Ни по характеру, ни по воспитанию, ни по состоянию здоровья князь Петр Андреевич Вяземский не подходил для военной службы. Это был, что называется, «типичный интеллигент», субтильный, в очках, лишенный навыков не только военной, но даже практической жизни. В 1812 году ему всего 20 лет, он недавно женился, и его супруга уже ждала ребенка. Однако, охваченный общим воодушевлением 1812 года, и он ступает на военное поприще, воображая себя защитником Отечества. Едва ли, конечно, он сознавал, насколько мало он соответствовал этому своему добровольному призванию, но первым же его военным испытанием стала не больше, не меньше, как Бородинская битва. Его участие в этом невиданном по ожесточенности сражении отмечено непередаваемым комизмом, в силу полного несоответствия нашего героя тем обстоятельствам, в которых он оказался. Лев Толстой мог бы, наверное, не затруднятся поведением Пьера Безухова на Бородинском поле, если бы ранее познакомился с воспоминаниями князя П.А. Вяземского, но те появились в свет только в 1869 г. К слову сказать, роман «Война и мир» князь Вяземский воспринял как «протест против 1812 года», и в этом он сходится с мнением и других современников той великой эпохи, которых покоробило пренебрежение историей у Льва Толстого. Князь Вяземский посчитал своим долгом «подать голос свой для восстановления истины». Он сказал при этом замечательные слова: «С историей надлежит обращаться добросовестно, почтительно и с любовью», – которые звучат сегодня особенно актуально.
Публикуемый ниже фрагмент его воспоминаний, касается участия князя П.А. Вяземского в Бородинском сражении. Мы не найдем в поведении князя ничего героического, но его воспоминания дают нам пример того массового патриотизма, которым отмечена эпоха 1812 года и который всегда будет составлять достоинство отечественной истории.
* * *
«Граф Канкрин говорил мне однажды, что в обществе гражданском и в совокупности государственного устройства все люди песчинки, из коих образуется и возвышается гора: разница только в том, что одна песчинка выше, другая ниже. Вот и я, незаметная и очень нижняя песчинка, заявляю существование свое в эпохе 1812-го года.
В самый день состоявшегося собрания и когда положено было образовать народное ополчение, граф Мамонов подал чрез графа Ростопчина государю письмо, в котором он всеподданнейше предлагал вносить, во все продолжение войны, на военные издержки весь свой доход, оставляя себе 10 000 руб. ежегодно на прожитие. Мамонов был богатый помещик нескольких тысяч крестьян. Государь, приказав поблагодарить графа за усердие его и значительное пожертвование, признал полезнее предложить ему составить конный полк. Так и было сделано. Дело закипело. Вызвал он из деревень своих несколько сот крестьян, начал вербовать за деньги охотников, всех их обмундировал, посадил на коней, вооружил: исправно и скоро полк начал приходить в надлежащее устройство. Были и другие от частных лиц предложения и попытки ставить полки на собственные издержки; но, кажется, один полк Мамонова окончательно достиг предназначенной цели. Мамонов, хотя и в молодых летах, был тогда обер-прокурором в одном из московских департаментов Сената. Военное дело было ему совершенно неизвестно. Он надел генеральский мундир; но, чувствуя, что одного мундира недовольно для устройства дела, предложил место полкового командира князю Четвертинскому — тогда в отставке, но известному блестящему кавалерийскому офицеру в прежних войнах. За ним последовали многие молодые люди, в том числе и я. Я уже однажды говорил[1], что никогда не готовился к военной службе? Ни здоровье мое, ни воспитание, ни наклонности мои не располагали меня к этому званию. Я был посредственным ездоком на лошади, никогда не брал в руки огнестрельного оружия. В пансионе учился я фехтованью, но после того раззнакомился и с рапирою. Одним словом, ничего не было во мне воинственного. Смолоду был я довольно старообразен, и казацкий мундир и военная выправка были, вероятно, очень мне не к лицу. Когда граф Лев Кириллович Разумовский, приятель отца моего и после всегда оказывавший мне дружеское расположение, в первый раз встретил меня в моем новом наряде, он говорил, что я напоминаю ему старых казаков, которых он у гетмана, отца своего, видел в Батурине. К тому же, я только что пред тем женился и только что начинал оправляться от болезни в легких, которая угрожала мне чахоткою. Но все это было отложено в сторону пред общим движением и важностью обстоятельств. Полк наш, или зародыши нашего полка стояли тогда около Петровского дворца. Туда был наряжаем и я на дежурства, делал смотры, переклички и сам себе не верил, глядя на себя.
Между тем Милорадович был проездом в Москве и обедал у приятеля своего и моего свояка князя Четвертинского. Я также был на этом обеде. Милорадович предложил мне принять меня к себе в должности адъютанта. Разумеется, с охотою и признательностью принял я это предложение. Он тогда должен еще был ехать в Калугу для устройства войск, но вскоре затем, приехав в действующую армию, вызвал меня из Москвы[2]. Первые мои военные впечатления встретили меня в Можайске. Там был я свидетелем зрелища печального и совершенно для меня нового. Я застал тут многих из своих знакомых по московским балам и собраниям, и все они, более или менее, были изувечены после битвы, предшествовавшей Бородинской, 24 августа[3]. Между прочими был граф Андрей Иванович Гудович, коего полк в этот день мужественно и блистательно дрался и крепко пострадал.
По приезде своем на место, где расположена была армия, долго искал я Милорадовича. В этом искании проходил я мимо избы, которая, кажется, была занята Кутузовым. Много военных и много движения было около нее. Я расслышал, что некоторые из офицеров давали кому-то разные поручения, вероятно, для закупки у маркитанта. Когда я поравнялся с ними, один из них громко сказал: «Да не забудь принести вяземских пряников!» На мое ли имя отпущено было это поручение, может быть, шуткою кем-нибудь из знавших меня, или было оно сказано случайно — не знаю. Но помню еще и теперь, что это меня — новичка в военном звании — несколько смутило и озадачило. Благоразумие, однако, взяло верх, и, не доискиваясь прямого объяснения этих слов, пошел я далее. Наконец нашел я Милорадовича и застал его на бивуаке, пред разведенным огнем. Принял он меня очень благосклонно и ласково: много расспрашивал о Москве, о нравственном и духовном расположении ее жителей и о графе Ростопчине, который, хотя и заочно, распоряжениями своими и воинственным пером, воюющим против Наполеона, так сказать, принадлежал действующей армии. Поздравив меня с приездом совершенно кстати, потому что битва на другой день была почти несомненна, он отпустил меня и предложил мне для отдыха переночевать в его избе, ему ненужной, потому что он всю ночь намеревался оставаться в своей палатке. На другое утро, с рассветом, разбудила меня вестовая пушка, или, говоря правдивее, разбудила она не меня, заснувшего богатырским сном, а верного камердинера моего, более меня чуткого. Наскоро оделся я и пошел к Милорадовичу. Все были уже на конях. Но, на беду мою, верховая лошадь моя, которую отправил я из Москвы, не дошла еще до меня. Все отправились к назначенным местам. Я остался один. Минута была ужасная. Меня обдало холодом и унынием. Мне живо представились вся несообразность, вся комическо-трагическая неловкость моего положения. Приехать в армию, как нарочно, ко дню сражения, и в нем не участвовать! Мысль об ожидавших меня насмешках, подозрениях, толках меня преследовала и удручала. Невольно говорил я себе: «К чему было выскочкой из ополчения кидаться в воинственные, действующие ряды?» Мне тогда казалось, что если до конца сражения не добуду себе лошадь, то непременно застрелюсь. Не знаю, исполнил ли бы я свое намерение, но, по крайней мере, на ту пору крепко засело оно у меня в го-лове. По счастью, незнакомый мне адъютант Милорадовича, Юнкер, случайно подъехал и, видя мое отчаяние, предложил мне свою запасную лошадь. Обрадовавшись и как будто спасенный от смерти, выехал я в поле и присоединился к свите Милорадовича. Я так был неопытен в деле военном и такой мирный московский барич, что свист первой пули, пролетевшей надо мной, принял я за свист хлыстика. Обернулся назад и, видя, что никто за мной не едет, догадался я об истинном значении этого свиста.
Вскоре потом ядро упало к ногам лошади Милорадовича. Он сказал: «Бог мой! видите, неприятель отдает нам честь». Но, для сохранения исторической истины, должен я признаться, что это было сказано на французском языке, на котором говорил он охотно, хотя часто весьма забавно неправильно.
На поле сражения встречался я также со многими своими городскими знакомыми и, между прочим, с генералом Капцевичем, который так же, как Милорадович, враждебно, но охотно обращался с французскою фразою, от которой я невольно и внутренне улыбнулся.
Хотя здесь и не у места, но не могу не заметить нашим непреклонным языколюбцам, что привычка говорить по-французски не мешала генералам нашим драться совершенно по-русски. Не думаю, чтобы они были храбрее, более любили Россию, вернее и пламеннее ей служили, если б не причастны были этой маленькой слабости.
Странны были мне эти встречи на поле сражения. Впрочем, все эти господа были, более или менее, как у себя или в знакомом доме. Я один был тут новичком и неловким провинциалом в блестящем и многолюдном столичном обществе. К сожалению, не встретился я на поле сражения с Жуковским, который так же, как и я, был на скорую руку посвящен в воины. Он с московскою дружиною стоял в резерве, несколько поодаль. Но был и он под ядрами, потому что бородинские ядра всюду долетали. Кажется, вскоре после сдачи Москвы он причислен был к штабу Кутузова, по приглашению приятеля своего, дежурного генерала Кайсарова. Едва даже не написано было им несколько приказов и реляций. В Вильне схватил он тифозную горячку и долго пролежал в больнице. Но лучшим и незабвенным участием его в отечественной войне остался «Певец во стане русских воинов».
Мой казацкий мундир Мамоновского полка, впрочем, не совсем казацкий, был неизвестен в армии. Он состоял из синего чекменя с голубыми обшлагами. На голове был большой кивер с высоким султаном, обтянутый медвежьим мехом. Не умею сказать, на какой, но были мы с Милорадовичем на батарее, действовавшей в полном разгаре. Тут подъехал ко мне незнакомый офицер и сказал, что кивер мой может сыграть надо мной плохую шутку. «Сейчас, — продолжал он, — оставил я летевшего на вас казака, который говорил мне: «Посмотрите, ваше благородие, куда врезался проклятый француз!» Поблагодарил я незнакомца за доброе предостережение, но сказал, что нельзя же мне бросить кивер и разъезжать с обнаженной головой. Тут вмешался в наш разговор молодой Петр Петрович Валуев, блестящий кавалергардский офицер, и, узнав, в чем дело, любезно предложил мне фуражку, которая была у него в запасе. Кивер мой был сброшен и остался на поле сражения. Может быть, после попал он в число принадлежностей убитых и в общий их итог внес свою единицу. Но бедный Валуев вскоре потом был в самом деле убит. Видно, в Бородинском деле суждено мне было быть принятым за француза. Во время сражения разнесся слух у нас, что взят был в плен Мюрат; но после оказалось, что принят был за него генерал Бонами. Не помню, с кем ехал я рядом: мой спутник спросил ехавшего к нам навстречу офицера, знает ли он, что Мюрат взят в плен? «Знаю», — отвечал тот. «А это кого ты ведешь?» — спросил он про меня.
Данная мне адъютантом Юнкером лошадь была пулею прострелена в ногу и так захромала, что не могла уже мне служить. И вот я опять стал в тупик, по образу пешего хождения. А за Милорадовичем на поле сражения пешком угнаться было невозможно; он так и летал во все стороны. Когда ранили лошадь подо мною, неизъяснимое чувство то радости, то самодовольствия пробудилось во мне и меня воодушевило. Мне в эту минуту сдалось, что я недаром облачился в казацкий чекмень. Я понял значение французского выражения: «le baptême de feu»[4]. Хотя, собственно, был ранен не я, а только неповинная моя лошадь; но все же был я в опасности и также мог быть ранен. Я даже жалел, что эта пуля не попала мне в руку или ногу, хотя — каюсь — и не желал бы глубокой раны, а только чтоб закалилась на мне память о Бородинской битве. Когда был я в недоумении, что делать, опять явился ко мне добрый человек и выручил меня из беды. Адъютант Милорадовича Д.Г. Бибиков сжалился надо мной и дал мне свою запасную лошадь. Но и ему за оказанное одолжение не посчастливилось: вскоре затем ядром оторвало у него руку. Спустя немного времени после сделанной ему операции видел я его: он был спокоен духом и даже шутил.
Милорадович ввел в дело дивизию Алексея Николаевича Бахметева, находившуюся под его командою. Под Бахметевым была убита лошадь. Он сел на другую. Спустя несколько времени ядро раздробило ногу ему. Мы остановились. Ядро, упав на землю, зашипело, завертелось, взвилось и разорвало мою лошадь. Я остался при Бахметеве. С трудом уложили мы его на мой плащ и с несколькими рядовыми понесли его подалее от огня. Но и тут, путем, сопровождали нас ядра, которые падали направо и налево, пред нами и позади нас. Жестоко страдая от раны, генерал изъявил желание, чтобы меткое ядро окончательно добило его. Но мы благополучно донесли его до места перевязки. Это тот самый Бахметев, при котором позднее Батюшков находился адъютантом. Но, кажется, Бахметев, лишившись ноги, уже не возвращался в армию: он из Нижнего Новгорода, где лежал больной, отправил его к генералу Раевскому, при котором Батюшков был в походе до самого Парижа.
Не помню, по какому случаю, уже поздним вечером, попал я в избу, где лежал тяжело раненный князь Багратион. Шурин мой, князь Ф. Гагарин, был при нем адъютантом. Он меня, голодного и усталого, накормил, напоил и уложил спать. Не только мое частное, неопытное впечатление, но и общее между военными, тут находившимися, мнение было, что Бородинское дело нами не проиграно. Все еще были в таком восторженном настроении духа, все были такими живыми свидетелями отчаянной храбрости наших войск, что мысль о неудаче или даже полуудаче не могла никому приходить в голову. К утру эта приятная самоуверенность несколько ослабела и остыла. Мы узнали, что дано было приказание к отступлению. Помню, какая была тут давка; кажется, даже и не обошлось без некоторого беспорядка. Артиллерия, пехота, кавалерия, обозы — все это стеснилось на узкой дороге. Начальники кричали и распоряжались; кажется, действовали и нагайки. Между рядовыми и офицерами отступление никому не было по вкусу.
Когда мы пришли в Можайск, город казался уже опустевшим. Некоторые дома были разорены; выбиты и вынесены были окна и двери. Милорадович увидел солдата, выходящего из одного дома с разными пожитками. Он его остановил и дал приказание его расстрелять. Но, кажется, это было более для острастки, и казнь не была совершена. Мы расположились в каком-то доме, оказавшемся несколько более удобным. Генерал продиктовал мне приказы по отделению войск, находившихся под его начальством и остававшихся еще в Подольске. Тут же пригласил он меня с ним отобедать, извиняясь, что худо меня накормит, когда могли бы мы хорошо пообедать у графа Маркова, начальника московских дружин, который звал его и перенес на поле сражения свое московское хлебосольство и госте-приимство. Милорадович был обыкновенно невзыскателен в своих житейских потребностях. Да к тому же, щедрый и расточительный на деньги, иногда оставался он без гроша в кармане. Рассказывали, что во время походов, бывало, воротится он в свою палатку после сражения и говорит своему слуге: «Дай-ка мне пообедать!» — «Да у нас ничего нет», — отвечает тот. «Ну, так дай чаю!» — «И чаю нет». — «Так трубку дай!» — «Табак весь вышел».— «Ну, так дай мне бурку!» — скажет он, завернется в нее и тут же заснет богатырским сном. Он был весьма приятного и пленительного обхождения, внимателен и приветлив к своим подчиненным.
Многим уже известно было на другой день, что я лишился двух лошадей, и меня поздравляли с этим почином. Дело в том, что Милорадович сам рассказывал об этом в главной квартире Кутузова. После этого минутного знакомства, мы всегда с ним оставались в хороших отношениях.
Вот и вся моя Илиада! Разумеется, мог бы я, не хуже других, справляясь с реляциями и описаниями войны, войти в более подробный рассказ о положении разных отрядов войска и о движении их на Бородинском поле. Но я никогда и ни в чем не любил шарлатанить. Да, кажется, если б и захотел, не сумел бы. Во время сражения я был, как в темном или, пожалуй, воспламененном лесу. По природной близорукости своей худо видел я, что было пред глазами моими. По отсутствии не только всех военных способностей, но и простого навыка, ничего не мог я понять из того, что делалось. Рассказывали про какого-то воеводу, что при докладе ему служебных бумаг он иногда спрашивал своего секретаря: «А это мы пишем или к нам пишут?» Так и я мог бы спрашивать в сражении: «А это мы бьем или нас бьют?» Благодаря генералу Богдановичу узнал я из книги его, что «генерал Бахметев потерял ногу (а, следовательно, я лошадь свою) в 2 часа пополудни, когда Коленкур повел в атаку дивизию Ватье, между тем как продолжалась усиленная канонада, что заставило нашу пехоту перестроиться в каре под жесточайшим огнем неприятельских батарей»[5].
* * *
Жуковский вынес из Бородинской битвы «Певца во стане русских воинов». Какой же будет мой итог за этот день? Самый прозаический. На поверку выходит, что поплатился я одною кошкою и двумя лошадьми. В избе, которую уступил мне Милорадович, нашел я кошку. Я к этому животному имею неодолимое отвращение. Пред тем, чтобы лечь спать, загнал я ее в печь и крепко-накрепко закрыл заслонку. Не знаю, что с нею после было: выскочила ли она в трубу или тут скончалась. Нередко после совесть моя напоминала мне это зверское малодушие. Тогда еще не был я членом Общества покровительства животных, и об этом покровительстве мало кто думал. Что касается до лошадей, то расскажу следующее. Однажды приехал ко мне из внутренней губернии сосед мой по деревне. Я не знал, о чем вести с ним разговор. Благо была пред тем холера в этой стороне, и я спросил его, не много ли пострадала деревня его? «Нет, — отвечал он мне, — благодаря Бога, пожертвовал я только одной старухой». А мне нельзя даже похвалиться и таким пожертвованием, потому что павшие подо мной лошади не мне принадлежали. Стало быть, в эти достопамятные дни самоотвержения, частных и общих жертв, я ни собою, ни крепостною собственностью моею не пожертвовал»[6].
* * *
За участие в Бородинском сражении корнет князь П.А. Вяземский был награжден орденом Св. Владимира 4-й степени с бантом при следующей формулировке: «Находясь при генерале от инфантерии Милорадовиче был посылаем с приказаниями в опасные места, которые отдавал с отличною неустрашимостью и расторопностью»[7].
[1] Русский архив. 1866. С. 231. (Прим. авт.)
[2] Вот это письмо: «Князь! Для меня очень лестно, что вы желаете оказать мне честь – служить вместе со мною, и я тотчас же пишу о том к графу Ростопчину, чтобы испросить его согласия. Сделайте милость, поезжайте в армию, через Можайск и Вязьму, и там вступите в должность моего адъютанта. С отличным почтением имею честь быть вашим покорнейшим и послушным слугою Милорадович. Калуга, 14 августа 1812». (Русский архив. 1866. С.221.)
[3] Речь идет о Шевардинском сражении.
[4] крещение огнем (фр.).
[5] «История Отечественной войны 1812 года», соч. генерала Богдановича. Т. 2. – С. 210.
[6] Русский архив. – 1869 :Кн. 1. – Стлб. 01-011.
[7] Московское дворянство в 1812 году. – М., 1912. – С. 184.