Когда читаешь произведения старых, испытанных временем мастеров, то невольно ловишь себя на мысли, что жива Россия, что не иссякли ее духовные силы, как бы ни каркало о ее крушении прозападное демократическое воронье, как бы ни поливали грязью ее национальные святыни и тех её творцов, кто в долгие годы комдиктатуры оставался верен своему внутреннему голосу и писал не по заданным прописям, а так, как подсказало сердце. Я имею в виду прежде всего наших писателей, условно говоря, почвеннической ориентации – таких как Василий Белов, Валентин Распутин, Юрий Казаков, Сергей Воронин, Борис Можаев, Глеб Горышин… Да, нелегко было им находить дорогу к читателю, но они не юлили окололитературными тропинками и не играли в поддавки – ни в творчестве, ни в жизни.
Чтобы не казаться пристрастным, я не стану сейчас углубляться в характеристику творчества Сергея Воронина, а предоставлю эту возможность писателю нового поколения – земляку нашего современного классика прозаику и критику Александру Беззубцеву-Кондакову. Я приведу лишь один эпизод, который красноречиво характеризует личность Сергея Алексеевича, и ту атмосферу, в которой приходилось тогда работать русским писателям, оставаясь честными и независимыми. Это ведь не то, что нынешние самые оголтелые из демократов в бытность свою так же, как и теперь, яростно лизоблюдствовали перед любыми инстанциями, подсюсюкивая и ямбами и хореями, а нынче бесстыже разводят руками, приговаривая, что время-де было такое, кушать хотелось, а иначе ведь к сладкому пирогу и не пробьешься, потому и приходилось писать о стройках коммунизма… И вот, глядя на этих вчерашне-нынешних лизоблюдов, вспоминается один эпизод с Сергеем Ворониным, свидетелем, а потом и невольным участником последствий которого мне довелось быть.
Было это в дни работы одного из Съездов писателей, который, по тогдашним канонам, приходил в Кремле. По-моёму, Сергей Алексеевич как раз перед этим был удостоен Государственной премии и потому чувствовал себя в Москве именинником. Все делегации разместили гостинице «Россия», и писатели пребывали на высоте положения. Питерская же – самая представительная из всех региональных находилась под бдительным оком дядьки-опекуна, ибо местное партийное начальство, свято блюдя ризы «колыбели революции», направило на съезд высокого партийного функционера – второе или третье лицо в областной иерархии. Этот дядька должен был зорко следить не только за идеологической, но и за моральной непорочностью каждого из делегатов, для чего ежедневно в перерыве между заседаниями устраивал персонально-групповые поверки в буфетном холле гостиницы среди безмятежно ловящих кайф за соседними столиками иногородних братьев писателей. И вот однажды к началу такой поверки не явился Воронин. За ним послали гонца, который доложил, что Сергей Алексеевич в своем номере вместе с замечательным русским поэтом и лихим кубанским казаком Иваном Варавой то ли отмечает свою премию, то ли просто сошелся накоротке. Дядька возмутился и строго приказал вызвать ослушника на ковер – то бишь в буфетный холл. Гонец умчался и опять вернулся ни с чем, а некоторое время спустя на лестнице (буфеты в «России», как известно, расположены между этажами) появился несколько рассерженный Воронин. Дядька прикрикнул было на него, но Сергей Алексеевич – как человек весьма независимый и вообще крутой на поворотах – не остался в долгу и, высказав вполне красноречиво все, что думал по этому поводу, развернулся и ушел в свой номер. В тот же день Сергей Алексеевич совершил еще большую дерзость: он позволил себе появиться в святыне Большого Кремлевского дворца… несколько навеселе. И несмотря на то, что – убежден – девять десятых делегатов были в куда более невесомом состоянии, для Воронина его непослушание обернулось суровой карой: дядька настоял перед писательским руководством, чтобы Воронина не выдвигали не только в секретариат, как предполагалось прежде, но даже в правление Союза писателей. Но и на этом история не закончилась…
По завершении съезда, естественно, был обильный кремлевский банкет. И на нем этот высокий ленинградский дядька пригласил к себе в номер для разговора председателя правления Ленинградской писательской организации Анатолия Чепурова, главного редактора «Авроры» Владимира Торопыгина, секретаря правления Глеба Горышина и меня, курировавшего тогда эту организацию. Чепуров и Торопыгин сразу отправились в «Россию», а мы с Глебом по привычке решили заглянуть еще в Дом литераторов. В довольно блаженном и благостном настроении прибыли мы, наконец, в двухкомнатный «люкс» питерского дядьки, где как бы продолжался роскошный кремлевский банкет, – разве что форма одежды была уже не парадная: мужчины были без пиджаков. Слово за слово, рюмка за рюмкой, и тут хозяин люкса – в общем-то, в совершенно дежурном варианте – спросил мое впечатление от съезда. Я, естественно, высказал, что и следовало, ибо действительно такие крупномасштабные встречи были незаурядными явлениями в литературной жизни, а потом посетовал, что вот досадно, мол, что один из ведущих наших прозаиков Сергей Воронин не вошел в секретариат Союза, из-за чего Ленинград в нем представлен недостаточно весомо… И вот тут-то наш вполне до этого добродушный дядька-толстяк вдруг развернулся на сто восемьдесят градусов. «Да как вы можете так говорить, – кричал он на меня, – Воронин противопоставил себя писательской организации…» И так далее, и тому подобное – и пошло и поехало… Я тоже взъерепенился (банкет, ЦДЛ да еще здешний «десерт» конечно же дали о себе знать, – да и вообще я никому никогда не поддакивал, а тут уж и подавно, искренне был убежден, что с Сергеем Алексеевичем поступили несправедливо) и с пеной у рта стал доказывать, что Воронин входит в пятерку ведущих прозаиков современности… Словом, сцепились мы не на жизнь, а на смерть. Руководитель, не привыкший не только к таким бурным проявлениям эмоций, но и вообще к возражениям, был вне себя и уже грозил отстранить меня от курирования Ленинградской писательской организации, потому что я не осознаю значения ее идейной монолитности. Речь уже шла не о Воронине, а обо мне. Чепуров и Горышин пытались было как-то разрядить атмосферу, но высокий опекун не обращал на них внимания. И вот когда наша баталия достигла своей кульминации и дядька заклеймил меня очередной анафемой, молчавший до этого – коренастый и плотный Торопыгин, никогда не замешанный ни в каких отклонениях от генеральной линии и поэтому находившийся в портретной галерее лучших людей на Литейном проспекте, вдруг как-то еще чуток поднапрягся и выдавил из себя – как всегда весомо и внушительно: «Нет, здесь вы совсем не правы. Саня честный и принципиальный человек. Хоть и беспартийный». Дядька аж замер – он никак не мог предположить такого святотатства, чтобы писательскую организацию «колыбели революции» курировал беспартийный литератор. Однако как опытный функционер он, видимо, прекрасно понимал, что продолжать наш зашедший в тупик из-за моей бескомпромиссности спор бесполезно – тем более, что ко мне нельзя применить партийных рычагов воздействия. И дядька снова с виртуозной легкостью развернулся на сто восемьдесят градусов: он вдруг как-то плотоядно захохотал, а потом подошел и обнял меня: «Молодец, люблю принципиальных… Так всегда веди себя. Это ведь я нарочно проверял тебя. А Воронин, – обратился он к Чепурову, – пусть – зайдет в обком, мы объяснимся с ним по душам и, может быть, будем ходатайствовать о его кооптации в секретариат Союза писателей…» На этом и расстались.
Из дальнейшего я знаю, что ни в какой обком Сергей Алексеевич конечно же не пошел, и о нем никто никуда не ходатайствовал, – разве что в издательство, где, несмотря на лауреатство, задержали выпуск его книги… Вот этот эпизод, казалось бы, маленький и сам по себе ничего на значащий, но очень характерный для писателя Воронина, никогда и ни перед кем не гнувшего свою выю, пришел мне на память, когда я читал его новые рассказы.
* Журнал «Бежин луг», №1, 1997.