***
Игумены застав, угрюмые старлеи,
из танковых пещер швыряющие гром,
прощаясь впопыхах у огненной траншеи,
я об одном прошу, молю вас об одном.
Вы, штурманы пурги, что над песками взмыла,
вы, шофера лихих пехотных колымаг,
и вы, искатели тротилового мыла,
прошу вас, выверяйте каждый шаг.
Не смейте погибать! Вы нам нужны живые.
Родные вы мои, не смейте погибать!
В тоскующих полях заждавшейся России
вам уготована иная рать.
1988
***
В Джелалабаде жар как в печке.
Сухое русло горной речки
трещит как хворост под ногой.
Но мы уже ушли домой.
В Джелалабаде пальмы чахнут.
И аромат в дуканах чайный.
И эвкалипт в седой пыли.
Но мы уже домой ушли.
В Джелалабаде в нашей бане,
как слышно, парятся декхане.
Пар знатный и отменный зной.
Но мы уже ушли домой.
Мы в мамин шкафчик спрячем орден
и в костромскую баньку сходим,
березой шрамы покропим.
А слава — это, братцы, дым.
1989
***
В долине слёз и пересохших рек,
где камыши о доме шепчут вести,
в тени от танка бронзовый узбек
письмо выводит – маме ли, невесте?
Я подошёл неслышно и спросил:
«Кому, Юсуп? Невесте или маме?»
И он, что сотню раз в огонь ходил,
вдруг покраснел сквозь бронзу и промямлил.
И этот шёпот детский на губах,
и на невинной коже шрамов алость,
солярки чад, прохлада в камышах, –
так все друг с другом страшно не вязалось.
«Прости, Юсуп… Пиши… Я отойду.
Когда же в Фергану вернёшься к маме,
о свадьбе в абрикосовом саду
ты напиши мне русскими словами».
1989
ЗАСТАВА ГУНДИГАН
Памяти лейтенанта
Сергея Ковальчука
Как здравствуешь, застава Гундиган,
под вой и свист горячего металла?
Хочу, чтобы накрыл тебя туман,
чтоб небо над тобою замолчало.
О, дайте Гундигану тишины
и солнечного хоть на час затменья.
Хочу услышать на краю войны
магнитофона крошечного пенье.
О, наконец! Божественный покой
на Гундиган нисходит благодатно.
Там лейтенант, как мумия сухой,
поёт о маме нежно и невнятно.
Поёт о том, что тут почти что рай
и что рука тверда на автомате.
…О мати моя, только не рыдай!
О, не рыдай, возлюбленная мати…
1988
СОРОК ДНЕЙ
Когда в казарму армии Особой
тебя введут, смущённый новичок,
ты эту койку походя не трогай,
для этой койки свой устав и срок.
К ней сорок дней никто не прикоснется,
и поперёк простынки номерной
горячей лентой наша память льётся
о том, кто наш отход прикрыл собой.
Мы от воронки оттащили Кольку,
и он шепнул, бинтов своих белей:
«На сорок дней мою оставьте койку…
хочу я с вами… эти сорок дней…»
И сорок дней уральские Серёги
и смуглые ребята из Хивы
улыбку оставляют на пороге
и здесь не поднимают головы.
И сорок дней, как кровь его живая,
та лента поперечная горит.
И сорок дней мы молимся, не зная
ни строчки из отеческих молитв.
1988
СПЕЦНАЗ
Эти парни, как тени сухие, легки.
И ещё различить мне бы надо:
как вплетаются сухожилья руки
в сухожилья приклада?
Специальность такая у них на войне,
и в бою назначенье такое:
будто взвод пробивается в плотном огне,
а посмотришь – их трое.
На войну без жилетов и касок летят,
а вернутся – в лице ни кровинки.
Обесцвеченный взгляд. Будто камень приклад.
Будто гири ботинки.
Оперсводку прочтёт ошарашенный штаб.
Всё! Покинула витязя сила.
Мать его, как дитя, на руках донесла б
и в кровать уложила.
1989
СУМАСШЕДШАЯ ПЫЛЬ
Тихо лётчики между собой говорили.
Так бывает: винта нерасчётливый взмах –
тут же вздыбится прах, как виденье в горах.
Вертолёт пропадает в колодце из пыли…
Бесов, что ли, подручных накликал Аллах?
Это – пыль. Это – копоть жестокого солнца.
Это – плоть незаживших старинных обид.
Её взбили однажды бойцы Македонца –
до сих пор над долинами ржаво висит.
Пронесётся ли к штабу поспешная пресса
или автоколонны начнут марафон,–
мхом навыворот, как дымовая завеса,
стопудовое чудище прыгнет вдогон.
Это – пыль. Это – пытка изжогой и чадом –
на губах, на бумаге, на жаркой броне.
Из немытой, шуршащей надтреснутой чаши
напились мы сполна в самой пыльной стране.
Сумасшедшая тварь! Я кричу тебе: «Хватит!..»
Но полотнищем бурым рванёшься на крик –
и бензиновой грязной волною окатишь,
и вопьёшься сквозь веки, распорешь язык.
Это – пыль. Это – пот к небу прянувших мумий.
Это – смерти пыльца. Это – хаоса хруст.
Это – всё!.. Это серое пламя безумий.
Это – атомный пуск. Это – всё!.. Ну и пусть!..
От тебя мне не спрятаться, не оторваться,
зверь бессонный, несущийся вскачь по пятам.
От тебя мне сто лет ещё не отплеваться,
но себя я живым тебе, врёшь, не отдам.
1988
У МАЛОГО ТЕАТРА
Ну, как вы, мои офицеры?
Я не назову имена.
Имён и фамилий сверх меры
в конвертах не любит война.
Я жду до Девятого мая.
У Малого, перед Большим
мы с вами, смеясь и рыдая,
все-все имена воскресим.
1989
ЧАРИКАР ДНЁМ И НОЧЬЮ
Сергею Лыкошину
Что везёте, цветастые грузовики?
Мумие или марихуану?
Автоматы в шелках? Или в тесте клинки?
То известно мышам и душману.
Над асфальтом синеет бензиновый прах.
Не понять Чарикарской долины.
Полусонно мелькают мотыги в садах
да худые сгибаются спины.
Да на крыше белеет, разнежась, чалма,
как в персидской картинке старинной.
Да, игрушечные собирая дома,
дети голые возятся с глиной.
Чарикар, ты прикинулся раем земным,
а не целью, плывущей в бинокле.
Мы в чугунных пещерах недвижно сидим.
Наши робы, хоть выжми, промокли.
Там, где глина, там, слышишь, звучит и ручей.
Внятен лепет, и пенье блаженно.
Я б с тобой перекинулся словом, Сергей,
но засохли слова, будто сено.
Миражами вспухает асфальтовый путь.
Нас до вечера сменят едва ли.
А до этих, что в глине, рукой дотянуть.
Только руки чугунными стали.
***
Часовые кричат по ночам:
«Как дела?..
Почему не стреляешь?.. Эй, правый?!»
И короткая очередь в горы ушла.
И ракета шипит над заставой.
Нелюдимо мерцает асфальт за стеной.
А кусты Чарикарской долины
чуть колышутся, как валуны под луной
иль накидкой прикрытые спины.
И опять перекличка двоих:
«Как дела?..
Почему не стреляешь?.. Эй, правый!?»
Или в пятки душа без привычки ушла?
Или справа – бывалый и бравый?
«Духам» самое время в арыках дышать
под тяжёлою ношей фугаса.
Что там? Снова про нас итальянская кладь
под дорожный песок улеглася?
«Как дела?..»
– Часовые кричат, и летит
рой трассирующих к арыкам.
А застава моя, как убитая, спит,
равнодушна к ракетам и крикам.
1989, 2013
ЧЁРНАЯ ПЛОЩАДЬ
«… Проклятая Черная площадь,
Тебя не отбелит никто».
Из воинской песни
По Чёрной площади мы мчали с ветерком,
глаза от солнца и от пыли сузив.
О бешеном лихачестве таком
водители не ведают в Союзе.
Но в этот бред не сунется ГАИ.
Скорей! Скорей… Расчет шофёра точен:
плевать на столкновение в пыли,
но страшен взрыв, молчащий у обочин.
Опасен «дух», что из арыка вдруг
выпрыгивает, тварь, с гранатомётом.
А газ нажмёшь – и танк летит как пух.
Гранаты мажут, лупят по пустотам.
Взорвётся мина где-то за спиной.
Граната же, глядишь, торчит в дувале.
Скорей!..
Скорей…
Сквозь прах, и смерть, и зной..
Ну, слава Богу! Кажется, промчали.
И вновь над рытвинами пляшет руль,
и как во сне летит на нас дорога.
Зато стволы, горячие от пуль,
на ветерке остынут хоть немного.
И так – всегда…
Нет, стыдно, братцы, стой!
И мы посередине Чёрной стали
и, как шпана на вечер выпускной,
пунцовых кандагарских роз нарвали!
1988
ЮРА-МУЛЛА
В кишлаках замполита прозвали муллой.
Старцам нравится Юра-мулла.
По утрам на шоссе, окружён детворой,
«Эй, мулла, – слышит он, – как делла?»
А однажды из тучи просыпался град.
Как смешно: вся округа бела!
«Ах ты жалость, погибнет у них виноград», –
покачал головою «мулла».
«Они любят работу и знают в ней толк.
Вечно трудится Афганистан.
А вот этот, на крыше…— и Юра умолк,—
это нас наблюдает душман».
Я пишу и не знаю: ты жив ли, майор?
Так любил на поля ты смотреть.
А оттуда так часто смотрела в упор
сквозь соцветья свинцовая смерть.
1988
* * *
Якуб-хан угощает гостей шашлыком,
из японского термоса – чаем.
Переводчик звенит, как зурна. Но молчком
мы друг друга сперва наблюдаем.
Кто-то входит в колышущейся полумгле.
Чей-то глаз скоромётный и шорох.
В эту ночь так тревожно и весело мне,
будто в кухне просыпали порох.
Мы боимся отравы, желтухи и блох.
И колодец у хана ужасен.
В каждом рукопожатье мы ищем подвох,
смысл насмешливый – в каждой из басен.
У Якуба «тоёта» торчит за окном.
А «Столичная» – из Пакистана.
Мы беседу обильною лестью зальём,
тост поддержим «Дружить без обмана!».
Отдают полубредом визит и обед
и взаимные наши обеты.
Может статься, уйдёт ещё тысяча лет
до начертанной наскоро меты.
А покуда и Будда молчит, и Аллах,
и гневливый каратель Содома.
И старинная песнь Христа ради в ушах
так знакома гостям, так знакома.
Эх, детишек мне жаль! Воду бурую пьют.
Так доверчивы, так неповинны.
Завтра снова вручат им пастушеский кнут,
чтобы гнали овечек на мины.
1989
ПЕСНЯ САПЁРАМ
Как слепые, бредут вдоль обочин сапёры.
Смотрят грустно овчарки, как поводыри.
А ночною прохладой умытые горы
так нежны, хоть заплачь и умри.
Через сорок минут зарокочут моторы.
Путь откроют колоннам из Пули-Хумри.
А ночною прохладой умытые горы
так нежны, хоть заплачь и умри.
Свежим щебнем присыпаны минные норы.
За спиной выцветает дыханье зари.
А ночною прохладой умытые горы
так нежны, хоть заплачь и умри.
И в смятенном сознанье вскипают укоры:
ну, зачем вы, зачем на исходе зари
так колдуете музыкой нежною, горы,
ну, зачем же вы, чёрт побери?..
И мулла выпевает такие узоры,
так щемит этот вопль, этот сладостный визг.
Только вздрогнут однажды прохладные горы,
и рассыплется чаша лазурная вдрызг.
Но опять побредут, как слепые, сапёры
и овчарки, усталые поводыри.
А ночною прохладой умытые горы
так нежны, хоть заплачь и умри.
1988
АФГАНСКИЕ ПЕСНИ
В ночном почтовике
мы ввинчивались в выси,
и восемь раз являлась нам луна.
И чтобы разогнать непрошеные мысли,
я песни начал петь у круглого окна.
Об одуванчиках и о лугах приречных,
и о туманах русских деревень.
Беспечный Пакистан вдали сиял,
как млечность.
И под луной в горах металась наша тень.
И «стингер», как оса, уже звенел, казалось,
нацеленный на поршневой металл.
И сжалась наша жизнь
в ничтожнейшую малость.
Но в цель поющую никто не попадал.
1988
