячее лицо от Наташиной головы.
– Списали меня вчистую, – заплаканным голосом заговорила она. – Врачи признали меня калекой. Я согласилась, чтобы домой вернуться. А в моей руке больше притворства, чем ранения. Смотри, она уже оживает.
Зина чуть заметно пошевелила синими пальцами подвешенной руки и сморщилась, глядя на них. Из школы прибежали Фросины дети. Они по очереди подходили к сержанту Гладышевой, жали ей руку и обнимали. Зина счастливо смеялась. Таня показала пальчиком на раненую руку:
– Ноет по ночам? Я, как зашибла пальцы на ноге, так долго спать не могла.
Юра уставился на сапоги сержанта:
– Офицерские?
– Так точно! – засмеялась Зина. – Товарищи подарили и с размером угадали.
Она притопнула и подняла облачко пыли. Дети получили по плитке трофейного шоколада, ещё одну отнесли Кате. Зина сказала:
– Передайте, что без неё праздник не получится.
Катя появилась незаметно из-за спины рослой Насти. Покашливая, она глухо сказала через платок:
– С возвращением, Зинаида Ивановна. Вот и вас дождались, – и робко протянула Зине маленькую ладонь. Затем отступила, погладила голову Тани и так же тихо, как пришла, покинула двор.
Стол застелили простынёй. Поставили гранёные рюмки.
– Другой ты стала, Зинуля, помолодела, – сказала Фрося и коснулась стриженой проседи Гладышевой. – Завидую твоей смелости. Под пули пошла. Самолётов не испугалась.
Зина ответила:
– Ты, Фрося, не прибедняйся, ты тоже самолёты видела. Детей спасла. Это твой подвиг. А я Варю прозевала. Это моё наказание.
* * *
Зина служила в зенитном батальоне, охранявшем аэродромы.
– И не просилась туда, а случайно попала, – начала она рассказ о своей службе. – Как угадали моё желание стрелять по немецким самолётам! Но сначала пришлось выполнять тяжёлую работу: куда пошлют, то и делала. Меня проверяли, смирюсь ли. А я ж привыкла к любой работе. Как поверили в мою дисциплину, так серьёзное дело поручили – заряжать магазины пулемётов. Каждого патрона боялась. Думала, что рванёт в руке. Потом только щелкала ими. И за месяц доросла до стрелка. Выучила профили всех немецких самолётов, чтобы случайно своего не лупануть. Командир батальона лично проверил меня. Жили в землянках, недалеко от пулемётов, чтобы по тревоге далеко не бегать. Немцы только подлетают, а мы их уже в прицеле держим. Это в сорок первом в них плохо целились. Теперь их просто уничтожали. Если не мой пулемёт, так другой прошьёт немца. Патронов не жалели, расходовали до последнего. Заряжающие только успевали подносить. Ох, и весёлое дело – стрелять по немецким самолётам. Как попадёшь, так штаны мокрые от радости, – Зина споткнулась на слове: – Виновата, сорвалось.
– Ничего, тётя Зина, продолжайте, – ласково сказала Таня. – Я вас понимаю.
Фрося закрыла лицо руками.
– Вот он летит, гад, а вот он, собака, уже горит, – снова горячо заговорила Зина. – И в горящую собаку стреляешь, чтобы угробить наверняка. Они тоже в нас стреляли. Но в бою, когда азарт, на их огонь внимания не обращаешь. Выстрел на выстрел – это война.
Зина поглядывала на раненую руку, осторожно трогала пальцы и успокаивала слушателей:
– Приживётся. Если сразу не отрезали – куда ей деваться? Её осколком перебило. Другой осколок в ребре застрял. Но он на излёте силу потерял и большой беды не наделал. Хирург сказала, что мне повезло. Жаль, что осколки на память не оставила. После операции спрашиваю: «Где мои осколки?»Она отвечает: «В миске». Глянула, а их там куча. Я заграницу увидала. Сначала – Польшу. Там вроде порядок, а люди бедно живут. Почти как наши. Германия – это богатство. Дома крепкие, люди хорошо одетые, всего у них много. С какой беды они на нас напали? Им своего добра никогда не пожрать. Но теперь немцы расплатятся. Наши их не пощадят. А лучше бы их не грабить, чтоб не распускать свой бандитизм. Победить и уйти. Это по-советски. Немцы и так побеждённые, на коленях стоят. На хрена нам их фашистское богатство? Сейчас их бомбят американцы, а наши разнесут по кусочкам. На границе с Германией нам приказ зачитали, что на территории врага можно грабить и за это не будет наказания. Примерно так сказали. А как увидели, что наши творят в Польше – сразу отменили бандитский приказ. Теперь грабёж запрещён. Так кто же за ним уследит? Это на совести каждого лежит.Плохо будет, если мы немцами станем.
Вместе с Наташей Зина сходила к своему двору. От её дома ничего не осталось. Здесь начали строить завод.
– Может, оно и к лучшему, – сказала Зина. – Завод будет памятником моей Варе.
Она загребла горсть глины и сунула в карман шинели.
До зимы Зина жила в доме Величко. А потом получила комнату в подвале трёхэтажного дома на Чечелевке, неподалёку от её сгоревшего в сорок первом дома. Этой же зимой она устроилась вахтёром на завод, где работал её сын. Рабочие шли на смену и угощали Зину папиросами.
* * *
Невредимым вернулся с войны Витька Лесков. Люди считали его давно расстрелянным. На груди Витьки висели медали. Форма советского солдата делала его шире в плечах.
В сорок третьем году полицаев отправляли на фронт. И они получали награды от советской родины, которую когда-то предали. Но как полицаям удавалось выжить в штрафных ротах?
В декабре сорок пятого Витьку зарезали возле калитки его дома. Заточка так и осталась в его спине. Люди бросились смотреть на дохлого предателя. Его убийц не нашли. Возможно, и не искали. Его тело до весны не хоронили.
* * *
До войны Федя, муж Верки, был непьющим. «Хотя трезвость для мужика, – считала Таня, – это тихое помешательство». Но он всегда здоровался первым. Это подкупало. Таня, правда, говорила, что Федя не пил от жадности, но других грехов ему не пришивала.
Федя вернулся с фронта без руки и вскоре пришёл к Тане со скандалом. С порога заговорил сердито, а остаток руки прыгал в пустом рукаве его гимнастёрки.
– Что ж ты, старая прошмандовка, на пару с моей Веркой тут творила? Мне люди рассказали про ваши игривые поступки с фашистами.
Таня была в хорошем настроении, ругаться не хотелось.
– Эх, Федя. Остатки моего стыда не позволяют показать тебе то, чем я привлекала немцев. Но если ты будешь настаивать…
– Ты меня грубыми намёками с правды не сбивай. Ты поила немцев и бардак здесь устроила?
– А, ты об этом. Да, поила и бардак устроила.
Федя растерялся:
– Так я тебя за это посажу.
– Хорошо, пусть будет по-твоему. Ты меня посадишь и за это получишь ещё одну медаль. Давай заранее её обмоем.
– Какая медаль? Я тебя за просто так в лагерь отправлю.
– Согласна, давай и за это выпьем.
Уговаривать Федю не пришлось. Он присел на лавку. Утром он нашёл себя в кровати Тани и попросил опохмелиться. Таня оторвала тяжёлую голову от пола и буркнула:
– Прислугу не держим. На кухне найдёшь.
Федя со слезами высосал остатки густой браги со дна кастрюли.
Глава 35
Осенью сорок пятого года, в разгар послевоенного голода, Наташа встретила похудевшую, но по-прежнему красивую Клавочку. Наташа вспомнила Мишу Павленко и без стеснения заговорила о чужой любви. Обрадованная Клава, не научившаяся лицемерить, сказала:
– Спасибо, хорошая моя, что заговорила о нём. Мне Мишу не забыть. Вернуть бы то время – я бы не отпустила его. Ну почему я не удержала его в молодости?
Тридцатилетняя Клава считала себя пожилой. За плечами у неё осталась война.
* * *
Клава спокойно отнеслась к необычному замужеству Наташи.
– Да, я слышала об этом. Прости, не поздравляю. Случись такое до войны – удивилась бы. Теперь на всё смотрю по-другому. Поумнела, что ли. У меня к твоему немцу вопросов нет. Я у своих, советских, хотела бы многое спросить. Да власти не имею. Впрочем, если это возможно между нами, расскажи о нём. Не представляю пленного немца рядом с тобой.
Клава вытащила из кармана шинели мятую пачку папирос «Беломорканал» и с улыбкой посмотрела на ошеломлённую Наташу.
– Курю, Наташенька, и не жалею об этом. У меня две контузии, припадки бывают, а утешение одно – папироса!
– Клавочка, милая, я всё понимаю. Это я поначалу удивилась, но я привыкну, кури. Мой Гена тоже дымит. Но в сарае, где мы живём, он не курит.
– Значит-таки, в сарае, – задумчиво сказала Клава и выпустила дым в потолок.
– Мы познакомились с ним летом сорок третьего, – начала свой рассказ Наташа. – Гену признали безнадёжным. Ему под Курском живот осколком пробило. После второй операции он долго в себя не приходил. А спасла его Соня, моя подруга. Она хирург, но работала старшей хирургической сестрой. Так ей захотелось. Ох, до чего красивая девка. Румынка, чернявая. Она и колдовала возле Гены по своей охоте. Потом они вместе выпивали. По правде сказать, до чёртиков напивались. Когда ему полегчало, Соня и говорит: «Теперь танкисту можно и водки дать». Я поднесла ему, полуживому, самогонки. Он так обрадовался, что по сей день не просыхает. Кашу ел только из моих рук. Я до сих пор не знаю, кто кого прикормил. Как только он окреп, начали мы по посёлку шататься. Он с интересом изучал притоны. И дошатались мы до беды. Меня продырявили и ладони порезали. Я за ножик хватанулась. Гена штыком одного убил и приволок меня в госпиталь. На мою операцию деньги собрали его товарищи. После операции положили меня в коридоре. Вокруг мужики, а я прячусь под одеялом. Старшая сестра запретила санитаркам ко мне подходить, сказала, что госпиталь для немцев, а не для русских проституток. Ухаживал за мной Гена. Пришлось пережить позор. Парень под меня судно засовывал, ещё и нагревал его, чтобы мне не холодило. Вину за драку Гена взял на себя, чтобы немцы из этого пустяка бой с партизанами не раздули. За такое могли заложников расстрелять. Гена сказал следователю, что напали на нас два бандита, а их больше было, они с двух сторон били. Ой, что-то я разболталась. Тебе противно слушать про немцев?
– Нет, деточка, продолжай. Мне интересно. Может, себя на твоё место ставлю?
– Как-то ночью Соня решила меня искупать. Ганс принёс меня в ванную, а Соня говорит: «Раздевайеё». Вижу, что она смеётся. А в животе пусто сделалось. Он отвечает: «Она боится. Она же ребёнок». И вышел. Соня подмигнула: «Сам испугался». За время, пока я валялась в коридоре, многое передумала и решила выйти за Гену замуж.
– Так ты из благодарности за него вышла?
– Да, из-за этого, – не желая вдаваться в объяснения, сказала Наташа. Клава рукой разгоняла дым, с интересом смотрела в распаренное лицо Наташи.
– Мы с Геной сошлись по-взрослому в сорок пятом, когда его за ударный труд освободили от конвоя. Мать отделила нас в сарай. Мы и этому обрадовались. Гена обложил сарай кирпичом и печурку слепил. Он до войны каменщиком работал. У него отец и брат тоже каменщики. А мать у него – настоящая фашистка.
– Такую свекровь ещё надо поискать, – заметила Клава.
Наташа рассмеялась и этим обезоружила Клаву.
– Наташа, я тебе завидую: с шалаша начала, но в любви. Меня в барские хоромы привели, но любовь только показали. Теперь я одинокая. Даже дочка до сих пор находится на Урале, и я успела отвыкнуть от неё. Ей скоро одиннадцать. Совсем взрослая, а я знаю её по одной фотографии. Остальные сгорели в сорок первом. Короче, я расплачиваюсь за своё предательство, – жёстко сказала Клава. Наташа замахала рукой.
– Не было предательства. Не говори так.
– Ты меня не жалей.
– Ладно. За дочку ты мужу признательна?
– Да, но как я мечтала родить от Миши.
– Клавочка, Миша всем хорош, но он переиграл в прятки. Одним словом, лётчик. Они все с ветерком в голове. Зато у тебя есть чудесная дочка. Господи, родить бы такую.
– Вот как ты заговорила. Это что-то новое. Не боишься, что рассержусь?
– Ты не сердись. Я запомнила, как ты нас с Катей любила. А мы под ногами у вас путались.
– Я не могла вас бросить, сама выросла без матери.
– Вы с Мишей за руки так и не подержались, всё нам сопли вытирали.
Клава зашагала по комнате, кутаясь в шинель.
– Ты всего не знаешь. Я боялась Мишу за руку взять, но замуж за него хотела. Мне ребёнка от него хотелось. Во мне горело, когда я видела его. Это я переиграла в прятки. Он книжки читал для видимости, а на меня смотрел такими глазами, что я погибала. Удержать его я могла бы. Но мне, дурочке, хотелось, чтобы он первым меня обнял. Да я же в плечах шире него, и рост у меня отцовский. Меня обнимать надо, закрыв глаза. Девяносто килограммов веса! Была бы я такой, как ты, Наташа. Какая ты ладненькая. Такой и должна быть женщина.
– Клавочка, дорогая! Ты в зеркало смотришься?
– Я не люблю зеркал!
– Ты посмотри хоть одним глазком и увидишь красивую женщину. Ты прибедняешься. Миша ещё свалится тебе на голову. Так просто такие дела не кончаются.
Клава засуетилась над потухшей папиросой.
– Это другой разговор. Думаешь, шанс у меня есть?
* * *
Людмила Прохоровна после смерти Василия Тихоновича съехала со двора, чем обрадовала дальних родственников Величко, бездетных стариков, живших неподалёку. Во время оккупации в их доме жил офицер с денщиком. Они не выгнали стариков в сарай и позволяли доедать за собой. Старики не узнали голода.
В доме Величко немцы не жили, и соседи говорили:
– Прохоровной даже фашисты брезговали.
Клава навещала родительский дом по воскресеньям. И Наташа прибегала вслед за ней. Они пили чай и раскладывали на столе письма и фотографии.
Из дома Величко ничего не пропало. Домашняя утварь, знакомая Наташе с детства, лежала на своих местах. Кастрюли, тарелки, чашки, стаканы, ложки, вилки, любая привычная мелочь не заставляли себя искать. Всё выглядело чистым. Половину полуторной кровати занимала гора подушек в накрахмаленных наволочках. В шкафу висело старинное платье и поношенный пиджак Василия Тихоновича.
– Я не помню этого платья, – испугалась Клава. – Я каждую мамину вещь знаю.
Позвали соседку. Старуха заплакала:
– Это платье твоей матери. Ищите метку. В старину все вещи метили.
Нашли на подоле вышитые буквы «А. Б.» Они не выделялись цветом.
– Александрина Бранкович! – прошептала Наташа. Клава поцеловала метку.
– Это Людка тебе знак на примирение подала, – сказала соседка. – Иначе я это не объясню. Надо же, где-то хранила добычу, а теперь подкинула. Эта Людка – злая причуда.
Соседку не отпустили домой. Она хлебала чай и рассказывала:
– Я постарше Александрины. Мы учились в одной школе. Помню её скромные наряды. Но как они на ней сидели! Её красота любую вещь украшала. Клава, ты мать напоминаешь, – рассмеялась Прасковья Ивановна. – А в детстве ты ещё больше на мать походила. Вот бы косы тебе вернуть. Но глаза тебе достались от матери. И от отца тебе много красивого досталось. Мама твоя из богатых вышла, а Тихону, свёкру своему, исподники стирала и рядом со своим кружевным бельём вывешивала. Старик угождал ей. У него дом принарядился, когда Александрина пришла. Велички и ставни покрасили, и крышу подлатали. Словом, очнулись от пьянки. Раньше Вася с отцом только про водку и знали. А тут такая девушка их дом осветила.
Прасковья Ивановна напоследок сказала, что Клаве надо остерегаться своей родственницы. Но имя Людмилы Прохоровны не помянула.
Проводив соседку, Наташа спросила Клаву:
– Почему Прасковья за тебя боится?
Клава с платьем матери в руках застыла у зеркала:
– Да, я понимаю соседку, мне и самой здесь страшно. Раньше я не задумывалась над тем, что в этом доме умерла мама. После смерти отца только об этом и думаю. Я ненавижу этот дом. Поджечь его, что ли?
– Тебе нельзя. Ты коммунистка. Вам поджигать не положено, – без улыбки сказала Наташа.
– Ладно, пусть стоит. Спичек жалко. Если хочешь, переходи сюда. Зачем вам ютиться в сарае? И дом мой оживёт.
– Клава, прости, но я не смогу здесь жить. Не потому, что боюсь. В сарае я хозяйка, кого угодно могу выставить. И ещё я поняла: чем меньше имеешь, тем лучше живёшь. Зачем мне лишний дом?
– Да, ты права. Но здесь росла наша Екатерина, – задумчиво сказала Клава.
– Вот с ней я жила бы. Но ты же не отпустишь её?
– Не отпущу, дай только встретиться. Я и тебя забуду, как только дочку обниму, – с нежностью нагрубила Клава.
* * *
Однажды Клава вспомнила август сорок первого года, когда пыталась спасти сестёр:
– Я признательна твоей матери за то, что она не отпустила вас. Понимай меня, как хочешь. Но она оказалась права. На следующий день, 18 августа, эшелон, куда я вас тащила, разбомбили. Многие тогда погибли, а я получила первую контузию. Не помню, как я выскочила из вагона. Помню, как валялась на земле. Голова трещит, ничего не слышу. И рвота вывернула меня наизнанку. Немцы прилетели опять. Они добивали раненых. Их не оттащили в поле. Хотя и там их достали бы. Я ждала хоть один наш самолёт. Он не прилетел. В сорок первом нас не защищали с воздуха, а немецкие лётчики издевались над нами. Только зимой советская авиация вступила в бой над железной дорогой. Август, сентябрь, октябрь сорок первого – самые кровавые месяцы для наших санитарных эшелонов. Нас бомбили каждый день, иногда по несколько раз и ночью бомбили. Я тогда вспомнила Бориса Ивановича Терещенко. Его фамилия тебе ничего не говорит?
– Фамилия не говорит. Но я помню усатого мужчину. Он катал нас на мотоцикле. Его дядей Борей звали.
– Молодец, памятливая. Этот усатый дядька тебя спящую в этот дом принёс. Борис Иванович погиб в конце июля. Он бросил свойсамолёт на немецкую танковую колонну. Видишь, на лётчиков сержусь, а Бориса Ивановича вспомнила добром. Но он редкий мужчина. Он знал цену своему слову. С его лёгкой руки наш Миша стал лётчиком. Кстати, это Миша написал мне о подвиге Бориса Ивановича. Валяюсь под насыпью, на меня воду льют, и от обиды смерти хочу. Представляешь, лежит на земле обгаженный начальник эшелона, и никакого толку от него нет. От той контузии я до сих пор не отошла. И не голову мне контузило, а душу. «Будь оно всё проклято, гори оно всё ясным огнём», – ругалась я от бессилия. Оно и без моих проклятий хорошо горело. И огня я не видела за чёрным дымом. В сорок третьем я служила в санитарном управлении армии. Чуть голос повышу на кого – вслед говорили: «Контуженная». Голос я повышала на подлецов, которые прижились в тылу. Вообще у меня сложилось впечатление, что многие наши мужики от войны спрятались. Теперь они тоже победители. Наташа, мы победили, но какой ценой? Сколько людей погубили, и потеряли лучших. А кто остался? Потому и герои наши ползают по родной земле с протянутыми руками. Их-то за что добивают? И кто воспользовался победой? В побеждённой Германии мне довелось посетить одно захолустное тыловое управление, занимавшее богатый особняк. На входе два автоматчика долго проверяли мои документы. Наконец пропустили. Передо мной открылась дивная картина: молодая немецкая прислуга – в крахмальных передниках. Зачем прислуга в военном ведомстве? Голодные, затасканные немецкие девки глаз от пола не смеют поднять. Меня встречает упитанный полковник, обутый в немецкие домашние тапки. Почему в немецкие? Может, он их из дома привёз? Китель расстёгнут, морда лоснится от переедания. Вертит в холёных руках мои документы, а сам не соображает, дышит, негодяй, перегаром. Это середина рабочего дня. «Надо всё это обдумать, – мямлит он. – Завтра доложу генералу. Он в отъезде». Какой отъезд? Речь идёт о медикаментах для раненых. Ответа не получаю. На меня смотрят сонные глаза. Пытаюсь представить генерала с лампасами и в домашних тапках. «Завтра, всё завтра, сегодня не решим», – заявляет полковник. А сам пошатывается, никак не дождётся, когда я уйду. Пытается купить меня: «Вы обедали?»—«Да!» И опять навстречу – тот же сонный взгляд. В голову приходит преступная мысль: немцы, наверное, такие заведения называют «пуфами», то есть публичными домами. Прошу отказать мне письменно. Полковник начинает злиться: «Это не предусмотрено положением оккупационного времени». Прошу разрешения позвонить с их телефона – отказывает: «Это тоже не предусмотрено. Все жалобы рассмотрит сам генерал». Держусь на остатках терпения: «Полковник, я сегодня же обращусь к вышестоящему начальству. Всё равно добьюсь своего. Подписывайте немедленно. Вы имеете право подписи». Он ухмыляется. Долго молчит. Пытается думать вслух: «Давайте это решим часа через три. Мне надо посоветоваться». На немецких рынках любые лекарства стоят огромных денег. Наши тыловики на лекарствах зарабатывают состояния. Они на всём делают деньги. А тут я отбираю у них солидный куш. У меня в документах речь шла о выделении из резерва месячной нормы медикаментов для десяти госпиталей. Там перечислено самое необходимое. Я же знала, что до раненых доходили остатки лекарств. Сначала склады с медикаментами проверялись такими полковниками, а потом что-то выделялось нам. Я выбила из него подпись и печать в этот же день. Я им никогда не уступала. Мы сразу вывезли со складов всё, что нам принадлежало по документам. Ночью я сама развозила медикаменты по госпиталям. Утром на меня пришла жалоба. Мой начальник, тоже генерал, сказал: «С людьми надо быть вежливой». Он не самый плохой из тех, кого я знала на войне. Я спросила: «С людьми?»И он меня понял. Вскоре меня демобилизовали и хотели подарить что-то золотое. Я развернулась и ушла. Наташа, я не считаю себя победительницей.
Клава закурила и не вскоре вернулась к разговору:
– Скажу о нашей мести немцам. Какое-то время мне не верилось в неё. Мне сердце другое подсказывало. О милости к побеждённым, что ли. Можно понять наших солдат, отбиравших у немцев аккордеоны. Это безобразие, но не смертельное. Немцам долго не до музыки будет. Трум-трум на губах будут исполнять, если затеяли эту войну. Могу представить офицерскую радость от сотни часов в чемодане. Чёрт с ними, пусть тикают на русских руках. Легковые машины тоже считаю за пустяк. Генералы везут вагонами. Всего не перечислишь, что везут из Германии наши победители. Но почему наша власть допустила изнасилование в Германии? Какими запомнят немцы русских освободителей? Насильниками и грабителями. Мы обгадились на глазах всего мира. Мне кажется, что лучшие наши мужчины погибли. Всматриваюсь в наших мужиков и боюсь их. Сколько появилось бандитов. По дороге из Германии меня пытались ограбить несколько раз. Да что у меня возьмёшь? Как-то просыпаюсь, а по мне шарят руки. Я не стала стрелять, чтобы не убить случайных людей. Только спугнула пистолетом. Но потом спала сидя. А казалось, что вокруг – только свои. Меня предупреждали, что в первую очередь надо боятся своих. Я потеряла веру в человека. Скольким я сейчас доверяю? Они уместятся в десяток. Я понимаю, что хороших людей больше. Но ничего с собой сделать не могу. Всю войну я силой отбирала продукты на складах. Санитарный поезд не может следовать без еды. Мне говорили начальники складов, что у нас этого нет и вообще многого нет, приходите потом. Когда я приводила солдат НКВД, на складе сразу всё находилось. Мне подсказывали бывалые люди, что с кладовщиками надо делиться. Тогда будет проще договариваться. Ни разу за всю войну нам не дали в эшелон полного комплекта продуктов. Хлеб подсовывали старый, часто – плесневелый. Консервы сбрасывали просроченные. Мало того, свои же подчинённые воровали. За четыре года мне пришлось отдать под суд – а он заменялся штрафной ротой– много воров. А сколько избежало суда? Всех за руку не схватишь. Сколько раз я заставала наших поваров за обедами, которые они устраивали из наворованных продуктов. Раненым они подсовывали остатки. Арестованные повара плакали, чтобы разжалобить меня. Но разве слёзы – это раскаяние? За всю войну я не встретила честного повара из солдат. Иногда попадали на кухню совестливые девочки. Как я не хотела расставаться с ними! Эшелоны менялись и увозили честных девчат. И опять я нарывалась на поваров, которые спешили набить свои животы. Кухня – это проклятье. Мне иногда хотелось застрелиться от стыда за людей. Как можно украсть у раненого? Что же это за мир, в котором мы живём? Где эта пресловутая честность? Зато о врачах, медсёстрах и санитарках могу сказать только хорошее. Это чудесные люди. А кто их оценил? Их даже медалями редко награждали. Начальство в первую очередь награждало себя. Я вернулась с войны подполковником, мне предложили работу на прежнем месте, в горкоме. Я отказалась. Работаю воспитателем в детском доме. У сирот чистые души, они спасают от неверия. И больше никаких кабинетов в моей жизни не будет, никакой власти я не хочу.
Глава 36
Николай Михальков пришёл с фронта осенью сорок пятого года. Его никто не ждал.
Он долго стоял у развалин своего дома. Потом прошёл во двор Калединых, поздоровался с Елизаветой Авдеевной.
– Дочки ваши здоровы? – спросил Николай, закуривая. По лицу его текли слёзы.
– Слава Богу, все мы остались живыми. Вот только мать твоя подвела, Царство ей Небесное. Знаешь об этом?
– Да, мне люди рассказали. Я сейчас пойду по товарищам, а вы дочкам привет передайте.
* * *
– Колька вроде ещё подрос, – рассказала Наташа Тане Вершине. – Да куда уж больше? Усы отпустил, и, как всегда, – выпивший. Он сразу к Надьке пристроился. Она его хорошо встретила. Ребёнка он признал без скандала. Ведь Надькин грех никому не доказанный. Она всем рассказывала, что понесла от Николая. И ему, наверное, свой разгул с Надькой вспомнился. В первый день после возвращения Колька не шумел. Ходил тихим и пьяным. Поздоровался со мной, как будто вчера расстались, дыхнул перегаром и на развалины своего дома оглядывался. И фэкает он в разговоре, и рукой ширинку проверяет. Всё у него из детства осталось. Только голос грубым стал и припадком быстро накрывается, аж трясётся, когда заходится от злости. Вот что война с парнем сделала. Ну это я потом рассмотрела, а сначала сильно напугалась, когда Колька в наш огород перепрыгнул с топором в руке. Гена в это время канаву под фундамент копал. Я бросилась наперехват Кольке, а Гена встал смирно перед ним и руки по бокам вытянул. Он стоял и ничего не делал. Я даже обессилила, когда увидела его покорность. Колька орёт: «Зарублю фашиста! Чего он тут хозяйничает? Мать его так». Ну и другие военные слова произносит, а топор высоко не поднимает, помахивает им перед носом Гены. Пошумел и топор к ногам Гены бросил: «Тогда руби меня, раз ты здесь хозяин». Гена молча перенёс скандал. Я его потом спрашиваю: ты зачем подставлялся Кольке, а если бы он рубанул тебя? Гена отвечает: «Николай прав».
– Он рисковый немец, не каждый под топором устоит, – сказала Таня. – Но он, кроме прочего, понимает, что у Кольки дури не хватит на убийство безоружного. Мне интересно, как он Кольку раскусил? На это чутьё надо иметь.
– Может, оно и так, но меня до сих пор трясёт. Топор Колька не унёс, он на земле так и валяется. Никто его не поднимает.
* * *
Ганс и Наташа получили разрешение Елизаветы Авдеевны на проживание в сарае и решили обложить его кирпичом. Денег на это у них не было и в ближайшее время быть не могло. Стояла тёплая осень, зима казалась далёкой. Можно было и потянуть время по человеческой традиции, пожить в сарае, а там – что Бог подаст. Но строить решили сейчас же, не откладывая ни на один день. К этому их подтолкнула Фрося. Она работала до войны на коксохимическом заводе имени Калинина и подсказала место, куда выбрасывался отслуживший огнеупорный кирпич:
– Тут недалеко он валяется, километра три, – сказала Фрося. – У меня и тележка есть. Мы с мужем много кирпича оттуда навозили. Мы строились с него.
Ганс увидел на свалке россыпи красивого кирпича и сказал:
– Опять удивляюсь вашим богатствам. Мне не верится, что всё это можно брать без спроса. В Германии такое только продают.
– Так оно ж никому ненужное, почему не взять за дурняк? – ответила Наташа.
Ганс быстро освоил слово «дурняк». Как-то признался:
– Жалко, что самогон за дурняк нигде не лежит.
– Хорошо обживается, уже умные слова понимает, – обрадовалась Наташа.
Передок вместительной тележки продолжала металлическая труба с поперечиной на конце.
Ганс тянул тележку, а Наташа подталкивала её. Сквозь одышку Ганс говорил: «Огло-бля!», – чем вызывал короткий смешок жены. Непосильная тяжесть казалась приклеенной к дороге.
На подъёме, оставив позади тяжёлые полкилометра, они остановились и увидели старика с металлической клюкой в руке. Он стоял возле распахнутой калитки на полусогнутых ногах, обутых, несмотря на жару, в стёганые ватные бурки.
– Хорошего ты помощника запрягла, девушка, – ехидно сказал дед. – Ещё и дымящего!
– Что он говорит? – спросил усталый Ганс.
– Он тебя курящей лошадью назвал, – перевела Наташа, путая немецкие слова с русскими.
Ганс разогнулся и потёр поясницу. Ещё раз затянулся дымом и аккуратно загасил сигарету. Маленький окурок припрятал в нагрудный карман.
– Скажи ему, что твоя лошадь и водку пьёт.
Старик расхохотался, показав беззубый красный рот, когда Наташа перевела слова Ганса.
– Вот это сразил, вот это по-нашему. А я тут без собутыльника пропадаю. Ведь все достойные пьянки люди перемёрли. Остались моложавые старички вроде меня.
Ганс щёлкнул каблуками и шутливо вытянулся.
– Готов, что ли, принять дармовой водочки, распряжённый? – спросил дед.
– Да он всегда готов, вы не сомневайтесь, – ответила Наташа.
– Что тут разговоры городить, проходите во двор, – засуетился ногами дедушка и с неожиданной проворностью шагнул в калитку.
Двор деда был уставлен штабелями огнеупорного кирпича. Это походило на образцовый склад. Ганс присвистнул, Наташа любовно погладила жёлтый бок кирпичной буханки.
– Нравится? – спросил польщённый дед. – Всю жизнь таскал кирпич со свалки. Дом из него построил. Так и состарился при нём. И во время войны тягал, а зачем, не пойму. Каждый кирпичик перелапал. Да так и не разбогател. Тут и такой есть, который выпекали из шамота ещё при царе. Шамот – это крепкая штука. Теперь кирпич оказался ни к чему. Скоро помру. Вам, чтобы не мучились нашей горой, сколько угодно отдам задаром. Я ж за вами давно наблюдаю. Упорные вы, с чего это?
– Хибару строим, дедушка.
– Для совместного проживания? – спросил дед и стушевался от своего же вопроса.
– Ага, для совместного, чтоб холодно не было, – подтвердила Наташа.
Её прямота озадачила деда. Он куда-то скрылся. Ганс сказал:
– Не ожидал увидеть такой порядок у русского человека. Значит, и у вас порядок встречается?
Неожиданно дед позвал из-за угла, но не показал себя:
– Проходите без страха, собаки у меня нет.
Под навесом, на столе, выкрашенным синей краской, стояла внушительная бутыль. Торжественный дед ожидал гостей на лавочке.
– Один живу. А жизнь наклонилась к концу. Почти всех – родню и товарищей– земля приняла, а я топчусь по ней девятый десяток. Будем здоровы, что ли? – и протянул Гансу кружку. Ганс глазами спросил разрешения у жены. Наташа пожала плечами и с ужасом посмотрела на безразмерную бутыль.
Ганс категорически отказался пить вторую кружку и накрыл её широкой ладонью, чем вызвал в душе жены облегчение.
– Слабак твой немец, – пожаловался дед. – У меня оккупанты до нехорошего упивались. А этот хоть и рослый, а хлипкий.
– Так пленным нельзя напиваться, дедушка. Разве вы не слыхали? Их за это забирают в каталажку, – соврала Наташа, не моргнув глазом.
– Не бреши! Он просто слабак на выпивку, – подзуживал настырный дед.
– Так и вам лучше, когда самим больше останется, – улыбалась Наташа.
– Опять сбрехала, – куражился дед, – у вас на Чечелевке все брехуны. Я в молодости дрался за правду с вашими брехунами. У нас, на Кубучах, только честные люди живут.
«Знал бы ты, дед, кого к бутылке посадил, запросился бы», – потешалась в душе Наташа. Ганс улыбался деду и не торопил жену с переводом. Он почти всё понял.
– Не забывайте, приходите за кирпичом. Даром отдаю. Его всё равно растаскают, когда помру, – напутствовал щедрый дед. – Я и досками вас награжу, если понадобятся. Их же попалят, когда помру.
Наташа обрадовалась встрече с хорошим человеком и напевала на обратном пути. На одной из коротких остановок Ганс сказал:
– Разве можно победить людей, которые бутылкой самогону считают пять литров!
«Зоркий какой, правильно литры сосчитал», – подумала Наташа.
Разгружать тележку помогали Фросины дети. Ганс, не смахивая слёз, смотрел на худенькую Таню, старательно строившую каменную пирамиду возле сарая.
– Зачем выкладываешь кирпичи под ногами? – спросила сестру Настя.
– Чтобы немец по двору не шатался за кирпичом. Ему ж так ближче будет! Он мне сам это место показал.
Наташа вспомнила аккуратные кубики кирпича, сложенные Гансом во дворе госпиталя. Подкралась сзади и поцеловала тоненькую шею ребёнка.
– Тю, сдурела, соседка, – без гнева возмутилась Таня.
* * *
Катя редко выходила во двор. Иногда осторожно спускалась по ступенькам и рассматривала строгими глазами стройку. Соседские дети опасались её закрытого платком лица.
Она выучилась на библиотекаря и работала в уцелевшей части дворца имени Ильича. Она жила среди книг. Ещё в детстве она сказала:
– Книги – те же люди, только подлости не делают.
С Гансом она не здоровалась, но подходила к нему. Пробовала пальцами раствор, приглаживала свежую кладку. Как-то Ганс протянул ей кирпич, и Катя уложила его в рядок, но тут же ушла в дом.
* * *
Через несколько дней Иван Алексеевич приковылял к дому Калединых. Наташа догадывалась, что он притащится, так как несколько раз переспросил её адрес. Он, судя по его глазам, доверял, но проверял. Старик пощупал клюкой свежий фундамент, о стройке заговорил не сразу, что-то шептал, что-то прикидывал на пальцах.
– Не такая она и маленькая, ваша хибара, – наконец сказал он, – если даже в полкирпича класть, то много материала уйдёт. Строить для себя – дело хорошее. Чтобы под одной крышей, так сказать…
Он пробыл в гостях недолго, но сарай осмотрел со всех сторон и зашагал к калитке. Его проводили на Кубучи, до самого дома, где он выпил на пару с Гансом.
– Хорошо у вас на посёлке, но скучно без моего самогону, – с улыбкой пожаловался Иван Алексеевич.
Наташа подумала о бесконечности человеческой жизни и рассмеялась.
* * *
Николай Михальков тоже помогал строить. И нельзя сказать, что его притягивала только выпивка, положенная за помощь. Скорее, он продолжал спор с Гансом и уставал от спокойного немца. В споре он заводился до бешенства:
– Нервы расшатались на фронте, никак не справлюсь с собой. И всё вы виноваты, проклятые немцы. Вам ещё в сорок первом лапы задрать надо было перед нами. А пришлось возиться с вами до сорок пятого. Я ж говорю, тупая нация.
Ганс отмалчивался или бурчал в ответ что-то на русско-немецкой тарабарщине. Наташа не встревала в мужской разговор. Она надеялась на природное добродушие и рассудительность Николая. А он сердился на свою отходчивость. Ему не нравилось, что он, русский солдат, простил немца слишком быстро и признал в нём соседа, с которым уже не раз выпивал.
На фронте Николай служил механиком-водителем танка. Такую же военную специальность имел Ганс. К тому же оба оказались рослыми. Возможно, они гонялись друг за другом на одних полях. Ошеломлённый совпадением Николай поначалу не знал, хорошо это или плохо и как повернуть совпадение в свою пользу. Но за пьянкой потерял счёт дням и попросту забыл о странном сходстве. Он уже не ругал пленного немца, а беззлобно поучал его:
– Ну скажи ты мне, чёртов телеграфный столб, на кой хрен возить кирпич со свалки? Оглянись на мои развалины, там этого кирпича опять же до хрена. Бери. А ты таскаешь Наташу на край города, чтобы показать немецкий характер. Я ж говорю, тупая нация.
За мужа-немца отвечала русская жена:
– Николай, мы не можем оттуда брать. Ты знаешь почему. Это могила твоей матери.
– Так берите с краю. Я ж не предлагаю рыться в середине. Мне самому страшно туда смотреть. Но причём тут кирпич? Его надо пустить в дело. Я восстанавливать свой дом не буду, мне и Надиного хватит.
Наташа в душе благодарила Николая, но не находила слов, способных переубедить его. А он упорно продолжал навязывать остатки своего дома.
* * *
Однако Николай не мог устоять перед мастерством немца:
– Смотри, без верёвки кладёт– тютелька в тютельку. Такой работой можно только любоваться. Это ж художество!
Наташа и сама не могла оторвать глаз от ловких рук Ганса. Он спешил, но без суеты: одним движением опускал кирпич в воду, другим – ронял на раствор. И так – один за одним – весь ряд.
– Смотри, – шептал Николай, – не поправляет, в точку бьёт.
Ганс строил и ночью. Работал при свете костра. Довольно хмыкал, оценивая кладку со стороны. Пьяный Николай путался у него под ногами, придирался ко всему:
– Упрямый немец! Налепишь в потёмках, а раствор прихватит за ночь, и не поправишь.
Он выискивал кривизну в свежей стене и, не находя её, жаловался:
– Назло мне старается оккупант. Хоть здесь хочет верх взять.
Николая угощали самогоном на прощанье, но и выпивка не успокаивала его:
– Спасибо, конечно. А правду этим не купишь!
Он тяжело переваливался через забор и чем-то гремел по дороге к Надькиному дому.
В шесть часов утра Ганс уходил на стройку, где платил ударным трудом за жизнь в плену.
Он считал это большой удачей. До поворота его провожала Наташа. И сворачивала к больнице, где работала санитаркой. Сарай они не закрывали.
Когда Ганс докрасил наличник маленького оконца, врезанного в стену сарая, то сказал:
– Не хозяином хочу, а рядом.
Наташа соблазнилась теплом немецко-русской фразы и положила маленькую ладошку на большую руку мужа.
К зиме сарай превратился в домик с нарядной дверью. И язык не решался назвать его прежним именем. Елизавета Авдеевна, пребывая в хорошем настроении, заглянула к молодожёнам и осталась довольной.
– Просто не верится в такую красоту, – сказала она.
* * *
Повзрослевшая Настя, которой недавно исполнилось четырнадцать лет, приняла от матери домашнее хозяйство. Фрося захворала. Её здоровье подорвали голодовки и четыре зимы, прожитые в землянке. Из проказливой Насти выросла привлекательная девушка, наделённая добротой и показной строгостью.
– Наташа, у нас печка развалилась,– пожаловалась она. – Одалживаться не хочу. Пусть твой Ганс заместо ремонта подучит меня своему мастерству. Уж больно ловко он каменюки укладывает.
Ганс показал Фросиным детям, где нарыть глины, и привёз кирпича. Настя удивилась подарку. Заговорила о том, что это лишнее и ей нечем отплатить. Её прямодушие смутило Ганса:
– Настя, станешь старик — вернёшь.
Она кивнула, сдерживая смех. Как она могла поверить в свою старость? Фросины дети вместе с немцем за три дня починили печку. Фрося обрадовалась горячей обнове, счастливо сказала:
– Надо же, горит и не воняет!
Младшая Таня передёрнула плечами:
– Мама, ну что тут такого, нас же учил ремонту самый настоящий фашистский мастер.
Фрося поцеловала грязненькую ручку дочери. Таня с жалостью смотрела на проплешины в голове матери.
* * *
В конце сорок пятого года Миша Павленко опять приехал в Днепропетровск. Проведал могилы родителей. Они погибли осенью сорок третьего под советской бомбой. Она зарыла их в траншее. Но их тела откопали и похоронили по-человечески.
Миша заехал к Калединым. Его встретила Катя. Она и помогла ему разыскать Клаву. Величко работала и жила в интернате для сирот. В полуподвале этого приюта ей временно предоставили комнату.
На следующее утро Миша уехал. На этот раз уехал навсегда. В этот же день Клава заболела. Наташа нашла её лежащей ничком под шинелью. Через несколько дней Клава окрепла и рассказала о встрече с Мишей:
– Не обнимались. Обошлись разговорами, – сообщила она сухо и не справилась со слезами. Наташа не выспрашивала подробности. За чаем Клава продолжила:
– Мишу не узнала. Седой, с безобразным шрамом на лице, грудь в орденах, но крепко выпивший. Он начал воевать в тридцать шестом, через три года после бегства от меня. Десять лет воюет. Служил в Китае, в Монголии, в Испании – везде побывал. Слов нет, герой. Теперь он водку пьёт и курит. Когда-то он говорил, что водка – враг, а папироса – баловство.
У Наташи вдруг заболело в боку. Там болело всегда, когда она волновалась. «Клава отказала Мише», – подумала она.
– Миша предложил сойтись. Я не согласилась. Не хочу ломать Екатерину. У неё есть отец, – сказала Клава.
* * *
В августе сорок шестого года из Германии вернулась Вера с детьми. Водитель грузовика помог занести во двор десяток пузатых заграничных чемоданов.
От прежней Веры не осталось и следа. Одетая в приталенный серый костюм, она уверенно вышагивала в невиданных на Чечелевке полуботинках, отороченных мехом. Её завитую голову венчала кокетливая шляпка, капризные губы алели ярким бантиком. Она без заминки прошла в свой дом.
Дети Веры, добротно одетые, тихо стояли возле чемоданов. Однорукий Федя безропотно принял своё семейство. И пошли гулять по Чечелевке рассказы Веры о жизни в Германии:
– Меня с детьми немцы не обижали.
Через неделю покрытая белым платком Вера появилась в своём огороде. Её дети долго не выходили за ограду. Улица наградила их прозвищем «фрицы». И старшего сына так называли, и младших.
Вера не сразу пришла в гости к Тане.
– Мой Федя за что-то сердится на тебя. А я ж ему послушная жена, потому и не шла к тебе, – сказала Вера.
Таня хмыкнула. Жизнь вернула всё на свои места.
– Слава Богу, что ты не привезла корыто из Германии, – сказала Таня. – А то бы и вовсе забыла меня.
Вера промолчала. Вскоре Танина брага подтолкнула её на откровенность. В её рассказах заметнее всего была уверенность. «Пообтёрлась в плену», – подумала Таня и сказала:
– Ну теперь ты, Вера, со всех сторон битая, и ничем тебя не переедешь.
– Зачем же меня под колесо бросать, если я всем пришлась в Германии. Жила у Егана как близкая родственница. Жену его знала и двух их детей. Баба его малость придурковатая, но без претензий ко мне. У неё вообще отношение к жизни такое: ну привёз муж русскую с детьми, ну и что? Егана после отпуска вернули на войну, а я устроилась на фабрику. У них так заведено: все должны работать. Я же не угнанной явилась, а приглашённой. Старший сын ходил в школу, как все немчата. Немецкий язык дался ему легко. Там дети спокойные и сыночка не обижали. Это здесь они фашисты, а там они просто покорные. Там без покорности не проживёшь. Чуть что – лагерь, а то и казнь.
– Ты, наверное, на ихнем языке лопочешь? – спросила Таня.
– А что тут удивительного? Да, научилась. Там говорят только на немецком. Сначала жутковато становилось от чужого языка, а потом привыкла. Пару недель прошло, и я заговорила на ихнем. На фабрике оно вроде само пришло в голову. Полгода меня держали на тяжёлой работе. А что тут такого? Я из темени приехала, а они Европой обученные.
– Европой? Что же они такого особенного делали?
– Я на консервной фабрике работала. Немцы всё, что можно, в железные банки засовывают. Представь, все эти продукты долго не портятся. Я бы и теперь там работала, но позвала меня, дурочку, родина. На прощанье жена Егана мне всякого добра насовала. Живёт она богато, если сравнить с нашей жизнью. Сказала, что оно ей ненужное, а тебе пригодится, а выбросить жалко. Оно хоть и ношеное, но крепкое. Я и не думала, что тряпки у них за богатство не считаются. Немцы крепче нас живут. После войны мы очутились в американской зоне оккупации, а я сдуру перебралась в советскую зону. Еган просил не уезжать, а меня, как видишь, нищая земля потянула. Мне ж не сказали, что здесь голод.
– Так какого чёрта немцы от своих богатств к нашей нищете на танках бросились? – вспылила Таня.
– Это случилось с ними из-за жадности. Есть у немцев такая беда. Но и щедрых среди них хватает. Им Гитлер пообещал, что после войны они ещё лучше жить будут. За жадными и скромные немцы потянулись. Война – это общее помешательство, когда одни придурки бегут впереди других. А куда бегут, и сами не знают. Такие, как Еган, войны не хотели. Таких там тоже много. Они понимали, что проиграют русским. Да и немецкая победа ничего хорошего им не дала бы. Мужик на войне звереет и зверем домой возвращается. В кого превратились наши мужики? Я о них лучше думала. Наш мужик там с жиру бесился.
– Тебе за какие заслуги немцы столько добра отдали?
– Не догадываешься? Так немцы меня оценили. Да ты не о том спрашиваешь. Ты спроси, как я всё это привезла.
– Ну хорошо, спрашиваю.
– Мне помог советский офицер. Он тоже оценил меня.
Таня хмыкнула и припечатала ноги ладонями.
– Ох, Вера, нету тебе сносу. И как ты после всех приключений со своим Федей жить сможешь?
– Не волнуйся, смогу. Лишь бы Федя водку не пил, и всё у нас склеится ради детей.
Улица прибавила к имени Веры одно слово, и ей понравилось удачное сочетание: «Верная Вера».
Глава 37
У Николая Евдошенко, по прозвище Евдох, война отобрала ноги. Но он не смирился. Пьяным его не видели, но знали, что Коля всегда поддержит компанию. Друзья соорудили ему будку возле его двора, где он чинил обувь. Цену за работу Коля не заламывал и даже ремонтировал в долг. Ему всегда возвращали деньги, хотя Коля никогда не напоминал о них. Постаревший Толик Жданов приходил к Евдошенко с разговорами о войне.
Коля заколачивал деревянные гвоздики в подошвы сапог и терпеливо выслушивал многословного Анатолия Ильича. Если приходил клиент со срочным ремонтом, Анатолий Ильич уступал ему место и присаживался на скамеечке у входа в будку. Разговор не прекращал:
– Эх, если бы мои сыновья вернулись с фронта даже калеками, я был бы счастлив. Где лежат мои ребятишки? А узнай про их могилы – от этого не полегчает. Почему так страшно устроен мир? Жена моя похоронки перечитывает. А я их в руки редко беру. Не могу держать смертный приговор сынам.
Иногда Анатолий Ильич являлся с бутылкой водки. Коля выпивал самую малость. Он щадил своё сердце. Ждан допивал бутылку под тоскливый разговор и не признавал закуски. Уходил, держась за забор. Люди догадывались, почему Анатолий Ильич морочит голову сапожнику. Коля Евдошенко походил на одного из его сыновей. И Коля это знал.
Колина будка стояла недалеко от дороги, по которой Наташа ходила на работу. Она заглядывала к Евдошенко. Он с радостью здоровался:
– С птичками встаёшь, Наташа. Много заработаешь.
– Ты раньше меня встаёшь. Я ещё до больницы не дошла, а ты уже стучишь.
– А моя будка стоит в двадцати метрах от дома. Это ж мечта – такая работа.
Наташа с горечью заметила, что Коля не говорит о шагах. Безногие быстро отвыкают от шагов, незаметно заменяют их метрами. Перемещаясь сидя, человек измеряет расстояние руками, а ходит только во сне.
Коля рассказал о своём ранении:
– Башня танка крутанулась и замяла мои ноги. Очнулся в госпитале, закурить попросил, на ноги боялся смотреть, а их там уже и не было. С тех пор и смотрю я только на свои руки. Их мне на всё хватает.
Через пару месяцев после начала войны в Днепропетровске появились безногие. К ним быстро привыкли, как привыкают к любой беде. В сорок третьем году безногих прибавилось. Одноногих, одноруких, одноглазых считали почти здоровыми.
* * *
Николай Евдошенко служил в штурмовой роте. Он врывался в города, оседлав броню танка. Его наградили двумя орденами Славы. Третью Славу ему не дали. Вместо ордена наградили медалью «За отвагу». Хотя существовала фронтовая традиция – потерянные ноги солдата «покрывали» орденом.
– Почему пожадничали? – спросила Наташа.
– Мне третью Славу за мой характер не дали. Я по пьянке с командиром роты подрался. И чтобы под суд меня не отдавать, орден заиграли. Жаль, конечно. Но не так, чтобы очень. Вот когда слепого солдата ордена лишали, тогда жалко. У меня остались глаза – это счастье. Я тебя, красивую, вижу. Это ж счастье. Я только слепых жалею.
Коля прикрыл глаза ладонью, подержал и отдёрнул руку.
– Нет, безногому лучше.
Наташа вспомнила орден Славы Василия Тихоновича.
– Но его наградили двумя орденами Красного Знамени, – сказал Коля. – Это серьёзные ордена. И ещё Величко до войны заработал на заводе орден Ленина. Жаль, что такому человеку звезду Героя не дали. Я про него статью читал в газете. Мы с ним на одном фронте служили. Он из солдата в майоры выслужился. Командовал полковой разведкой. Наш Василий Тихонович – знаменитый разведчик. Ноги потерял, когда спасал раненого солдата.
Наташа сказала:
– Награды Василия Тихоновича хранит его дочь. Она их со своими орденами в коробке перемешала.
– Клава, – задумчиво произнёс Коля. – Редкой красоты женщина! Когда-то я засматривался на неё. Смуглая, душевный голос, всё остальное на своих местах – богиня! А как увидел её в офицерской форме, вообще затосковал. Кто её муж?
– О нём говорить не хочу. Он от фронта спрятался.
– Ну а Катюша как? Я её вспоминаю. Про горе её думать не могу.
По Наташиным щекам потекли слёзы. Коля спохватился и попытался замять некстати сказанное:
– Семечек возьми. Я ими от папирос спасаюсь. Наташа подставила ладонь. Коля улыбнулся:
– Мало получится. Я тебе в карман насыплю.
* * *
В 1945 году безногие солдаты СССР получали пенсию – 120 рублей. К тому же государство платило за боевые ордена.
Продуктовые карточки этого времени позволяли купить один раз в месяц килограмм варёной колбасы за 20 рублей.
Суммы ежемесячных выплат орденоносцам: Герой Советского Союза – 50 рублей, орден Ленина – 25 рублей, орден Отечественной войны первой степени – 20 рублей, орден Красного Знамени – 20 рублей. За остальные ордена – от 10 до 15 рублей. Через два года после окончания войны вышел Указ: «Учитывая многочисленные предложения награждённых орденами и медалями СССР об отмене денежных выплат по орденам и медалям и некоторых других льгот, предоставляемых награждённым, и о направлении освобождающихся средств на восстановление и развитие народного хозяйства СССР, Президиум Верховного Совета СССР постановляет:
- Отменить с 1 января 1948 года:
а) денежные выплаты по орденам и медалям СССР;
б) право бесплатного проезда награждённых орденами и медалями СССР по железнодорожным и водным путям сообщения;
в) право бесплатного проезда награждённых орденами и медалями СССР в трамвае во всех городах СССР;
г) льготный порядок оплаты занимаемой награждёнными орденами СССР жилой площади в домах местных Советов».
Этот Указ, много раз повторявший слова об орденах, льготах, награждённых, СССР, явился продолжением отмены в 1946 году празднования дня Победы над Германией. Он не только поставил крест на выстраданных заслугах советского народа-победителя, но и ускорил процесс нравственного разложения советского государства, похороны которого состоялись через сорок три года.
Глава 38
Осенью сорок шестого года на базаре Наташу привлекла худая одноногая нищенка. Что-то знакомое промелькнуло в ней, но тут же потерялось. Пожилая коротко стриженая женщина, повиснув на костылях, просила маленькой ладонью. Подержит грязную пятерню мякотью вверх и спрячет глаза.
– Мёрзнет бабочка, – подумала Наташа.
А дни, хоть и октябрьские, стояли тёплые. Наташа подошла к нищенке. Всмотрелась в её лицо, узнавая и не узнавая. Радостно заныла душа от догадки. Во рту пересохло. Спросила, борясь со слезами:
– Вас Лидой зовут?
Женщина глянула мутным глазом, другой затёк синевой. Писклявым голосом бросила:
– Проходи, проходи, девочка. Нету у меня имени.
И отвернулась. Наташа сунула женщине все деньги, какие были с собой, и пошла прочь.
– Девочка, вернись, – закричала нищенка, – ради Бога вернись, а то помру!
Наташа чуть не уронила калеку, бросившись к ней с объятьями. Лида, трясясь, спрашивала:
– Ты, небось, какая-то родня мне, раз признала? Так нету здесь у меня никого. В голове всё помешалось, а вспомнить тебя никак не могу. Мне бы посидеть немного, тогда и очухаюсь.
Люди подсунули Лиде фанерный ящик. Она тяжело опустилась на него, а костыли бросила на землю. Рядышком, на самом уголочке ящика, примостилась Наташа. Избитая людьми, измождённая водкой женщина мяла дрожащими пальцами папиросу, долго не прикуривала и смотрела в землю. Из-под её рваной юбки торчала одинокая, обутая в ботинок нога. Из бушлата, подвязанного верёвкой, клочьями выглядывала серая вата. Надо всем этим возвышалась по-птичьи горделивая седенькая головка – то ли мужик, то ли баба. И лишь её пушистые ресницы остались прежними.
– Тётя Лида, вы только не волнуйтесь, когда я всё расскажу вам, – заговорила Наташа, робко коснувшись руки женщины. – С чего начать? Это было в тридцать втором году. Я помню сахар, который вы дарили мне и Кате. Из-за нас вы остались без дома. Виноватыми живём перед вами.
Лида побледнела, но воскликнула весело и крепко обняла Наташу:
– Ой, просто не верится. Всё вспомнила. Плевать на дом, я ж вас по сей день люблю. Ох, как часто я вас вспоминаю. Своих-то не родила, а вас полюбила. Ой, красивенькие какие девчушечки были. Радость-то какая, встретились, – она засмеялась, оголив железные зубы:– Не сердись, по такому случаю нервы просят лекарство.
Она стеснительно вытащила из кармана бушлата початый флакон «Тройного» одеколона.
Запрокинув голову, судорожно выцедила в себя зеленоватую жидкость. Долго и мучительно боролась с тошнотой, занюхивая тыльной стороной ладони.
– Ну, видишь, какая я. Небось, страшно тебе со мной?
– Нет, не страшно. Я вас не сужу. Уж какая вы есть. Вы же мне как родная.
Наташа осторожно коснулась одинокого колена Лиды.
– Где же вы ножку потеряли, тётечка?
– На фронте, – ответила Лида и сильно потянула из папиросы. Табак заискрился, разгораясь. Казалось, что дым утонул в женщине навсегда. Наконец он выполз из её ноздрей двумя струями. – Я, как ушла от вас, так в армию напросилась. Сначала вольнонаёмной записалась. Обстирывала солдат, потом призвалась как доброволец. Мне хорошо жилось в казарме с девчатами. Мы крепко сдружились, и про одиночество я забыла. Потом на санинструктора выучилась. До войны легко служилось, а на фронте досталось. Не только раненых таскала, но и винтовку в руки брала.
– А я замужем за немцем, – неожиданно призналась Наташа.
– Тю, да на кой он тебе?
– Так получилось.
Наташа почувствовала себя неуютно и со страхом посмотрела на Лиду. А та, минуту посопев, миролюбиво сказала:
– Так плохого мужика ты встретить и не могла, будь он даже трижды немцем. Славная ты. На тебе же только хорошее нарисовано. Чёрт с ним, пусть гордится своей удачей,– Лида резво оседлала костыли, заспешила.– Сиди здесь, я скоренько.
Вернулась, посветлев лицом.
– Ленивая стала, как обезножила. Выбралась на последнем вздохе. Но доскакала, не опозорилась. Теперь – самое время уйти куда-нибудь, пора поесть.
Размашисто прыгая, Лида кивала калекам. Они стояли на самодельных протезах – колобашках, как прозвал их добрый народ. Казалось, что половина базара – инвалиды. Сразу после войны милиция не обижала калек, позволяла им кормиться на базарах. На огромных толкучках играли гармошки и пелись пьяные песни о героях вчерашних сражений, то есть про себя. Бывало, что инвалиды умирали здесь же, где просили и пили, завивая горе верёвочкой. Их хоронили безымянными и зачастую не отстёгивали протезов.
* * *
Наташа предложила Лиде:
– Мне неудобно приглашать вас на Чечелевку, а вот в другое место я поведу вас с удовольствием.
– Да хоть к чёрту в зубы, лишь бы помыться. Чешусь как проклятая.
Добирались долго. По дороге Лида рассказала, как она попала в Днепропетровск:
– Я, как демобилизовалась по ранению в Польше, получила проездные документы и деньги, чтобы вернуться туда, где родилась. В поезде меня обворовали и выбросили. При мне остались только наградные удостоверения. В комендатуре станции Легница– это ещё Польша, будь она проклята, – мне из жалости выправили другие проездные документы. По ним я добралась до Минска. И впервые протянула руку, потому что неделю голодала. И стала я таскаться по поездам, где хорошо подавали. Думала, что родные места от меня никуда не денутся. В Днепропетровск потянула тоска. А как увидела, так тяжелее стало. И пью я с тоски, как все инвалиды. Но ты не думай, я брошу.
Через полчаса Лида купила одеколон. После войны он стоил копейки. Это был спирт, слегка подкрашенный зелёненьким – натуральный зелёный змий, любимый народом за крепость и дешевизну.
– Это на вечер, – сказала Лида, часто моргая.
* * *
Наташа привела Лиду в интернат к Величко. Клава обняла и поцеловала Наташу, нищенке протянула руку и предложила располагаться. Бледность выдавала в ней беспокойство. Лида никак не могла развязать верёвку на бушлате. Наташа помогла зубами. Под бушлатом открылась гимнастёрка с орденами и медалями.
Наташа засияла и протянула руку к ордену Красной Звезды. Покрасневшая Клава с трудом сдерживала слёзы. Лида не знала, куда девать грязные руки.
Первой заговорила Клава:
– Простите меня, – прошептала она, – я просто испугалась.
– Вшей у меня нет, – также тихо ответила Лида.
Она не могла запрыгнуть в ванную одной ногой. Клава взяла её на руки и, как ребёнка, опустила в воду.
Разомлевшая Лида отказалась ложиться на кровать и попросила постелить ей на полу:
– Отвыкла я от койки. Да и не хочу. Мне и так – счастье.
Клава до полуночи рассматривала затасканные наградные удостоверения гостьи. В каждом из них было написано красивое имя – Лидия.
Через два дня Клава купила железнодорожный билет до Чернигова. Неподалёку от этого города жили мать и сёстры Лиды. Её усадили в поезд, снабдили деньгами на первое время, и она поклялась, что в дороге не будет пить.
– Тётечка, какая у вас фамилия? – спохватилась Наташа и потянулась к окну вагона. Лида что-то пропищала за мутным стеклом, поезд тронулся.
– Гренок, – подсказала Клава. – У меня записано. Как думаешь, доедет?
– Этого никто не знает, – рассмеялась сквозь слёзы Наташа. – Но мне кажется, что в голове у Лиды что-то изменилось. Вдруг она вспомнила, что можно жить по-трезвому? Заметь, она два дня прожила без одеколона. Как мне хочется, чтобы она бросила пить. Какой души человек! Представляешь, сколько она людей спасла на фронте?
– Представляю, – ответила Клава.