Мое поручение, «осветить» путь армии от Волги до Мукдена, было закончено, и я собрался домой, в Россию.
Уезжать из Мукдена было так же нелегко, как и въехать в него. У меня отобрали все мои удостоверения и разрешения, припечатанную и прошнурованную фотографию, даже красивую пурпурную повязку, а взамен дали новую бумагу, хотя и свидетельствовавшую, что я покидаю театр войны добровольно, но, тем не менее, обязывавшую меня следовать непременно в Европейскую Россию не иначе, как через Харбин и Иркутск. Пожелай я заглянуть, например, из Харбина во Владивосток, все корреспондентские мытарства начались бы сызнова.
Пассажирский билет мне выдали с разрешения коменданта мукденской станции, который, однако, мне же жаловался, что кассир сплошь и рядом выдает билеты и без его разрешения. У окошка кассы меня чуть не задержал жандармский унтер на том основании, что у меня нет разрешения его, жандармского, начальства. Кажется, я нарушил «формальности», заявив, что мое «начальство», как корреспондента, – отпустивший меня военный цензор. Унтер умолк, но, по-видимому, мучился сомнениями, потому что долго ходил за мною вслед, с выражением особой, жандармской, алчности во взорах. Место в вагоне мне было указано снова комендантом. Багажного вагона не имелось, и мой сундук поместили вместе со мною.
Был ясный и теплый январский день, какие у нас бывают в конце марта. В пятнадцати верстах к югу стукали и ухали пушки: – разгоралось дело при Сандепу, прелюдия Мукденского отступления. У одного конца бесконечной платформы китайцы грузили в вагоны снаряды и заряды для этих стучавших пушек. У другого – высаживались из поезда только что прибывшие с севера запасные пехотинцы, народец пухлый, вялый, бородатый. Заслышав уханье пушек, бородачи встревожено подтягивались и даже становились как будто моложе.
Моими товарищами по купе оказались два молодые прапорщика запаса: оптимист и пессимист. Последний ругательски ругал все и всех на свете вообще, а в армии в особенности, – разумеется кроме самого себя. Послушать его, – ему быть главнокомандующим, и тогда японцам мат. Оптимист относился ко всему снисходительно, а к себе так и с теплой симпатией. В себе он более всего ценил необыкновенную, по его словам, способность покорять женские сердца. Это был некоторым образом главнокомандующий над женскими сердцами. Женщины всех родов оружия были им побеждаемы с одинаковым успехом, – и светские женщины, и дамы полусвета, модистки, гимназистки, а здесь, в Маньчжурии, тоже и сестры милосердия.
– Ну, уж на сестер-то вы напраслину взводите, – сказал я. – Это – скромнейшие существа. Я видел их многие сотни и по совести защищаю их.
Оптимист снисходительно улыбнулся.
– Не знаю, насколько везло вам. А я в Харбине три дня кутил с одной. Можете себе представить, светлая блондинка, две медали и солдатский Егорий. И недорого обошлось, всего двести девятнадцать рублей с копейками. Лихая баба, вдова, кроме коньяку ничего не пьет. Вот они, какие скромнейшие создания, сестры!
Я насторожил уши.
– Блондинка, говорите вы? – спросил я.
– Да.
– Не косая-ли?
Оптимист удивился.
– Косит, но очень мило. Да, позвольте, если не верите, я покажу ее карточку… Кукаркин! – крикнул он денщику. – Дай сюда чемодан. Карточка со мной, в чемодане, – пояснил мне оптимист.
Пока Кукаркин возился с чемоданом, я продолжал.
– Вашу сестру я знаю. Зовут ее Марья Александровна О-ва.
Оптимист забеспокоился.
– Да, Марья Александровна О-ва, – сказал он.
– На карточке она сидит, а рядом с ней стоит офицер в папахе?
Оптимист сделал недовольное лицо, и критически осмотрел мою наружность.
– Позвольте, однако, – сказал он, – разве и вы с сестрой… знакомы?
Фотография была вынута. На ней оказалась все, как я и говорил: и сестра, – косая, блондинка, с медалями, с Егорием, – а рядом офицер в папахе.
Тогда и я, с помощью того же Кукаркина, раскрыл свой сундук.
– Вот я вам прочту, что я писал в мою газету о сестре О-вой месяца полтора тому назад, – сказал я оптимисту. Я сохраняю копии моих корреспонденций.
И я прочел следующее:
«В Харбине в первые же часы по приезде туда в грязном коридоре мерзейшей гостиницы, куда меня привез первый попавшийся извозчик, я столкнулся с молодой блондинкой небольшого роста, с красным крестом на груди; поверх креста – две медали и солдатский Егорий. Эта «кавалерственная» сестра оказалась Марьей Александровной О-вой, сестрой милосердия военного госпиталя № 000. Сестра-москвичка, с московским говором, по-московски белая и румяная, по-московски бодрая и говорливая. В Харбине она на несколько дней, чтобы запастись теплою одеждой, которую потеряла при отступлении от Ляояна. Из Ляояна сестра уезжала одною из последних; уже не под пушечными, а под ружейными выстрелами врагов. Запасшись одеждою сестра уезжает в Мукден, а оттуда снова на позиции, на свою тяжкую работу.
Одну из медалей сестра получила за китайскую войну, в которой был убит ее муж, подполковник О-в. Другая медаль, «за спасение погибавших», при том на георгиевской ленте, дарована сестре за то, что под Ляояном, после шестичасового боя, ночью она, в японской одежде, ходила по полю сражения чуть не у неприятельских линий и выносила раненных. В числе других ею спасены два офицера. Один из них увидев людей, одетых по-японски, притворился мертвым; другой поднял руку и простонал. Сестра подобрала последнего, а потом по его указанию и первого. Один из страдальцев скоро впал в беспамятство и в буйном бреду укусил сестру О-ву за руку. И теперь еще остался на правой кисти знак. Бедняга не выжил.
Крест дан сестре за ее мужественную работу в последние минуты очищения Ляояна, когда она вносила раненых в вагоны. Невдалеке тем же делом была занята покойная сестра Кравченко. Артиллерийским снарядом ей оторвало обе ноги. Взрыв, стоны раненой, кровь, – на мгновение сестрой О-вой овладел приступ ужаса. Она закричала, всплеснула руками, потом закрыла ими лицо… Когда она снова отняла руки, она заметила, что видит не по-прежнему хорошо, и, действительно, у нее скосило левый глаз, – дело, как говорят доктора, поправимое. Нервный испуг скоро миновал, и сестра О-ва снова принялась за работу, пока две пули не пронизали мягкие части правой ноги, ниже колена, одна – на вылет, другая застряла. Сам Куропаткин тут же на месте О-вой дал серебряный солдатский крест, а на труп скончавшейся от ее страшного увечья сестры Кравченко возложил золотой офицерский.
Посылаю вам фотографию, снятую в Харбине по желанию военного начальства. Сидит сестра О-ва. Рядом с нею офицер Т-н, капитан 4-ой роты 00 стрелкового полка, пробравшийся из осажденного Порт-Артура в Ляоян. У героя четыре раны: две в левую ногу, одна в правое бедро, и одна пуля пробила щеки. Он имеет Анну 4-ой степени и Владимира с мечами.
В заключение нашей беседы сестра показала часы генерала Стесселя, отрезанного теперь от всего мира в Порт-Артуре. Это подержанные золотые глухие часы с рубчатыми досками, с кольчатой золотой цепочкой, часы, так сказать, «общеофицерского образца». Вы поймете, с какими чувствами я смотрел на них и держал в руках. На внутренней стороне доски вырезана надпись, говорящая, что часы такого-то числа и такого года подарены генералом малолетнему разведчеку, Николаю Зуеву, прорвавшемуся из армии в осажденный Порт-Артур. По словам сестры О-вой, часы, в виду молодой беспечности юного военного вундеркинда, переданы ей на хранение».
Я кончил читать.
– А теперь, – сказал я, – расскажу вам, что произошло дальше. Лишь только я сдал корреспонденцию и фотографию на почту, как меня начали смущать сомнения. Почему О-ва поселилась не в доме Красного Креста а, черт знает, в каком вертепе? За завтраком О-ва с подозрительной ловкостью хлопнула три большие рюмки кашинского портвейна. Затем мне припомнилось, что в Ляояне убита не сестра Кравченко, а сестра Яковенко. Да, кажется, и не убита, а ранена. Справляюсь у офицеров: Кравченко не было, а была Яковенко-Яковлева; ей оторвало не обе ноги, а одну; она не умирала, а, слава Богу, жива; Куропаткин пожаловал ей не офицерский и не золотой крест, а солдатский серебряный; ни о какой О-вой никто ничего не слыхал.
– Сомнения, – продолжал я, – растут. Целый день я навожу об О-вой справки, – в Красном Кресте, в полиции, у жандармов, в штабах. Никто ничего не знает. Маньчжурия, ведь, прославилась тем, что тут никто никогда ничего не знал. «Они не знали». Приходит вечер. Я сижу за писанием. Вдруг дверь распахивается, – и предо мною сестра О-ва, со всеми своими крестами и медалями. Но в каком виде! Пальто перепачкано. Шляпа набекрень. Сама шатается. Беседа наша на этот раз была непродолжительна.
– Что вам нужно? – спрашиваю я.
– Папашка, одолжи до завтра тридцать рублей.
– Хочешь три рубля? И ступай с Богом.
– Ну, хоть семь, папаша?
– Что за странное число, семь?
– Я еду в цирк. Билет стоит четыре рубля, а три рубля на коньяк.
– На коньяк получи, а на цирк ищи в другом месте.
Мы расстались. Сию же минуту я составил телеграмму в редакцию, чтобы не помещали ни моей статьи, ни фотографии, и послал ее срочно, с проверкою. Послал бы с двойными срочностью и проверкой, если бы это было возможно.
Оптимист выслушал меня, но, как и подобает оптимисту, не смутился.
– Что же из всего этого следует! – сказал он. – Вы просто подозрительны и мнительны. Ведь весь официальный Харбин не подтвердил ваших сомнений. А что О-ва кутнула, так разве это грех? И со мной она кутила три дня, стоило двести девятнадцать рублей с копейками, – преинтеллигентная женщина! Это – просто широкая русская натура, приподнятые нервы, желание забыться после испытанных ужасов…
Вместо ответа я подал оптимисту «Справку» из главного управления Красного Креста. Оптимист прочел следующее:
«Исполнительная комиссия Главного Управления и т.д. и т.п. имеет честь уведомить, что изображенная на полученной фотографии особа есть известная мошенница-рецидивистка О-ская, именующая себя сестрой милосердия О-вой, личность которой в настоящее время установлена, и о ней судебными властями производится следствие».
Оптимист сначала оторопел, а потом воскликнул:
– Какая же она с-свинья!
Это был крик одураченного дон-жуана.
– Вот и воздержитесь от игривых отзывов о сестрах, – сказал я.
Оптимист развел руками.
– Но как же никто в Харбине не знал, что это за штука! – проговорил он. Ведь она жила там недель пять. Каждый день, с медалями и Егорием, сидела в первом ряду в цирке, – с-свинья эдакая! Целые дни, с теми же медалями и крестами на пальто, раскатывала по улицам на лихачах. Двести девятнадцать рублей! Как никто не знал! Черт возьми?!
