Раннее утро. Второе июля 1942 года. На взлетной полосе стоят двое: капитан госбезопасности Глазов и главный дирижер Большого Симфонического оркестра Карл Элиасберг. Офицер, терпеливо скрестив руки, ждет самолет с секретным грузом. Элиасберг нервно посмотрел на свои часы и хотел что-то сказать, но осекся, увидев его тревожный взгляд. Наконец дирижер нетерпеливо шагнул вперед и тихо спросил:
– А если…
– Отставить! – сухо ответил капитан.
– Он опаздывает уже на двадцать одну минуту! Вы не понимаете даже всю ценность этих нот…
Тишину летнего рассвета прервал далекий и глухой взрыв. Мужчины по привычке припали к земле. Солдаты, стоявшие рядом, засуетились:
– Летит, вон, смотрите! Да нет, не там!
– Гляди-ка, сбивать пытаются, фрицы!
– А он хорош. Ну же, долети, родной!..
Взрывы все чаще и ближе. Вот уже летит наш ИЛ-2 наперекор врагу. Пилот уверенно маневрирует самолетом, предугадывая траекторию немецких снарядов.
– Ну, Литвинов, ну, чертенок! – вырвались одобряющие слова у обычно сдержанного Глазова.
***
Через четверть часа конвой уже вез в юрод большую партию медикаментов, среди которых на видном месте лежали четыре увесистые папки. Элиасберг уныло глядел в окно автомобиля и не понимал, как можно свыкнуться со всем, что происходит в этом городе, Когда обыденностью становятся каменные развалины с торчащими арматурами, почерневшие догорающие дома, у которых толпятся выжившие дряхлые старики, женщины и голодные дети. У них не осталось сил на эмоции, на слезы. Они просто успели убежать в какое – то мгновение… Но можно ли это назвать везением? Что ждет их дальше? Элиасберг не знал ответа на эти вопросы.
До штаба, где дирижера ждал Шостакович, оставалось меньше десяти минут.
***
– Да вы с ума сошли!? – воскликнул Элиасберг, вскрыв лишь первую тетрадь партитуры. – Вместо трех тромбонов, труб и четырех валторн у вас в записях вдвое больше! Молчу про добавление ударных. Дмитрий Дмитриевич, с тем оркестром, что у нас остался, такую симфонию не сыграть!
– Карл Ильич, я тоже думал об этом, -сказал Шостакович своим тихим, вкрадчивым голосом, но тут неожиданно его речь прервал командир артиллеристского полка Михалкин.
– Простите меня, конечно, товарищ Шостакович. Но я отнюдь не понимаю, какого черта вместо того, чтобы в этом штабе совет Ленинградского фронта проводить, я тут на вашу глупую затею время трачу, и почему вместо еды для умирающих ленинградцев мы перевозим какие-то непонятные тетрадки как секретный груз. Да самое полезное применение вашим бумажкам в печи, чтобы зимой у буржуйки отмерзающие руки согревать!
В комнате наступила напряженная, волнующая тишина, режущая слух. Шостакович встал, слегка поправил оцарапанные очки и спокойно ответил:
– Безусловно, вы на своем веку повидали многое, а сколько еще увидите. Но вы не понимаете самого главного, простого: победы не будет, пока в нее не поверят. Вы привыкли отдавать приказы живым людям, которые обязаны исполнить их любой ценой. Многие из ваших ребят пережили такое, о чем никогда не смогут рассказать и вспомнить без слез и боли. Сейчас они существуют, а не живут, ведь зачем им эта жизнь без семьи, без родных и любимых людей. Куда ушло все то, что окружало их, помогало задуматься о многом, радовало, давало надежды на счастливое будущее их детей? Где та, прежняя, жизнь? Что происходит с нашей русской землей, по которой передвигаются Тигры и Пантеры, железные монстры смерти, выкованные на заводах Европы? Где та яблонька у родительского дома, что своей листвой оберегала от знойного солнца? От нее остался лишь пепел в костре, у которого враг, смеясь, с жадностью ест отнятый у старухи последний кусок хлеба. И эти отчаявшиеся люди должны понять, что пора встать с колен, чтобы жить дальше! Мы обязаны вселить в сердца простых солдат уверенность в справедливость, в Победу, воскресить их боевой дух, который соберет русскую землю в кулак, единый и крепкий.
Наступила тишина, нарушаемая сердцебиением и светлой надеждой. Мысли у всех были схожи.. Неожиданно Элиасберг воскликнул, словно окрыленный какой-то новой идеей:
– Мы можем объявить о наборе в оркестр по радио!
***
Прошло несколько тяжелых, утомительных дней. Подходя к зданию филармонии, Элиасберг обомлел: столько людей, измученных тяжелыми испытаниями судьбы. Мимо дирижера на санках провезли человека. Как оказалось позже, это был известный виолончелист, у которого отнялись ноги, но он все равно готов был играть в оркестре, Толпа медленно расступилась перед дирижером. По пути он заметил молодую девушку Людочку. До войны она играла на флейте в оркестре Мравинского и подавала большие надежды, мечтала уехать в Москву, но за три дня до поездки почему-то вдруг приняла решение остаться в Ленинграде.
Дрожащей рукой Элиасберг открыл дверь кабинета и произнес:
– Заходите но одному, я запишу вас. Помогите тем, кто не может передвигаться самостоятельно.
Первым вошел немолодой мужчина:
– Здравствуйте, запишите меня, Виктор Козлов, играю на кларнете.
– Присаживайтесь, пожалуйста. Я задам вам пару вопросов.
– Простите, я не могу сесть, – извиняясь ответил Козлов, – потом не встану…
Карл Ильич взглянул на музыканта: сухая, бледная кожа, болезненные черты лица, впалые щеки – все признаки истощения организма.
Следующим в списке оказался трубач Валентин Афанасьевич. Элиасберг заметил странную деталь:
– А почему у вас нога в валенках? Ведь на дворе август!
– Понимаете, мои ноги распухли от голода, в другую обувь они не влезают.
Некоторое время дирижер сидел, глядя в одну точку, и тихо повторял про себя одни и те же слова: «Господи, что творится в этом безбожном мире? За что? Почему?»
Через неделю начались изнурительные репетиции. Элиасберг объявил: «Перерыв окончен, за работу!». Ленинградцы устало побрели к инструментам. Дирижер был строг и требовал репетировать по 5-6 часов, чтобы добиться совершенного исполнения произведения. От истощения у музыкантов кругом шла голова, сознание было готово покинуть их в любой момент» но они шли на сцену, понимая, что никто, кроме них, этого не сделает, Порою было тяжело сосредоточиться, найти физические и моральные силы. Непослушные, вяло двигающиеся пальцы с трудом перебирали струны, от глубоких вдохов трубачи падали в обморок, инструменты были для них тяжелые. Шостакович наблюдал за музыкантами из-за кулис , видел, как оркестру сложно даются репетиции. Но он был уверен: «Мы все сможем! Мы прорвемся! Победим коричневую чуму и сыграем симфонию. Потомки будут о нас помнить!»
***
Вечерело. Людочка возвращалась домой. Двумя годами раньше ее путь занял бы минут десять. Но сейчас она устало брела по нескончаемым разрушенным улицам, которыми завладела темень. Дома ее ждала больная мама. Девушка осталась в городе, чтобы ухаживать за ней. Накопленные на поездку деньги отдала на лекарство. Но все было бесполезно: мама перестала ходить. По ночам Люда тихо плакала в подушку, чтобы ее никто не слышал. Помощи ждать было неоткуда.
Людочка открыла дверь. Темнота и тишина. Она так привыкла к ним.
– Людочка, – тихо и ласково позвала мама. – Иди ко мне, я так скучала, ждала тебя.
– Мама, мамочка… И девушку прорвал поток эмоций и слез. Она уже не могла сдержаться, чтобы не показать свою слабость.
Женщина обняла дочь, прижала к себе, утешая. Вскоре плач превратился в тихие всхлипывания. Люда взглянула на руки, обнимающие ее. Они всегда грели, несмотря на болезнь и голод. Ведь это были мамины руки. Сквозь слезы Людочка грустно и нежно улыбнулась. И стало сразу так светло и жизнерадостно в старой, темной комнате блокадного Ленинграда.
Утром она проснулась рано. Ее взгляд упал на отрывной календарь на стене. Воспоминание ударило волнением по ее сердцу: сегодня девятое августа. Этот день обещал изменить судьбу многих людей. Сегодня концерт! Людмила встала с кровати и направилась к старому пыльному зеркалу. Отражение вызвало неприятное ощущение неуверенности. Девушка быстро смахнула тряпкой многодневную пыль. В отражении изменилось все: ярче стали скромные лучи солнца, они залили комнату и осветили ситцевое легкое платьице, висевшее в шкафу с прошлого года. Люда задумалась. Ведь она смахнула с зеркала не пыль, а серую пелену, которая закрывала глаза и мешала свободно дышать. И это новое отражение, новая реальность придали девушке сил и понимание ощущения важности ее дела. Ощущение смысла новой жизни.
***
В филармонии стоял шум и гам. Элиасберг вышел из кабинета, предварительно выключив радио с новостями о концерте, и направился в полный зал. Увиденная картина вызвала забытое чувство радостного волнения. Все были в сборе. Дирижер облегченно вздохнул…
Внезапно послышался сигнал воздушной тревоги. Аплодисменты прервались. Воцарилась тишина. Под возрастающие звуки метронома Элиасберг еще раз окинул концертный зал напряженным взглядом.
Тук-тук-тук…
Проекторы издавали тихие, но нервозные звуки помех, немного освещая помещение.
Тук-тук-тук.
Хрустальные люстры, единственно нетронутое, что осталось в этом зале, напоминали о прежнем величии филармонии.
Слышится приближающийся адский звук мессершмиттов, их пропеллеров. Выстрелы зениток. Оглушительный близкий звук из пушки, подавляющей немецкие позиции.
– Снаряд, еще один! – уверенно командует Михалкин.
Немецкий самолет попал в прицел зенитки.
Тук-тук-тук.
Выстрел. Взрыв. Уцелевшие вражеские самолеты пролетели, сбросив зажигательные снаряды. Солдаты тушат пламя под дикий, словно волчий вой, сирены. И тишина… Тишина затаившейся жизни. А затем новый сигнал, но на этот раз торжественный. Отбой воздушной тревоги.
Элиасберг ни разу не моргнул. В глазах оркестра он видел решимость. Послышался щелчок шоринофона. Дирижер взмахнул палочками вверх…
Зал сотрясался от аплодисментов. Они оглушали и радовали одновременно. Счастливые музыканты поздравляли друг друга: это был их маленький «подвиг». Вдруг через переполненный зал к Карлу Ильичу подбежала маленькая девочка лет пяти-шести. Она радостно протянула ему живые белые цветы! Дирижер по-детски улыбнулся и прослезился. Цветы пахли свежестью, надеждой, миром. Ведь это была Симфония Победы!
