22 июня 1941 года моя семья вместе с семьей дяди Вити Роде были на даче на 42-м километре по Казанской железной дороге. Война представлялась такой же короткой, как на озере Хасан или на Халхин-Голе, и мы оставались на даче. Вечерами взрослые слушали радио, а мы играли под окном и прислушивались. Немецкие войска стали захватывать пограничные селения. Кажется, на пятый день войны бархатный голос произнес неизвестное название: «Рава-русская». «Захвачено столько-то, погибло столько-то, изнасиловано шесть женщин».
– Мама, а что такое «изнасиловано»?
Мама была в затруднении. Не помню, как она мне это объяснила.
В Москву с востока шло много военных эшелонов. Дети стояли на платформе и под платформой и махали руками молодым солдатам.
Спустя несколько дней нам послышался за забором дачи говор небольшой группы людей и тонкие детские голоса. Мимо забора шла на станцию не очень старая бабушка и вокруг много детей. Она, кажется, была в фартуке и торопилась как могла.
В эти же дни хозяин дачи стал копать длинную яму для спасения от бомб. Но что было дальше – не знаю, потому что возникло новое слово: «эвакуация».
Эвакуация
Нанять грузовик в Москву было немыслимо. Родители связали в мешки носильные и постельные вещи и с помощью хозяев донесли их до платформы. Забрасывали мешки с двух сторон вагона. Многое осталось тогда на даче, остался там и единственный предмет тогдашней роскоши – красный патефон, но я помню только своего матерчатого Петрушку в красном колпачке и с вытертым от времени кончиком носика. Ничего остального не было жалко. Все равно мы скоро вернемся. Еще месяц, два – и мы будем дома.
Отъезд
Мы собрали в эвакуацию постели, теплые вещи, обувь. Из игрушек мне разрешили взять детский зонт и фильмоскоп.
Папа был инвалидом Гражданской войны и не мог идти на фронт. Дядя Витя со сдвигающимся зрачком глаза сразу пошел на призывной пункт. Ему было 35-36 лет. Оставалась тетя Маруся и Юрка (6-7 лет).
Пошел на фронт и Петр Иванович Березов, папин друг, замечательный врач. Его военная часть оказалась в окружении под Москвой. Они долго лавировали по лесам и все-таки вышли из окружения. Дяде Вите не повезло. Их часть была захвачена немцами, и они попали в плен.
Нас эвакуировали в теплушках по несколько семей в одном вагоне. Мы долго ехали через степи. Я впервые видела кусты «перекати-поля». Молодых мужчин вокруг не было, кроме одного. Когда мы приехали, на него наложили пневмоторакс – поддувание. Нас привезли в Чкалов (Оренбург). И распределили
по частным домам. Нам досталась комната в одноэтажном доме.
22 июля мама пришла с известием: «Москву бомбили». Она плакала.
В этот день погибло много людей на нашем Арбате. О налете было объявлено по радио. Людей охватила паника, и они побежали к метро. Много народу было тогда подавлено. У Смоленского метро погиб отец Маечки Данилевской (ее тетя, Фира Данилевская, училась потом в МПИ на одном курсе с А.Э. Мильчиным). Много жертв было и возле Арбатского метро. После отбоя тревоги одна девочка видела погибших, лежащих на верхнем переходе лестницы старого Арбатского метро.
Чкалов
Лето 41-го года проходило в бесконечных очередях за хлебом. Помню первую женщину, получившую похоронку. Она ходила с фотокарточкой и все время плакала.
Папа работал в Москве. Началось воровство. Семьи эвакуированных нуждались в продуктах. Стали выдавать суп из селедочных головок. Я ходила с бидоном в столовую. Вместо супа была уже одна вода, но мы все равно ее брали, потому что к зиме мы с мамой жили на 400 г хлеба в день, съедая неполную буханку за день до следующего дня. Раз маме удалось наняться разгружать арбузы, и она принесла целый арбуз. Это был праздник. Помню, что я очень страдала без сладкого, сахара не было. По карточкам выдавали 200 г подушечек на месяц. Последнюю подушечку я лизала долго, до осколков. Мы начали все продавать. Мои игрушки были проданы за хлеб. Потом на меня накинули папин пиджак, и мы пошли на рынок. В стороне там стояли верблюды. Я ходила в пиджаке, подходили люди, трогали, спрашивали:
– Лицованный?
Я не знала, что отвечать, и молчала.
В очередях завязывались знакомства. Помню, к нам приходила крупная красивая женщина с девочкой моего возраста. Они были эвакуированы из Мариуполя. Ее муж, военный, не успел уехать до захвата города. Пришли немцы. Семья была еврейская. Немцы собрали девять тысяч евреев и повели куда-то. Ее муж шел со своими родителями. Их привели за город.
– Раздевайтесь!
Вещи бросали в кучи. Стали отводить по тысяче в сторону и расстреливать. Отец сказал сыну: «Прячься в куче одежды». Сын спрятался. Родителей увели. Сын потом вылез из кучи одежды, спасся, нашел свою часть, разыскал семью. Вот такие вещи мы слушали.
Зима
В Оренбурге дуют сильные ветры. Наша комната была угловая, и в ней не было печи. Мы с мамой сами пилили дрова. Ствол шириной больше полуметра мы пилили не один день. Кто колол его – я уже не помню. Печь мы топили за две комнаты от нас, отапливали весь наш деревянный домик, вернее, половину его, а сами мерзли – мы спали на полу.
Хозяин, вернувшийся из заключения, забрал все из нашей комнаты, кроме книг, которые лежали в стеклянной горке. Сам он никогда не читал, книги ему, наверное, достались из театра, где он служил до растраты.
Это были блестяще изданные толстые однотомники большого формата – Жуковский (красный, в тонком тканевом переплете, с конгревом и золотым теснением); Белинский – такой же; другая классика, кажется, весь Островский, уже попроще, поменьше форматом, коричневый с золотом; и совсем простой, типа приложения к «Ниве» – Загоскин в бумажных обложках.
Я читала все подряд. Белинский – так Белинский, 50 пьес Островского – пожалуйста; была зачарована «Ундиной» Жуковского… как бы хотела сейчас приобрести эти однотомники!
Школа
Осенью я начала ходить в пятый класс. Школа была далеко. Каждое утро мы переходили наискось пустую площадь перед горкомом, каждое утро по радио гремела суровая песня:
«Идет война народная,
Священная война…»
Песня сопровождалась равномерными тяжелыми шагами войны, которые исполнялись мощными ударами всего оркестра. Потом читались военные стихи. Однажды женский голос начал читать:
«Жди меня, и я вернусь…»
После сказали: «Стихи читала Валентина Серова».
Половина класса была из эвакуированных детей, «выковырянных» из Москвы, из Чернигова. «Выковырянные» сидели ближе к столику учителя, местные сидели дальше, а на последней парте сидел совсем чумазый мальчишка. Местные слушались только учителей-мужчин. Наш завуч – огромный усатый мужчина лет 45 – преподавал географию. Он учил громко и музыкально:
«’Эбро – Дуэро Т’а-хо – Гва-ди-‘ана Тва-дал – Кви-в’ир П’опо – К’ате-петль!»
Классная руководительница Прасковья Тихоновна Пальгова была беспомощна перед шумом задних парт. Преподавала она плохо. Учительница математики учила всех хорошо и умела держать всех в строгости. Однажды мальчишки с задних парт воткнули в ее стул что-то острое, кажется, иголки. Когда она вошла в класс, все притихли. Она почувствовала неладное и минут пять не садилась, отчитывая нас стоя. Потом оглянулась. Было очень стыдно.
На уроке пения учительница – изящная, с хорошей дикцией – долго пережидала шум. Вдруг раздался невысокий, но очень звучный голос, перекрывавший шум:
«Море в ярости стонало,
Волны бешено рвались.
Море знало, волны знали,
Что вздымалось тихо ввысь.
Братья братьев привязали
К восемнадцати столбам.
Братья братьев расстреляли,
Ужас реял по волнам».
Стало тихо. Все мы (и задние парты тоже) дослушали песню. Урок начался.
Мелодию эту я, кажется, опознала в одном из произведений Шостаковича, передаваемых по радио.
В левом крайнем ряду на второй парте сидел худенький мальчик из Москвы в коротких холщевых штанишках. Опустив голову, он читал книжку. В стенгазете промелькнула частушка:
«А Канунников читает
Все уроки напролет.
Его очень занимает
«Петра Третьего завод».
В конце года мы узнали: Канунников бежал на фронт и его вернули. Такие случаи бывали в то время. Детского флирта еще не было. Мы были маленькие. Но мы могли уже заметить, что высокую длинноногую Галю из 7-го «Б» провожает к ее дому на Советской кряжистый Юра, на голову ниже Гали, и несет ее портфель.
Я подружилась с двумя девочками из класса, мы с ними потом переписывались и встретились в Москве после возвращения из эвакуации.
Мы много читали, хотя книги классиков нелегко было достать. Помню, что я очень жалела, что не читала «Крошку Доррит» Диккенса, которой восхищалась моя главная приятельница Лина. У нее были томики Шекспира в оранжевом переплете, и я начала их читать. Девочки довольно часто ходили в театр – в Чкалове был эвакуирован Малый оперный театр из Ленинграда, где пели Тефт, Кильчевский, и была хорошая балетная труппа. У мамы денег было так мало, что ходить часто в театр мне было неудобно, и я помню все спектакли по пальцам одной руки. Помню великолепный балет «Балда» по сказке Пушкина, восхитительную Бесовку, кажется, Даровскую и чудного попенка. Была еще на гастрольном выступлении Ю. Дурова и на спектакле драматического театра «Шут Балакирев» А. Мариенгофа, который имел шумный успех.
Летом 1942 года мы много гуляли, бывали в парке, где иногда пели артисты оперы. Один артист пел арию из теперь забытой оперы Дзержинского «Поднятая целина». Это была песня рябого парня:
«Эх, Лушенька,
Ты, душенька,
Не смотри, что я рябой».
Мы бывали на высоком берегу Урала, откуда открывался хороший вид на противоположный низкий берег.
Мама работала в госпитале. Помню, она выхаживала одного раненого, Кузьменко. Он был очень плох, надежды никакой не было. Но постепенно он стал поправляться, и спустя некоторое время она увидела, как он во дворе госпиталя колол дрова. Мы очень обрадовались этому.
Сибирь
Следующей осенью нас перевезли в маленький сибирский городок. Мы были рады покинуть Чкалов, где жили в голоде, а главное – в холоде.
Сам переезд в военное время был очень тяжел: посадка, переполненные вагоны, плач детей, пересадки…
Город был очень небольшой, расположенный на правой стороне железной дороги. Возле вокзала была школа. Мы жили с левой стороны, в километре от железной дороги. Чтобы попасть в школу, надо было перейти всю железнодорожную сеть, которая была очень широкой. Приходилось долго пережидать, пока пройдут поезда. Позже мы приноровились пролезать под начинающим медленно двигаться поездом.
Сибирская школа была маленькая. Преподаватель русского языка была типичная русская интеллигентка. Она говорила без местного акцента. Классная руководительница, молодая женщина, преподавала естествознание и, когда ругала, то употребляла часто слово «страм». Преподавателя немецкого языка Шкляева не любили, считали его немцем. Молодые мужчины того времени оставались в тылу только по нездоровью. «Шкляй» язык знал хорошо и учил нас писать готическим шрифтом. Он и старший вожатый Саша были туберкулезные. В сибирской школе ребята были немного другие. Они были проще городских чкаловских ребят, добрее. Мальчишки так же сидели на задних партах. Девочек было больше. Из эвакуированных я была одна.
Я очень полюбила одну девочку – Валю Нагорную. Валя была совсем еще ребенок, но с особым чувством ребячьего достоинства.
Зима на севере очень темная. Мы жили в одном домике с библиотекой. Гулять было темно и холодно, и я набросилась на книги. Читать я наметила себе «по полкам» (сначала прочту одну полку, потом другую). Но в середине первой полки я наткнулась на книгу, которая меня остановила. Это были «Записки Полины Гебль» жены декабриста И. А. Анненкова. Я стала читать все о декабристах, а потом нашла несколько книг по искусству. Мне попались книги о Микеланджело и Рафаэле. Я стала их срисовывать, и так заполнялись длинные вечера. Чтение по полкам прервалось.
Школьный конфликт
Стало быстро темнеть, мама беспокоилась и начала приходить за мной в школу, чтобы вместе переходить железнодорожные пути. Я стеснялась ее опеки. Однажды урок рисования оказался у нас последним. Учитель положил на каждую парту по перегоревшей лампочке и велел всем нарисовать ее. Я уже к тому времени что-то умела и быстро ее изобразила, пока ребята копались. Мама сидела в коридоре. И я, не подумав, отпросилась у учителя выйти пораньше. Он, тоже не подумав, меня отпустил. И на другой день… Что тут было!
Меня встретили «триумфально». Один лохматый мальчишка, крутясь перед моими глазами, спел в мою честь целую оду, где в припеве был рефрен:
«С отличными отметками,
С московскими конфетками».
Про конфетки он пел напрасно, потому что за всю войну никто из моих знакомых детей не видел ни одной конфетки. Выкрикивая что-то, меня обступили мальчишки, и по узкому коридору я прошла в класс. Наступило затишье. Я подошла к своей парте, села и стала засовывать портфель. Он не входил на привычное место. Что-то мешало. Концом портфеля я стала подталкивать это «что-то» к борту парты. Что-то тяжелое брякнулось на пол. Я скосила глаза: это была огромная дохлая крыса. Не поведя ухом, я задвинула портфель в парту, вынула тетради, ручку… Когда я пришла на второй урок, крысы под партой уже не было. Сидящий на следующей за мной парте Чумаков, рослый подросток, дергал меня за волосы; было не больно, но противно. К концу уроков мальчишки поотстали. Я поняла, что их задело. В раздевалке их заменила девчонка. Выплясывая, она подскочила близко и тянулась рукой к моему лицу. Не знаю как, но, надевая пальто, я дала ей крепкую затрещину. На лице ее застыло удивление. Я взяла портфель и вышла. На другой день никто меня не тронул. Это было единственное рукоприкладство в моей жизни, но я о нем не жалею.
Следы войны
Буханка хлеба стоила 200 рублей. На рынке продавались большие, с тарелку, замороженные круги топленого масла. Можно было достать барду – отходы от производства спирта. Барда была горькая, но она заменяла сахар. Здесь уже можно было питаться не одним хлебом. Мама стала работать фармацевтом. Казалось, что в Сибири война чувствовалась меньше. Но это был еще 1943 год. В Сибири начали собирать ополчение. У Войты, мальчика нашего класса, призвали отца, человека не первой молодости. Один очень крупный парень нашего класса ушел из школы на работу. Мы видели, как он гнал быков, и некоторые одноклассники кричали ему:
– Цоб-цобе!
Исчез из школы и Чумаков. И потом только я догадалась, что, наверное, их отцов призвали, и им нужно было как-то помогать семье.
Помню еще, когда мы смотрели в кино хроникальный фильм о Сталинградской битве, один раненый, размахивая палкой, выбежал к экрану и стал кричать, как будто звал всех в атаку.
Зимой в классе прибавилась еще одна эвакуированная из Белоруссии. Это была Галя Шапиро. Ее посадили за мою парту. Мы подружились.
Развлечения
Театра в городке не было. Кино было на правой стороне города, я ходила туда два раза. Пользовался успехом фильм «Три мушкетера», пародия на Дюма, где американские кошки пели: «Вар-вар-вар-варвара».
А наши мальчишки запели:
«Вор-вор-вор-воришка
Залез ко мне в карман
Вытащил рублишку
Поехал в ресторан».
Проездом из Новосибирска давал свои сеансы Вольф Мессинг. Еще в клубе выступали Бен Бенцианов и один певец, который не столько спел одну интересную песню, сколько рассказал ее. В следующем году ее уже по-настоящему спел Марк Бернес. Это была «Темная ночь».
Треугольнички
Мы много получали треугольничков. Из Москвы, из Чкалова, с Дальнего Востока, из Лоси, а позже из Тамбова и с Украины, а еще позднее с фронта. На некоторых треугольничках не было марок, но на всех стоял штамп «проверено военной цензурой».
Тетя Маруся с тетей Верой (матерью дяди Вити) и Юркой (моим братом) эвакуировались на озеро Байкал, в Култук
Там в первые месяцы войны у тети Маруси родился сын. Его назвали Витей. Он так и не увидел отца, а отец не узнал, кто у него родился. Дядя Витя – высокий крупный человек с широкой грудной клеткой. Талантливый инженер,
золотые руки. Его отец был немцем Поволжья, у него было немецкое отчество. Здесь он числился пропавшим без вести. А в немецком концлагере под Нюрнбергом немцы требовали от него слежки за другими военнопленными. Дядя Витя никого не выдал. Тетя Вера рассказывала потом: «Честный бып». Честностъю она называла мужество. Он умер 7 ноября 1943 года на руках одного врача, тоже пленного, который вернулся после войны и привез карточки Юры и тети Маруси с пятнами крови.
Юрка, его сын, дожил до 15 лет. Он был маленький неугомонный изобретатель. После войны он летом работал вожатым в пионерлагере. В лесах Подмосковья еще находили немецкие мины. Две он разминировал, а на третьей подорвался сам.
Украинская родня отца почти вся погибла. Младший брат отца – при форсировании Днепра. Пережил войну только один из сыновей старшего брата, воевавший на Дальнем Востоке; его сестра, партизанка, была захвачена немцами; при их отступлении сбежала с поезда, в котором везли пленных. Хромая с детства, она прошла пешком всю Украину и вернулась домой к отцу за два дня до его смерти.
Во многие истории сейчас трудно поверить, но тогда это была самая простая повседневная правда войны.
В Подмосковье немцы расстреливали семьи красноармейцев. После войны нашей соседкой оказалась жительница деревни «Белый Раст» по Савеловской железной дороге. Там немцы повели на расстрел группу семей русских солдат. Дочка нашей соседки, Настя, моего возраста, спрыгнула с грузовика и спряталась в лесу. Привезенных заставили раздеться (как в Мариуполе). Настина мать упала за секунды до залпа. Это был глубокий обморок. Очнулась ночью. Была зима. Она рассказывала, как выбиралась из-под груды окаменевших тел. Она пошла к лесу, там обнаружила Настю. Целую ночь они прятались, бродили по лесу и спаслись.
Возвращение
Весной 1943 года нам выдали некоторое количество картофельных «глазков», и мы с мамой посадили картошку. Изредка мы ее поливали, и, к нашему удивлению, из небольшого количества глазков выросло 5 полных мешков.
Летом мы редко ходили в лес, было очень далеко. Природа в Сибири удивительная. Цветы совсем другие: яркие и сильно пахнущие. Особенно яркими были рыжие-рыжие лилии. Мы приносили их толстыми букетами, но оставить их в комнате было нельзя – заболевала голова. Другими, менее пахучими, были ирисы. В цвете – это был кобальт с белилами и тонкими ниточками белых прожилок. Засушенными я привезла их из Сибири. Очень хотелось попасть в настоящую сибирскую тайгу, но мы до нее не дошли.
За зиму москвичи истосковались по дому. Для возврата нужен был спецпропуск, потому что на вокзале проверяли строго.
Начался учебный год, а пропуска еще не было. Но тут приехал отец самого большого семейства москвичей и выхлопотал «теплушку дальнего следования». Нас ехало три семьи. Нижний этаж теплушки был заполнен мешками с картошкой и другим багажом. Второй этаж, жилой, был застелен постелями, а в углах были маленькие окошки, в которых можно было видеть придорожные пейзажи.
В школе я тепло распрощалась с девочками.
Перед дверьми вагона были протянуты две доски: одна – как скамейка, другая – как перила. Маленькие дети сюда не допускались. Эти места занимали подростки, то есть мы. Мы садились на «скамью», опирались на «перила» и болтали ногами за пределами вагона. Мы ехали почти месяц, смотрели всю Сибирь и играли в игры. Посередине вагона стояла железная печка. Запасы еды кончились в первую неделю. Тогда были развязаны мешки с картошкой и все 128 стали жарить картофельные оладьи.
Иногда нас проверяли, смотрели документы. Пейзажей я кроме Барабинских степей не помню.
Москва
Поезд остановился на пригородной станции. Наша третья семья ехала без пропуска. Они вышли из теплушки, сели на пригородный поезд и уехали в город. Когда нас приняла Москва, они явились как встречающие.
Наконец мы приехали в Ананьевский переулок и были радостно встречены родственницей. Я увидела некоторые изменения вокруг. Напротив нашего окна в углу усадьбы института Маркса- Энгельса всегда рос каштан. Теперь его не было. У парадной двери дома из двух старинных базальтовых тумб, одна из которых исчезла перед войной, пропала и вторая. Высокая башня Министерства обороны была закамуфлирована; на ней размашистыми грубыми линиями был нарисован домик. Долго еще его не смывали. Во время бомбежек одна фугаска упала в проулок между правой стеной Музея изящных искусств и бывшим Княжьим двором. С третьего этажа теперешнего филиала ГМИН (бывшего Автоэкспорта) можно еще до сих пор видеть выщербленные впадины в верхушке правой боковой стены музея.
В один из первых по приезде дней я уже совсем одна (без опеки взрослых!) отправилась пешком в Замоскворечье, в Третьяковскую галерею.
Я много ждала от Третьяковской галереи, но ни одной картины, купленной Третьяковым, там тогда не было. В двухтрех верхних залах там была выставка художников, работавших в Ленинграде во время блокады: Пахомова, С. Бойма и других. Несмотря на страшное слово «блокада» выставка показалась живой, светлой.
Дальше я должна была проверить свое предощущение московских театров. До войны мы бывали только в детских театрах – в ТЮЗе, МТЮЗе, с замечательными артистками Сперанской, Юльской, Кореневой, и всегда в сопровождении взрослых. Теперь я сама взяла билет во взрослый театр – во МХАТ на неизвестную мне пьесу «Глубокая разведка». Билет был самый плохой – крайний стул последнего ряда галерки. Весь спектакль я простояла, вытянув шею, и была поражена, захвачена настоящей жизнью на сцене. Актеры так истово искали нефть, что, казалось, со сцены чуялся ее запах. Когда я посмотрела в программке актера, игравшего местного нефтяника, сидевшего скрестив ноги на земле и объяснявшегося только жестами, я была удивлена русским окончанием его фамилии на «-ов».
… Хощанов…
Все остальные персонажи были только теми, кого они играли: И. Белокуров, И. Болдуман были не актерами, а инженерами-нефтяниками.
Московская школа
Она была старая, довоенная 57-я, только теперь она стала женской. Учителя были известные: словесник «дядя Володя» Литвинов, похожий на Качалова, и бородатый «Степаныч», математик. Это любимые. А нелюбимые – «Кукла», «Крыса» и «Бульда» (Геральда Карповна, учительница немецкого языка). Я с интересом присматривалась к учителям и к девочкам. Все было внове: и учителя, и девочки, и новая дружба, с некоторыми – на всю жизнь.
Дома было холодно. Посреди комнаты стояла небольшая коричневая буржуйка. В сумерках на окна опускались рулоны черной бумаги. Бомбежек уже не было, но война продолжалась. Часто не было электрического света. Уроки делались при свете коптилки. Помню одну очень серьезную девочку из класса. Она стала терять зрение и ходить в очках.
Некоторым спасением был юношеский зал библиотеки им. В.И. Ленина с высокими стенами и темными книжными шкафами на антресолях, огороженных фигурной балюстрадой. Тут было тепло и светло. Зимним вечером в раздевалке выстраивались очереди из учеников женских и мужских школ. Я закутывалась в мамин шерстяной платок, пробегала два квартала до библиотеки и ныряла в теплый подъезд. Иногда сюда приезжали писатели. Была Маргарита Алигер со своей новой поэмой «Зоя». Лев Кассиль, Л. Шеин и целая группа писателей приключенческих романов.
Москва оправдала мои ожидания: Третьяковка была на месте, МХАТ – такой же, как я и думала, школа – настоящая московская, и был еще этот уютный зал библиотеки с большим портретом Н.П. Румянцева.
Детство кончилось.
* Глава из книги «1941. Детство отменяется: воспоминания». – М.: МГУП имени Ивана Федорова, 2015.