Моё военное детство

Народный проект «Дети Победы»

22 июня 1941 года моя семья вместе с семьей дяди Вити Роде были на даче на 42-м километре по Казанской же­лезной дороге. Война представлялась такой же короткой, как на озере Хасан или на Халхин-Голе, и мы оставались на даче. Вечерами взрослые слушали радио, а мы играли под окном и при­слушивались. Немецкие войска стали захватывать пограничные селения. Ка­жется, на пятый день войны бархатный голос произнес неизвестное название: «Рава-русская». «Захвачено столько-то, погибло столько-то, изнасиловано шесть женщин».

– Мама, а что такое «изнасиловано»?

Мама была в затруднении. Не пом­ню, как она мне это объяснила.

В Москву с востока шло много воен­ных эшелонов. Дети стояли на платфор­ме и под платформой и махали руками молодым солдатам.

Спустя несколько дней нам послы­шался за забором дачи говор неболь­шой группы людей и тонкие детские голоса. Мимо забора шла на станцию не очень старая бабушка и вокруг мно­го детей. Она, кажется, была в фартуке и торопилась как могла.

В эти же дни хозяин дачи стал ко­пать длинную яму для спасения от бомб. Но что было дальше – не знаю, потому что возникло новое слово: «эва­куация».

 

Эвакуация

Нанять грузовик в Москву было не­мыслимо. Родители связали в мешки носильные и постельные вещи и с по­мощью хозяев донесли их до платфор­мы. Забрасывали мешки с двух сторон вагона. Многое осталось тогда на даче, остался там и единственный предмет тогдашней роскоши – красный пате­фон, но я помню только своего матер­чатого Петрушку в красном колпачке и с вытертым от времени кончиком но­сика. Ничего остального не было жал­ко. Все равно мы скоро вернемся. Еще месяц, два – и мы будем дома.

 

Отъезд

Мы собрали в эвакуацию постели, теплые вещи, обувь. Из игрушек мне разрешили взять детский зонт и фильмоскоп.

Папа был инвалидом Гражданской войны и не мог идти на фронт. Дядя Витя со сдвигающимся зрачком глаза сразу пошел на призывной пункт. Ему было 35-36 лет. Оставалась тетя Маруся и Юрка (6-7 лет).

Пошел на фронт и Петр Иванович Бе­резов, папин друг, замечательный врач. Его военная часть оказалась в окруже­нии под Москвой. Они долго лавировали по лесам и все-таки вышли из окружения. Дяде Вите не повезло. Их часть была за­хвачена немцами, и они попали в плен.

Нас эвакуировали в теплушках по несколько семей в одном вагоне. Мы долго ехали через степи. Я впервые ви­дела кусты «перекати-поля». Молодых мужчин вокруг не было, кроме одного. Когда мы приехали, на него наложили пневмоторакс – поддувание. Нас привез­ли в Чкалов (Оренбург). И распределили

по частным домам. Нам досталась ком­ната в одноэтажном доме.

22 июля мама пришла с известием: «Москву бомбили». Она плакала.

В этот день погибло много людей на нашем Арбате. О налете было объявлено по радио. Людей охватила паника, и они побежали к метро. Много народу было тогда подавлено. У Смоленского метро погиб отец Маечки Данилевской (ее тетя, Фира Данилевская, училась потом в МПИ на одном курсе с А.Э. Мильчиным). Много жертв было и возле Арбат­ского метро. После отбоя тревоги одна девочка видела погибших, лежащих на верхнем переходе лестницы старого Ар­батского метро.

 

Чкалов

Лето 41-го года проходило в бесконечных очередях за хлебом. Помню первую жен­щину, получившую похоронку. Она ходи­ла с фотокарточкой и все время плакала.

Папа работал в Москве. Началось во­ровство. Семьи эвакуированных нуждались в продуктах. Стали выдавать суп из селедочных головок. Я ходила с бидоном в столовую. Вместо супа была уже одна вода, но мы все равно ее брали, потому что к зиме мы с мамой жили на 400 г хле­ба в день, съедая неполную буханку за день до следующего дня. Раз маме уда­лось наняться разгружать арбузы, и она принесла целый арбуз. Это был празд­ник. Помню, что я очень страдала без сладкого, сахара не было. По карточкам выдавали 200 г подушечек на месяц. По­следнюю подушечку я лизала долго, до осколков. Мы начали все продавать. Мои игрушки были проданы за хлеб. Потом на меня накинули папин пиджак, и мы пошли на рынок. В стороне там стояли верблюды. Я ходила в пиджаке, подхо­дили люди, трогали, спрашивали:

– Лицованный?

Я не знала, что отвечать, и молчала.

В очередях завязывались знаком­ства. Помню, к нам приходила крупная красивая женщина с девочкой моего возраста. Они были эвакуированы из Мариуполя. Ее муж, военный, не успел уехать до захвата города. Пришли нем­цы. Семья была еврейская. Немцы со­брали девять тысяч евреев и повели куда-то. Ее муж шел со своими родите­лями. Их привели за город.

– Раздевайтесь!

Вещи бросали в кучи. Стали отводить по тысяче в сторону и расстреливать. Отец сказал сыну: «Прячься в куче одеж­ды». Сын спрятался. Родителей увели. Сын потом вылез из кучи одежды, спасся, нашел свою часть, разыскал семью. Вот такие вещи мы слушали.

 

Зима

В Оренбурге дуют сильные ветры. Наша комната была угловая, и в ней не было печи. Мы с мамой сами пилили дрова. Ствол шириной больше полуметра мы пилили не один день. Кто колол его – я уже не помню. Печь мы топили за две комнаты от нас, отапливали весь наш деревянный домик, вернее, половину его, а сами мерзли – мы спали на полу.

Хозяин, вернувшийся из заключе­ния, забрал все из нашей комнаты, кро­ме книг, которые лежали в стеклянной горке. Сам он никогда не читал, книги ему, наверное, достались из театра, где он служил до растраты.

Это были блестяще изданные тол­стые однотомники большого формата – Жуковский (красный, в тонком ткане­вом переплете, с конгревом и золотым теснением); Белинский – такой же; дру­гая классика, кажется, весь Островский, уже попроще, поменьше форматом, ко­ричневый с золотом; и совсем простой, типа приложения к «Ниве» – Загоскин в бумажных обложках.

Я читала все подряд. Белинский – так Белинский, 50 пьес Островского – пожа­луйста; была зачарована «Ундиной» Жу­ковского… как бы хотела сейчас приоб­рести эти однотомники!

 

Школа

Осенью я начала ходить в пятый класс. Школа была далеко. Каждое утро мы переходили наискось пустую площадь перед горкомом, каждое утро по радио гремела суровая песня:

«Идет война народная,

Священная война…»

Песня сопровождалась равномерными тяжелыми шагами войны, которые испол­нялись мощными ударами всего оркестра. Потом читались военные стихи. Однажды женский голос начал читать:

«Жди меня, и я вернусь…»

После сказали: «Стихи читала Ва­лентина Серова».

Половина класса была из эвакуи­рованных детей, «выковырянных» из Москвы, из Чернигова. «Выковырян­ные» сидели ближе к столику учителя, местные сидели дальше, а на последней парте сидел совсем чумазый мальчиш­ка. Местные слушались только учителей-мужчин. Наш завуч – огромный усатый мужчина лет 45 – преподавал географию. Он учил громко и музы­кально:

«’Эбро – Дуэро Т’а-хо – Гва-ди-‘ана Тва-дал – Кви-в’ир П’опо – К’ате-петль!»

Классная руководительница Праско­вья Тихоновна Пальгова была беспо­мощна перед шумом задних парт. Преподавала она плохо. Учительница математики учила всех хорошо и уме­ла держать всех в строгости. Однажды мальчишки с задних парт воткнули в ее стул что-то острое, кажется, иголки. Ког­да она вошла в класс, все притихли. Она почувствовала неладное и минут пять не садилась, отчитывая нас стоя. Потом оглянулась. Было очень стыдно.

На уроке пения учительница – изящ­ная, с хорошей дикцией – долго пере­жидала шум. Вдруг раздался невысокий, но очень звучный голос, перекрывав­ший шум:

«Море в ярости стонало,

Волны бешено рвались.

Море знало, волны знали,

Что вздымалось тихо ввысь.

Братья братьев привязали

К восемнадцати столбам.

Братья братьев расстреляли,

Ужас реял по волнам».

Стало тихо. Все мы (и задние парты тоже) дослушали песню. Урок начался.

Мелодию эту я, кажется, опознала в одном из произведений Шостаковича, передаваемых по радио.

В левом крайнем ряду на второй пар­те сидел худенький мальчик из Москвы в коротких холщевых штанишках. Опу­стив голову, он читал книжку. В стенга­зете промелькнула частушка:

«А Канунников читает

Все уроки напролет.

Его очень занимает

«Петра Третьего завод».

В конце года мы узнали: Канун­ников бежал на фронт и его вернули. Такие случаи бывали в то время. Дет­ского флирта еще не было. Мы были маленькие. Но мы могли уже заметить, что высокую длинноногую Галю из 7-го «Б» провожает к ее дому на Советской кряжистый Юра, на голову ниже Гали, и несет ее портфель.

Я подружилась с двумя девочками из класса, мы с ними потом переписы­вались и встретились в Москве после возвращения из эвакуации.

Мы много читали, хотя книги клас­сиков нелегко было достать. Помню, что я очень жалела, что не читала «Крошку Доррит» Диккенса, которой восхищалась моя главная приятельница Лина. У нее были томики Шекспира в оранжевом пе­реплете, и я начала их читать. Девочки до­вольно часто ходили в театр – в Чкалове был эвакуирован Малый оперный театр из Ленинграда, где пели Тефт, Кильчевский, и была хорошая балетная труппа. У мамы денег было так мало, что ходить часто в театр мне было неудобно, и я пом­ню все спектакли по пальцам одной руки. Помню великолепный балет «Балда» по сказке Пушкина, восхитительную Бесовку, кажется, Даровскую и чудного попенка. Была еще на гастрольном выступлении Ю. Дурова и на спектакле драматического театра «Шут Балакирев» А. Мариенгофа, который имел шумный успех.

Летом 1942 года мы много гуляли, бывали в парке, где иногда пели арти­сты оперы. Один артист пел арию из теперь забытой оперы Дзержинского «Поднятая целина». Это была песня ря­бого парня:

«Эх, Лушенька,

Ты, душенька,

Не смотри, что я рябой».

Мы бывали на высоком берегу Ура­ла, откуда открывался хороший вид на противоположный низкий берег.

Мама работала в госпитале. Пом­ню, она выхаживала одного раненого, Кузьменко. Он был очень плох, надеж­ды никакой не было. Но постепенно он стал поправляться, и спустя некоторое время она увидела, как он во дворе го­спиталя колол дрова. Мы очень обрадо­вались этому.

 

Сибирь

Следующей осенью нас перевезли в ма­ленький сибирский городок. Мы были рады покинуть Чкалов, где жили в го­лоде, а главное – в холоде.

Сам переезд в военное время был очень тяжел: посадка, переполненные вагоны, плач детей, пересадки…

Город был очень небольшой, распо­ложенный на правой стороне железной дороги. Возле вокзала была школа. Мы жили с левой стороны, в километре от железной дороги. Чтобы попасть в шко­лу, надо было перейти всю железнодо­рожную сеть, которая была очень ши­рокой. Приходилось долго пережидать, пока пройдут поезда. Позже мы прино­ровились пролезать под начинающим медленно двигаться поездом.

Сибирская школа была маленькая. Преподаватель русского языка была ти­пичная русская интеллигентка. Она го­ворила без местного акцента. Классная руководительница, молодая женщина, преподавала естествознание и, когда ру­гала, то употребляла часто слово «страм». Преподавателя немецкого языка Шкляева не любили, считали его немцем. Молодые мужчины того времени оставались в тылу только по нездоровью. «Шкляй» язык знал хорошо и учил нас писать готическим шрифтом. Он и старший вожатый Саша были туберкулезные. В сибирской школе ребята были немного другие. Они были проще городских чкаловских ребят, доб­рее. Мальчишки так же сидели на задних партах. Девочек было больше. Из эвакуи­рованных я была одна.

Я очень полюбила одну девочку – Валю Нагорную. Валя была совсем еще ребенок, но с особым чувством ребячьего достоинства.

Зима на севере очень темная. Мы жили в одном домике с библиотекой. Гу­лять было темно и холодно, и я наброси­лась на книги. Читать я наметила себе «по полкам» (сначала прочту одну полку, по­том другую). Но в середине первой пол­ки я наткнулась на книгу, которая меня остановила. Это были «Записки Полины Гебль» жены декабриста И. А. Анненкова. Я стала читать все о декабристах, а по­том нашла несколько книг по искусству. Мне попались книги о Микеланджело и Рафаэле. Я стала их срисовывать, и так заполнялись длинные вечера. Чтение по полкам прервалось.

 

Школьный конфликт

Стало быстро темнеть, мама беспокоилась и начала приходить за мной в школу, что­бы вместе переходить железнодорожные пути. Я стеснялась ее опеки. Однажды урок рисования оказался у нас последним. Учитель положил на каждую парту по пе­регоревшей лампочке и велел всем нари­совать ее. Я уже к тому времени что-то умела и быстро ее изобразила, пока ребя­та копались. Мама сидела в коридоре. И я, не подумав, отпросилась у учителя выйти пораньше. Он, тоже не подумав, меня от­пустил. И на другой день… Что тут было!

Меня встретили «триумфально». Один лохматый мальчишка, крутясь пе­ред моими глазами, спел в мою честь це­лую оду, где в припеве был рефрен:

«С отличными отметками,

С московскими конфетками».

Про конфетки он пел напрасно, по­тому что за всю войну никто из моих знакомых детей не видел ни одной кон­фетки. Выкрикивая что-то, меня обсту­пили мальчишки, и по узкому коридору я прошла в класс. Наступило затишье. Я подошла к своей парте, села и стала засовывать портфель. Он не входил на привычное место. Что-то мешало. Кон­цом портфеля я стала подталкивать это «что-то» к борту парты. Что-то тяжелое брякнулось на пол. Я скосила глаза: это была огромная дохлая крыса. Не пове­дя ухом, я задвинула портфель в парту, вынула тетради, ручку… Когда я при­шла на второй урок, крысы под партой уже не было. Сидящий на следующей за мной парте Чумаков, рослый подросток, дергал меня за волосы; было не больно, но противно. К концу уроков мальчиш­ки поотстали. Я поняла, что их задело. В раздевалке их заменила девчонка. Вы­плясывая, она подскочила близко и тя­нулась рукой к моему лицу. Не знаю как, но, надевая пальто, я дала ей крепкую затрещину. На лице ее застыло удивле­ние. Я взяла портфель и вышла. На дру­гой день никто меня не тронул. Это было единственное рукоприкладство в моей жизни, но я о нем не жалею.

 

Следы войны

Буханка хлеба стоила 200 рублей. На рынке продавались большие, с тарелку, замороженные круги топленого масла. Можно было достать барду – отходы от производства спирта. Барда была горь­кая, но она заменяла сахар. Здесь уже можно было питаться не одним хлебом. Мама стала работать фармацевтом. Ка­залось, что в Сибири война чувствова­лась меньше. Но это был еще 1943 год. В Сибири начали собирать ополчение. У Войты, мальчика нашего класса, при­звали отца, человека не первой молодо­сти. Один очень крупный парень наше­го класса ушел из школы на работу. Мы видели, как он гнал быков, и некоторые одноклассники кричали ему:

– Цоб-цобе!

Исчез из школы и Чумаков. И потом только я догадалась, что, наверное, их отцов призвали, и им нужно было как-то помогать семье.

Помню еще, когда мы смотрели в кино хроникальный фильм о Сталинградской битве, один раненый, размахивая пал­кой, выбежал к экрану и стал кричать, как будто звал всех в атаку.

Зимой в классе прибавилась еще одна эвакуированная из Белоруссии. Это была Галя Шапиро. Ее посадили за мою парту. Мы подружились.

 

Развлечения

Театра в городке не было. Кино было на правой стороне города, я ходила туда два раза. Пользовался успехом фильм «Три мушкетера», пародия на Дюма, где американские кошки пели: «Вар-вар-вар-варвара».

А наши мальчишки запели:

«Вор-вор-вор-воришка

Залез ко мне в карман

Вытащил рублишку

Поехал в ресторан».

Проездом из Новосибирска давал свои сеансы Вольф Мессинг. Еще в клубе выступали Бен Бенцианов и один певец, который не столько спел одну интерес­ную песню, сколько рассказал ее. В сле­дующем году ее уже по-настоящему спел Марк Бернес. Это была «Темная ночь».

 

Треугольнички

Мы много получали треугольничков. Из Москвы, из Чкалова, с Дальнего Востока, из Лоси, а позже из Тамбова и с Украины, а еще позднее с фронта. На некоторых треугольничках не было марок, но на всех стоял штамп «проверено военной цензурой».

Тетя Маруся с тетей Верой (матерью дяди Вити) и Юркой (моим братом) эвакуирова­лись на озеро Байкал, в Култук

Там в первые месяцы войны у тети Маруси родился сын. Его назвали Витей. Он так и не увидел отца, а отец не узнал, кто у него родился. Дядя Витя – высокий крупный человек с широ­кой грудной клеткой. Талантливый инженер,

золотые руки. Его отец был немцем Повол­жья, у него было немецкое отчество. Здесь он числился пропавшим без вести. А в не­мецком концлагере под Нюрнбергом немцы требовали от него слежки за другими воен­нопленными. Дядя Витя никого не выдал. Тетя Вера рассказывала потом: «Честный бып». Честностъю она называла мужество. Он умер 7 ноября 1943 года на руках одно­го врача, тоже пленного, который вернулся после войны и привез карточки Юры и тети Маруси с пятнами крови.

Юрка, его сын, дожил до 15 лет. Он был маленький неугомонный изобре­татель. После войны он летом работал вожатым в пионерлагере. В лесах Под­московья еще находили немецкие мины. Две он разминировал, а на третьей по­дорвался сам.

Украинская родня отца почти вся по­гибла. Младший брат отца – при форси­ровании Днепра. Пережил войну только один из сыновей старшего брата, вое­вавший на Дальнем Востоке; его сестра, партизанка, была захвачена немцами; при их отступлении сбежала с поезда, в котором везли пленных. Хромая с дет­ства, она прошла пешком всю Украину и вернулась домой к отцу за два дня до его смерти.

Во многие истории сейчас трудно по­верить, но тогда это была самая простая повседневная правда войны.

В Подмосковье немцы расстрелива­ли семьи красноармейцев. После войны нашей соседкой оказалась жительница деревни «Белый Раст» по Савеловской железной дороге. Там немцы повели на расстрел группу семей русских сол­дат. Дочка нашей соседки, Настя, мо­его возраста, спрыгнула с грузовика и спряталась в лесу. Привезенных за­ставили раздеться (как в Мариуполе). Настина мать упала за секунды до зал­па. Это был глубокий обморок. Очнулась ночью. Была зима. Она рассказывала, как выбиралась из-под груды окаменев­ших тел. Она пошла к лесу, там обнару­жила Настю. Целую ночь они прятались, бродили по лесу и спаслись.

 

Возвращение

Весной 1943 года нам выдали некото­рое количество картофельных «глаз­ков», и мы с мамой посадили картошку. Изредка мы ее поливали, и, к нашему удивлению, из небольшого количества глазков выросло 5 полных мешков.

Летом мы редко ходили в лес, было очень далеко. Природа в Сибири уди­вительная. Цветы совсем другие: яркие и сильно пахнущие. Особенно яркими были рыжие-рыжие лилии. Мы прино­сили их толстыми букетами, но оставить их в комнате было нельзя – заболевала голова. Другими, менее пахучими, были ирисы. В цвете – это был кобальт с бе­лилами и тонкими ниточками белых прожилок. Засушенными я привезла их из Сибири. Очень хотелось попасть в настоящую сибирскую тайгу, но мы до нее не дошли.

За зиму москвичи истосковались по дому. Для возврата нужен был спецпропуск, потому что на вокзале проверяли строго.

Начался учебный год, а пропуска еще не было. Но тут приехал отец самого большого семейства москвичей и выхло­потал «теплушку дальнего следования». Нас ехало три семьи. Нижний этаж те­плушки был заполнен мешками с кар­тошкой и другим багажом. Второй этаж, жилой, был застелен постелями, а в углах были маленькие окошки, в которых мож­но было видеть придорожные пейзажи.

В школе я тепло распрощалась с де­вочками.

Перед дверьми вагона были протя­нуты две доски: одна – как скамейка, другая – как перила. Маленькие дети сюда не допускались. Эти места занима­ли подростки, то есть мы. Мы садились на «скамью», опирались на «перила» и болтали ногами за пределами вагона. Мы ехали почти месяц, смотрели всю Сибирь и играли в игры. Посередине ва­гона стояла железная печка. Запасы еды кончились в первую неделю. Тогда были развязаны мешки с картошкой и все 128           стали жарить картофельные оладьи.

Иногда нас проверяли, смотрели доку­менты. Пейзажей я кроме Барабинских степей не помню.

 

Москва

Поезд остановился на пригородной станции. Наша третья семья ехала без пропуска. Они вышли из теплушки, сели на пригородный поезд и уехали в город. Когда нас приняла Москва, они явились как встречающие.

Наконец мы приехали в Ананьевский переулок и были радостно встречены родственницей. Я увидела некоторые изменения вокруг. Напротив нашего окна в углу усадьбы института Маркса- Энгельса всегда рос каштан. Теперь его не было. У парадной двери дома из двух старинных базальтовых тумб, одна из которых исчезла перед войной, пропала и вторая. Высокая башня Министерства обороны была закамуфлирована; на ней размашистыми грубыми линиями был нарисован домик. Долго еще его не смывали. Во время бомбежек одна фугаска упала в проулок между правой стеной Музея изящных искусств и быв­шим Княжьим двором. С третьего этажа теперешнего филиала ГМИН (бывшего Автоэкспорта) можно еще до сих пор ви­деть выщербленные впадины в верхуш­ке правой боковой стены музея.

В один из первых по приезде дней я уже совсем одна (без опеки взрослых!) отправилась пешком в Замоскворечье, в Третьяковскую галерею.

Я много ждала от Третьяковской гале­реи, но ни одной картины, купленной Третьяковым, там тогда не было. В двух­трех верхних залах там была выставка художников, работавших в Ленинграде во время блокады: Пахомова, С. Бойма и других. Несмотря на страшное слово «блокада» выставка показалась живой, светлой.

Дальше я должна была проверить свое предощущение московских театров. До войны мы бывали только в детских театрах – в ТЮЗе, МТЮЗе, с заме­чательными артистками Сперанской, Юльской, Кореневой, и всегда в сопро­вождении взрослых. Теперь я сама взя­ла билет во взрослый театр – во МХАТ на неизвестную мне пьесу «Глубокая разведка». Билет был самый плохой – крайний стул последнего ряда галерки. Весь спектакль я простояла, вытянув шею, и была поражена, захвачена на­стоящей жизнью на сцене. Актеры так истово искали нефть, что, казалось, со сцены чуялся ее запах. Когда я посмо­трела в программке актера, игравшего местного нефтяника, сидевшего скрес­тив ноги на земле и объяснявшегося только жестами, я была удивлена рус­ским окончанием его фамилии на «-ов».

… Хощанов…

Все остальные персонажи были толь­ко теми, кого они играли: И. Белокуров, И. Болдуман были не актерами, а инженерами-нефтяниками.

 

Московская школа

Она была старая, довоенная 57-я, толь­ко теперь она стала женской. Учителя были известные: словесник «дядя Во­лодя» Литвинов, похожий на Качалова, и бородатый «Степаныч», математик. Это любимые. А нелюбимые – «Кукла», «Крыса» и «Бульда» (Геральда Карповна, учительница немецкого языка). Я с ин­тересом присматривалась к учителям и к девочкам. Все было внове: и учителя, и девочки, и новая дружба, с некоторы­ми – на всю жизнь.

Дома было холодно. Посреди комна­ты стояла небольшая коричневая бур­жуйка. В сумерках на окна опускались рулоны черной бумаги. Бомбежек уже не было, но война продолжалась. Часто не было электрического света. Уроки де­лались при свете коптилки. Помню одну очень серьезную девочку из класса. Она стала терять зрение и ходить в очках.

Некоторым спасением был юноше­ский зал библиотеки им. В.И. Ленина с высокими стенами и темными книж­ными шкафами на антресолях, огоро­женных фигурной балюстрадой. Тут было тепло и светло. Зимним вечером в раздевалке выстраивались очереди из учеников женских и мужских школ. Я за­кутывалась в мамин шерстяной платок, пробегала два квартала до библиотеки и ныряла в теплый подъезд. Иногда сюда приезжали писатели. Была Маргарита Алигер со своей новой поэмой «Зоя». Лев Кассиль, Л. Шеин и целая группа писателей приключенческих романов.

Москва оправдала мои ожидания: Третьяковка была на месте, МХАТ – та­кой же, как я и думала, школа – настоя­щая московская, и был еще этот уютный зал библиотеки с большим портретом Н.П. Румянцева.

Детство кончилось.

* Глава из книги «1941. Детство отменяется: воспоминания». – М.: МГУП имени Ивана Федорова, 2015.

 

Последние новости

Похожее

СЫН ВСТАЁТ НАД ГОРЕСТЬЮ ЗЕМНОЙ…

Вновь воркуют белые голубки – /и ничью не чувствуют вину. /Делаю поспешные покупки – /провожаю сына на войну. //Рвался я в бои в семидесятых, /стих свой дерзкий поднимал за Русь. /Побывал в краю чужом в солдатах – и к далёкой памяти вернусь...

Кукушка, кукушка, сколько мне жить?

...Прифронтовое село... Только разговорились ..., как услышали зловещее жужжание беспилотника...

Благодарность за сохранение исторической памяти

...фронтовые письма эпохи войны И.С.Елистратова из личного архива семьи Елистратовых...

За нашу Победу, за нашу…

Победно сияли медали. /И слушали мы, пацаны, /Как пели гармошки, рыдали /На улицах после войны...