Понедельник, 8 декабря, 2025

Здравствуй племя молодое, непотерянное…

В конце 2022 года на Государственном совете РФ, посвящённом молодёжной политике, президент Путин объявил о введении нового курсав наших ВУЗах: «Основы российской государственности»...

Достали, кого смогли…

Лето 2024-го. Второй месяц боев за город. Пока местами, дыхание войны ещё не превратилось в ураган... Постоянный запах гари...

Главный литературный день года

8 декабря в Центральном Доме литераторов состоится событие, которого ждут все, кому небезразлично будущее русской словесности...

Заступник российский

Вглядываешься в события истории и, кажется, прикасаешься к тайне судеб Божиих... Вот 1206 год…

Память войны

Статьи из книги «Твердыня духа»

К 100-летию со дня рождения автора

 

Память войны

22 июня 1941 года. Тополиный пух летал над деревенской улицей, лез в окна дома, в глаза. Было жарко, я собирался идти купаться на реку, близкую от нас Пру, как вдруг по радио объявили, что скоро будет передаваться важное сообщение. И вот ровно в полдень Молотов, нарком иностранных дел, объявил, что немецко-фашистские войска напали на нашу страну. Мы стояли с моим дядей по матери Алексеем Анисимовичем, как я его называл – дядей Леней, у двери из одной половины избы в другую и слушали. И когда выступление закончилось, мой дядя, высокий, бледный, с ходящими по скулам желваками, словно застыл на месте, не сразу придя в себя, а потом, выругавшись, ушел быстро в свою комнату. Ему было тридцать лет, у него только что родился второй сын, и он, конечно же, хорошо представлял себе, что ждет его.

А мне, пятнадцатилетнему, стало даже как-то весело. По радио гремела бодрая музыка, лилась «Широка страна моя родная» и что-то ликующее заливало душу, обещающее скорую победу. Но пройдет всего несколько дней, все изменится вокруг, и уже невозвратным раем покажется прежняя жизнь, когда все было иным.

В 1941 году закончил я седьмой класс Екшурской средней школы на Рязанщине, а через полтора года, семнадцати с небольшим лет, был призван в армию, направлен в январе 1943 года в Благовещенское пулеметное училище (под Уфой). Но закончить нам его не дали. Уже в середине июля нас по команде подняли с нар и объявили об отправке на запад. Я попал на Курскую дугу, участвовал в боях стрелком первой гвардейской стрелковой роты пятьдесят восьмого гвардейского стрелкового полка восемнадцатой гвардейской стрелковой дивизии тридцать третьего гвардейского стрелкового корпуса одиннадцатой гвардейской армии. 9 августа 1943 года был ранен осколком мины в бою в районе населенного пункта Воейково, что в двадцати четырех километрах восточнее Карачева (Брянская область). За участие в боях награжден двумя боевыми орденами – Красной Звезды и Отечественной войны I степени.

Вспоминаю, как мы шли ночью на передовую. Впереди небо было в трассирующем свечении, в бегущих друг за другом роящихся огненных светлячках, пунктирах, оставляющих за собой полудужия или же растягивающихся по горизонту. Казалось, что там – главное, и все вместе, с ними не страшно (еще не знал огромного пространства от окопов даже до санбата). Все там вместе, вся армия, все делают сообща что-то налаженное, почти праздничное, это чувствовалось по непрекращающемуся кружению (так казалось) трассирующих огней.

Прямо с ходу, неожиданно, мы подошли к окопам, а потом оказались в них. Чувство было самое обыденное, как на привале. Видимо, скоро будет рассвет, очень хотелось есть. Сухой паек был съеден двое суток назад, вспоминалась буханка хлеба, найденная накануне по дороге, эта буханка валялась на пути, странно было, что ее не подобрали до нас, тогда же я ее поднял, и мы жадно съели ее. В окопе нас казалось мало, после того как мы шли ночью, но было уже привычно, здесь мы и должны были быть, все те, кто стоит рядом. Давно рассвело уж. Послышалось, но не мне одному, это я понял по лицам, – далеко в стороне или далеко впереди что-то начало происходить. Понятно было лишь то, что там были наши, и только от них шло все, что там делалось. Вскоре слева от окопа появились раненые, были видны согнутые спины, стоны раздавались где-то за нами. Над окопом неожиданно вырос лейтенант, шедший с нами ночью на передовую, в памяти остался чудовищно раскрытый рот: «Впе-е-р-ё-ёд!!!» Когда вылезли из окопов и побежали по ржаному полю, все трещало вокруг от выстрелов, но никого во ржи не было видно, мы бежали за лейтенантом. Когда залегли, я в трех шагах увидел лежавшего неподвижного человека, немолодого, понял – убитый. Наш. Он лежал на боку, с подогнутыми к животу ногами, обнаженный от живота до колен, я подумал, что он мучился и сам разделся. Это меня почему-то больше всего удивило, но я не почувствовал никакого ужаса, как будто я уже видел это раньше. Попадались во ржи другие убитые, один – и этим он отличался от других, похожих друг на друга, – с разбитым черепом. Стреляли, перебегали. Непонятно, когда загорелась рожь, и сколько времени прошло, и когда появились самолеты. Их не было видно, но они летели где-то рядом, сзади, очень низко, и затихали в треске горящей ржи. После них жиденьким, почти безобидным казалось потрескивание. И вдруг, буквально в десяти-пятнадцати шагах, где начиналась непримятая рожь, выскочила фигура в зеленом френче, закричавшая что-то по-немецки, и тут же упала от соседнего от меня выстрела, сапогами к нам, с кобурой на боку, – это я рассмотрел, когда немец уже лежал в нескольких шагах от нас, удивительно тихий в такой же удивительно вдруг наступившей тишине.

Потом мы оказались в открытом месте – метрах в трехстах впереди два танка, странно, что не стреляют, не едут, а стоят, и около них фигуры людей… А потом вдруг – наступивший вечер, село с колокольней, все горит… Нас собрал комбат, приказал накормить. Лейтенанта не было среди нас. Мне казалось, что все теперь уже позади, все люди вокруг – хотя почти все другие, но те самые, которые должны были быть, и было спокойно перед тем, что ожидало нас завтра. Я уснул у стога сена.

Удивительно: не было никакого страха, когда я был на передовой, видел убитых, и сам каждую секунду мог быть убит. Но шли годы, десятилетия, и не переставало мне сниться, что меня отправляют на передовую, и я просыпался с чувством какой-то тоски, что ли.

В своих воспоминаниях, впервые опубликованных в книге моей «Надежда исканий» (1978), я подробно писал и о других, с моим участием, боевых эпизодах на Курской дуге – вплоть до того, как был тяжело ранен осколком мины. И все, что было тогда, не столько даже вспоминается, а, говоря церковным языком, пребывает во мне. И особенно – картины немецкого отступления с мертвыми телами по дорогам, полям гитлеровских солдат, вблизи терявших казавшуюся до того таинственность врага.

В ноябре 1943 года я вернулся после ранения домой, с мамой мы пришли в избу бабушки, и, пока раздевался у порога, она появилась в дверях, сильно изменившаяся за десять месяцев. Она смотрела на меня долгим взглядом и вдруг затряслась в режущем душу плаче: «Не встречу… я больше своего сыночка… Мишу». Мое возвращение еще больше растравило ее горе: прошло всего полгода, как она получила похоронную на сына Мишу, двадцатичетырехлетнего майора, начальника штаба артиллерийского дивизиона, погибшего от прямого попадания авиабомбы в землянку, где находился его штаб. Но ждал бабушку новый страшный удар: в самом конце апреля 1945 года, за несколько дней до окончания войны, сгорел в танке под Веной второй ее сын, двадцатилетний Костя.

От моей бабушки довелось мне услышать: «Сердце – камень, все забывает», – и за этими словами чувствовалось столько горького – что не умерла, когда получила похоронную, а жить осталась, а жить-то им бы надо…

Осенью 1985 года я был в Каунасе и все три дня, пока там находился, думал о Мише, который служил в этом городе после окончания Рязанского артиллерийского училища. Бродил по улицам этого города и представлял себе, как и Миша ходил по этим же улицам. Вспоминал, как он приезжал домой из Рязани, как шли с ним ночью по узкоколейке из Спас-Клепиков в деревню Малое Дарьино, где я жил тогда у бабушки, его матери. Вспоминал, как послал ему в Каунас письмо со своими стихами и отзывом из «Пионерской правды» – вежливым отказом, и в ответ получил от Миши письмо с трехрублевым «гонораром» в нем.

В Каунасе, идя по улице, увидел я огромную толпу людей в каком-то праздничном оживлении. Подхожу, спрашиваю первого попавшегося человека: «Скажите, пожалуйста, что здесь происходит?» Человек молчал, на меня уставились глаза, застывшие в такой ненависти, что я опешил. Другой человек пояснил мне, что сегодня католический праздник. Меня поразило, что незнакомец, так ненавидящий саму русскую речь, видимо, верующий, пришел молиться в этом соборе.

Вряд ли такое могло быть до войны, когда здесь служил мой дядя. В войну вылезли из затишья литовские националисты, действовавшие в наймитах у гитлеровцев, а после войны ушли в «зеленые братья». В 60-х годах студент моего литинститутского семинара литовец Ионас Руминас написал талантливую повесть о том, как герой-хуторянин приходит к «зеленым братьям», но, убедившись, что честному труженику не по пути с этими головорезами, возвращается к мирной жизни. Такова была психология трудовых литовцев, пока не наступила «перестройка-революция», и первым полигоном «архитектора перестройки» А. Яковлева стала Прибалтика, прежде всего Литва.

В середине 70-х годов я был в Венгрии и все думал о другом моем дяде, почти сверстнике, – Косте. Когда автобус миновал город Секешфехервар, где проходили танковые сражения, я представил, как он глядел на эту равнину из своего танка. И когда автобус остановился в городке Кесег – на границе с Австрией, я жадно всматривался в лесок, в пригорок за ним, за которыми таилась дорога к Вене, где за несколько дней до конца войны погиб Костя.

В последнее время не раз видел Костю во сне. Как будто приехал он откуда-то, живет в доме матери (моей бабушки), а я все не соберусь прийти к нему. Знаю, что он должен скоро уехать. Прихожу, его уже нет. Уехал.

…Потери народа в Великой Отечественной войне имели для нас тяжелейшие последствия. Когда я был на поле Полтавской битвы, меня ошеломила высеченная на памятнике цифра погибших русских воинов: 1345. Всего! И это в сражении, от которого зависела судьба государства. Как-то я вычитал в прессе, что история всей человеческой цивилизации составляет несколько сотен поколений и за это время в войнах погибло сто миллионов человек. А теперь вдумаемся: из этих ста миллионов – более двадцати миллионов наших, убитых в минувшей войне. Пятая часть всех погибших в бесчисленных войнах за многие тысячелетия на земле. Цифра эта должна бы перевернуть наше сознание, заставить новыми глазами посмотреть на себя, на свое положение в мире, истории… И если даже после этих потерь мы, русские, не сошли с исторической сцены, а, единственный в мире народ, находим в себе духовные силы для борьбы, сопротивления сатанинскому глобализму – то это, видимо, и потому, что за нас предстательствует, за нас молится неисчислимый сонм наших братьев-воинов, отдавших жизнь свою «за други своя».

 

Гудерианец

 

В журнале «Знамя» (№ 3, 2004) опубликована переписка Г. Владимова с Л. Аннинским. Коснулась она и моей статьи «Либеральная ненависть» (опубликованной в газете «Завтра» еще в апреле 1996 года), где эмигрант Владимов назван «гудерианцем». Посылая своему зарубежному другу газету с моей статьей, Аннинский сделал приписку: «То, что «гудерианец», – уже, так сказать, аксиома. Утешение одно: это все-таки паблисити. Но по-русски, с говнецом, как сказал бы Лесков». Лесков вряд ли бы так сказал, слишком уж специфичны нюхательные пристрастия к подобного рода словцам (а может, не только к словцам). Получив письмо друга, Владимов изготовил пространный ответ с нападками на критика своего романа. «Для меня, разумеется, особый интерес представило определение моей (или твоей?) позиции ’’Либеральная ненависть’’… Нет для него (автора статьи) эпитета позорнее (и ненавистнее), чем ’’либеральный’’. Сколько мне Ланщиков мозги буравил: ’’Миша Лобанов! Ах, Миша Лобанов’’». Владимов, по его словам, думал, что Лобанов – «мозговой трест правого крыла», а в статье, оказывается, «ничего своего», повторяется сказанное о его герое-смершевце писателем Богомоловым. Замечу, что в статье моей дается ссылка на Богомолова потому, что он сам в войну был в «Смерше», и почему бы не привести его свидетельство о неправдоподобности владимовского персонажа – майора-смершевца Светлоокова, в сущности мелкой сошки, которая по диссидентской предвзятости автора своим появлением на Военном совете армии приводит в состояние страха, оцепенения его членов. Одной этой частности оказалось достаточно для того, чтобы Владимов сделал такой вывод: «Долгое время мы думали, что он (писатель Богомолов) единомышленник Тарковского. Оказалось – единомышленник Лобанова».

Десятилетиями мусолят литературные либералы такие ставшие уже затхлыми наживки, как тоталитаризм, КГБ, «сталинщина» (Троцкий), холокост и т.д. И нет им дела до объективности, до того, что не может все в жизни быть одного цвета, что тот же «Смерш» имел в войну вполне конкретный смысл: смерть шпионам. Ибо шпионы были, как были в тридцатых годах враги народа, что подтверждается и ныне – реваншем преемников тех врагов народа (всех этих троцких-зиновьевых-каменевых-бухариных и прочих), которые, захватив ныне власть в стране, мстят русскому народу – геноцидом.

Ничего в событиях Великой Отечественной войны не видя, кроме зверств смершевцев, особистов, владимовы сделали из них пугал, страшилищ. Но и они ведь не были одного цвета. Мой брат полковник Лобанов Дмитрий Петрович прослужил в армии, в ракетных войсках, более тридцати лет, рассказал мне несколько историй, связанных с особистами. Будучи лейтенантом, он однажды после проведенных занятий забыл сдать секретное наставление по АК-47 и ушел домой. Примерно через два часа к нему явился посыльный солдат и сказал, что его вызывают в особый отдел. Там находились начальник отдела и начальник секретной части полка. Не услышав в свой адрес ни упрека, ни замечания, молодой офицер сдал наставления, извинился за халатность и возвратился домой. Особисты поверили, что здесь нет умысла. И было это в самом начале 50-х годов, при Сталине.

А вот история более «крупного масштаба». У заместителя главного инженера ракетной армии пропала секретная тетрадь. Прокуратура и особый отдел настаивали перед командующим ракетной армии генерал-полковником Мелехиным на предании забывчивого инженера суду. Генерал Милехин доложил о происшедшем командующему ракетными войсками стратегического назначения Н. И. Крылову, который приказал направить полковника к себе. После беседы, основательно изучив суть дела, Крылов принял решение не привлекать виновного к уголовной ответственности, а уволить его со службы по возрасту с сохранением пенсии. Вот вам «всевластие» особистов.

Пишущие диссиденты могут порезвиться по поводу этих фактов, ведь для них не резон все то, что может быть в жизни. Не потому ли так голо, тенденциозно, прямолинейно их «разоблачительство», хотя бы тех же особистов, лишенных оттого каких-либо живых психологических черт, так плакатно?

Художественная немощь – одна особенность опуса Владимова. Другая – та, что обозначена мною словом «гудерианец». Вот о чем шла речь в моей статье. «Автор романа до крайности пристрастен в своих характеристиках героев, окарикатуривая одних, холуйствуя перед другими. Вот два полководца – русский маршал Жуков и немецкий генерал Гудериан. Маршал Жуков с ’’чудовищным подбородком’’, ’’с волчьей ухмылкой’’, ’’с улыбкой беззубого ребенка’’, ’’с панцирем орденов на груди и животе’’, со ’’зловещим’’ голосом и т.д. И как меняется тон разговора, переходя на умильное придыхание, когда речь заходит о Гудериане. Ну решительно идеал германца! Не завоеватель, вторгшийся в чужую страну со своей танковой армадой во исполнение преступного приказа фюрера, его плана по разгрому России, закабалению ее народа. Не жесткий пруссак, а некий благородный рыцарь воинского долга, вдохновленный идейной борьбой против ’’серой чумы большевизма’’, добрый Гейнц, заботливый отец своих измученных в русских снегах солдат, поднимающий своей (довольно театрализованной) речью их ’’тевтонский дух’’. Культуртрегер, призванный в собственном мнении открыть туземцам глаза на зло в их системе общественной морали».

Впрочем, в идеализации немецкого завоевателя столько литературно-условного, фальшивого (о чем я писал в статье), что этот дифирамб дает тот же сомнительный эффект, что и бездарный пасквиль на русского маршала. В свое время Л. Аннинский вознес до гомерических высот такое серенькое изделие, как «Дети Арбата» А. Рыбакова. Недавно этот литературный труп попытались реанимировать в «телесериале». Видимо, сверху спустили программу по очернению тридцатых годов с их созидательным энтузиазмом, освобождением от «пятой колонны» в канун Великой Отечественной войны. Как и в случае с Рыбаковым, Аннинский не знает удержу в славословии Владимова, называет его «писателем, составляющим национальную гордость своей культуры». Но в какой мере это славословие отвечает качеству товара, видно по очередному сочинению Владимова «Долог путь до Типперэри» (журнал «Знамя», № 4, 2004). Во вступлении говорится, что над романом автор работал в последние годы жизни, «постоянно возвращался к написанному и многократно его дополнял, исправляя и переписывая в разных вариантах». И что же родила «гора» этих многолетних многократных дополнений, исправлений, переписываний в разных вариантах? Автор начинает свой роман с эффектной сцены «свержения железного Феликса» на Лубянке. Сидя «в своей срединно-европейской Тмутаракани, в заштатном Нидернхаузене», «воткнув глаза в телевизор, а ухом внимая ’’Свободе’’, я ждал десятичасовую ’’Tagesschau’’ (обозрение дня (нем.)), где свержение железного Феликса покажут подробнее…» И это свержение «первого чекиста» эмигрант Владимов именует дважды «крушением нашего тысячелетнего рейха». И если гитлеровский рейх продлился всего лишь 12 лет, то во сколько же сотен раз страшнее ему «рейх» другой – тысячелетнее русское государство! Не случайно, видно, брошен был клич по телевидению министром культуры Швыдким: «Русский фашизм страшнее немецкого».

После столь нелицеприятного объяснения с бывшей родиной – «тысячелетним рейхом» автор знакомит читателя со своей биографией, рассказывает о своем детстве, юности и величайшем событии в своей жизни – как он с приятелями (мальчиком и девочкой) навестил Зощенко, бывшего в опале после известного постановления ЦК партии. За десять минут встречи с подростками писатель успел вполне проинформировать их о своей жизни. «О чем говорил Зощенко? Сражался с бандами Махно. Был травлен газами. Был в красной коннице».

В 1958 году, работая в газете «Литература и жизнь», я с поэтом Юрием Мельниковым, приехав в Ленинград, побывал на квартире Анны Ахматовой, у которой взял стихи для газеты (как она и уверяла нас, они так и не прошли). Поэтесса была нездорова, лежала в постели, в изголовье ее было большое Распятие, бросавшееся в глаза прежде всего прочего в комнате. До этого я ее видел в 1946 году, когда был студентом МГУ и у нас в комаудитории выступали ленинградские поэты. Ахматова барствовала на сцене, принимая как должное внимание к себе всех других выступавших, комплименты председательствовавшего на вечере Николая Тихонова. Через год после этого имя ее окажется рядом с именем Зощенко в постановлении ЦК партии. Но ничего сокрушительного в ее быту не произойдет. Из Союза писателей ее не исключали, она продолжала печататься, к 70-летию Сталина вышли ее мастерски сделанные стихи о вожде.

В отличие от нее, осторожной по части фрондирования, Зощенко встречался с иностранными журналистами, демонстрировал свое несогласие с критикой. А ведь было и нечто резонное в ней, в этой критике. Несколько лет назад в журнале «Знамя» появились дневники Геббельса, где нацистский идеолог пишет, как они с фюрером смеялись, читая рассказы Зощенко. Видно, доставляло удовольствие Гитлеру думать, что в предстоящей войне его солдаты будут иметь дело с такими придурками, как эти зощенковские герои. И что из этого вышло?

Время, история страны многому учат, заставляют трезво смотреть на прошлые события, на знаменитых некогда литераторов, их продукцию, хотя бы на ту же мелкотравчатую зощенковскую сатиру. Но какое дело до этого засевшему в немецкой Тмутаракани эмигранту, ковырявшемуся в пронафталиненном диссидентском «ретро». Впрочем, Зощенко понадобился ему для восхваления самого себя. Своего «исторического подвига». Как закрутилась «тоталитарная идеологическая машина» в Суворовском училище, где числился герой, в самом КГБ – когда узнали, что он был у Зощенко! Все карательные силы были брошены на выяснение вопроса – когда это было: до постановления или после постановления ЦК! «Министр Абакумов кулаком стучал по столу: ’’Как такое могло случиться в нашей системе, кого вы там воспитываете?.. Тут одно из двух: либо они туда пошли до постановления и тогда их надо наказать примерно – за то, что читали его срамные книжки. Либо они были после – и надо их сажать, а училище – расформировывать’’». Следуют допросы «вольнодумца» кагэбэшниками с разными подходами – от лобового («Ведь писателишко никакой. Подонок, пошляк, литературный хулиган, отребье») до изощренно-иезуитского («А вы уверены, что были у Зощенко?»)

История заканчивается триумфом «вольнодумца», одолевшего «тоталитаристов», такой картинкой: «Я вижу, как идут по каналу Грибоедова два мальчика в черной униформе с голубыми погонами и девочка в цветах польского флага, холодея от страха, но также и от сознания, что иначе они поступить не могут. Человеку (то есть Зощенко. – М. Л.) плюнули в лицо, и брызги этого плевка попали в них. Не отговаривайте их от этого пути, не говорите, что этот путь ошибочен и бесполезен… Так еще не все потеряно, господа мои. Еще не только не вечер, но даже не сумерки, и рано хоронить надежды. Еще жива наша скорбная планета, она еще вертится, окаянная!..»

Ну что тут можно сказать – об этом лепете, несообразном, казалось бы, ни с опытом почти восьмидесятилетней жизни автора, ни со здравым смыслом, а разве лишь свидетельствующем, до чего может довести человека «литература», помрачающая живое мироощущение, инерция механического писательства. Не за это ли дряхлое младенчество называет Аннинский Владимова в своей переписке «национальной гордостью своей культуры». (Какой «своей»?)

Показательна во многих отношениях эта переписка. Человек живет десятки лет в Германии и ни слова об этой стране, о культуре, быте, национальной психологии, о небезразличном вроде бы для обоих адресатов «еврейском вопросе» в этом когда-то «логове антисемитизма». Я был, можно сказать, мельком в Германии – дважды в Лейпциге (тогда еще в ГДР), раз – в Кельне, как профессор Литературного института в рамках научного сотрудничества с немецкими учебными заведениями, и кое-что увидел и узнал из общения с немцами. Например, что до сих пор в старших поколениях живет ностальгия по гитлеровским временам. И не забывается война и то, кто был их враг.

Живущая в Лейпциге переводчица Люба, русская женщина, вышедшая замуж за немца, с которым вместе училась в Ленинграде, рассказала мне, что ее знакомая фрау, потерявшая трех сыновей на русском фронте, рехнулась умом и в минуты просветления что-то бормочет о России. Признаться, я не очень сочувствовал фрау, зная, сколько миллионов русских матерей получали в войну похоронки. Когда я в 1996 году приехал в Кельн, в институт славистики Кельнского университета, меня поселили в так называемый пансион, попросту в одну из комнат большой квартиры. И я чувствовал, как хозяйка по имени Хильда, пожилая немка с водянистыми глазами, недоброжелательна, почти враждебна была ко мне. Перед моей поездкой в Кельн Вадим Кожинов полушутя, полусерьезно сказал мне по телефону: «Вы скажите, что воевали на Курской дуге, но зла не помните». Мы, конечно, не можем забыть, каких неисчислимых жертв стоила нам гитлеровская агрессия, но, видимо, немцы более памятливы в отношении войны, и помогают им в этом диссиденты-русофобы, о чем речь пойдет ниже.

Встречаясь в институте славистики Кельнского университета с Вольфгангом Казаком, автором «Лексикона русской литературы XX века», и зная, что он подростком был в гитлерюгенде, воевал в конце войны с нами, попал в плен, – я чувствовал в разговоре ров между нами, и не только в вопросах литературы, где имена писателей для «Лексикона» выбраны в результате «живого контакта» с эмигрантами «третьей волны».

Но что значат отрывочные сведения, беглые встречи, разговоры в сравнении с тем обилием материала, которым располагает живущий десятилетиями в другой стране эмигрант, хотя бы в познании ее культуры, национального характера? Но и намека на это нет в переписке двух «интеллектуалов». Кажется, сидят они, как и десятки лет назад, в Московском Доме литераторов и услаждаются литературным трепом, начиненным такими именами, как Белла Куркова, Ростропович, Гинзбург, Гладилин, «Наташа Иванова», «мать-наставница Латынина», «Саша Архангельский» и т.п. Тут же – сотрудники «Свободы», через которых идут выступления Аннинского по этому радио, а полученный гонорар становится постоянной темой переписки (как быть – переслать его или оставить до приезда критика в Германию). «Дорогой Лева» и «Дорогой Жора» не скупятся на похвалы друг другу. Жора именует Леву единственным критиком, а Лева в ответ уверяет, что Жора со своими текстами будет жить, «пока останется на Руси читатель». Как говорил В. Розанов: «если бы евреи были немножко поумнее…»

От обоих достается русским, русскому народу. Аннинский: «Самое жуткое – это наши российские толпы… Похмельное дыхание у них так и эдак смердит»; «тут уж, наконец-то, наша логика проглядывает: наша российская, воровская»; «имперские амбиции». Владимов: «Народ ’’проспиртован’’», «конгресс русопятов». И т.д.

Аннинский любит повторять в письмах сказанные о нем «незабываемые слова» Владимова: «расставишь руки и – полетел». Эдакий чернильный Икар! Куда, однако, полетел? Об этом мы еще скажем, но такой ли уж романтический летун перед нами? Вот какую далеко не летучую инструкцию дает он своему дружку-эмигранту Жоре, как тому устроиться в Москве (в немецкой Тмутаракани тот никому уже не нужен, как и другие диссиденты-русофобы за рубежом, спрос на которых катастрофически пал с разрушением нашего великого государства): «Я передавал через Алю: по моим понятиям, надо, чтобы Г. Владимов написал письмо на имя мэра Москвы Юрия Лужкова, желательно с тем же мастерством, с каким во время оно им написано письмо на имя генсека Юрия Андропова. Чтобы было вокруг чего строить. А добавить ’’голос общественности’’, собрать подписи литераторов и напечатать у Оли Мартыненко – за этим дело не станет. Но нужно то, ’’вокруг чего’’. Письмо мэру…» Если не дадут квартиру в мэрии, то «можно арендовать дачу в Переделкино. Пожизненно». Если какие-то другие проблемы с паспортом и пропиской, то «придумать вполне можно. Главное оказаться здесь, а это совершенно реально». Тут Лева ссылается на такой неотразимый, по его мнению, аргумент, как: Жорик – не так себе, а «национальная гордость своей культуры».

Да, без гешефта не обойтись, он-то, пожалуй, главный талант для наших приятелей, который они не дадут в себе зарыть. Только с пониманием этого и можно назвать справедливую цену этим литературным летунам.

Ведь кто такой Лев Аннинский? Ни одной статьи, которая стала бы этапной в критике. Об отсутствии всякого эстетического, художественного чутья свидетельствуют хотя бы его панегирики упомянутым выше бездарным опусам Рыбакова и Владимова. Чего бы ни коснулся он в русской классике – все у него сводится к гаденькой цели – «обличить русскую дурь». Десятки лет потешается иронист не только над «Левшой» с его «непрыгающей блохой», но и над героями-праведниками Лескова, по поводу которых сам писатель сказал: «Сила моего таланта в положительных типах», «искусство должно и даже обязано сберечь сколь возможно все черты народной красоты».

В последнее время наш Лева весьма активизировался по части «обустройства России». К его радости, нет больше «империи зла», навечно покончено с «имперскими амбициями» России. «Никакой зримой перспективы у России нет; из числа великих держав мы вылетели навсегда, пора нам с этим смириться, да заодно и поучиться у ’’народов малых’’. А проблема – реальная: как России, которая на протяжении полутысячелетия играла роль ’’великой’’ державы, влезть в роль рядовой, малой страны» («Литературная газета», № 24, 2004). Поскольку сильная, великая Россия немыслима вне Церкви, Православия, то наш оракул старается напакостить им. Чего стоит его интервью под названием «Церковь или стая» («НГ-Религии», № 23, 15 декабря 2004). Не считая себя православным, он так расфасовывает содержимое своего «я»: «Я от этих самых ’’иноверцев’’ сам происхожу еврейской своей половиной. А если брать половину казачью с мечтами о том, что казаки не такие русские, как все остальные, а особый народ (’’субэтнос’’, как сказал бы Лев Гумилев), так я и вовсе по всем корням ’’иноверец’’…» «Как быть в таком случае? – спрашивает «иноверец» и отвечает: – Быть именно человеком надконфессиональной надэтнической общности», что означает для него быть русским. «Быть русским по культуре… а не ’’православным’’». Православный ставится уже в кавычки, как нечто условное, уничижительное. Нашему иноверцу, надо полагать, известны слова Достоевского, что русский и православный – синонимы. Тем более культуролог, как он представлен в «НГ», должен знать, что именно Православие является основой, сердцевиной тысячелетней русской литературы, культуры. Не из таких ли иноверцев, плюющих на Православие, ненавидящих его, и вылупился в «Бесах» Достоевского талмудист Лямшин, запустивший в киот иконы мышь со «сверхзадачей». Да и не с Лямшиным ли аукается Аннинский в своем интервью: «Ну и черт… то есть Бог с ней».

Бросаясь в защиту «жидовствующих», Аннинский видит в них эдаких овечек, пострадавших за то, что они «не с теми якшаются». А ведь «ересь жидовствующих» в XV веке была смертельной опасностью для православной России. Занесенная евреем Схарием (Захарием) в Новгород, ересь перекинулась в Москву, в другие места русской земли. Жидовствующие не признавали в Христе Бога, отвергали Троицу, церковные таинства, кощунствовали над Богоматерью, подрывали догматические основы церковной жизни. Все это вело к разрушению Церкви, к гибели православной России, к ее закабалению иудейством – наподобие Хазарии. На непримиримую борьбу с жидовствующими поднялись новгородский архиепископ Геннадий и игумен Волоколамского монастыря Иосиф Волоцкий, обличавший их в своем «Просветителе». Они закончили многолетнюю борьбу победой: на соборе в 1504 году ересь была осуждена и разгромлена.

Если все это ничего не говорит нашему культурологу, то добавлю, может быть, нечто более «пикантное» для него. В шестом томе «Памятников литературы Древней Руси» (конец XV – первая половина XVI веков) отмечается, что «вопрос о содомии (гомосексуализме)… особенно остро встал во времена Филофея, когда ересь жидовствующих распространила этот порок и среди светских лиц (у еретиков, по предположению некоторых историков, он выполнял роль ритуального действа)». Как тут не вспомнить разгул этой публики в администрации Ельцина, о чем так картинно пишет в своих мемуарах генерал А. Коржаков, бывший начальник службы безопасности Ельцина.

Как в черной мессе – все перевернуто, все навыворот у нашего иноверца. Начиная от креста: «Встанет вопрос:’’Кто кого?’’ – схватимся и за крест… Вокруг креста, вокруг отсутствия креста». Кончая народом, которому шибко достается от Левушки. Сам он говорит о себе, что «не получил от родителей никакого бога, кроме двух Емель: Пугачева и Ярославского». Казалось бы, имя «бога» Аннинского – Емельяна Ярославского (Губельмана) все ставит на свои места: именно эти ярославские-губельманы всеми средствами, угрозами, репрессиями внедряли в России воинствующее безбожие, организовывали погромы церквей, расправы над священниками. Но чадо Губельмана, не касаясь этого, перекладывает всю вину на… народ, на его «ярость, лютость к инакомыслию, иноверию». По его словам, «не церковь гонит инакомыслящих, она только оформляет (окормляет) свойственную русским готовность обличать всякую инакость. Церковь сама испытала это на себе, когда ярость населения, подхваченная большевиками, пала на ее собственную голову». Какая казуистика: не губельманы развязали войну против верующего русского народа, они только подхватили «ярость населения», которая пала и на голову Церкви. Ах, как чешутся руки у аннинских «разделаться» с Православием, «заменить его инакостью». Но следовало бы помнить «иноверцам», что ведь и у дедов их ничего с этим не вышло. В революционное время, в самый разгар борьбы с религией в русском народе, в самом «красном лагере» не поддавалась вытравлению вера в святыни. Об этом свидетельствует множество воспоминаний современников. Красноречивый факт приводит сын известного философа Евгения Трубецкого – Сергей. В 1920 году, тридцати лет, он был арестован за «контрреволюционную деятельность в пользу белых армий» и несколько дней находился в арестном помещении при кремлевском карауле. Потом через Спасские ворота стража повела заключенных в новую для них тюрьму на Лубянке. «Когда проходили через ворота, по старой московской традиции почти все мы сняли шапки. Я заметил, что большая часть нашей стражи тоже их сняла. С. П. Мельгунов, как принципиальный атеист, с интеллигентской цельностью и прямолинейностью, не снял шапки, и один из конвоиров ему заметил: ’’Спасские ворота – шапку снимите!’’» (Князья Трубецкие. Россия воспрянет. Воениздат, 1996, с. 327).

В 1928 году в Москве, в Московской Патриархии, побывал митрополит Литовский и Виленский Елевферий. В своих живых записках «Неделя в Патриархии» он пишет, как ехал из Москвы обратно в Литву в одном купе с «красными военными». «Мы, батюшка, курим, – обратился ко мне один из них, – и купе – для курящих. Не будем ли вас беспокоить этим? Впрочем, когда будем курить, мы будем выходить из купе». Такое обращение сразу устраняло у меня предубеждение против красных военных, сложившееся под влиянием слухов об отношении их к священнослужителям в революционное время: хотя нужно сказать, что мне приходилось ездить по железным дорогам в самый разгар революции, быть среди военных, правда, я не видел со стороны их проявления никакого внимания к себе, но и не только не помню каких-либо обидных для себя действий, но даже не слышал и оскорбительных слов. Теперь я почувствовал, что духовная отчужденность во мне сразу пала, я увидел в них уже не ’’красных военных’’, а русских, православных, у которых живет русская душа, религиозное чувство, а с ним вместе и надлежащее уважение к представителям Церкви» (Из истории христианской Церкви на родине и за рубежом в XX столетии. М., 1995, с. 213).

В хрущевские времена, в пресловутую «оттепель», с троцкистской ожесточенностью шел погром церквей, духовенства (кстати, сам Хрущев в двадцатых годах был в троцкистской оппозиции). Кукурузник Никита обещал вскоре »показать последнего попа», а народ переполнял оставшиеся в живых храмы. Идеологическая шайка на цековской даче под коньячок и ухмылку расписывала для своего первого секретаря «программу», как уже нынешнее поколение будет жить при коммунизме, а народу, жившему своими заботами, до этих циничных прожектов не было никакого дела. О настоящем времени и говорить нечего – после всех испытаний народ только еще более утверждается в тысячелетней вере, видя в ней главную опору в своем противодействии, в своей борьбе против обложившего Россию талмудистского ига.

Не случайно это стояние в вере вызывает ненависть врагов. Очень уж не по нутру им неповрежденное Православие, верность ему русского народа. Например, Солженицыну не нравится «окаменелое ортодоксальное, ’’без поиска’’» Православие, как не нравится оно и «архитектору перестройки» А. Яковлеву, недовольному тем, что Церковь не может отойти от «устаревших догматов». Как будто может быть какое-то не «ортодоксальное», не «догматическое» Православие. Расшатывающий догматы «поиск» и означает конец Православия.

Но вернемся к нашей паре: Аннинскому-Владимову. Главное, что их объединяет в литературе, перед чем не имеет никакого значения, в каком «жанре» они пишут, – это тип их мышления. Статья ли это, роман, письмо, «эссе» – все одинаково с неизменным мелкотравчатым «анализом» с гнильцой, мелкостью духа, несколько комической надменностью элементарных суждений. И все-таки – внутренняя неуверенность в своей «победительности». Моя статья «Либеральная ненависть» с критикой романа Владимова «Генерал и его армия» и панегирика на него Аннинского была опубликована в газете «Завтра» (апрель 1996 г., № 17) на одной странице со статьей Аннинского «Русский человек на RENDEZ-VOUS». Почему же тогда оба не обличили меня публично, если считали себя правыми, а облаяли из-под литературной подворотни – в своей переписке, и только спустя семь лет она была опубликована в журнале «Знамя». Можно, впрочем, это понять из такого признания Владимова: «Другое худо, что поле битвы вокруг ’’Генерала’’ осталось за ними. Как всегда. Последнее слово – почему-то они говорят… Или в самом деле нет у нас критики? Вместо нее – Курицын-сын, ’’Малолетка’’ и мать-наставница Латынина? Есть, правда, Лев Аннинский – только что же он может один?» Все правильно: в их критике одни «малолетки», «курицыны-сыны», «матери-наставницы Латынины», да и такие же аннинские. Двадцать с лишним лет тому назад в журнале «Молодая гвардия» в моем цикле «Из памятного» был опубликован набросок к портрету этого критика «С тележкой по литературе». Сделаю из него краткую выписку: «Как ни увижу его, все бежит с тележкой, с набитой сумкой-рюкзаком на колесиках. Да ведь и в литературе он, критик, также все бегает с тележкой, вот уже не одно десятилетие все бегает, промышляет добыванием ’’ядра ореха’’, ’’самовыражением’’. Разного рода эти ’’самовыражения’’, как содержимое рюкзака, сегодня одно, завтра другое… Вчера он бежал, подталкиваемый ’’интеллектуальным ветром, дувшим в нашей прозе’’, а сегодня – ’’не пора ли попробовать жить?’’ ’’Личность’’, ’’личностное начало’’ – единственная для него ’’реалия’’, он начинает заходиться в словесном коклюше на эту тему. Не какая-то там толпа, масса, народ, а ’’ценностный индивидуум’’, единственно способный к ’’самовыражению’’. Нравится ему ’’Кафкианская магия деталей’’ – выразил и это. Не нравится русский фольклор – и это выразил. В восторге от мифа – пожалуйста: ’’С неба падает на нас на всех… колумбиец по имени Габриэль Гарсиа Маркес’’. Надоел миф, ’’аллегоризм’’ – ’’жажду беллетризма’’. Надоел ’’дух’’ – ’’жажду плоти!’’ Но и плоть ’’неоднозначна’’: ненавистна ему ’’тупая, звериная, сытая сила кулацкой плоти’’. ’’Однозначно’’ – ’’неоднозначно’’… То этот критик называет себя духовным наследником русской культуры, Достоевского, то подчеркивает, что ’’в жилах Достоевского текла литовская кровь’’…

Вокруг него не унимается ’’полемика’’, он чуть ли не ’’властелин дум’’. Вроде бы наш герой на коне, а все видна та самая тележка с набитой сумкой-рюкзаком… Никуда от себя не денешься».

Этот набросок я перепечатал в своей книге «В сражении и любви» (М., 2003 г.), заключив его таким postscriptum‘ом «На вечере в Доме литераторов в декабре 2000 года ’’Лидеры ХХ века’’ (об итогах ушедшего столетия) ко мне в президиуме подсел Лев Аннинский, и первое, что он сказал: ’’А я сейчас без тележки’’».

Два десятка лет еврейского «триумфа» сказались на его позе, придав ей более воинствующий вид. Он уже не бегает с тележкой по литературе, а выставляет себя неким прытким воителем. «Удары шпагой» – так озаглавил он свою переписку с Владимовым. Он занял позицию фехтовальщика, пыряя пером во все стороны, где видятся ему наиболее уязвимые места России, забрызгивая их грязью, злорадствуя над ее нынешними бедами. Подергиваясь в заклинании, что ее больше нет, нет, нет! Удары шпаги нашего иноверца, конечно, квелые, отдающие пустозвонством, но пусть потешится малый.

Теперь о его друге Владимове с его романом «Генерал и его армия». Не стоило бы говорить об этом фарсовом опусе, если бы не вопрос, кому он нужен и для чего нужен. В литературе о войне есть хорошие, талантливые книги русских писателей В. Курочкина «На войне как на войне», Ю. Бондарева «Горячий снег», К. Воробьева «Убиты под Москвой», Е. Носова «Шлемоносцы» и т.д. Но ни один из них, как и другие русские авторы, даже не упомянут в книге «Русская литература XX века», допущенной в 2002 году Министерством образования РФ в качестве учебника для студентов высших учебных заведений. Зато нагло рекламируется там все тот же картонный «Генерал и его армия», да еще приставлен к нему роман В. Астафьева «Прокляты и убиты» с его клеветой на русского солдата – как бы в награду за это. И не удивительно признание заслуг гудерианца на либерально-государственном уровне. Ведь вручил же Путин Государственную премию живущему в Германии бешеному русофобу, автору «Чонкина» Войновичу – да еще в день начала Великой Отечественной войны. Кормясь и подкармливаясь у немцев, эта чернильная публика злобствует на русского солдата-освободителя, на Россию в знак своего «нового, немецкого патриотизма». Перебравшийся в Кельн диссидент Лев Копелев устрашающе потчевал немцев рассказами об ужасах бесчинств, насилий, убийств и т.д., которые он, по его словам, видел, когда советские войска входили в Германию. Солженицын, не расстававшийся всю войну в «батарее звуковой разведки» с портретом своего кумира Троцкого, толкача «перманентной революции», в своей пьесе «Пир победителей» с патологической злобой пишет о русских воинах-победителях, о «Матросовых придуманных, глупеньких Зоях», возносит предателей Родины. В статье «Как нам обустроить Россию» он казуистически вещает, почему ему поперек горла наша Победа. Не раз наблюдавший за поведением наших либеральных сочинителей в Германии известный русский писатель, ректор Литературного института Сергей Есин в своем «Дневнике ректора» пишет, например, об Анатолии Приставкине (кстати, советчике Путина), как он, приезжая в Германию, заискивает перед немцами, глумясь над «старшим братом», т.е. русским народом, заявляет на официальном собрании, что он «как писатель скорее нужен Германии, чем России».

Как было бы хорошо, если бы эти литературные кочевники, считающие, что они нужны не России, а Германии, Америке, Израилю, навсегда оставались бы там. Но ведь кончается тем, что, никому там не нужные, они возвращаются в Россию, не упуская здесь возможности, в меру своих одряхлевших сил, лишний раз лягнуть «эту страну».

 

* Лобанов М. П. Твердыня духа / Отв. ред. О. А. Платонов. — М.: Институт русской цивилизации, 2010.

Последние новости

Похожее

Война любит одеваться в романтические одежды

Война... Как сценаристы и режиссёры романтизировали её... Там и подвиг, и победа, и бутафорская кровь, и ногти аккуратно подстрижены в окопе...

Прощенное Воскресенье!

Простите нас братья и сестры за все, что не сделали, не смогли, пообещали, но не выполнили; не приехали в срок, а потом было поздно; не нашли кого просили; не вывезли, не помогли; прошли мимо чужой беды, не заметив её...

Добро и зло под небом Святой Земли

Господи, какой же неразрешимый, запутанный, кровавый клубок противоречий завязался на Библейс¬кой, Евангельской Святой Земле после появления идеи воссоздания государства Израиль, претворения этой идеи в жизнь и ее современного развития. Здесь перестали действовать не только Божественные откро¬вения и пророчества, но и законы логики, истории, со¬циологии, философии, всей жизни человечества...

Коренной перелом

Уверенность государя императора, русского верховного командования, а, по большому счету и всей армии, в окончательной победе над турками основывалась не только на ключевой для всего Балканского ТВД победе под Плевной, определившей по сути дела коренной перелом в войне. Первым важнейшим толчком к этому перелому послужили события, происходившие за тысячи верст от Плевны на далеком Кавказе, где Кавказская армия провела блестящую осенне-зимнюю наступательную кампанию, окончившуюся взятием Карса и блокадой Эрзерума...