Четверг, 18 июля, 2024

Уроки мужества

Отцы этих пацанов на фронте, или вернулись с тяжелыми ранениями, или уже никогда не вернутся. И не озлобились мальчишки. Наоборот, острее стало чувство любви к своему, родному, к тому, что так настойчиво у них пытаются отобрать...

Мудрая, заботливая…

Авторы данной статьи соприкоснулись с благородной и высокодуховной деятельностью преподобномученицы Великой Княгини Елисаветы Феодоровны во время подготовки третьего тома мемуаров князя Н.Д. Жевахова, одного из строителей подворья в Бари...

Жара за сорок…

Жара за сорок, марево солнца над степями. Ветерок только к вечеру, на красный закат, тогда листва в уцелевших посадках чуть колышется. Кому-то в этой жаре, получая солнечные удары, разгружать снаряды, кому-то рыть сухую землю под норку, кому-то мучиться в прифронтовых госпиталях...

Будем читать и учиться

Казало бы, не время сегодня писать книги о людях труда, но когда прочитаешь «Талант души», то понимаешь, что без пассионариев, без таких героев как Марина Михайловна, мы не сможем достигнуть тех высот духа, которых страна достигла 9 мая 1945 года...

Была дарована благодать…

Мои современники

В 1985 году я был неожиданно приглашён в Москву редактором «Нашего современника» Сергеем Васильевичем Викуловым в редакцию журнала на подведение итогов года и обсуждение плана на будущее. Жил я тогда в Арзамасе. Конечно, для меня это было и вправду неожиданным и знаковым событием: мои стихи в журнале заметили, оценили, будут и дальше печатать, если пригласили поучаствовать на мероприятии в своём коллективе. Ура! Что и говорить, не больно-то жаловали в ту пору нас, провинциалов, в столичных журналах. Помню, не спал всю ночь, лёжа на полке в купе поезда, не шёл, а летел в редакцию. Волновался. И было отчего, когда, войдя в кабинет главного редактора, увидел, помимо сотрудников журнала, известных всей стране авторов: Евгения Носова, Гавриила Троепольского, Георгия Семёнова, критика Ирину Стрелкову и других не менее тогда популярных писателей.

И вот там я впервые увидел и познакомился с Валентином Распутиным. Вид его был несколько усталый. «С дороги только что, — признался он всем, — никак не могу ещё прийти в себя…» И смущённо улыбнулся. И ничего-то в нём от уже прославленного писателя. Ну такой, как все, как обыкновенный человек.

К тому времени я уже успел прочитать и «Деньги для Марии», и «Живи и помни», и «Прощание с Матёрой», и «Последний срок». И я тогда уже понимал, какой это большой, ни на кого доселе не похожий мастер слова, всем сердцем принимая тот мир, ту боль, которые набатно зазвучали в его произведениях, и робко наблюдал, как с ним уважительно общались старшие по возрасту писатели.

А он после обсуждения запросто за столом чаёвничал со всеми нами, что-то с усмешкой рассказывал о жизни в Иркутске, о погоде, о дороге, да разве сейчас упомнишь все эти разговоры. Запомнил только, что держал себя очень просто, не кичился уже свалившейся на его голову всемирной известностью, ел охотно баранки, прихлёбывал из чашки чай, нацеженный из огромного самовара, стоявшего на столе. И было тогда за этим редакционным столом такое дружеское общение, столько шуток, новых анекдотов, писатели делились задумками, планами.

Вот там мы впервые пожали друг другу руки.

А вторая наша встреча произошла через годы, через целую эпоху, которую пережила страна. В 1998 году в Петербурге состоялся Пленум Союза писателей России. Собрались в Смольном. Писатель Семён Шуртаков подвёл меня к Валентину Распутину.

Валя, это Коля Рачков, поэт, мой земляк, познакомься…

Валентин пристально посмотрел на меня и улыбнулся:

Эх, Семён Иваныч, да мы с Николаем Рачковым давно знакомы. Вместе чаёвничали в редакции «Нашего современника… Читаю его стихи в журнале…»

Не скрою, именно это меня тогда очень обрадовало: узнал, узнал меня через столько времени!

Как-то так получилось, что после, когда все делегаты пошли знакомиться с городом и оказались на территории Александро-Невской лавры, мы с Распутиным всегда были вдвоём. «Ты от меня не отходи, а то потеряюсь», — пошутил он. Мы пошли на мемориальное кладбище, где похоронены Жуковский, Карамзин, друзья Пушкина. Постояли и у надгробных памятников великим русским композиторам, причём Валентин Григорьевич о каждом из них вспоминал что-то интересное. О каждом у него было особое мнение.

Когда мы зашли в Троицкий собор, увидели длинную очередь писателей к раке с мощами Александра Невского. И на эту очередь с интересом смотрели пришедшие в храм туристы. Узнавали кто есть кто. Я не могу объяснить, почему мне стало как-то неловко от этих взглядов, потихоньку отошёл в сторону. И тут ко мне подошёл тоже несколько смущённый Валентин Григорьевич. В руке у него было две свечи. «Это тебе, — сказал он, подавая мне одну, — пойдём поставим во здравие…»

И мы зажгли эти свечи у Иверской иконы Божией Матери.

Постояли молча.

Молча помолились.

И потом присоединились к группе наших писателей и приложились к мощам святого князя.

Этот день, это общение с великим русским писателем в Лавре настолько меня взволновало, что я вскоре написал стихотворение и посвятил его Распутину. Вот оно:

Сиявший в Лавре над Невою

Забыть ли Троицкий собор?

Там припадали головою

К святым мощам, потупив взор.

Мы отошли с тобой смиренно

В сторонку от дотошных глаз:

Негоже то, что сокровенно, —

Так откровенно напоказ!

И вот, с душой неутолённой,

Там, где сильней цвели лучи,

Мы перед Иверской иконой

Зажгли две трепетных свечи.

В тот миг раскаянье без меры

Сковало грешные уста.

В России жить нельзя без веры

И невозможно без креста.

Но печатать не торопился. А вдруг да не понравится оно ему?

В следующем году мы с ним снова оказались вместе в поездке из Петербурга во Псков на празднование 200-летия со дня рождения А. С. Пушкина. Ехали поездом. Купе наши были рядом. Валентин Григорьевич находился вместе с председателем Союза писателей России Валерием Николаевичем Ганичевым. И вот я решил прочесть это стихотворение.

Это ты мне посвятил, Николай? — спросил Распутин. — Большое тебе спасибо. Да, да, всё так и было, ты очень правильно описал тот момент в соборе. Это ты мне подарок сделал…

Ганичев поддержал:

Здорово, концовка-то какая точная, лаконичная…

У меня отлегло от сердца: теперь стихотворение можно печатать с посвящением…

А через два года Распутин пригласил меня в Иркутск на праздник «Сияние России». Мы летели туда с Анатолием Пантелеевым из Санкт-Петербургского госуниверситета и Иваном Фёдоровичем Гончаровым, профессором Педагогического университета им. А. Герцена. Вылет задержали часа на три. И всё это время Валентин Григорьевич терпеливо ждал нас в аэропорту в Иркутске. Он проводил нас в гостиницу, а через пару часов зашёл и пригласил к себе в гости.

Поужинаем у меня, — сказал он, — посмо́трите, как живу…

Этот вечер мне не забыть до сих пор. Именно у него я впервые попробовал байкальского омуля. Его жена Светлана Ивановна угощала нас домашними разносолами. «И огурчики, и помидоры сами выращиваем на даче…» Ели пироги, выпивали, конечно, и о чём только не говорили! Был с нами за столом ещё местный журналист и весельчак Костя Житов. Помню, с какой тревогой обсуждали вопрос о русской школе в России. Распутин и Гончаров особенно были озабочены преподаванием русского языка и литературы.

На другой день Валентин Григорьевич, зайдя в гостиницу, пригласил меня пройтись по городу. «Посмотришь Иркутск, столицу Сибири…» Мы прошли вдоль университета, где он учился, где учился заодно и драматург Александр Вампилов, показал мне старинное здание Русского географического общества, напомнил, что именно отсюда отправлялись экспедиции на дальнейшее освоение Сибири, Дальнего Востока, в Китай, в Монголию. Мы вышли к Ангаре. «Сейчас у меня зрение не то, — вздохнул он с сожалением, — а раньше я мог прочесть заголовок объявления на здании на другом берегу Ангары…» Меня заинтересовала целая улица деревянных домов, скорее изб с большими ставнями на окнах, с крепкими воротами, и всё это в центре Иркутска. «Вот так жили-вековали наши деды-прадеды, вот таким был раньше наш Иркутск…»

Довелось нам вдвоём выступать в городской библиотеке. Он попросил, чтобы я прочёл стихотворение «А Россия была и будет». Оно ему нравилось. «Ты везде его читай, — наставлял меня, — это очень даже необходимо сегодня…» Но я прочёл недавнее «Россия только начинается». Он, когда мы вышли из зала, взял меня за руку: «Ты умеешь кратко в стихах сказать о главном. Вообще, завидую поэтам. Мы, прозаики, можем только говорить о проблемах, не будешь ведь читать вслух рассказ или повесть в зале. Не те времена. А ты вон написал «Любку» — и в этом стихе целая художественная повесть о жизни…»

Мне, конечно, было приятно услышать от него такую похвалу. Я, доселе не избалованный критикой, и верил и не верил его словам, у меня и в мыслях не было, что Распутин так серьёзно относится ко мне.

Мы выступали в Иркутске в университете, в институтах, в техникумах, на большом торжественном собрании в концертном зале филармонии. Интересные творческие люди были приглашены тогда на праздник «Сияние России». Это и киноактёры Николай Олялин, Николай Бурляев, Владимир Заманский, и писатели — депутат Государственной думы Анатолий Грешневиков, Юрий Лощиц, Леонид Бородин, Валерий Хайрюзов, Александр Илляшевич из Эстонии, критик Капитолина Кокшенёва, уже упомянутый мной профессор, организатор проекта «Русская школа» Иван Гончаров, местные поэты, среди которых выделялись Владимир Скиф из Иркутска, Владимир Корнилов из Братска и другие авторы.

Не забыть, как мы дожидались в посёлке Листвянка на берегу Байкала катера, на котором должно было состояться наше дальнейшее путешествие. Чего там на прибрежном «диком» рынке только не было! Рыба разных видов, свежая и копчёная, конечно же, знаменитый омуль, красочные сувениры, кедровые орехи, всяческая одежда китайского производства. Валентин Григорьевич остановился у лотка с сувенирами. Выбрал нож, изготовленный из красивого полудрагоценного камня, подержал на ладони:

А ведь им удобно разрезать бумагу, особенно листы в книге. Пошлю-ка я его Василию Ивановичу Белову с какой-нибудь оказией. Может, вон с Толей Пантелеевым, он намеревается поехать к нему…

Трудно объяснить, почему Распутин как-то тепло, даже уважительно стал относиться ко мне. Я, кстати, не скажу, чтобы он был уж очень молчаливым. Многие об этом и говорят, и говорили, подчёркивая молчаливость, замкнутость за основную черту его характера. Да нет, мы с ним беседовали обо всём, общались вполне откровенно, доверительно. Мне кажется, что его замкнутость, его «каменное молчание», о котором упоминает критик Валентин Курбатов, это состояние его души в тот или иной период жизни, особенно это стало заметно после гибели его дочери Марии. А со смертью Светланы Ивановны он стал даже не столько сторониться людей, сколько испытывать неловкость, потому что жаловался на память: «Здороваются, а я не узнаю кто это, забыл, понимаешь — забыл и имя, и фамилию встречного. Злюсь на себя. Отшибло память… Прячусь от порядочных людей…» Я его утешал как мог — и в письмах, и по телефону…

И ещё к той якобы замкнутости его. Хочу вспомнить, как мы в Усть-Уде, в том самом посёлке, где он учился в школе, той самой, где развивались события, описанные им в повести «Уроки французского», где его, а вместе с ним и нас встречали, как, пожалуй, больше нигде не встречали писателей: девушки, одетые в русские сарафаны, с цветами в поднятых руках образовали нарядный почётный коридор, и мы торжественно проходили через него в местный Дом культуры. После выступления, а оно затянулось допоздна, собрались поужинать вместе с местным начальством.

И вот после застольных речей, и серьёзных и шутливых — ведь здесь Распутин для всех просто свой родной человек, а не только великий русский писатель, — Толя Пантелеев развернул гармошку, с которой он не расстаётся ни в каких поездках, и грянули песню за столом. Пели «Славное море — священный Байкал», «Катюшу», «Волховскую застольную», «Артиллеристы, Сталин дал приказ!» И Валентин Григорьевич пел вместе с нами, и ещё подсказывал, какую новую песню спеть. Вообще, он был здесь ещё более прост и открыт душой, вспоминал с земляками былое, обсуждая тамошнюю жизнь. Я и во время последующих встреч замечал, что он никогда не старался как-то выделиться, в нём естественно уживались и врождённая скромность характера, и величие таланта.

По возвращении в Иркутск на ночной дороге наш водитель свернул в темноте в сторону — там же никаких столбов с фонарями на дороге не было, тайга кругом — и мы оказались за тридцать километров от главного пути, оказались в местечке, куда был сослан Сталин. Никто, конечно, не огорчился, все шутили, что так нам и надо, что пели про Сталина, вот он и напомнил о себе.

«Вот она, мистика, — только и мог сказать Распутин, — может, кто-то из нас и рассказ об этом напишет. Чудеса, да и только…»

С этой встречи в Иркутске, собственно, начались наши дружеские отношения. Я посылал ему книги, он отзывался, как всегда, давал оценку, рассказывал о своём бытии, я писал ему, иногда мы созванивались по телефону. Не скрою, каждое его письмо, его оценка ободряли меня, поднимали дух, настраивали на творческую работу.

А как он был деликатен, если находил слабую строчку!

Вот выдержка из одного письма от 01.11.2009:

«Верните русскому деревню» — очень хорошо, очень точно и больно.

«Кричу я небу и Кремлю». Мы с тобой, и не только мы, в одни адреса кричим. «Единым без земли не будет землёю вскормленный народ». Землёю вскормленный, рекою вспоенный — и то и другое давало вечность, в них была самая крепкая и неизносная правда бытия.

У меня впечатление такое, что пишешь ты всё сильней и точней. И всё необходимое для стиха, о чём бы ты ни задумывал, при тебе, надо только растворить ворота и выбирать из лучшего самое лучшее. Терзания, очевидно, и в этом случае бывают, но уже не надо весь свет обегать за словом, а только выбрать как бы из домашнего хозяйства.

За одно запнулся, может быть, и несправедливо. Это в другом стихе о деревне:

«Как солнце играло на жёлтой стерне» — прекрасный стих; «Тебя извели. Истребили. Не плачь» (всё тут есть — и напряжение, и точность, и боль), но концовка:

«Тебя ещё вспомнит Россия» — мне показалась несколько вялой и, может быть, изъезженной. Не берусь утверждать — показалась…»

Господи, да что там «показалась» — всё ведь правильно подметил. Как я благодарен за это замечание! Надо сказать, что эти стихи я посылал ему в рукописном виде, они не были ещё нигде напечатаны. И стих «Как солнце играло на жёлтой стерне» я до сих пор нигде не напечатал. Наконец нашёл концовку, но, увы, не прочтёт её мой любимый писатель…

Когда я бывал на пленумах Союза писателей в Москве, Валентин Григорьевич приглашал меня к себе в гости в Столешников переулок «попить чайку». Но я по своей закоренелой деревенской застенчивости, что ли, не решался обременять его своим посещением. Зачем я буду отрывать время у него?

Нет! Я всегда покупал заранее билет на поезд домой и оправдывался: «Билет у меня куплен, Валентин Григорьевич, уж как-нибудь в другой раз. Передай привет Светлане Ивановне…» Он мне: «И Светлана была бы рада увидеться…»

Несколько раз при встрече упрекал меня: «Да что ты, Николай, всё Валентин Григорьевич да Валентин Григорьевич? Что ты всё меня по имени-отчеству? Ты давай по-простому, Валентин — и всё. Мы что, чужие? По-дружески давай, слышишь?.. Я что тебе, начальник какой?..»

Я охотно соглашался:

Конечно, конечно… Договорились…

И тем не менее при каждом новом разговоре у меня вырывалось:

Валентин Григорьевич…

Он в конце концов махнул рукой:

Ты неисправимый…

Честно, как на духу, признаюсь: не получалось у меня запросто, этак запанибратски с ним.

Не получалось. Каким-то особым, внутренним чутьём я понимал дистанцию, понимал с кем общаюсь — с одним из лучших писателей мира.

К тому же я чувствовал с его стороны какое-то необыкновенное, буквально отцовское отношение ко мне. Да, он был постарше меня всего-то на каких-то четыре года, не на много ведь. Но я всё равно сознавал рядом с ним учеником, который благоговейно внимает своему учителю. Да так по сути оно и было. Я впитывал в себя его рассуждения о состоянии России, русской деревни, его оценку событий, деятелей литературы и искусства, его горькие мысли о будущем Союза писателей. Это было своего рода воспитание души, наставничество, школа творческого взгляда на жизнь. Для меня он был и остаётся великаном духа, человеком чистейшей совести и высочайшего гражданства. Встречаясь с ним на пленумах, да и просто в Союзе писателей, переписываясь, разговаривая по телефону, я радовался тому, что могу с ним общаться, могу быть более уверенным в своём творчестве ещё и оттого, что мои стихи понимает и принимает близко к сердцу сам Валентин Распутин.

Особенно нас сближала боль за русскую деревню, за погубляемые леса и реки, за разрушение нравственных, культурных традиций народа.

Когда ехали в Усть-Уду, навстречу нам шли нескончаемые огромные лесовозы с крупным лесом, как правило, с кедром и лиственницей.

В Китай за копейки перегоняют наше национальное богатство, — горько констатировал он. — И ничего не поделаешь, всё узаконено. Власть в руках дельцов, которым Родина мачеха. Временщики, барышники…

О вульгарной, пошлой, разлагающей общество эстраде обронил:

Сплошная халтура. Не помнящие ни родства, ни корней… Стараются, чтобы весь народ был таким. Стараются из русских сделать нерусских. Доугодничались перед Западом, дообезьянничались… Ополоумели от шальных денег. Возомнили, что они и вправду звёзды. Всё разрешено, всё позволено: и Родину хулить, и народ презирать… Всё лучшее, что у нас было, испохабили…

Как-то я поделился с ним о том случае, когда меня в девяностые годы писательская организация выдвинула на государственную премию по литературе, и я её не получил. Он усмехнулся и похлопал меня по плечу:

А ты гордись, Николай, что не дали. Ты из чьих рук получал бы премию?.. И посмотри, кто её получают…

Не могу забыть, как он в последнем письме ко мне, когда был уже очень болен, писал, что хочет хотя бы ещё разок приехать и посмотреть Петербург. Надеялся приехать осенью 2014 года. И опять напомнил мне в письме: «Надо увидеться, надо…»

Не получилось. Ни приезда в Петербург, ни встречи нашей. Я ведь совсем не догадывался, что он смертельно болен. Да он и сам, вероятно, не хотел в это поверить. Но что случилось, то случилось, причём очень быстро.

Сейчас я очень сожалею, что даже в том же 2014 году, когда, приехав с конференции из Белгорода, писатели Виктор Потанин с женой Людмилой и Виктор Лихоносов звали меня к Распутину в гости, я не помчался к нему, рассудив: куда такой компанией-то? Шумно будет…

Именно сегодня я уяснил, как был он всё-таки одинок и страдал душой в этом мире в последние годы. Как ему хотелось просто поговорить с теми, кто не надоедал, наверно, ни просьбами, ни суетливым вторжением в его жизнь.

Я приехал в Москву в храм Христа Спасителя проститься с ним. Увидев исстрадавшийся, изболевшийся до неузнаваемости лик любимого писателя, я внутренне содрогнулся. «Плачу и рыдаю…» — даже молитвенными словами не выразить того состояния, которое сжало мне сердце.

Народ шёл и шёл проститься с ним, ложились цветы на стоявший у временного прохода столик и на гроб классика отечественной и мировой литературы, горели свечи у икон. Народ шёл и шёл…

«Плачу и рыдаю…»

Я ехал домой и вспоминал до мельчайших подробностей и все наши встречи, и путешествие по Байкалу, и то, как мы взбирались на крутой лесистый берег вдоль «золотой пряжки» Транссиба, и Валентин Григорьевич, присев на корточки перед крохотным, в ладошку, кустиком кедра, обрадовано известил: «Вот выкопаю и пошлю приятелю-писателю, давно обещал…»

И надо было видеть, как светилось его лицо, как он по-крестьянски деловито расправлял длинные хвойные иголки…

Без слёз не могу читать его письма, вспоминая и понимая, какая великая благость была мне дарована свыше — быть в дружеских отношениях с писателем от Бога Валентином Григорьевичем Распутиным.

НЕОЖИДАННО ПРОСТОЙ

Впервые я увидел писателя Василия Белова на пятом съезде Союза писателей России в 1985 году. Съезд проходил в Кремле. Один за другим выступали известные писатели. Запомнился Евтушенко, который восхвалял Якира, Косиора, Уборевича на трибуне, клеймя позором сталинский репрессивный режим. И вот объявили Василия Белова. На трибуну вышел небольшого роста человек с белой окладистой бородой и бледным, почти бескровным лицом, с холодным блеском глаз. Сначала он показался мне чем-то похожим на узника замка Иф, о котором я читал в книге А. Дюма «Граф Монте Кристо». Пригляделся: да нет, скорее на Льва Толстого. Белов выступал как-то обыденно просто, в отличие, скажем, от шумного Евтушенко, он поднимал наболевший крестьянский вопрос, говорил о России. Писатели-патриоты с уважением внимали ему, писатели-либералы демонстративно выходили из зала один за другим в фойе, снисходительно улыбались…

А познакомились мы с ним позднее, в октябре 1988 года, в Киеве, куда прибыла делегация авторов журнала «Наш современник» во главе с главным редактором Сергеем Васильевичем Викуловым. И был в этой делегации Белов.

В Киево-Печерской лавре мы с Василием Ивановичем оказались почему-то вместе в церковной лавке. Выбирали и покупали медные нательные крестики себе, детям. Остальные писатели разбрелись кто куда.

Вышли из лавки, разговорились.

Не люблю выступать, ездить, надоело. Люблю покой, тишину, сидеть бы мне где-нибудь одному в избе — и думать, писать… А говорить — о чём? Я уже всё давно сказал, повторяюсь. Это вам, поэтам, хорошо. Вышел на трибуну — и читай стихи, хоть старые, хоть новые. Вон тебя как киевляне-то встретили! Четверостишие твоё о Чернобыле через весь Крещатик на плакате растянули. Здорово! А нам, прозаикам, надо перед каждым выступлением голову ломать и ломать…

Говорили об Октябрьской революции. Он сурово отчеканил:

Его Бог наказал страшно, его земля не приняла, это самое ужасное наказание…

Понятно, о ком он говорил.

Рассуждали о многом, но запомнилось именно это. А вообще, он меня просто покорил своей откровенностью. Я-то думал: это же сам знаменитый Василий Белов, как, о чём с ним можно говорить вот так, запросто, идя вместе?

Оказалось — обо всём. А ведь до этого мы с ним даже не были знакомы.

Обедали вместе за одним столом в ресторане гостиницы, где проживали. Он вынул бумажник для оплаты, переспросил официанта:

Всего двадцать рублей? Разве это много…

Я подумал, какие же суммы ему приходилось платить раньше?.. С меня денег не взял, заплатил за обоих.

Ой, что ты, Николай… И брось, брось ты эти штуки, ещё чего, — воскликнул он, увидев, как я достаю свой кошелёк.

Знаю я поэтов, откуда у них деньги-то…

На другой день удивил:

А я, знаешь, ходил сегодня завтракать в столовую. Она рядом. Кормят лучше, чем в нашем буфете, — и дёшево, ой дёшево… На копейки…

Киев запомнился мне в золоте каштанов, тополей, куполов храмов. В Софийском соборе, куда мы пришли всей делегацией, мне опять повезло. Узнав, что в нашей делегации Белов, экскурсовод потихоньку поманила рукой его и стоявших рядом меня и поэта Виктора Кочеткова и повела наверх, на хоры, где хранились фрески из взорванной церкви. И вот там буквально покорила наше воображение фреска, на которой был изображён Ангел, свивающий Небо в свиток. Долго мы втроём стояли возле этого чуда.

Ты гляди, Николай, запоминай, — напутствовал меня Василий Иванович. — Красота-то какая, а смысл-то какой… И не зря, не зря осталась целёхонькой именно эта фреска. Чтобы задумались люди…

Позднее, вернувшись домой, я написал стихотворение «Ангел свивает небо» и хотел посвятить Белову. Но, к сожалению, у меня тогда не было его домашнего адреса, а посвящать просто так, без уведомления, я посчитал не деликатным, не решился. Это же всё-таки Василий Белов, автор дивного «Лада», а не кто-нибудь из рядовых. Один из первых писателей в стране. Вдруг стихотворение слабое, вдруг не понравится ему? А время шло, время наступило суровое, трагическое. Время митингов и раздрая.

Так оно и было напечатано в книге без посвящения.

Сейчас жалею. Ведь именно Василию Ивановичу я обязан написанием этого стихотворения.

Позднее, где-то в начале уже этого века, замечательный писатель и депутат Государственной Думы Анатолий Грешневиков, с которым мы познакомились в Иркутске у Валентина Распутина, близкий друг Василия Белова, предложил мне, чтобы я послал свою книжку Василию Ивановичу. Но я подумал: эх и нужны мои стихи больному к тому времени писателю, опять лежавшему к тому времени в больнице… Но оказалось, что зря так подумал. Потом узнал, что Анатолий послал ему моё стихотворение «Там будили меня голосистые песни», и оно ему понравилось, и Белов даже наказал Анатолию приобрести для него сборник моих стихов.

Увы, грешен, не послал… Увы, не послал ему…

Именно ему, создавшему непревзойдённую повесть «Привычное дело» — шедевр отечественной и мировой литературы. И не только этот шедевр, а много другого о жизни русской северной глубинки. О жизни русского народа. Его «Кануны», «Год великого перелома», «Час шестый» — это великий памятник русскому крестьянскому миру, русской доле, о которой он рассказал так пронзительно правдиво, как, пожалуй, мало кто в современной прозе. А роман «Всё впереди» заставит ещё много поколений задуматься о том, что с нами и почему происходит…

Боже мой, каким же счастьем одарила меня судьба, сведя нас когда-то в златоглавом Киеве!

Где Василий Иваныч? Не стало, не стало Белова,

Не услышим мы больше его наболевшего слова,

По-крестьянски простого, в колосьях любви и печали,

Мы его неизменно с надеждою в сердце встречали.

Нет Белова теперь, весь ушёл до последней он фразы

В свои повести честные, в жгуче живые рассказы

О деревне родной, о мужицкой судьбе, о народе,

О народе, о том, что и сам растворился в природе…

«ДЕРЕВЕНСКИЙ, КАК НИКТО»

С Виктором Боковым я встретился в начале шестидесятых прошлого века, когда учился в Горьком на историко-филологическом факультете в педагогическом институте. Рядом, буквально в ста шагах, через сквер, располагалось старинное здание, в котором на втором этаже обосновалась тогда Горьковская писательская организация. Я уже печатал свои поэтические опусы в студенческой многотиражке, в областной молодёжной газете «Смена», частенько забегал в правление писательской организации, где меня тепло привечали как «молодого, подающего надежды».

Помню, это был семинар молодых. И было ожидание гостя из столицы: «Боков должен приехать…»

Ну, Боков…

Тогда у нас кумирами были Евтушенко и Вознесенский.

А Боков?.. Кое-что читали в литературных журналах, слышали, что он достойная, уважаемая фигура в поэтическом мире страны. Что он сидел… Но и только.

И он явился.

Помню, раскрылась дверь и предстал перед нами широкоплечий, большой красивый человек в богатом пальто нараспашку с коричневым пушистым воротником шалью, то ли бобровым, то ли собольим, — таких я тогда ещё не видел среди знакомых, да и в мехах плохо разбирался, — в такой же богатой шапке. Румяный, пышущий здоровьем и весельем, широкой — это бросалось в глаза — натуры, он показался мне чем-то похожим на старорусского барина, на певца Шаляпина, на писателя Алексея Толстого вместе взятых, которых я видел на живописных иллюстрациях в книгах и альбомах.

Вот он, поэт из Москвы!

Один его вид уже вселил в нас, молодых, робость. Как-то он оценит наши рукописи, наши тощие подборки первых, выстраданных стихов? Одного слова важного москвича достаточно было, чтобы о тебе или заговорили, или надолго замолчали в местном литературном кругу.

Помню, он, по-барски восседая за столом, очень снисходительно отнёсся к нашим виршам, кого-то похваливал, читая понравившиеся строки, кого-то любезно критиковал. Мне досталось. И очень досталось. Почему-то именно мои стишки стал разбирать тщательно, указывая на недостатки. «Никогда не пиши того, за что потом тебе будет стыдно. Не обо всём нужно писать. Больше думай. Свой ум поверяй сердцем. Не переставай любить Пушкина. Ты уже много умеешь, ты парень способный. Понимаешь?..» — он строго глядел на меня. Мне тогда показалось: строже, чем на других. Мне даже обидно стало: неужели мои стихи хуже, чем у некоторых приятелей? А я-то считал, что пишу лучше.

Эх, Боков, Виктор Боков…

Новая моя встреча состоялась с ним через несколько лет в Болдине, на Всесоюзном Пушкинском празднике поэзии.

Я тогда жил и работал в Арзамасе, посещал литературную группу, которую возглавлял местный поэт Александр Плотников. Боков к тому времени был уже знаменитым. Его песни «Оренбургский пуховый платок», «На побывку едет», «Ой, завьюжило…» и другие пелись и на кремлёвской, и на клубных сценах, на свадьбах и на различных празднествах по всей России. Одним словом, первый гость на любом поэтическом торжестве. А уж как его любили в Болдине! Как он умел вдохновенно говорить о творчестве любимого им Пушкина! «Вечор, ты помнишь, вьюга злилась?.. Вслушайтесь в это слово: вечоор! Не вчера, а вечор, — обращался он к переполненному залу. — Вот оно, родное слово, взятое Пушкиным из глубины народной речи, из крестьянского, из сокровенного…»

И лица у людей радостно светились, и душа воспаряла.

Болдинский хор старушек был от него без ума. Боков выходил к ним с балалайкой и начинал петь частушки, которых знал уйму, особенно «овражных», как сам подчёркивал, вместе с хором пел и приплясывал. В общем, когда приезжал Боков, Пушкинский поэтический праздник принимал особенный размах.

Я уж подзабыл, что я тогда читал на сцене в зале кинотеатра «Лира» и потом с наспех сколоченного деревянного помоста в роще «Лучинник» перед огромным стечением народа прямо там, где шумело празднество. После выступления нас обычно приглашали или в столовую, или в лесной укромный уголок, где вдали от толпы были богато уставлены столы с вином и закуской. Там нас угощали перед отъездом домой. Поэты, журналисты, областные и местные чиновники во главе с секретарём обкома партии усаживались все вместе за общий стол, начинались бесконечные тосты, разговоры, все раскрепощались, обсуждали, как прошёл праздник, пили, обнимались, обменивались адресами.

И вот пред тем, как садиться за стол, Боков оказался рядом и, глянув на меня, громко, торжественным голосом произнёс:

А вот и Рачков!..

И вручил мне тоненькую, «огоньковскую», книжечку своих стихов с размашистой подписью: «Николаю Рачкову. Будь! Виктор Боков. 4.06.78 г.» Все уважительно посмотрели в мою сторону — как тут не смутиться?

И тут я напомнил Виктору Фёдоровичу о том горьковском семинаре. И сказал, что очень благодарен ему за напутствие. «Я рад, — сказал он, — теперь вижу, что не зря приметил тебя тогда. И запомнил…»

К нам подошёл Александр Плотников.

Вот ещё один хороший поэт! — опять громко произнёс Боков.

Александр Иванович горестно вздохнул, обняв меня:

Все нас, Коля, хвалят, а вот в Москве не печатают.

Боков тряхнул густой шевелюрой головы.

Вот что, друзья мои, давайте мне срочно ваши стихи, я их напечатаю в «Литературной России». Пришлите, ладно? Я их сам отнесу в редакцию. Напечатают. Пусть попробуют не напечатать, — прямо-таки вскинулся он. — Срочно! Срочно! Поняли?..

Господи, кто только не обещал нас тогда напечатать в Москве, а до дела так и не доходило.

Тем не менее, мы, приехав в Арзамас, послали стихи Бокову. И к нашему изумлению буквально через короткое время подборка стихов арзамасских поэтов Плотникова, Рачкова и Васильева была опубликована в «Литературной России».

Сдержал своё слово Виктор Фёдорович!

Перед этим он прислал мне письмо с лестной характеристикой моих стихов и припиской: «Верю в тебя! Очень. Очень. Твой Виктор Боков».

Шло время. У меня в Горьком вышла книжечка «Отчее крыльцо», вопрос встал о приёме меня в Союз писателей СССР. За одной из рекомендаций (две мне охотно написали Фёдор Сухов и Юра Адрианов) я посмел обратиться в Москву к Бокову. Переживал: напишет ли? Он буквально через несколько дней прислал мне её.

Послал я рукопись нового сборника стихов в столичное издательство «Современник». Но, увы, издание книги затягивалось по разным причинам. То там редактора отдела сменили, а новый «забыл» меня включить в план, то ещё что-то. Хотя редакционное заключение на рукопись было хорошее. Что делать? Жалуюсь Бокову в письме. Получаю ответ: «20 сент. 80 г. Николай! Что тебе делать? Бомбить издательство «Современника», переедать им плешь и другие части. Не знаю, кто теперь там вместо Карпенко, но это не важно — писать, приезжать под видом замены стихов, а одновременно нюхать воздух, как и что! Других выходов нет, я с ними грызусь, а то бы подмогнул. Там давно уже хабе и бордель, так что покажи кулаки и зубы. Вот так!

Будь, как новосёл, настойчив — бомби, бомби, бомби! Обнимаю! Виктор Боков».

Конечно, ни «бомбить», ни «нюхать воздух» в издательстве я не умел и не привык, да и не смог бы, не та подготовка. Но всё же внял совету Виктора Фёдоровича, раза два или три наведывался в Москву напомнить о себе. Конечно, любезные разговоры, обещания — всего этого было вдоволь. Время шло. В конце концов издали.

Подборку моих стихов уже второй раз опубликовал журнал «Юность», журнал, тираж у которого был три миллиона экземпляров и напечататься в котором было и неслыханно, и почётно, и авторитетно. Я тогда был, конечно, на седьмом небе от успеха. Послал журнал Бокову с посвящением, которое сочинил прямо на почте.

Кепка лихо, для порядка,

Сбита набок, чуть левей.

Из неробкого десятка

Всероссийский соловей.

Запоёт — и все поляны

Зацветают, как во сне.

Все гармошки, все баяны

Откликаются в стране.

И тут же в ответ получаю его письмо. В нём он хорошо отозвался о всей подборке… «Только вот «Отчим» не понравился. Стиль стиха торжественный, вроде «Как ныне сбирается вещий Олег», не подходит для быта. Интонация должна быть другая, ключ другой. Можно было бы:

Он юность мою отравил

Сивушным глухим перегаром.

И несколько горьких стихов

Ему посвятил я недаром.

Рифмы в третьей строке нет, неважно, это только рыба, размер. Эту ошибку допускают очень многие поэты, и молодые, и не молодые. Спасибо за строки, посвящённые мне. Лихо. Желаю очень хорошего ветра в паруса твоей яхты.

Эх, Волга!

Привет А. И. Плотникову, В. Васильеву. Будь талантлив, как волгарь и арзамасец.

Жму руку дружески. Виктор Боков».

В чём-то, касаясь стихотворения, он действительно был прав, но у меня, как мне казалось, была своя правота. Потом, при встрече, мы с ним даже поспорили на эту тему и он, к моему удивлению, похлопал меня по плечу и сказал: «Хорошо, что не сдаёшься, это хорошо…» И даже согласился тогда с моими доводами, хотя и погрозил мне пальцем: «Нос не задирай…»

В 1987 году я переехал жить под Ленинград. Это было нелёгкое для меня время. Ленинградская писательская организация была тогда сильной, влиятельной литературной средой. И надо было мне отыскать в ней своё место, чтобы не затеряться в общей массе. Я много работал над новой книгой. И наконец, в 1991 году в «Лениздате» вышел мой новый сборник стихов «Памятный дом». Посылаю Бокову. Получаю письмо.

«15.06.91 г. Дорогой Николай!

Спасибо тебе за «Памятный дом», я прочёл его, не откладывая и хочу сказать тебе, что книга у тебя получилась яркая, энергичная, «твоя». Очень много хорошего, поздравляю! Особенно взгрустнулось при строках

Земляника крупна и вкусна.

Но у мёртвых отнять!

Бог с тобою…

Здорово!

Или:

Словно кто-то стёр улыбку

С целой улицы в селе.

Сильно.

Хорошо о Керн, хорошо о Лавре, где нет Пушкина с современниками на кладбище, хорош «Вечерний разговор» и многое другое.

Молодец, Коля!

Встал над окопом жизни и воюешь. Так держать!

Обнимаю! Виктор Боков. Переделкино».

Я старался особенно не беспокоить поэта письмами. Знаю по себе, как порой хочется писать стихи, а тут на столе очередное письмо лежит который день — отвечать надо. А Боков! Сколько талантливых и не талантливых обращалось к нему, полагаю, что не мне одному отвечал он на послания. Его щедрое сердце, его кипучая натура открыта всем, отзывается каждому, причём ярко, эмоционально. Не забуду, как в Ленинграде проходил пленум Союза писателей России в зале гостиницы «Ленинград» где-то в конце 80-х. Накануне я встретился в номере гостиницы с Виктором Фёдоровичем, вручил ему книжку «Только любовью». И вот на другой день, примерно за пять минут до начала заседания, Боков входит в зал и, отыскивая и не находя меня глазами, громогласно вещает:

Рачков, ты здесь? Покажись! Я прочитал твою книжку запоем и так вдохновился, что с утра написал четыре стихотворения…

Таков он был, поэт Виктор Боков. За день он мог написать и десяток стихотворений. И пусть не все они будут высшей пробы, но всё равно такими, каких никто не напишет. А разве до сих пор кто-нибудь из нас написал о жизни точнее вот этих строк?

Жизнь — ужасная штука,

Если о ней помыслить.

То захотят повесить,

То захотят повысить.

То тебя в генералы,

То тебя в рядовые.

То тебе гонорары,

То тебе чаевые…

И тем не менее:

И всё-таки: жизнь — это чудо!

А чуда не запретишь.

Да здравствует амплитуда:

То падаешь, то летишь!

А как он играл словами в стихах, словно жемчуг перебрасывал с ладони на ладонь!

Лето — мята,

Лето — лён.

Я-то, я-то —

Я влюблён.

В это поле

И межу,

Где по клеверу

Хожу…

В поле, в лесу ли он любовался каждым цветком, росинкой, веткой.

А сбоку розовые кашки,

Подсолнухи, как решето.

А я в сатиновой рубашке

И деревенский, как никто!

Какая раскованность души и речи! Боков гордился, что он из деревни, хорошо знал и любил деревню, всегда подчёркивал это в стихах. Может, поэтому и меня приметил, почувствовав родственную деревенскую душу.

И вот что удивительно! Мы не были с ним друзьями в прямом смысле, я ни разу даже не навещал его ни в московской квартире, ни на даче в Переделкино. И всё же было что-то между нами такое, что сближало, и сближало крепко. Мне важно было знать, как оценивает мои стихи Виктор Боков. Почему? Это трудно даже объяснить. Я внутренне понимал, какой это блестящий, оригинальнейший мастер слова, русского слова, какой это великолепный художник поэтического языка. По своей лексической выразительности его и сравнить с кем-то трудно. И его оценка моего творчества была мне вроде путевого указателя: правильно иду?

Его же, вероятно, интересовало, как я, более молодой, идущий вслед, отношусь к его творчеству. И то уважение, которое я питал к Бокову-поэту, было ему и лестно, и тоже поддерживало душевный настрой, лирический настрой его романтической души. «Жду, жду от тебя книжек…» Я не знаю, какой он был семьянин, как вёл себя в быту, каким был товарищем — всё это оставалось за рамкой моего понимания портрета незаурядного русского певца, каким он остался в литературе.

В начале 95-го я послал ему книгу «Средь туманов и трав», которая недавно вышла у меня в местной тосненской типографии. В то роковое время книги стихов почти не издавались. Этот сборник должен был у меня выйти в ленинградском издательстве «Советский писатель», но оно в одночасье развалилось, как развалилась страна. С большими усилиями мне удалось выпустить сборник в своём городке. Посылаю ему сборник, а в подарок мне его книга «Что думалось и пелось», избранные стихи и песни. И подпись: «Николаю Рачкову, звонкому жаворонку России, молодому Пегасу из его поэтической конюшни. Будь! Виктор Боков 8 марта 1995 г. Переделкино».

Ах, Виктор Боков, Виктор Боков… Сколько раз ты поддерживал во мне поэтический настрой, когда, казалось бы, совсем было темно на душе.

В 1997 году, где-то в конце лета, я послал ему сразу две книжки: «Под небом высоким», изданную в Арзамасе, и «Свет мой лазоревый», только что вышедшую в Петербурге в издательстве «Вести». И какое же письмо пришло мне вскоре от всероссийского соловья! Не могу не привести его полностью:

«26 сент. 97 г. Дорогой, Коля!

Получил вчера вечером твою толстую бандероль, вспорол её, и ахнул! Сразу два подарка! Конечно, стал читать ленинградское издание. Читал и радовался русскому слову, русской душе, русскому пониманию жизни. Никакая Европа, и никакая Америка, будь она неладна, не вытравят русского духа, который даже в мешаном кровью Пушкине не зарос дворянской забывчивостью. Моё немолодое вино, при встрече с твоей винной бочкой, так забродило, что я писал, писал, писал, в конце концов написал стихи, посвящённые тебе, ибо ты их родил. Принимай ребёнка, будь крёстным. Я буду печатать его в новой книге. Я тебе не могу сейчас ответить посылкой книги. Вышла у меня новая книга «Травушка-муравушка», но только сигнал есть, получу авторские, вышлю.

Я весной 96 г. перенёс инфаркт, целый год сидел на даче под яблонями, терпел, глотал таблетки и принимал врача кардиолога. Врач молодая, сверх красивая, это как-то помогало, давало тонус. Тонус этот мне помог, и вот опять я пишу стихи, и довольно часто. Как поэт, я стал теперь крепче и смелее. Нет-нет да и обзовут великим. И всё же много писать не могу. Сказал всё. Стихи, что я посвятил тебе, это моя органичная форма. Это всё от народных присказок, от речей свадебных дружек, которых я наслушался в детстве в своей родной деревне Язвицы.

Спасибо ещё раз за два подарка. Будь писуч, издавайся, молчанию в руки не давайся. Колодец без воды не для нашей слободы! Обнимаю! Будь здоров! Твой отец. Мне 83 года, исполнилось 19 сентября 97 г. Всё. Виктор Боков».

Надо пояснить, почему Виктор Фёдорович написал: «Твой отец». Дело в том, что я нередко и устно, и в письмах к нему называл его шутливо своим «крёстным», поскольку он давал мне рекомендацию в Союз писателей. Для меня это действительно было большой честью. Я и сегодня благодарю Бога за то, что у меня были хорошие «крёстные» при вступлении в Союз писателей — Виктор Боков, Фёдор Сухов и Юра Адрианов.

А вот и стихотворение, посвящённое мне, аккуратно напечатанное на машинке.

ВОЛГА-ГА!

Николаю Рачкову

Город Нижний,

Арзамас,

Я вам ближний,

Я за вас!

За простор

Речной волны,

За прикамские

Челны,

За чехонь,

За осетров,

За разбойный

Свист ветров!

Я за воблу,

За тарань,

За заказник

Ленкорань!

За Самару-городок,

За любовь,

мой дорогой,

За крутые берега,

Волга, Волга,

Волга-га!

26 сент. 97 г. Утром, на даче. Виктор Боков»

После этого великолепного письма я долго ждал от Виктора Фёдоровича обещанную книгу, но так и не дождался. И обиделся. Что же не прислал-то? Сейчас сожалею, почему снова не написал ему, не напомнил. Человек перенёс инфаркт, больной, только-то и дела ему, что помнить о какой-то посылке Рачкову. Да и времена-то какие тяжёлые были! Так прошло несколько лет, и вот в 2004 году я очнулся: Бокову же 90 лет стукнуло! Послал ему вместе с поздравлением и новую свою книжку. И не надеялся, что этот патриарх русского стиха, причём тяжело больной, найдёт силы ответить. Плохо всё же я знал Бокова! Он ответил, да ещё как.

«16 окт. 2004 г. Николай, друг мой, успел же ты всё-таки поздравить меня с 90-летием. Состоялись два грандиозных вечера. Россия была со мной на всех завалинках и торжествах, народ валил валом, засыпал меня цветами редкой красоты. Русский Бог смотрел на людей с высоты, и радовался миру и любви людей! Книгу твою сразу всю прочёл. Молодец! Идёшь в ногу со мной, твои травы несут нам русские нравы, твои горести живут по совести, твои звуки даются мне в руки, их хочется петь, хватит терпеть! Один совет тебе: поубавь в своей поэзии ботаники, прибавь людского мускула и мяса, жизнь — трудная трасса, не забывай современных бурлаков, не отходи от мужиков, бойся баб, если слаб. Прости, что не теряю рифмы, это наши логарифмы. Твой Виктор Боков. Прости, что мне девяносто, это непросто».

Ещё бы непросто!

Помню, я завёл с ним разговор о ГУЛАГе, о его стихах на лагерную тему. Нет, он никогда не козырял ей, хотя это и было модно в определённых кругах, но всё-таки жила в его душе затаённая обида, что не обошла судьба его, молодого, эта горькая участь. Как? Почему? Он не хотел говорить на эту тему, вдруг замыкался или переводил разговор в другое русло. «Ой, не надо, ой, не надо…» И вот к концу жизни, наглядевшись и натерпевшись в лихие 90-е, выдал такие стихи, настолько откровенные, мудрые, так написал просто и глубоко о той эпохе, так связал свою судьбу с ней, что многие долго не могли поверить: неужто это Боков? Ведь сидел же, ведь хлебал лагерную баланду! Но кто же ещё так по-боковски оригинально, так лаконично, сдержанно, отважно мог сказать, что пересмотрел свои прежние взгляды: «Я Сталина ругать перестаю…»

Жизнь убедила.

Я привёл здесь отрывки из писем и те письма Виктора Фёдоровича, которые у меня сохранились. Были ещё, но, увы, пропали в связи с переездом с квартиры на квартиру, из города в город по моей безалаберности. Да что уж об этом говорить. Много чего у нас пропадает в жизни, о чём потом вспоминаем с сожалением. Слава Богу, что пропадает всё-таки не всё.

В позапрошлом году я вместе с поэтом Владимиром Молчановым из Белгорода навестил переделкинское кладбище, где похоронен и Виктор Фёдорович. Его могила недалеко от могилы Пастернака. Постоял у величавого гранитного памятника на могиле, поклонился.

Спасибо тебе, дорогой мой «крёстный», уникальный, размашисто-русский лирик, большой, отзывчивой души человек! Спасибо тебе за уроки, за моральную поддержку в нелёгкие годы смуты и раздора, спасибо за веру в русское слово на «планете Пушкина», где «ходит ямб в рубахе под руку с анапестом», за то, что ты твёрдо и навсегда поклялся поэзии: «Я на тебя топор не подниму, хотя бы даже голову рубили». Ты не только не поднял топора на неё, ты сумел повести за собой многих её подвижников, утверждая, что там, где нет совести, нет и поэзии.

Уже при жизни стал ты классиком, а это значит, что ты не умер, твои стихи и песни уже надолго не забудутся в народе.

Я часто вспоминаю тебя, поистине народного певца, как праздник, как радость жизни, как один из звёздных часов русской поэзии.

Вечной поэзии.

«А МОЖЕТ, И ПРАВДА ВЕЗЛО?..»

Это было в июне 1983 года. Как сейчас помню тот цветущий, ясный солнечный день, остатний запах отбушевавшей сирени и ярко-золотые головки одуванчиков, с любопытством выглядывающие из-под заборов. Ещё свежа зелень тополей, лип, берёз, пунцово пылающие шиповники вдоль улиц.

Лето в Арзамасе.

Я спешил в зал детской библиотеки им. А. Гайдара, где должна была состояться встреча со столичным поэтом Николаем Константиновичем Старшиновым. Не могу точно утверждать: был он проездом в Саров или из Сарова, где взял шефство над тамошней литературной группой.

Я торопился. В руках у меня был сборник избранных стихов поэта «Твоё имя», который я прочитал от корки до корки. Многие стихи я знал наизусть, встречая их раньше в журналах, альманахах, антологиях. Они не могли не запоминаться.

Всё жарче вспышки полыхают,

Всё тяжелее пушки бьют…

Здесь ничего не покупают

И ничего не продают.

Это он о войне, на которую ушёл со школьной скамьи, был пулемётчиком.

Приказ: «Вперёд!»

Команда: «Встать!»

Опять товарища бужу я.

А кто-то звал родную мать,

А кто-то вспоминал чужую.

Когда, нарушив забытьё,

Орудия заголосили,

Никто не крикнул: «За Россию!..»

А шли и гибли за неё.

И он, и Юлия Друнина, его первая жена, вернулись с фронта после тяжёлых ранений. Они пришли из окопной грязи и крови в страну поэзии, чтобы навсегда в ней остаться.

Хромой?

Ну что же, что хромой.

Не всё же видеть в худшем свете.

Мы не за тем пришли домой,

Чтоб гастролировать в балете.

Его стихи невозможно не узнать. Им присущ неповторимый стиль, доверительный, традиционно-благородный, сверкающий высотой нравственной души, глубиной песенного народного творчества.

Какое смятение души вот в этих стихах о любви!

Я глажу волосы-ручьи,

Они бегут чернее смоли.

Я руки детские твои

Сжимаю до несносной боли.

Благодарю. В глаза смотрю,

И ты молчишь, со мной не споря.

А что тебе я подарю,

Что принесу я, кроме боли?

Так писать мог только чистый, честный человек, безмерно страдающий и трагически любящий.

Его поэма «Семёновна» — это лирическое чудо, сплав высочайшего таланта и народной песни, в которой отражена драматическая судьба русской женщины. Пожалуй, никто ни до, ни после ничего подобного в отечественной поэзии не создал. Помню, с каким упоением впитывал я эти строки, заучивал четверостишия.

На встречу с таким большим поэтом, как мне казалось, могло бы прийти столько народу, что мест в зале не хватило. Но, увы, то ли информации об этом событии ни в газете, ни по радио не было, не успели оповестить горожан, то ли причина в том, что встреча была неожиданной (был-то он проездом), и в библиотеку пришли в основном члены нашей литературной группы во главе с Александром Ивановичем Плотниковым и несколько работников библиотеки.

Он вошёл — небольшого роста, худощавый, цыганисто-смуглый, черноголовый, улыбнулся смущённо, оглядел нас своими чёрными пристальными глазами и сказал:

Это ничего, что нас мало. Бывает. Я всё равно вам не только стихи почитаю, но и спою под гармошку. Я ведь на фронте был ротным запевалой. Конечно, сейчас голос уже не тот, но попробую…

Он читал стихи просто, не позировал, как многие тогда это делали, без театральности, читал, как будто разговаривал с нами, по ходу рассказывал о себе, отвечал на разные наши вопросы. И действительно спел под гармошку «Ой ты, мама…» и ещё две-три своих песни и смешные частушки. Под конец встречи стал совершенно своим среди нас, удивительно доступным в общении, раскованным, благожелательным. Мы не чувствовали разделяющей нас черты: всесоюзно известный поэт и мы — «провинциальные гомеры…»

Он подписал мне автограф на книге «Твоё имя», заметив, что скоро у него выйдет в издательстве новый сборник стихов. Я подарил свою книжечку. Он полистал её тут же.

Ты присылай мне стихи в альманах «Поэзия», — сказал. — Обязательно…

Но прошло немало времени, прежде чем я отважился, приехав в Москву, занести ему в редакцию стихи. Помню два заполненных книжками и всякими рукописями кабинета. В первом из них сидел поэт Геннадий Красников, посмотревший на меня настороженно, во второй кабинет дверь была открыта и там, окутанный клубами табачного дыма, за большим столом восседал он — всё такой же болезненно-худой, смуглый, узколицый, похожий чем-то всей своей фигурой на поэта Фёдора Сухова, но необыкновенно живой, всё такой же благожелательный, разговорчивый. Меня узнал сразу.

Заходи, заходи, ты его не задерживай, это из Арзамаса, — назидательно сказал он Красникову. — Ну, что нового у вас там? Из Сарова никто не приезжал, что там? Я вот собираюсь навестить их, да времени не хватает, да с ногой у меня нелады…

Он поморщился. Фронтовые раны давали о себе знать.

Что у тебя новенького?

Отобрал штук десять стихов.

Будем печатать…

Потом грянули годы распада и разлада, и я, живя уже под Ленинградом, издал наконец в Тосно в местной типографии книжку стихов «Средь туманов и трав». И послал ему её. Ответа долго не было. Несколько месяцев.

И вот наконец в октябре получаю письмо. Привожу его полностью.

«Дорогой Николай Борисович!

Пишу Вам с большим запозданием. Сразу я Вам не ответил — было много дел, а потом я уехал в деревню на полгода и у меня с собой не было Вашего адреса. Вот лишь сейчас я появился в Москве, переехал на «зимние квартиры», закончив сельскохозяйственный год, и пишу Вам.

Книжку Вашу «Средь туманов и трав» прочитал с удовольствием. В ней слышен Ваш чистый голос, чувствуется Ваша любовь к нашей многострадальной земле, и сам стих в ней добротный.

Очень рад, что мы с Вами — единомышленники.

Здесь, в деревне, я большинство времени провожу в лодке — ловлю рыбу. Ходить в лес мне трудно: уже пятый год не заживает рана, зашевелились осколки гранаты. А извлекать их хирурги не хотят, говорят, что они в кости сидят, растревожишь их, ещё придётся ампутировать ступню. Мол, пятьдесят с лишним лет проходили с ними, ходите до конца своих дней… Много пишу, правда, больше прозу. Иногда и стихи. Вот одно:

Россия, что с тобой такое?

Тебя, родная, что ни день,

Лишив значенья и покоя,

Шпыняют все кому не лень.

Они тебе готовят участь

Одну: безропотно терпеть.

Тебя всему сегодня учат —

Иначе плакать, думать, петь.

Тебе навязывают моду,

И тут же грабят на ходу.

И ты «друзьям» своим в угоду

Идёшь у них на поводу.

И вот за это всё награда —

Тебя раздели догола…

Да, ты для них — исчадье ада,

Источник мирового зла.

Твои поруганы святыни,

Ты вся в заплатах, вся в долгах.

Ужели ты, и правда, ныне —

Колосс на глиняных ногах?

Россия, что с тобой такое?

Как отвести твою беду?

Стоишь с протянутой рукою

У всей Вселенной на виду…

В деревне всё разворовано, разграблено. Несчастных бабок обманывают: берут у них молоко, начиная с мая, а рассчитываются в ноябре по старым ценам, когда молоко уже в три-четыре раза дороже…

Ну, ладно, я возвращаюсь к Вашей книге. Спасибо, я дважды её прочитал и оба раза с удовольствием. Издана она для нашего времени хорошо.

Удач Вам и в дальнейшей работе, и здоровья!

13.10.95 г. Н. Старшинов»

Это письмо я храню как память о любимом русском лирике, с которым довелось мне счастливо познакомиться. Нет-нет, да возьму и перечитаю его стихи. Мне нравится, как он правдиво и просто писал о войне, о себе на фронте, о деревне (хотя сам он коренной москвич), о любви, о природе, которую очень любил, о той же рыбалке, о жизни вообще. Да, он часто задумывался о жизни, но как! Какая всё же выдержка, какой характер!

А может, и правда везло,

И нечего портить чернила?

Ну ладно, болел тяжело,

Ну ладно, жена изменила.

Ну ладно, порой и друзья

Ко мне относились прохладно.

Ну ладно, жил в бедности я,

Подумаешь, тоже мне, ладно!

Нельзя ж убиваться, нельзя

Размазывать трудности эти…

Зато я какого язя

Сегодня поймал на рассвете:

Иду — по земле волочу.

А три краснопёрки в придачу?!

И снова до слёз хохочу,

И снова до хохота плачу.

Раз прочитав такие строки, уже никогда их не забудешь. «Я желаю высокого счастья всем, кого обходило оно», — обращался он к людям, напоминая им, что «даже зимние очи любимых голубее любых васильков». Вспоминая его выразительно-доброе, улыбающееся лицо, я почему-то не могу забыть в глубине его чёрных, как будто обугленных, глаз затаённую печаль, страдание, которое он старался не показывать. И дело не только в осколках, сидящих у него в ноге и постоянно напоминающих о себе. Осколки, которые были у него в душе, гораздо сильнее. Никакой самый лучший хирург не извлёк бы их оттуда… Это я заметил ещё в тот июньский день 1983 года в Арзамасе.

Каким-то чудом в прошлом веке

В наш городок он залетел.

Я помню, как в библиотеке

Он песню собственную пел.

Какой-то по-цыгански чёрный,

С улыбкой детски-заводной,

Худой, весь словно бы точёный

Из крепкой косточки одной.

Он пел, как будто бы на марше,

И шёл туда, где снова бой.

Глядел тепло он в лица наши,

Как будто звал нас за собой.

Он пел, солдатский запевала,

Блестящий лирик наших дней,

Среди полупустого зала,

И вдохновлялся всё сильней.

Я на него смотрел, смущённый,

Мне было больно оттого,

Какой в душе незащищённой

Сидел осколок у него…

«АВВАКУМА» БУДУ ЧИТАТЬ!..»

О творчестве Фёдора Сухова написано много, правдиво и хорошо, обозначены главные моменты уникального по своей художественной выразительности таланта, стоящего как бы особняком, с краю, скромно в русской советской поэзии, настолько он не похож ни на кого в своём песенном звучании, в поэтическом исповедальном разговоре с читателем, а особенно с природой, которая была для него самым большим другом. Он и всей своей сухонькой фигурой с клюшкой в руке («не клюшка, а посох», — поправлял он) походил то ли на взъерошенного воробья, то ли на чёрного нахохлившегося галчонка. Фронтовик, боевой офицер, но — божья птичка, божья дудка… Особенно высоко ценили его творчество сами поэты, понимая, что он вот такой один среди них, и даже подражать ему — бессмысленно. Не получится. А характер!.. Если кто ему не понравится — махнёт рукой и отойдёт. А то вдруг начнёт резать правду-матку в глаза так, что ой-ой. А уж начнёт стихи читать — и буквально сразу вырастет из незаметного прихрамывающего галчонка в великана с почти громовым голосом.

Не забыть, как мы коротали с ним ночь в Большом Болдине на Пушкинском празднике поэзии где-то в конце семидесятых годов прошлого века. В гостиничной комнате нас было двое, остальные поэты шатались по коридору и по селу, балагурили, читали стихи, спорили, дискуссировали, вспоминали, искали и находили обязательно у кого-то припрятанную привезённую бутылку водки, оживлённо шумели, пили прямо из горлышка, бравируя перед товарищами.

Фёдор тоже был изрядно выпивши. Дверь у нас была приоткрыта, частенько то один, то другой москвич, ленинградец, горьковчанин, гость из Грузии или Молдавии прошмыгивали около с гордо поднятыми головами небожителей.

Фёдор, сидя на кровати, привскакивал и тоскливо информировал меня:

Ты думаешь, Коля, что этот вон, — он указывал своим посохом в сторону прошмыгнувшего мимо, — поэт, что ли, настоящий?.. Ты вспомни у него хоть одну строчку…

Горестно махал рукой и многозначительно замолкал.

А потом вдруг привстал с кровати, замер, как памятник на постаменте, и отчеканил:

Слушай, я тебе «Аввакума» читать буду. Недавно написал. Слушай…

И начал читать. Наизусть, конечно. Длинный, гневный монолог. И постепенно голос его начинал обретать такую силу, столько вдохновения было в поэте, столько огненной страсти, что стали раз от разу заходить мелькавшие участники праздника в нашу комнату и с разинутыми ртами и изумлёнными глазами слушать его. И скоро образовалась толпа. А он и сам был похож на непокорного Аввакума, грозящего рукой с зажатым посохом тем, кто наверху, на троне, он так вошёл в образ буйного раскольника и правдолюба, что, пожалуй, ни один артист не прочитал бы, не сыграл бы более достоверно эту роль, чем Фёдор Григорьевич. Он просто всех ошеломил своим талантом и поэта, и чтеца.

И было столько аплодисментов и восторженных возгласов, сколько в этот день ни сам Фёдор, никто другой из поэтов не имели ни в концертном зале, ни завтра в роще «Лучинник»…

Удивительный был человек.

Приезжаем к нему в Красный Осёлок, посёлок, расположенный высоко над Волгой, в Лысковском районе Нижегородской области, с поэтом Александром Плотниковым из Арзамаса. Они были большие друзья. В гости, конечно. Он уже не раз зазывал нас. Домик небольшой, но крепкий, каменный. Фёдор, одетый по-деревенски просто, встречает нас на крыльце, его жена Маша лежит в это время в избе на печке. «Стихи сочиняет, — роняет Фёдор как бы между прочим, но с некой усмешкой, — она у меня тоже пишет, я кое-что поправляю, баба всё-таки…»

Ведёт нас в огород, показывает крыжовник. «Сам вырастил, — с гордостью говорит, — и смородинку сам посадил. Всё растёт, землица хорошая…»

Конечно, без выпивки что за встреча — он не признавал такого. Маша уже суетилась с закуской. И что это за застолье без стихов, без балагурства? И так всегда. В любой приезд.

Однажды я, живя уже под Ленинградом, приехал в Лысково, и брат моей жены Лиды Алексей повёз меня знакомить со священником местного прихода отцом Константином. И каково же было моё удивление, когда за столом отца Константина мы увидели Фёдора — с просветлёнными глазами, с прямо-таки светящейся душой ребёнка, которому открылось что-то новое и благодатное в жизни.

Ба!.. Что началось! Конечно, обнялись, конечно, пришлось садиться за стол, конечно, если сам отец Константин не против, как не выпить. И как нам не спеть русских песен? И этому застолью не было конца. Я не могу даже вспомнить, как мы с Алексеем вновь оказались дома. Зато не забыть, как Фёдор после того, как кончится одна песня, вскакивал, теребил непокорный чёрный вихор на голове, восторженно взмахивал руками и начинал новую. А мы дружно подхватывали.

Короче, отец Константин оказался большим другом поэта Фёдора Сухова, и Фёдор нас так сдружил, что отец Константин впоследствии, где-то в начале 90-х, приехав в Санкт-Петербург по своим святым делам, нашёл меня в Тосно, ночевал, и мы долго не могли с ним наговориться за столом о том же Фёдоре, о России, которая, казалось, летела в пропасть. «Всё образуется, — утешал меня и мою жену Лиду отец Константин. — Господь не попустит…»

Последний раз мы встретились с Фёдором Григорьевичем в Москве, в буфете ЦДЛ в конце восьмидесятых. Был то ли съезд, то ли пленум Союза писателей России. Фёдор, опёршись на клюшку, стоял нахохлившись с каким-то покорным видом у буфетной стойки. Я подошёл, мы обнялись. Сели за столик.

Ну, как ты там, в Ленинграде-то? — спросил он. — Не тоскуешь по родному Арзамасу?

Да некогда, Фёдор Григорьевич, заботы не дают тосковать, и потом работаю, много пишу…

Это хорошо, что пишешь, а я вот почти не пишу, — растерянно, грустно сказал он. — Трудно даются сейчас стихи… Но зато прозы напахал много. Целую книжку. Хочу своё слово о войне оставить. Только вот где напечатать?..

Наговорились досыта, навспоминались, напечалились.

К рюмке он почти не притрагивался.

Будешь в Нижнем, дай знать — встретимся…

Нет, больше мы с одним из лучших русских поэтов, храбрым офицером-фронтовиком, славным нижегородцем, которого и в Волгограде считали своим, родным, не встретились.

И я до сих пор вспоминаю его непокорный, как характер поэта, вихор на голове, его чёрные печальные глаза всё повидавшего в жизни солдата, его почти громовой голос при небольшом росте и сухонькой фигуре с посохом в руке:

«Аввакума» буду читать… Слушай!

ДВЕ ВСТРЕЧИ

Несмотря на уже довольно приличный возраст — всё-таки 60 лет! — её невозможно было сразу не узнать. Ну кто из любителей поэзии не видел её фотографии в журналах и книгах? Да и по телевидению она выступала со стихами нередко.

Изысканно одетая, слегка полноватая, но всё ещё стройная для своих лет фигура, горделивая осанка головы с волнами разбросанных по плечам волос, чуть восторженный взгляд, брошенный на усадьбу Поэта — такой мне запомнилась она при первой нашей встрече на Всесоюзном Пушкинском празднике в Большом Болдине в 1984 году.

«Юлия Друнина!..» — зашептались в толпе. Кто-то, видимо, уже давно знакомый, бросался к ней обниматься, кто-то целовал красивую холёную руку в перстнях.

Да, это она, написавшая «Зинку», стихотворение, которое вызывало слёзы на глазах у нескольких поколений, это она, хлебнувшая лиха, бросившая в лицо тем, кто романтически приукрашивал войну:

Я только раз видала рукопашный.

Раз наяву. И тысячу во сне.

Кто говорит, что на войне не страшно,

Тот ничего не знает о войне.

Кто не знал этих честных и смелых строк?

Те, кто остался в живых после рукопашного боя, потом старались никогда не вспоминать то, что пережили.

Это она, совсем юная санинструктор, из 10-го класса шагнувшая в пекло войны («Я ушла из детства в грязную теплушку, в эшелон пехоты, в санитарный взвод…»), прошедшая сквозь огонь, кровь и смерть на фронте, чудом уцелевшая, дважды раненная, награждённая орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу», писала мужественные стихи о солдатском братстве, о том, какая это страшная, тяжкая и всё-таки необходимая участь — защищать Родину. Она максималистски в стихах презирала трусость и предательство, понятия, без которых человек для неё не существовал. Она была рядовым бессмертного поколения, которому пришлось защищать Россию на «Отечественной, на Священной, на Освободительной войне», где

Севастопольским горящим летом

В контратаку

поднимал солдат

Лишь вооружённый

пистолетом

Наспех перевязанный

комбат.

В переполненном слушателями зале кинотеатра «Лира», когда назвали её имя, раздался гром аплодисментов. Она читала с трибуны стихи на пушкинскую тему, но аплодировали не столько стихам, сколько ей, Юлии Друниной. Помнится, она не очень была довольна своим выступлением, и, почувствовав это, я подошёл после торжественной части к ней и сказал ей что-то ободряющее, восторженно заговорил о её фронтовой лирике. Она оживилась, обрадовалась, быстро заговорила о том, что не всегда стихи, даже очень хорошие стихи, можно читать с эстрады, в книжке они производят большее впечатление. Мы разговорились. Голос её был чуть грубоватый, даже с хрипотцой. Подарил ей книжечку своих стихов. «В долгу не останусь», — только и сказала.

И я не предполагал, что, приехав в Арзамас, домой, буквально через две недели получу бандероль из Коктебеля. Юлия Владимировна прислала мне свою новую книжку стихов с автографом: «Николаю Рачкову, с благодарностью за добрые слова и отличные стихи». Юлия Друнина. 4.07.84 г. Коктебель».

Вторая наша встреча состоялась через год, в Москве, в Большом Кремлёвском Дворце Советов, где проходил съезд Союза писателей России. Она сидела в президиуме, не заметить её было нельзя. Съезд приветствовал молодой генсек М. Горбачёв, вместе с ним тогда был целый ряд ответственных работников аппарата ЦК. И вот в перерыве выхожу из зала, а в фойе, где столпились группами писатели, обсуждая речь нового генсека, фотографируясь друг с другом, я увидел: стоит Юлия Друнина, как всегда приметная, эффектно одетая, с поэтом Михаилом Львовым. Он буквально согнулся в дугу перед ней, что-то доказывая, в чём-то убеждая её. Я подошёл. Юлия Друнина узнала меня, схватила за руку:

Николай, ты понимаешь, сейчас ко мне подошёл Михаил Горбачёв и похвалил мои стихи, напечатанные в «Правде». Понимаешь? — она подняла широко раскрытые глаза к потолку. — Оказывается, он читает стихи!..

Юлия не могла совладать со своим волнением.

Михаил Львов начал её уговаривать:

Это здорово, Юля… Это надо использовать, этого упустить нельзя… Ты даже не представляешь, какой это шанс для тебя, для всех нас!..

Но Юлия почти не слушала его, она стояла, всё ещё радостно опешившая от внимания первого человека в государстве.

Он похвалил мои стихи!.. Вот это да… Вот это Генеральный!..

Да, тогда, в те дни, большинство народа поверило в Горбачёва, в его обещания, в перестройку. Поверило, что явился настоящий молодой вождь, что он поведёт людей к новым, ярким горизонтам. И поверила Юлия. И она не могла даже усомниться в том, что во главе партии и государства встал не деятельный мудрый руководитель, который поведёт всех на новые достижения, на завоевание лучшей жизни, а человек тщеславный, недалёкий, лживый пустослов.

Увы, она скоро разочаруется. И это будет для неё страшным ударом, таким предательством, которого она вынести не смогла. Она ведь жила по меркам любви и верности военных дней.

И что бы в жизни

не случилось, что бы —

Осуждены солдатские сердца

Дружить до гроба

и любить до гроба,

И ненавидеть тоже до конца.

Она возненавидела пришедшее на смену. Всё, чем жила она, чем гордилась, что отстояла в юности под смертельным огнём — всё это пошло на распыл. И поэзия — на распыл? Самое святое, чем жила? Стихи, в которых она клялась всей душой единственной, любимой, священной Родине? Что же это за время пришло?

Похоронки,

раны,

пепелища…

Душу мне

войной не рви!

Только времени

не знаю чище

И острее

к Родине любви.

Лишь любовь

давала людям силы

Посреди ревущего огня.

Если б я

не верила в Россию,

То она не верила б в меня.

Её патриотизм не был показным, она жила им со школьных дней, оплатила кровью в боях, жизнью оплатила. Она до конца оставалась верным солдатом великой страны, которую предали. И её прощальное стихотворение о том, что не может видеть, как Россия летит под откос, ошеломило многих. Она ушла, как уходят в бой солдаты, зная, за что погибнут.

«ТАК СКАЖУ ВАМ, СУДАРИ…»

И я встаю,

тревогу бью

Всей многотрубной медью.

Я Гансу руку подаю,

Я Курту руку подаю,

Тебе же, Хорст, — помедлю…

Кто из любителей поэзии старшего поколения не знал поэмы Егора Исаева «Суд памяти»? Да и не только любители поэзии оценили эпический размах буквально ворвавшегося в литературу автора-фронтовика. После публикации этой поэмы он стал всенародно известным. И по радио, и по телевидению, и на школьных и клубных сценах страны читались отрывки из этого неожиданного, страстного по своей антивоенной направленности произведения. В студенческие годы я на одном из факультативов делал доклад по исаевской поэме.

И вот в начале этого века Егор Александрович прибыл в Санкт-Петербург как секретарь правления Союза писателей на вручение премии «Ладога» им. А. Прокофьева. Оно проходило в Концертном зале у Финляндского вокзала. Я опаздывал на это мероприятие. Помню, иду, тороплюсь, а у входа стоят несколько писателей, и руководитель С.-Петербургской писательской организации Иван Иванович Сабило, показывая на меня рукой, восклицает:

Ну, вот и Рачков наконец появился. Все в сборе…

Из писательской группы отделился Егор Исаев, я сразу его узнал, и идя навстречу мне и протягивая руку как старому знакомому, хотя мы ни разу не встречались, громко, чтобы все слышали, заговорил:

Ну, вот и он!.. Как же, наслышаны…

И не обращая внимание на моё смущение, пожал руку и приобнял меня.

Так впервые я встретился с известным поэтом. Вручая на сцене Всероссийскую премию «Ладога» им. А. Прокофьева одному из лауреатов, он, обращаясь к залу, стал говорить о важности и значимости этой литературной премии, стал вспоминать, как он встречался с Александром Прокофьевым:

Какие это были громады!.. Какие мужики!.. Вот иду по коридору в нашем Союзе писателей, а навстречу мне Александр Твардовский и Александр Прокофьев. Понимаете?.. — он запрокидывал лицо к потолку и, вспоминая, артистично продолжал, уже ни к кому не обращаясь:

Идёт, этак, Александр Прокофьев, небольшого роста. Но крепкий такой, сбитый, слаженный… Протягивает руку мне, пожимает… И я в восторге — это же Прокофьев!.. Талантище!.. Я, — он опять удостоил зал своим вниманием, окидывая его умным, чуть хитроватым взглядом, — я был бы счастлив, если бы мне присудили премию этого громадного лирического поэта!..

Да и сам Егор выглядел крепким, широкоплечим здоровым мужиком. После фуршета, уже поздно вечером, мы с Иваном Ивановичем Сабило провожали Егора Александровича на вокзал. Ехали в метро. Мы оказались с Егором вместе, Сабило чуть впереди.

Читай мне стихи! — прямо-таки приказал мне Исаев. — Поэт, если он поэт, должен везде читать!..

Что делать? Я прочёл на ходу «Пёрышко с небес, а может — слово…»

Егор посмотрел на меня ошарашенно, схватил за грудки прямо на лесенке и закричал во весь голос:

Убью тебя!..

Все едущие рядом и поднимавшиеся навстречу люди с удивлением и тревогой стали глядеть на нас.

Убью! — опять прямо-таки заорал Егор Александрович, и выглядело это весьма театрально.

За что? — я растерялся, испугался: неужто не понравилось стихотворение Егору Исаеву?

А Егор, выжидательно сделав паузу, опять закричал, тряся меня своей могучей мужицкой рукой за грудки:

Злодей! Кто тебя научил так писать? — Он заметно рисовался, приковывая к себе внимание людей.

Конечно, Егор Александрович был выпивши, но не настолько, чтобы не понимать, где мы находимся и как надо себя вести. Это я потом понял, как много в нём от артиста, много эффектного, даже показного. Ему, прославленному поэту, в первую очередь нужно было показать себя. А в тот раз у меня даже голова закружилась от радости. Ещё бы, сам Егор Исаев похвалил меня. Шутка ли?..

Впоследствии мы встречались с ним на пленумах, вместе были в Вологде, ездили в Ферапонтово (у меня сохранились фотографии от той поездки). Обычно Егор Александрович при встрече обязательно говорил какие-то высокопарные слова. Обнимал, тряс за плечи: «Держись, работай во славу русского слова…»

В 2006 году по предложению правления Союза писателей России он был выдвинут на Всероссийскую премию «Ладога» им. А. Прокофьева за книгу «Не царь, а сын». Жюри при комитете по культуре правительства Ленинградской области единодушно решило: достоин. Егор Исаев, создавший знаменитые эпические поэмы, на этот раз показал себя мастером короткого содержательного стиха и небольших ярких поэм.

Не по своей лишь только воле —

Я к вам от памяти, от боли,

От вдовьих слёз и материнских,

От молчаливых обелисков,

От куполов у небосклона!..

Я к вам по праву почтальона

Из этой бесконечной дали,

Из этой необъятной шири.

Они своё мне слово дали

И передать вам разрешили.

Я позвонил ему по телефону в Москву, сообщил результат. Он был растроган. Наговорил много благодарных слов в адрес Петербурга и правительства Ленинградской области. Вручение премии состоялось в Концертном зале музейного агентства при правительственном доме на ул. Смольного, 3. Егор Александрович в своём ответном слове говорил о традиции, о трудных днях России, о том, что поэт должен чувствовать нерв времени, не забывать, что он говорит от имени народа.

Народ. А кто такой народ?

Волна к волне — из рода в род,

Из поколенья в поколенье, —

Везде: в Москве и на селе…

Он — и мужик навеселе,

Он — и артист в Белоколонном,

В одном — единственном числе

И в многолюдно миллионном…

А через два года мы с Владимиром Симаковым составляли повторное юбилейное издание книги лауреатов премии «Ладога» «Россию сердцем обнимая», в которую необходимо было включить произведения лауреатов за последние пять лет, в том числе и Егора Исаева.

Звоню ему по домашнему телефону в Москву. Сказал о подборке его стихов, о том, что включена в неё и маленькая поэма «Убил охотник журавля». Нужна срочно фотография поэта.

Егор Александрович, ты можешь срочно её выслать?

Какой разговор. Сегодня же пойду к киоску, куплю конверт и вышлю… Да вот прямо сейчас!.. Это ты хорошо сделал, Николай, что включил в подборку эту маленькую поэму. Ты правильно почувствовал, о чём она, очень я ей дорожу. Писал, а сердце — на разрыв… Воздуха не хватало…

Потом он, наверное, с полчаса вдохновенно говорил о стихах, в том числе и о моих. И никак не мог остановиться. Видно, он был рад просто поговорить о поэзии, видно, давно ни с кем не разговаривал. Или наоборот — нашло вдохновение после недавнего где-то выступления или ещё чего-то. Не знаю. Более получаса длился этот монолог. Ой, думаю, счёт мне пришлют за телефонный разговор — будьте здоровы… Наконец я снова напомнил ему о фотографии.

Всё! Иду! Иду в киоск за конвертом…

Этот конверт, причём изрядно помятый, я получил не раньше, как через месяц. И фотография была в таком виде, что её долго подчищали на компьютере.

Книжке «Россию сердцем обнимая», своей подборке в ней, он был несказанно рад, несколько раз напоминал мне об этом. «Вот и в Москве такие бы книжки выпускать надо…»

А на Всемирном Русском соборе, в храме Христа Спасителя, стоя с Валерием Николаевичем Ганичевым и Семёном Ивановичем Шуртаковым на втором этаже и увидев группу поэтов, поднимающихся навстречу, он тряхнул головой и театрально показал рукой:

Вот! Какая плотность слова! Вот как пишут ныне, какие горизонты раздвигают…

И возле него начала собираться толпа.

Такой вот он был, поэт Егор Исаев. И мудрый, и простой одновременно, талантливый во всём. С крестьянской хитрецой.

Так скажу вам, судари,

Сердцем с-под руки:

Мы ребята с придурью,

Но не дураки…

Вот уж это точно — не дураки. Как выходец из деревни, он сознавался:

Мы в городе живём, а в нас живёт деревня…

Как фронтовик, он сурово бросил в лицо поколению:

Не знаю, сон всё это или бред:

На карте мира с помощью указки

Ищу Россию, а России нет,

Нет Родины, кругом одни Аляски.

Продали всё: и волжскую волну,

И лес, и степь, и все четыре дали,

Продали превеликую страну,

Как без войны внахрап завоевали.

И призывал:

Всё к перу, к перу, к перу…

Не пора ль к рубанку, к топору,

Чтоб с утра до вечера — работа

От росы и до седьмого пота…

О женщине выдохнул с нежностью:

Вся таинственна, как полночь,

Лучезарна, как рассвет.

О юности — мечтательно:

Парни все — хоть на коня!

Все девчата — прелесть.

Подойду и у огня

У того погреюсь…

Зорко всматривался в жизнь. Знал цену и себе, и многим знаменитостям. Меня поразило, как он сказал о Глебе Горбовском:

Ёрничество всё-таки ему мешает… Поэзия не терпит этого…

О Рубцове:

Глубок колодец, чем глубже — тем вода холоднее, чище…

О Твардовском:

Поднимаемся мы с ним в лифте вдвоём, он, выходя, погрозил мне пальцем: «Не забывай, что есть Твардовский…» А когда мне Ленинскую премию присудили, подошёл, обнял… Вот так.

И горделиво тряхнул головой:

Сам Твардовский…

Сегодня очень не хватает таких необычайно колоритных, живописных личностей в литературе, особенно в поэзии. Вот таким он остался у меня в памяти — Егор Исаев, Герой социалистического труда, лауреат Ленинской и множества других литературных премий.

Незаурядный русский поэт.

Жизнь моя — поэзия!

Ты как боль по лезвию…

Знал, о чём писал.

Николай Рачков

Русское Воскресение

Последние новости

Похожее

Приятели

Как-то раз, в начале июля, собирала я подосинники возле забора, выходящего на соседнюю дачу. Камушек упал ко мне сверху в корзинку, ударил в крепки подосинник. Откуда? Кто это может быть?

Наш Пушкин

Первая мировая война, окончание которой мы отмечали в ноябре 2018 года, просматривая передачи Евровидения, а кому повезло, видя все своими глазами…

Взрыв на реке Вилие

Рассказ человека, который не погиб во время Великой Отечественной войны, тогда как часть его, увы, так и остается "без вести пропавшей" по сей день, вместе с теми, кто тоже "без вести"... Иван Тимофеевич Кузнецов всю свою жизнь старался вернуть память павшим и себе...

Мгновенья прекрасной и яростной жизни

...Потом был поставленный студенткой Лиозновой институтский спектакль«Кармен», где Инна Макарова танцевала придуманный Лиозновой испанский танец. Герасимов как раз ставил «Молодую гвардию». Позвал Александра Фадеева. Тот увидел и сказал: «Это же Любка Шевцова!»...