В семь утра проследовали через Касторное, а через час выгрузились на захолустной станции Суковкино. Лил дождь. По непролазной грязи направились к Алымскому сахарному заводу. В поселке Алым, раскрылив крылья-стрелки, указательный столб предложил нам несколько дорог:
«116 километров до Ельца»,
«102 километра до Воронежа»,
«67 километров до Старого Оскола».
Старый Оскол! Город мой! В июне 1941 года я простился с твоими улицами, твоими парками и садами, начав свой путь на войну. И вот прошли два года. Война побывала в твоих стенах, опалила тебя огнем, испытывала твоих людей, моих учеников, товарищей, коллег по работе. Что с ними? Как они? Дрались ли они, как учителя Каторжин и Волков, с немцами или пресмыкались перед ними, забыв Родину и честь?
Два года ни весточки, ни слуха! Город мой, как выглядят твои стены, твои древние седины, твой гордый лик? При царе Федоре Ивановиче Борис Годунов заложил твои первые кирпичи и, по завету еще Ивана Грозного, поручил тебе беречь «границу южную Руси Великой». И ты берег её, не раз подставляя каменную грудь свою под удары набегов татарских, походов крымских и на буграх твоих, где вдревле «печенег замыливал коня и каждый шмат земли был кровью мазан», в лесах дубовых находили приют беглецы из московских вотчин от притеснений царских да помещичьего гнета. И слыл ты краем мятежным, краем вольницы русской. А в 1917 году одним из первых городов России ты поднял знамя Советов и, по примеру Петрограда, организовал свой собственный «Смольный». И прошагал ты в первой шеренге через большевистские пятилетки, и Россия узнала о тебе, как о центре Курской магнитной аномалии, и враг рвался к тебе снова, и поганым дыханием своим много месяцев отравлял воздух твоих улиц. Каков ты есть теперь, когда враг снова рвется к тебе из Белгорода. Город, наша дивизия идет защищать тебя. И недаром над нашими головами реет шелк гвардейского знамени. Второй раз врагу не ступить на твои улицы. Мы предпочтем смерть отступлению.
Старый Оскол! Я думаю о тебе, я рвусь к тебе всем сердцем. И я увижу тебя, хоть немного побуду на твоих улицах, по которым истосковалось мое сердце.
И день и ночь шли мы через Благодать, Новоуспенку, Евгеньевку, Озерки, Раздолье, Никольское, через Роговое на Старый Оскол. На нас налетали «Юнкерсы» и бомбы голосящим свистом своим и грохотом валили людей на землю, загоняли в кюветы дорог, в заброшенные окопы. И ночь вся гудела, грохала, полыхала багряными пожарами. То там, то здесь вспыхивали огненные коронки взрывов, висли в воздухе гирлянды осветительных ракет, с воем носились самолеты.
Поднявшись с земли, едва разрывалась последняя бомба, мы шли и шли вперед, не чувствуя усталости. После голосистых взрывов авиабомб, до странности тихим казался мерный топот тысяч солдатских ног по влажной земле. На заре, когда сгустилась предрассветная тьма, полк подошел к Старому Осколу. Обходя город слева, колонны вышли на Обуховскую дорогу, так как намечена была дневка в Обуховском лесу. А мы с ординарцем красноармейцем Шахтариным ступили на улицы города.
До войны я ходил здесь с портфелем, набитым книгами и конспектами лекций и уроков. Теперь мы шли, вооруженные автоматами, шли по притихшим улицам некогда веселого, залитого электрическим светом, города. Разрушенные корпуса маслозавода, домов, всесоюзно известной «Компанской» мельницы номер четырнадцать, кондитерской фабрики, школ смотрели на нас неимоверно черными зияющими провалами вышибленных окон и дверей. Не было городской гостиницы, не было музея, не было белоснежной десятилетки, в классах которой сотни учеников слушали мои уроки.
Тихо было и в сохранившихся домах. Они пустовали. Жители, спасаясь от бомбежек, переселились в подвалы или еще не возвратились из далекой эвакуации. Приглушенно шумел ветер в домах, гуляя свободно по комнатам без дверей и окон, храпели на полах усталые бойцы. Завтра они встанут и пойдут дальше, на Белгород, в пекло боя с напрягающим последние силы врагом.
В одном из глубоких подвалов нашел я соседку нашей семьи. Обрадовавшись, она расплакалась, вцепилась в рукав моей шинели, начала рассказывать о пережитых ужасах войны и немецкой оккупации. Потом она постелила нам с ординарцем постели в доме с древними толстыми каменными стенами, так как спать в подвале мы отказались, и на цыпочках вышла, прикрыв за собою филенчатую дверь. Она хотела не беспокоить нас звуками своих шагов, и было много трогательного в этой наивности Зины Щедриной. Мы, привыкшие к громким звукам войны, не могли быть пробуждены легким шелестом платья или слабым шарканьем ног, обутых в мягкие тапочки. Но волнение, охватившее меня, было громче всех звуков на свете. Оно гнало сон с моих ресниц, не смыкались мои веки, и едва утро вступило в город, я вышел на улицу. Везде на меня смотрело горе, разруха, дышала не изгнанная пока смерть, принявшая образ щебня, развалин, праха. Человек восемь женщин, напрягаясь и тужась, на себе везли по Гуменской горе большой воз дров. Они везли его пекарне, чтобы выпечь хлеб для города. На себе везли, в двадцатом веке. Вот к чему привел немец мой город за время своего хозяйничанья в нем. Он, немец, хотел превратить весь наш народ в рабов, в тягловую силу «третьей империи». И благословенна кровь воинов наших, изгнавших врага…
Вдруг воз остановился. От него отделились несколько женщин и побежали ко мне.
– Николай Никифорович! – закричали они. – Николай Никифорович…
Я с трудом узнал их. Это были мои бывшие ученицы, посещавшие вечернюю среднюю школу взрослых. Мне помнились они жизнерадостными девушками, а теперь они выглядели изможденными старухами. Они познали немецкую тюрьму, немецкую плеть.
– Николай Никифорович! – плача и смеясь, восклицали они. – Сколько людей наших погибло от немцев, сколько выявилось подлецов.
Буквально рыдая, они рассказали про Морозова, который поступил в немецкую полицию и арестовал и выдал немцам своего старенького учителя Онисима Федоровича Гладкова.
– Это было 11 августа 1942 года, – наперебой рассказывали девушки. – Морозов, упирая стволом винтовки в спину своего учителя, вел его по улице и топал на него ногами и кричал нехорошие слова. А мы шли шагах в тридцати позади. Нас вел к коменданту другой полицейский. Он арестовал нас за побег из эшелона, отправляемого в Германию.
Комендатура тогда была на Интернациональной улице, в глубоком проезде, где раньше квартировал районный отдел народного образования. Это они, немцы, назло так делали: полицию и гестапо садили на место просвещения.
А встретил нас в комендатуре следователь по политическим делам при немецкой комендатуре по фамилии Петров. Это один из предателей Родины. Плотный такой, среднего роста, бритый шатен в коричневом немецком френче и с немецким орлом на рукаве. Как тигр, прошелся он вокруг нас, осмотрел и сел у стола на мягкий стул. Глядя на нас исподлобья злыми мутно-синими глазами и постукивая подошвой высокого ботфорта, он сиплым голосом спросил:
– Партизаны?
Мы промолчали, не желая отвечать.
– Ага, значит, партизаны, – вроде задумчивым тоном произнес он. – Ну тогда, по-моему, надо их в подвал, – сказал он уже полувопросительным-полупредложным тоном, глядя на сидевшего у конца стола коменданта.
Комендант – немец, высокий такой, тонкий, рыжеусый, в высокой фуражке с длинным козырьком и в просторном серо-зеленом в мелкую шашечку френче, был похож на змею-щитомордника. Если он когда говорил, то каждое слово его превращалось в капельку яда. Но чаще он не любил говорить и, как немой, передавая свою волю, жестикулировал пальцами. Взглянув на нас мутнокрасными пьяными глазами, он резко взмахнул рукой и показал пальцем вниз. Это означало: «В подвал!»
В обширном подвале, забитом людьми, мы встретили многих знакомых.
Была здесь каплинская безрукая женщина Чечулина, был работник райисполкома Красников. Прижавшись в углу, сидел черноголовый и кудрявый поэт Семен Аскинадзе.
– С Чечулиной ни о чем не разговаривайте, – улучив минутку, сказал нам Красников. – Она добровольно явилась в немецкую комендатуру, положила на стол коммунистический билет и согласилась стать немецким шпионом. Сюда ее немцы посадили, чтобы она подслушивала наши разговоры.
И мы, Николай Никифорович, боялись эту Чечулину, как чуму. Она блуждала между нами, как дьявольская тень. Люди отворачивались от нее, а ночью ее избили до полусмерти и немцы положили ее в больницу.
Потом, когда возвратилась Красная Армия, изменницу Чечулину повесили.
Девушки рассказали потом потрясающую историю про моего коллегу и поэта Семена Аскинадзе. Он не захотел эвакуироваться, поступил в истребительный батальон, потом попал в руки немцев. Они заставили его выкреститься, отказаться от еврейства и совершить христианский обряд венчания со своей женой, зарегистрированной до этого в ЗАГСе. Все это выполнил Семен Фомич.
— И на свадьбу к нему пришли мадьярские офицеры, и Дородницкий Николай Георгиевич пришел. Знаете вы его. Высокий такой, с рыжими жандармскими усами. Он до войны служил завхозом в средней школе № 2 и с первой мировой войны еще состоял в немецких шпионах и имел чин полицейского офицера. Напившись пьяным, он обнимал грустного-грустного Семена Фомича, хлопал его по плечу своей большой толстой ладонью и гудел на весь дом:
– Аскинадзе теперь не еврей, он наш парень. Подумаем вот, и дадим ему работу. Пусть он развивается и печатает свои стихи на страницах «Новой жизни».
– Неужели он согласился печатать свои стихи в немецком листке? – с содроганием спросил я. – Ведь он однажды писал мне на Северо-западный фронт открытку и говорил в ней: «Прошу тебя, мой друг, не щадить своей жизни в борьбе с врагом, в борьбе за поруганную отчизну». Он писал это за месяц до прихода немцев в Старый Оскол.
– Нет, Николай Никифорович, – сказали девушки, – нет. Он не стал печатать в газетке свои стихи и его арестовали. Он сидел с нами в подвале и плакал, и бился о стену, тоскуя о свободе. 12 августа 1942 года в подвале открылась дверь, и следователь по политическим делам сипло закричал:
– Жиды, коммунисты, интеллигенция, выходи!
Вышел наш учитель, седенький, сгорбившийся Онисим Федорович. Вышел Красников. Вышли другие люди. Потом Аскинадзе, взяв свою холщовую сумочку, простился с людьми и, сгорбившись, зашагал по грязным ступенькам подвала наверх искать свою судьбу.
Когда мы вышли во двор, то увидели Семена Фомича и еще нескольких евреев, окруженными полицаями. Нас погнали на работу, а их повели к вокзалу. Больше мы его не видели, ничего о нем не знали. Может быть, немцы повесили его, может быть сожгли в газовых печах, может быть, на рабской каторге тянет он свое мучительное ярмо раба…
Распростившись с девушками, я зашел в горсовет, депутатом которого был избран по 34-му избирательному округу. Там рассказали мне о фальшивых друзьях, которых надо бояться, об учителях, променявших Родину на чечевичную немецкую похлебку. Шестьсот человек, сражаясь за Россию, погибли, а учитель Василий Степанович Васильев, дрожа за свою шкуру, явился к немцам просить работу. В анкете, заполненной в октябре 1942 г. он жаловался, что «пострадал от Советской власти и хочет свободно вздохнуть». А чем же он пострадал? За советские денежки окончил он Тамбовский педагогический институт, работал в средней школе и ел советский хлеб. Немцы дали Васильеву работу, и он начал онемечивать советских детей в организованной им немецкой гимназии, начал насильно водить их на молебны в гуменскую церковь, заставляя молиться о победе немецкого оружия над всем миром.
Николай Михайлович Бабаков, преподаватель немецкого языка, похожий по внешности на чеховского человека в футляре, на второй день по приходе немцев в город начал служить им в качестве переводчика и активно посещал все их балы и увеселения, проводимые над развалинами и кровью измученного города.
Дочь попа, Дагаева Калерия, приняла на себя роль «гарнизонной дамы», распоряжалась на немецких балах, крутила с немецкими офицерами и по Радио восхваляла немецкий новый порядок, позволяющий красивой даме развернуть свои таланты. Она, вместе с врачом Сабыниным, плевала в лицо доктору Френкелю и часовому мастеру еврею Кликуну, которых немцы вели на расстрел, одев в халат с желтой повязкой на рукаве.
Изменница-врач Анна Ивановна Кузнецова поспешила выступить в «Новой жизни» со статьей, восхваляя передовую немецкую культуру, хотя именно в час выхода ее статьи в свет немцы расстреливали на Казацких буграх очередную партию партизан. Та же Анна Ивановна Кузнецова, столь восхищенная «немецкой культурой», в ноябре месяце 1942 года не постеснялась опубликовать в немецком листке, рядом с извещением «Пропала коза», свое уведомление о сбежавшем от нее муже. Она писала: «Пропал мой муж, Кузнецов Николай Дмитриевич, пятидесяти шести лет. Кто поймает его, получит вознаграждение».
Судя по этому объявлению, немецкая «культура» и «культура» самой опустошенной души Кузнецовой друг друга стоили. И разве мог я пожалеть о всех этих людях, которых Советская власть, придя в город, взяла к ногтю.
Иные же предатели даже и на самом подхалимаже немцам потеряли свою шкуру. Волков, например, бывший бухгалтер кондитерской фабрики, плотный круглый блондин с лягушачьими глазами, охотно принял на себя пост городского головы. Но ему не удалось обнаружить партизана, показывавшего ракетами советским летчикам направление и объекты бомбардировок в городе, и его немцы расстреляли «за неисправную службу».
После Волкова городским головой стал Свешников Евгений Васильевич. О, сколько лет эта рептилия обманывала Советскую власть, прикидываясь другом! Война сорвала маску с рептилии.
Однажды, преследуемые пьяными немецкими солдатами, к нему прибежали его же бывшие ученицы и попросили заступничества. Он приласкал их, участливо спросил:
– А вы не изменили своему делу пионерскому, Родину свою не забыли? А?
– Что вы, Евгений Васильевич, – воскликнули девчата. – Да мы и смерти не побоимся, всегда останемся пионерами…
– Чем вы это можете доказать, – вкрадчивым сладким голосом спросил Евгений Васильевич, оглянувшись вокруг и набросив крючок на двери. – Не подслушал бы нас кто… И вот, милые мои, если вы мне докажете, что вы еще остались пионерками в душе, я не только спасу вас от преследования немецких солдат, но и вознесу вас высоко-высоко…
– С партизанами нас свяжете? Ох, если бы! Евгений Васильевич, дорогой наш…
Евгений Васильевич улыбнулся.
– Все, все устрою. Власть у меня немалая. Но мне нужны доказательства. – Он на минутку задумался, сморщив лоб, потом поднял руку, будто класс призывал к тишине. – Принесите ваши пионерские галстуки и покажите мне. Я это приму, как доказательство вашей преданности пионерскому делу…
– О, целы они у нас, целы, – радостно подпрыгнули девочки. — Мы их храним, как святыню. Пока наши придут, все хранить будем, а потом подарим музею. Это ведь дорогие галстуки…
Евгений Васильевич поморщился, потом выпроводил девчат тайным ходом, сказал:
– Поскорее приходите с галстуками, пока я никуда не ушел.
Через полчаса девчата вернулись. Раскрасневшись и волнуясь, они достали из-под блузочек кумачовые косынки и положили их перед Евгением Васильевичем. – Вот наши доказательства. Теперь верите, Евгений Васильевич?
– Теперь верю, – нехорошим голосом сказал Евгений Васильевич, отворачивая свое побледневшее лицо в сторону. – Теперь верю, – повторил он. – Остальное расскажите вот ему, господину Петрову.
Девчата оглянулись и вскрикнули. Из-за ширмы выступил бритый шатен, в котором узнали они известного всему городу следователя по политическим делам при немецкой комендатуре. Одна из девчат бросилась в окно и вместе с зазвеневшими стеклами вывалилась на улицу. Она бежала, и через день, переодетая мальчиком, прошла по той улице, на которой стоял высокий столб с кронштейном и разбитым фонарем. На кронштейне качались трупы ее подруг, повешенных немцами. Неподалеку ходил часовой, бормоча песню.
– Да-а, – грустно вздохнул рассказчик. – Война вывернула людские души, показала их изнанку. И знаете, настоящие русские люди, кто бы они ни были по своему занятию, никак не могут изменить России. Изменяют только выродки. Взять, к примеру, попа Страшевского. Знаете вы его?
– Да, знаю, – ответил я, вспомнив свою встречу с этим попом в Саратове в начале 1942 года на почтамте, когда по спине меня огрело крыло вращающейся двери. Страшевский тогда пробирался в Ульяновск к первоиерарху Александру Введенскому за благословением. – Да, знаю. А что? Ведь, Страшевский сбежал из города…
– Нет, дело обстояло по-иному. Страшевский перешел потом линию фронта и начал служить в гуменской церкви. А в проповедях своих он народ все подбадривал. Однажды читал он проповедь об истории гуменской церкви, а в это время забрел туда городской голова Свешников.
Забрел он, конечно, с умыслом, потому что о Страшевском шли слухи, как о «партизанском попе». Страшевский, не заметил Свешникова и продолжал свою исповедь.
– Наша церковь, – говорил он, – называется Александро-Невской. А знаете, кто такой был Александр Невский? Это боец за Русь. Он в трудную для Руси пору, когда татары у нас властвовали, когда по Изюмской сакме от Тулы до самого Крыма, и от Киева до самого Сарая татарского в неволю русских людей толпами гнали, в эту трудную пору Александр победил немцев на Чудском озере. Молитесь, православные, об Александре. Он придет к нам и стражду нашу облегчит. …
Ведь из церкви прямо забрали немцы попа Страшевского и … исчез он, неизвестно куда… Несмотря на сан, он остался русским человеком…
При выходе из Горсовета, меня окружили оставшиеся в живых ученики. Взяв меня под руки и не давая ступить и шагу, они наперебой спешили рассказать о жизни молодежи при немцах.
– Молодежь все больше прятались, – говорили они. – Немцы, если прозеваешь и не спрячешься от них, хватали нас за шиворот и тащили на «биржу труда», которую мы называли бойней. Ведь с «биржи» людей направляли прямо на вокзал и в Германию. Кроме того, мы просто начали дичать. Читать было совсем нечего: немцы ходили по домам и уничтожали книги. В кино, правда, демонстрировались какие-то немецкие фильмы, но мы туда и носа не показывали. И смотреть фашистскую стряпню не хотели, и просто заходить боялись: пойдешь в кино, а тут облава и… в Германию. Хуже африканских негров первой половины XIX века мы себя чувствовали в своем городе. Идешь, и оглядываешься, не охотится ли кто за тобой.
По Красной Армии, по Советской власти, по клубам нашим и садам истосковались мы, исчахли. В феврале 1943 года начали немцы отступать из города. А нам это очень радостно. Не опасаясь ничего, выбежали мы на улицы, чтобы, при случае, убить какого немца или винтовку у него вырвать или лошадь подстрелить (пистолетами мы уже обзавелись, у мадьяров за табак выменяли или просто выкрали).
Мадьяры отступали странно. На груди у них, как у старинных разносчиков, коробки с ремнями, перекинутыми через плечи. В коробках разные товары: зубной порошок, щетки. На шпагатах, будто ожерелье, сверкали кольца, медные браслеты, английские булавки. Дали мы одного такого торговца под ножку, и давай его тузить. Откуда ни возьмись, вывернулся немецкий офицер в белой шубе и в черных ремнях.
– Хальт! – закричал он на нас и нацелился пистолетом. – Бирша труда, бирша труда! Шнелль…
«Ну, – думаем мы, – конец пришел». А тут, на наше счастье, подвернулись две слободских женщины с грудными ребятишками на руках.
– Хальт! – закричал на них немец. – Бирша труда, бирша труда!
– Пан, у нас киндер кляйн! – закричали женщины, пытаясь уйти. – Нам нельзя на биржу…
Офицер запутался с бабами, а своей переводчице поручил вести нас на биржу. Дошли мы до первых ворот и видим, кирпич лежит. Один из нас схватил его и раз переводчицу по голове, а сами все мы в ворота шмыгнули и, давай бог ноги. Через дворы, заборы помчались мы в сторону Гуменской слободы.
На стадионе вгорячах, не подумав, спрыгнули мы со стены, а под носом у нас немец оказался. В тулупе весь, как медведь, толстый. Он охранял противотанковое орудие, развернутое на улицу.
– Хальт, хальт, – закричал он. Да мы разве остановимся. Тогда он кляц, кляц, кляц затвором. А был мороз. Масло у немца в винтовке замерзло, ну и выстрел не получился.
Целые сутки мы просидели на чердаке, но немцам теперь было уже не до нас. Город окружили Красные войска. Сперва немцы бросились в слободу Ездоцкую, чтобы на запад вырваться. А там уже наши пушки и пехота действуют. Они тогда на шлях ткнулись. А там уже танки. Бежать некуда. Тогда они бросились в центр города, засели в домах и подвалах, надеясь на помощь. Тут их начала глушить советская артиллерия. Да и мы осмелели, не даем спуска, стреляем помаленьку. С чердака-то ведь хорошо видно, если какой немец во двор из подвала или из дома вывернется.
Утром 5 февраля 1943 года увидели мы людей в белых халатах. На Гуменскую гору они поднимались, с юга в город ворвались.
– Наши идут, наши! – послышались крики со всех сторон.
И, действительно, это были красноармейцы-автоматчики.
– Стой, куда барахло тащишь? – закричали они на вывернувшегося из одного двора венгра.
Тот испуганно поднял руки, выронив коробку с товарами на тротуар, забормотал:
– Моя Будапешт, моя Будапешт!
К вечеру город был свободен, и мы зажили снова.
– Теперь, Николай Никифорович, больше немцы к нам не придут?
– Больше не пустим! Нет, ни за что не пустим…
— Не пустим, – сказали также ученики. – Мы сегодня идем в военкомат, – сообщили они на прощание. – Добровольцами хочим проситься в армию. Ведь нам не хватает всего по три месяца до подходящего возраста. Но мы дадим военкому слово, что подрастем в Красной Армии. Неужели не подрастем?
– Подрастете, ребята, возмужаете. В Красную Армию идти надо. Начинаются решающие бои…
Простившись с учениками, я завернул в городской сквер.
Здесь царила печальная картина разрушения: пустовал черно-мраморный постамент памятника Ленину и неизвестно куда дели немцы железобетонную фигуру Ильича. В сквере поломаны и сожжены все оградочки, штакеты и скамеечки. Вырублены темно-зеленые мягкие кусты египетских пихт, загажены дорожки, вытоптаны бывшие пышные газоны и цветы. Над пустой цементной чашей бассейна, над которой до войны играли радужные брызги фонтана, сидели изуродованные каменные лягушки, а в центре чаши, на импровизированном утесе, подняв голову в небо, тосковала чернокожая статуя тюленя, поцарапанного пулей немецкого громилы. До войны изо рта этого каменного тюленя с шелестом била водяная струя, и серебристая водная пыль живительной влагой кропила ароматные, пестрые и чистые прифонтанные цветы.
Потом я прошел к могилкам, которых не было здесь до войны. Обнесенные железной оградкой и убранные зеленью и цветами, они навеки хранили сон погибших во славу Отчизны. Крепким сном спал здесь богатырь русской земли герой Советского Союза Токарев. Летчик, уроженец города Сталино, над крышами моего родного города бился он с немецкими «ассами» за счастье всех людей. Он бился и в ту минуту, когда преступная рука Васильева заполняла немецкую анкету и жаловалась, что «пострадала от советской власти». Он бился и в тот час, когда Свешников выдавал немцам старооскольских пионеров, когда врач Кузнецова хвалила немецкую «культуру», когда Дагаева Калерия пировала на немецком балу. Он сгорел, осветив огнем своей смерти всех этих отступников, которым не сможем ничего простить.
Рядом с могилой Токарева спали его друзья по оружию. Горела над ними красная звездочка наших надежд, наших путей. Опершись на островерхие прутья, я впал в глубокую задумчивость.
– Чего грустишь? – прозвучал над моим ухом знакомый голос.
Встрепенувшись, я увидел перед собою инвалида майора Степанова. До войны он был директором разрушенного теперь мельничного завода. Он поздоровался со мной, вспомнил прошлое, рассказал о настоящем. Ему предстояло дня через два ехать в Тулу на должность райвоенкома. Для фронта он, получивший тяжелые ранения, уже не годился.
– Но это еще ничего, что кости у меня перебиты. Я надеюсь увидеть победу, а они вот, они не увидят…
Майор кивнул на могилу летчика Токарева и сейчас же поднес руку к глазам. Нет, этого не скрыть. По его щекам, огрубевшим в бою и на ветру, покатились крупные, как у детей, слезы.
Через час двинулись через город танки Ростмистрова и Катукова. Они шли нашим маршрутом. И на запыленной броне одного из них пристроились и мы с Шахтариным, догоняя свой полк. Уже за городом вспомнил я, что позабыл заглянуть в свою квартиру на Интернациональной улице. Пережитое мной волнение было тому причиной. Зато я на всю жизнь запомнил все, что нельзя забыть!
Июль, 1943 год. Степной фронт
РУССКАЯ МАТЬ ТАЙМУРАЗА
(Рассказ написан совместно с жителем села Сорокино Д. Харитоновым)
«МНЕ НИКОГДА НЕ ЗАБУДЕТСЯ…» Четыре слова эти взяты из письма осетина Хатагова Таймураза Дзабовича, работающего в Орджоникидзевском обкоме профсоюза работников сельского хозяйства Северо-Осетинской АССР.
Письмо это адресовано Сорокиной Матрене Ивановне, живущей в селе Сорокино Старооскольского района Белгородской области
43-летний осетин Хатагов, рожденный в 1919 году, пишет 72-х летней русской женщине и ее дочери Шуре: «Мне никогда не забудется, как вы с Шурой ухаживали за мною, когда лежал у Вас и в Старом Осколе… Теперь напишите, как живет или куда делся этот сволочь Павел Забан?…»
Чтобы понять, о чем идет речь, мы изучили целую пачку писем с 1943 по 1962 год, а также беседовали с Матреной Ивановной и с многими живыми свидетелями событий.
Оказывается. Произошло вот что. Второго июля 1942 года небольшой отряд 40-й армии попадает в фашистскую засаду в лесном урочище «Сорокинские конечники». Среди десятков других раненых красноармейцев падает в лесной балке двадцатитрехлетний Таймураз. Мина раздробила ему кости ног.
– Не убирать раненых! – отдают фашисты жесткий приказ. – Пусть подыхают в лесу на корм зверям и птицам. За нарушение приказа – расстрел!
На рассвете Таймураз приходит в себя. Слышатся стоны раненых, свисты растревоженных птиц, шелест листвы дубов, кленов, орешника, лип, диких яблонь и груш. Прохладный аромат разнотравья веселит и печалит сердце. Где-то, кажется, звенит ручей.
– Пить! – просит Таймураз, приподнимается на локоток, но мгновенно падает, обожженный острой болью. В черных его глазах наплывают слезы. – Пить!
То пробуждаясь, то снова падая в забытье, Таймураз видит вдруг, что посвистывающий неподалеку от него суслик почему-то испуганно ныряет в нору. «Не фашисты ли идут добивать раненых? – мечется мысль. Слышится шорох, быстрое дыхание, шепот. – Не галлюцинация ли это?»
Заслоняя красные лучи только что взмывшего солнца, тенью надвигается к лицу Таймураза чьи-то руки с булькающей во фляге водой. Потом он различает конопатые ребячьи головы, три пары звездочками сверкающих глаз, слышит ласковые слова:
– Дяденька, пей, не бойся, мы пионеры, нас прислали тетя Шура и бабушка Мотя. Мы будем тайно кормить и поить раненых. А то фашисты не велят…
«Кто эти Мотя и Шура? – думает Таймураз, провожая ребятишек глазами и радуясь, что они так смело заботятся о советских воинах, презирая фашистскую угрозу о расстреле. – Наверное, мы выживем…»
Так прошло восемь суток. Умершие, разлагаясь, отравляли воздух. Вот почему немецкий комендант приказал населению очистить лес.
Похоронив умерших, сорокинцы перенесли более семидесяти раненых в клуб, чтобы выходить их. Но фашисты тотчас поставили у дверей часовых и запретили населению кормить, поить и лечить раненых.
Тогда Матрена Ивановна подала мысль организовать похищение раненых из клуба, чтобы лечить их на дому, выдавая за родственников.
Дошла очередь и до Таймураза.
Наступает темная пасмурная ночь под 14 июля 1942 года. Матрена Ивановна подготовила укрытие на чердаке. Ее дочь Степовая (муж ее – советский офицер-фронтовик) и дочь немецкого переводчика, комсомолка Зина Сорокина, отправляются к «госпиталю» в форме немецких врачей, заранее узнав пароль и пропуск.
Часовой пропускает их внутрь «осмотреть раненых». А в это время Матрена Ивановна с другими женщинами пробираются через парк к черному ходу. Шура с Зиной открывают дверь и выносят Таймураза через черный ход в парк, оттуда всего полтораста шагов до подготовленного укрытия.
Пройдет немного времен и Таймураз, которому дали русское имя Володя, оказывается перенесенным в укрытие, а Шура с Зиной, закрыв потайную дверь, возвращаются из «госпиталя» мимо часового, как и вошли сюда.
Поиски исчезнувших из «госпиталя» раненых не дали фашистам результата. Тогда комендант объявляет денежную награду за поимку бежавших пленных.
Немецкий прихвостень Павка Забан, краснорылый пузан, заходит к своему другу Афоньке Чуме и говорит, потирая руки:
– Слышь, пришла пропасть на коммунистов, а для нас возможность разбогатеть…
– Я согласен, – ерошит Афонька свои чёрные волосы, чешет ногтем ноздрю длинного носа, пялит на Забана карие навыкате глаза. – Согласен. И я знаю, где и кто укрывает пленных. Идем к Матрене…
По дороге к полицаям присоединятся Коля Косой, горбоносый среднего роста человек с тихим ангельским голосом и склонностью учитывать все совершенное. Из его книжечки стало известно, что на предательский поиск они вышли 4-го августа 1942 года.
Им удалось обнаружить многих военнопленных, в том числе и Таймураза Хатагова, скрываемого Матреной Ивановной и Шурой Степовой под именем родственника Володи.
Неспособного самостоятельно передвигаться Хатагова с такими же тяжело ранеными товарищами увезли в город Старый Оскол на повозках, а остальных отдали под конвой полицаю Михаилу Хренку и приказали расстрелять по дороге или сдать в городе в гестапо как особенно подозрительных. «Ну, ладно, записали меня в полицаи, – раздумывает Хренок по дороге. Хмурит белобрысые брови. – А разве я обязан на деле служить фашистам? Нет, не обязан. И пусть мои дела за меня расскажут».
– Стой, товарищи! – командует он, когда вышли за сорокинскую мельницу. – Идите вы в Незнамовский и Обуховский леса к партизанам, а я постреляю из винтовки в гору, будто вас прикончил.
Он рассказал парням, как им лучше всего пройти в леса, минуя фашистские заставы. И они расстались друзьями.
С веселым сердцем возвращается Михаил Хренок домой. «Вот разобьет Красная Армия фашистов, буду я снова работать в колхозе механизатором, – мечтает он. – Ничего плохого для Родины не совершу. Никто и меня потом обижать не будет…»
В тот же день Матрена Ивановна с Шурой отыскали Таймураза (Володю) в Старом Осколе. Он лежал на голой кровати без пищи и лечения.
Женщины принесли ему еду и потом перевязали раны. И так они ходили попеременно каждый день.
– Стой! – окликает однажды полицай Забан Шуру Степовую, возвращавшуюся из города. – Если ты не будешь жить со мною, я загоню тебя в тюрьму, а Таймураза совсем ликвидирую. Ты жена коммуниста, муж служит в Красной Армии, так что не возражай мне.
Шура в ответ плюет Павлу Забану в лицо. А на следующий день Таймураза увозят в Курск, Шуру бросают в тюрьму, а потом отправляют на каторжные работы в лагере… Там она заболевает тяжелой сердечной болезнью.
В начале февраля 1943 года Советская армия освобождала Старый Оскол и Курск. В мае 1943 года в гости к Матрене Ивановне и Шуре приезжает офицер. Советский воин… Это Таймураз Хатагов.
– Заехал к вам по пути в действующую армию, – говорит Хатагов. – Отправляемся в бой на Курской дуге. Будем бить фашистов под Прохоровкой. Спасибо Вам за спасение моей жизни. И я не пожалею её в борьбе за честь и независимость нашей Родины.
Его проводили в святой бой…
Таймураз Хатагов вместе с русскими, украинцами, белорусами, со всеми народами СССР громил и гнал врага на запад, не забывая образа русских женщин, не боявшимся бороться с фашистами во имя победы.
Прошло двадцать лет. Но не остыли и не остынут горячие чувства дружбы между народами, образом чего являются взаимоотношения Матрены Ивановны и Шуры Степовой с Таймуразом.
Сообщая в письмах друг другу о своей жизни и мечтая о встрече, эти люди хотят знать и о своих друзьях и о своих врагах, чтобы правильнее определять свое место в жизни.
«Дорогой Володя, – пишут Таймуразу Хатагову из далекого села Сорокины. – Вашей нареченной «матери» Матрене Ивановне теперь более 70 лет, она уже пенсионерка. Часто глядит она на Вашу фотокарточку, на улыбчивое лицо и говорит: «Сынок мой, мы все же должны еще все встретиться».
Шура живет с мужем и с детьми. Но еще до сей поры не вылечилась от тюремных страданий.
Чума Афонька исчез вместе с фашистами. Пашка Забан отсидел за предательство 6 лет в тюрьме…
Балтенков Михаил (Хренок) – лучший механизатор Сорокинского колхоза «Победитель».
Приезжайте к нам в гости, Таймураз Дзабович. Посмотрите нашу жизнь. Вспомним прошлые вдовьи годы, поговорим о настоящем…
Недаром пролита Ваша кровь на Белгородской земле, недаром Вы пишите, что «мне никогда не забудется…»
22 – 30.06.1960 г.
Город Старый Оскол
Село Сорокино
Николай Белых
Об авторе.
Краевед и писатель
Николай Никифорович Белых родился в деревне Лески Тимского уезда Курской губернии 24 ноября 1905 года. С детских лет, как только освоил чтение и письмо в сельской школе, приучился делать записи обо всём, что видел, слышал вокруг.
Большая часть жизни Николая Белых была связана с городом Старым Осколом. С августа 1927 года по август 1928 года Николай был слушателем выпускных семинаров Старооскольской школы взрослых 2-й ступени и слушателем-активистом группы «Университет на дому». Заинтересовавшись историей города, начал исследовательскую работу по истории Старого Оскола. Сотрудничая со Старооскольским краеведческим музеем с 1930 года, на основании материалов музея, а также по материалам, добытых им самим в поисках в Оскольском крае и в различных государственных хранилищах страны, приступил к написанию монографии об истории города Старого Оскола и края «Частичка родины (Из истории Старого Оскола и края)»
С 1 сентября 1928 года по 1 апреля 1932 года Николай Белых – студент Воронежского государственного университета, физико-математического отделения педагогического факультета. С 1 апреля 1932 года по март 1935 года служил в Особой Краснознамённой Дальневосточной армии под командованием В.К. Блюхера, был старшим политруком специального подразделения, редактором газеты «Амурский часовой». Одновременно Николай на Дальнем Востоке заочно на отлично окончил физмат Благовещенского педагогического института.
Возвратившись в Старый Оскол, с марта 1935 года Н. Белых преподавал уроки физики, истории в средней школе, работал завучем Вечернего Коммунистического университета, был членом литературного объединения в Курске, публиковал свои произведения в сборниках, журналах, газетах.
В 1936 году поступил учиться в Курский государственный педагогический институт (заочно), но окончил его после Великой Отечественной войны, в июле 1948 г., с присвоением звания учителя истории средней школы.
Почти до конца жизни вел дневники. Не прекращал вести дневник даже на фронте Великой Отечественной войны. В Великой Отечественной войне участвовал с 22.06.1941 г. как боевой офицер, закончил службу в Румынии в должности начальника штаба 22-го гвардейского воздушно-десантного полка в составе 8(107)-й гвардейской воздушно-десантной дивизии в звании капитана. Дважды ранен.
В конце 1944 г. был направлен преподавателем военной истории в Военно-политическое училище имени Фрунзе в г. Горьком (ныне Нижний Новгород).
Награждён орденом Красной звезды, орденом Отечественной войны I степени (представлялся к ордену Красного Знамени), медалью «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.» и др.
В 1947 г. уволился из Вооружённых Сил и вернулся в Старый Оскол. Работал директором средней школы, занимался краеведческой работой. Много сил приложил к восстановлению Старооскольского краеведческого музея, уничтоженного войной. Восстанавливал музейный фонд из своего домашнего архива, сохраненного в годы Великой Отечественной войны его семьей.
Является автором статьи о Старом Осколе в Большой советской энциклопедии (2-е издание). В 1949 году закончил монографию «Частичка родины», а в 1953 году её иллюстрированный вариант. Но монография не была издана. Её материалы без согласия автора были использованы при подготовке сборника к 360-летию Старого Оскола. Борьба Николая Никифоровича за свои авторские права вызвала яростное противодействие плагиаторов. Вокруг него была создана нетерпимая атмосфера травли и преследования. И в 1962 году он был вынужден покинуть Старый Оскол и переехать сначала в г. Ставрополь, а позднее в г. Батуми, где продолжил научно-исследовательскую и литературную работу.
На основании своих фронтовых дневников Николай Никифорович написал сборник очерков «Война. Мои записки», повести и рассказы о событиях Великой Отечественной войны. Девиз Николая Белых: «Жизнь должна быть показана такой, какой она действительно была».
Умер 12.05.1997 г. Похоронен в городе Владимире.
С.Е. Белых, внук Н.Н.Белых