Изрядный морозец пощипывал щёки, носы и уши москвичей, заставляя их кутаться в шубы и поднимать выше головы воротники тулупов и азямов, и напоминал имотом, что уж Святки на дворе: всего с неделю и до Рождества-то осталось. Пёстрая толпа всякого сбродного люда наполняла узкие и тёмные проходы и проулки между деревянными и лубяными балаганами, занимавшими пространство нынешнего московского Гостиного Двора своим безысходным лабиринтом. Каждый спешил закупить какую-нибудь обнову к предстоящему празднику и, выбирая эту обнову, переходил из лавки в лавку, рылся в товаре и беседовал с купцами, которые то уговаривали покупателя и умасливали ласкою, то вступали с ним в перебранку, которая нередко оканчивалась тем, что покупатель уходил из лавки, сердито хлопнув дверью.
– Ишь, чорт этакий! Пёс его дери! – ворчал один из покупателей, жалуясь степенному, старому купцу на его соседа. – Цену заломил страшенную, да еще лается, будто я лавку его остужаю!..
– Что, батюшка, не дивись! – отвечал ему степенный купец. – Иной покупатель и точно: стоит-стоит на пороге – ни взад, ни вперёд-а холодище-то вон какой завернул! С самой кончины блаженной памяти царицы Натальи Кирилловны таких морозов у нас не бывало.
– Вот-вот! Помню – как же? Еще в тот год царь Пётр Алексеевич по всей Москве на Святках с боярами разъезжал – Христа славил. Как не помнить? Говорят, птица налету мёрзла…
-Ну, вот и ноньче тоже изрядный пристукивает… Вот оттого сосед-то тебя и покорить затеял-тело-то зябнет, так хотелось ему около тебя хоть руки погреть… Хе-хе-хе!
Но мороз, видимо, заставлял зябнуть и ёжиться только старых торговцев: на молодёжи его влияние было вовсе не заметно. Купеческие приказчики и «малые», не заглядывая в лавки, превесело толклись и топтались перед дверьми их, то поскакивая с ноги на ногу, то похлопывая рукавицей о рукавицу, то наделяя друг друга здоровенными тумаками и толчками и рассыпаясь смехом.
– Ну вас к шуту! – ворчал, растолкав их, какой-нибудь покупатель.– От вас тут проходу нет.
Приказчики и «малые» немедленно облепляли покупателя со всех сторон и отчаянно принимались его тащить и зазывать в свои лавки:
– Господин честной! К нам, к нам изволь жаловать… Товарец первеющий: камки, киндяки, дороги разноцветные, сукно лундыш, масаковое, лазоревое… Цена самая совестливая!.. Себе даже много дороже стоит… А тебе отдадим с уважением!
Оглушённый их криками покупатель заходил в лавку только для того, чтобы от них избавиться, а приказчики и «малые» всей гурьбой набрасывались на какую-нибудь зазевавшуюся бабу:
– Боярынька, госпожа всемилостивая! – голосили и горланили они на все лады. – Тафты, фаты, нитки, иголки, шильцо и мыльцо и белое белильцо… Продаём против меры с надбавкою! Заходи, дура-баба, слушайся!
Только против одной лавки не заметно было этой сутолоки и возни. Молодой купеческий приказчик Никита Семёнович Хлобыстин, сидевший в той лавке, среди товара, наваленного кругом огромными тюками и грудами, видимо, не обращал никакого внимания на предпраздничную суету, оживлявшую весь московский Гостиный Двор. Правда, и товар его был не такой, чтобы мог шибко идти с рук перед праздником – холсты, полотна, пенька да пряжа: но тут было дело не в товаре, а в самом торговце, который сидел у прилавка, занятый очень странным и необычным для торговца делом… Никита Семёнович читал книгу, и читал очень внимательно, перевёртывая страницу за страницею и лишь изредка отрываясь от неё, чтобы прислушаться к выкрикиваниям и зазываниям соседних приказчиков и сидельцев.
– Ишь, расписывают! – говорил он сам себе, досадливо ухмыляясь в свою курчавую, русую бородку. – Словно затеяли языком все гроши из мира выбрать.
И затем он опять углублялся в чтение и читал так внимательно, что даже не заметил, как к его дверям подошли двое каких-то высоких мужчин, глянули через стекольчатое окошечко на товар и переступили порог лавки.
– Здравствуй, господин купец! – раздалось за спиною у Никиты Семёновича.
Он оглянулся и привстал с поклоном навстречу вошедшим господам, закутанным в шубы.
– Покажи нам вот какого товару, по образчику,– сказал тот из вошедших, который был повыше ростом и помоложе, и выложил на прилавок кусок грубого полотна, вроде парусины.
– Такого полотна здесь нигде не сыщешь, господин честной! – сказал Хлобыстин, вглядываясь в образчики. – Ни в эту меру, ни в эту толщину у нас полотен нет.
– Покажи, какие у тебя есть?
– Изволь смотреть – товар лицом продаём, не кроемся.
И, отодвинув книгу в сторону, Никита Семёнович разложил перед высоким господином обрезки своих полотен.
– Эти твои холсты и полотна никуда не годятся! – резко отозвался покупатель, роясь в обрезках и расшвыривая их по прилавку.
Никита Семёнович улыбнулся, взглянул на него, и сказал:
– Я тебя в лавку за полу не затаскивал. Товар тебе кажу лицом, а коли ты в нём разобраться не умеешь – в том не моя вина.
Покупатель вспыхнул:
– Я-то разобраться не умею? Я в полотнах ещё и тебя разбираться научу!
– Не научишь, господин честной! И коли за спором дело, так я вот тебе из этих обрезков покажу такой, который получше твоего образца будет. А ты его отшвыриваешь!
И Хлобыстин подал один из обрезков покупателю. Тот стал внимательно ощупывать и сравнивать, потом передал и образчик, и обрезок своему товарищу, который, после осмотра, шепнул молодому:
– Der Kerl hat Recht. Das könnte man wohlnehmen![1]
– Вот видишь ли? И твой товарищ мой товар одобряет; а ты его захаял!
– Да разве же ты понимаешь по-немецки? – спросил Хлобыстина покупатель, зорко глянув на него своими быстрыми, чёрными глазами.
И тут только заметил немецкую книгу на прилавке.
– Вестимо, понимаю, – отвечал с улыбкой Хлобыстин. – Да как и не понимать-то?.. Батюшка-то мой всё больше с голландскими да с аглицкими немцами торг-то вёл…
– А где же он торговал с ними?
– В Архангельском городе, да в Ярославле. Там я и языку-то немецкому выучился… Да, видно, на горе себе оттуда я и выехал-то! Смерть люблю и корабли, и море… Да дело-то такое вышло, что пришлось уехать…
– Какое же такое дело? – с любопытством и участием стал допрашивать Хлобыстина черноглазый, присаживаясь на прилавок.
– Отец-то, вишь, проторговался – заболел, да умер; а перед смертью и говорит мне: «Ну, Никитушка, хоть я и знаю, что у тебя тут, в Холмогорах, невеста присмотрена, да ты этим делом повремени. Поезжай в Москву: там, у твоего дяди по матери, у Арефья Пазухина, оставил я тебе на чёрный день из её приданого на дело чек, в две тысячи рублёв, – авось ты на эти деньги опять расторгуешься…»
– Ну, и что же? – нетерпеливо перебил Хлобыстина черноглазый.
– Приехал я к дяде. Так и так, мол, говорю, – по батюшкиному завету получить нельзя ли? «Можно, – говорит, – только сначала прослужи у меня пять лет в приказчиках». Да так вот второй год меня и мает! Что ты с ним будешь делать, коли у него совесть такая скаредная?
– Что ж он? Положил тебе какое жалованье?
– Какое там жалованье! Кабы не свои последние гроши проживал, так и сыт бы не бывал! Такой-то он ко всем домашним скряга!
– Ну, а невеста-то твоя что же? За другого, пожалуй, вышла?
– Нет – ждать-то ждёт, да уж очень сокрушается. Мне верить не хочет… Думает, я тут с другой в любовь вошёл…
– Хм! Плохо твоё дело, как я посмотрю. А парень ты толковый и мне нравишься, – проговорил черноглазый. – У меня тут, по Москве, приятелей много, так, может быть, я тебе ещё помогу как-нибудь… А почём этот твой хвалёный-то холст?
– Три алтына с деньгою.
– Дороговато… Коли скинешь денежку, так привози мне разом кусков десяток – всё заберу.
– А куда везти-то, господин честной?
– Свезёшь в Преображенское – там и деньги получишь… Кстати, там и о деле твоём покалякаем… Авось пригожусь.
– Спасибо на добром слове. А как величать тебя прикажешь?
– Спроси там Петра Михайлова, дворянина, что из Воронежа приехал… А обрезок-то твоего хвалёного холста я с собой захвачу… Чтобы без обману было дело.
– Уж это что ж говорить? Товар, каков есть, лицом продаём, – сказал Хлобыстин, подавая обрезок покупателю и кланяясь ему на прощанье.
II.
Старый купец, Арефий Фомич Пазухин, был человек очень богатый, и при богатстве своём такой скряга, каких в ту пору на Москве поискать было. Половину года он в Москве не жил, а всё разъезжал по Вологодскому, да по Ярославскому уезду, то скупая у крестьян полотна, холсты и пряжу по самым низким ценам, то закабаляя их работу себе за год вперёд всякими неправдами. Дело своё он вёл так искусно и ловко, что наживал на нём громадные барыши; целые сёла на него работали, пот и слёзы на его товар проливая, последние силы на работу истощая, и только с хлеба на квас перебиваясь; а он год от года богател и каждую зиму, около святок, ссыпал деньги в новую кубышку и тайком хоронил её в углу своего подполья, отметив новый нарез или крестик на своей бирке, которую носил на одном шнурке с крестом-тельником. Старик Пазухин был вдовый и бездетный, и копил деньги Бог весть для кого. Копил по тупой страсти к звонкому металлу, к монете, которую любил пересматривать и пересчитывать – копил, повинуясь какой-то неутолимой внутренней жажде корысти и прибытка, которая не давала ему ни сна, ни покоя, и всё побуждала изобретать новые и новые средства и способы к сбережению и приобретению богатств. А так как Пазухин, постепенно черствея, становился в этих средствах и способах чересчур неразборчивым, то иногда и люди его в глаза корили, и совесть, просыпаясь на мгновение, напоминала ему и о Боге, и о смертном часе. Но у Арефья была на этот случай своя сноровка… Почуяв приступы укоров совести, он отставал на несколько дней от торговых дел и либо делал взнос в обитель, либо свечу пудовую ослонную жертвовал в приходскую церковь, либо собирал к себе в дом нищую братию, калек и лёженок всяких, сажал их за свой стол, и хоть не щедро их угощал, зато сам им служил и подавал все яства и питья своими руками, и ходил около стола, приговаривая:
– Кушайте, нищая братия, на здоровье; поминайте в молитвах грешного раба Арефья.
Такое именно угощение нищей брани затеял у себя Арефий и в самый день Рождества. Племянник его ещё накануне, в Сочельник, отпросился у него в гости к приятелю и сказал, что вернётся домой только к вечеру на следующий день; и другие служащие от него на праздник поразъехались – кто куда; так что он во всём своём большом доме остался один-одинёшенек, со старой стряпухой и старым дворником. Приказав накрыть в столовой избе стол и поставить на него немудрую трапезу, состоявшую из пяти караваев чёрствого хлеба, пяти корчаг со щами и кашей и несколькихжбанов с паточным квасом, Арефий пошёл в свой приход, отстоял там обедню и вышел из церкви на паперть, сплошь заставленную калеками и нищими.
– Подай, купец, Христову милостыньку! Подай, Христа ради!.. Одели ты нас, людей бедных! – заголосила толпа на все лады, назойливо протягивая руки к Арефью.
– Подать мне вам нечего – дома и кошель свой забыл! Бог подаст! – заговорил Арефий, отбиваясь от попрошаек. – А вот разве своей трапезой с вами поделюсь. Выступай из толпы двадцатеро-ступай за мною, садись за мой стол…
Передние отхлынули от купца, бросая на него недовольные и озлобленные взгляды и что-то ворча себе под нос. Но между задними рядами поднялись какие-то толки и споры и из толпы отделилось-таки десятка полтора калек и нищей братии, которая подобострастно и покорно двинулась вслед за Арефьем, на ходу о чём-то переговариваясь вполголоса.
– Пойдём, пойдём, посмотрим, как он угостит! – говорил остальным, плутовато подмигивая, какой-то ражий детина, ковылявший на костыле и на деревяшке, подпиравшей подкорченную ногу.
– Коли по прошлогоднему, – вполголоса проговорил другой, кривой нищий, с очень нахальной и пьяной рожей, – так мы, братцы, его по-свойски отделаем – заставим старого скрягу плясать по нашей дудке!
– Ну, вы, потише, – шепотом останавливала их высокая и рябая старуха, в лохмотьях, едва прикрывавших ее худощавое тело. – Не услышал бы звон, не хватился бы он.
Но Арефий ничего не слышал. Он так был проникнут сознанием того христианского подвига, который собирался совершить, что даже далеко опередил нищую братью и шёл бодро и скоро, насколько позволяли ему его старые, хилые ноги.
Вот, наконец, и Арефий, и гости пришли в его дом, собрались в столовую избу, пропели сиплыми и разбитыми голосами обычные рождественские стихиры, и уселись за стол.
Засуетился, завертелся кругом стола хозяин, то пододвигая корчаги с кашей и щами, то разливая квас по деревянным ковшам и чашкам.
– Кушайте, светы мои, на здоровье! – с обычным смирением приговаривал старый скряга. – Помяните в молитвах грешного раба Арефья!
– Помянем, помянем, хозяинушка! – затараторила рябая старуха. – Уж ведомо, коли мы поминать не станем, тебе и спастись нельзя!
– Вестимо! Купец да немец чорту первый кус! – пробасил кривой нищий.
– Да что же ты это, хозяинушка! – сказал вдруг хромой калека, отхлебнув из ковша. – Аль ты нас к себе шутить позвал?
– Что такое? Что вы, братцы? – тревожно спросил Арефий.
– Да разве квасом патошным нищую братью в праздник угощают? Ты откуда такой обычай взял?
– Тьфу, кислядь, дрянь какая! – послышались голоса и возгласы других калек и нищих.
– Вон купец Толоконников, али Кистенев – те победнее тебя, а как нас в Покров-то винищем накачали… А ты, этакий богатей, и какие нам ополощены подал!..
– Либо давай нам вина, либо браги хмельной, а это сам лакай на досуге! – раздались грубые голоса.
– Да вы что же это? – заговорил перепуганный Арефий. – Я вас позвал – угощаю, чем Бог послал, а вы…
– Знаем мы, что тебе Бог посылает – сундуки ломятся! – закричали нищие, обступая Арефия. – Бери его, братцы, вяжи его и бросай под стол… Он один дома! Пойдём в его доме пошарить! Авось найдём, что закусить и выпить, чем и его угостить, старого скареда, для праздника! Ха-ха-ха!
Арефий хотел кричать, отбиваться, но несколько дюжих рук за него ухватились и, вероятно, ему пришлось бы очень плохо, если бы в это мгновение не раздался на улице свист, крики, звяканье бубенцов и топот троек, подскакавших к воротам.
– Эй, отворяй ворота! Отворяй! Впускай славельщиков! – слышны были громкие окрики с надворья.
Нищая братья разом выпустила Арефья из рук и пометалась в разные стороны: кто залез за печку, кто сунулся в чулан, кто укрылся под лестницей, кто успел юркнуть на чердак, кто в людскую избу. Пазухин, перепуганный, остался среди избы в нерешимости, когда к нему вбежал его старик-дворник и завопил благим матом:
– Пропали наши головы, Арефий Фомич! К тебе сам царь Пётр Алексеевич с боярами Христа славить пожаловал!
– Отворяй, не то ворота высадим! – раздались грозные окрики за воротами.
– Ступай, ступай! Отворяй, Христа ради! – залепетал старый скряга, и трепещущий, бледный выбежал на крыльцо, навстречу нежданным и незваным гостям.
III.
Ворота распахнулись настежь, и двадцать саней, расписных, разукрашенных, прикрытых богатыми, пёстрыми коврами, въехали во двор, гремя бубенцами и поскрипывая полозьями; все сани были битком набиты славельщиками и нагружены всяким хмельным запасом. Из первых пяти саней выскочил сам царь Пётр Алексеевич и человек двадцать ближних его бояр и иноземцев, входивших в состав обычной царской «кумпании». Все были по-праздничному принаряжены в богатые кафтаны, в высокие лисьи и собольи шапки, в тяжёлые шубы нараспашку.
– Эй! – крикнул царь приближенным. – Запереть ворота и никого со двора не спускать до моего приказа! Теперь, честная кумпания, мы к такому богачу приехали, что он нас насмерть заугощает: раньше суток от него и не выберешься! Здравствуй, хозяин ласковый, здравствуй!
А хозяин, ни жив, ни мёртв, стоял на морозе перед царём, только раскланивался, не смея и в избу его позвать.
– Ты что ж нас здесь морозишь? В дом дорогих гостей зови! – весело крикнул Пазухину Пётр, и первый стал подниматься на крыльцо. За ним пошли весёлою гурьбою бояре и иноземцы, шумно переговариваясь и пересмеиваясь между собою: все, очевидно, знали заранее, что царь им готовит весёлую потеху…
И чуть только вся «кумпания» переступила порог столовой избы, царь махнул им рукою и вместе с товарищами-славельщиками звучно и стройно запел: «Христос рождается»…
Когда пение окончилось, царь опустился на лавку, указал около себя место всей братии и сказал хозяину приветливо:
– Ну, что же ты стал? Угощай славельщиков, как водится, по старинному московскому обычаю…
– Ра-ра-рад бы, государь, да нечем – недостойно…
– А кого же ты здесь угощал этой неприглядной трапезой? – сказал царь, хмуря брови и поглядывая на стол, забросанный корками, осыпанный кашею и залитый квасом.
– Нищую братию, государь – в праздничек… Для спасения ду-души…
– А! Каков? Как о душе заботится? Даже о теле забыл… Да где же гости-то твои?
– Раз-бе-жались, государь… С перепугу попрятались…
– От царских очей попрятались? – сказал Пётр, еще более нахмуриваясь и покачивая головой. – Мосеич! Ты патриарх кокуйский – тебе в ведение все калеки и нищие отданы… Поди, скажи нашим ребятам, чтобы весь дом перерыли, разыскали всех хозяйских гостей до единого и привели сюда…
Боярин Зотов поднялся с места и вышел исполнять царское повеление.
– Ну, а теперь, господа члены собора все шутейшего, честная кумпания! – воскликнул Пётр. – Хозяин нас не угощает, – так мы его угостим. Франц! Ступай, распорядись! Ты на эти дела великий мастер! – добавил царь, обращаясь к Лефорту.
И Лефорт поспешил оправдать его лестный отзыв. Мигом явились со двора слуги, убрали всё со стола, накрыли его ковром, заставили закусками, сулеями, бочонками с мёдом, с анисовой водкой, с заморскими винами; а около этого запаса явились и пузатые братины, и ковши почтенных размеров, и чудовищные серебряные стопы и достаканы.
– Вот видишь, как у нас всё мигом поспело? Ни дать, ни взять, как в сказках о скатертке-самовертке сказывается! Ну, теперь садись с нами и пей во славу Божию, скупой хозяин! Нам для тебя запаса не жалко!
Все окружили стол, каждый налил себе, чего хотел, и Франц Лефорт с уморительной гримасой поднёс Арефью на подносе огромный стакан анисовки.
– Пьём за твоё здоровье! – сказал Пётр, с усмешкой глядя на Пазухина, который трепетными руками принял стакан с подноса и решительно не знал, что с ним делать. – Пей же!..
– Не… н… не могу, государь! Ничего в рот не беру, – дерзнул пролепетать Пазухин.
– Не могу, у нас в кумпанию не пускают, – сказал сурово царь. – И кто в кумпании не пьет – тот, значит, о кумпании худо мыслит… Здоровье хозяина!
Все гости разом осушили свои посудины и в такт, как по команде, поставили на стол чаши и кубки. А Пазухин от первого глотка анисовой закашлялся, замахал руками к расплескал анисовую по полу.
– Не могу, государь… Душа не принимает, – взмолился он, падая на колени перед государем.
– Не можешь? – строго заметил царь.– Хмельного в рот не берёшь – нищих да лёженок своими объедками кормишь – о спасении души думаешь… А можешь людей грабить, в кабалу брать – жать их так, что и писку нет?.. А? Вот ты каков?
– Батюшка-царь, одна клевета, ей-ей, одна клевета злых людей, завистников окаянных!
– Как ты смеешь это говорить! – гневно крикнул царь. – Я всё это от твоего же родного племянника знаю! Эй, кликнуть сюда Никиту Хлобыстина!
Пазухин совсем растерялся, и не знал, куда ему глаза девать, когда его племянник явился на пороге.
– Как ты смел его наделок присвоить? Как смел завет его отца не исполнить? Как смел его силою здесь у себя на службе удержать?
– Ви-ви-новат, государь… Хотел его испытать, тогда и отдать ему…
– Испытать? Ну, да благо я узнал, так суд мой короток будет!.. Ты, немедля, выдашь ему наделок, да за твою провинность ещё приплатишь ему лишнюю тысячу. А он малый дельный – иноземным языкам обычен и цифирь знает – и корабли, и море любит… Я его беру к себе на службу немедля… Князь Юрий – наблюди, чтобы сегодня же были Хлобыстину все деньги выплачены… Аза то, что старый скряга нас не угостил, по своей скаредной жадности, собери на перекрёстке сто человек мужиков и посадских, сгони к нему в дом, и пусть по тех пор у него в доме христославят, пока он им по рублю на человека не выдаст!
Хлобыстин бросился целовать руку государю, который ласково потрепал его по плечу и промолвил:
-Завтра же отбывай на службу в Архангельск город, а по пути и к невестезаезжай… А одядюшке своём не тревожься: я теперь его с глаз не спущу и своими заботами не покину.
И, погрозив Пазухину пальцем, царь поднялся было с места со всею кумпанией и уже сбирался выйти из столовой избы, когда Никита Мосеич Зотов появился на пороге сеней:
– Господин бомбардир! – обратился он к царю. – Вся нищая братия в сборе – мы там их десятка с полтора разыскали, что с ними прикажешь делать?
– Кто поздоровее да покрепче, тех отобрать и отправить в Азов, на судовые работы; а остальным дармоедам сказать, что только для великого праздника я их от батожья избавляю. Ну, что ж? – Честная кумпания, выпьем посошок на дорогу! Хлобыстин, беру и тебя в наш потешный поезд – поедем дальше Христа славить! Авось другие хозяева пощедрее будут твоего дядюшки!
* «Нива». 1892. № 52 (23 декабря). С. 1162-1167.
Подготовка текста и публикация М.А. Бирюковой.
[1]Этот парень прав. Это, вероятно, можно использовать!
