Среди корпусов жилого микрорайона двухэтажный панельный особнячок отделения милиции неприметен. Оперативная обстановка на обширной территории этого отделения, как правило, буднично-спокойная; несмотря на двадцать четыре молодёжных общежития человек по пятисот каждое. В жизни десятков тысяч горожан бывает-случается всякое, однако регулярных злостных правонарушений или громких ЧП здесь нет. В чём, конечно, прямая заслуга и всех сотрудников отделения. Рабочий день у них фактически не нормирован, а служебные кабинеты имеют вид необжитой, работа не кабинетная, в основном. И домашний телефон начальствующему составу милиции ставится в обязательном порядке. В любой момент дня и ночи могут вызвать на службу и вызывают, бывает. Только вместе собраться всему личному составу отделения – даже по самым торжественным праздникам – до крайности затруднительно: есть посты и дежурства, которые не положено оставлять. Единственный, кто непременно присутствует на всех собраниях этого отделения – Кирик Иван Васильевич. Он смотрит на сослуживцев с большого портрета на стене ленкомнаты, в ряду портретов создателей и руководителей нашего государства: спокойное лицо, открытый взгляд как бы задержался на ком-то за плечом собеседника, словно бы на следующем мгновении разговора… Под стеклом стенда среди других документов – приказ, гласящий:
…»Героя Советского Союза старшину милиции Кирика Ивана Васильевича зачислить в списки 66-го отделения милиции города Москвы навечно».
Он отдал свою жизнь в тридцать два года.
А на всех фотоснимках выглядит гораздо старше.
Снимков сохранилось пять или шесть. С того сентябрьского дня его подвига и гибели прошло уже четыре десятилетия. И никого нету сегодня в 66 отделении, кто знал бы участкового уполномоченного Ивана Кирика лично. И в городе Москве таких людей осталось десяток-другой, не более; ещё столько же проживает в других краях страны. А было только москвичей, хорошо знакомых с Иваном Кириком – несколько тысяч. Время идёт и люди уходят быстро.
66 отделение с Чистых Прудов давно переехало в Измайлово. И участок бывший Кирика перепланирован слегка и перестроен – взрослыми детьми тех, кто в предвоенные годы был ещё школьником и осаждал чистопрудный кинотеатр «Колизей», его парадный белоколонный подъезд. «Волга-Волга», «Цирк», «Антон Иваныч сердится» – целая эпоха минувшая… В стенах бывшего «Колизея» давно живет знаменитый театр «Современник» и названия некоторых его спектаклей, для нас вполне обычные: «Поиск 891», «Обратная связь», «НЛО» – довоенного зрителя могли бы озадачить. Даже деревьев на Чистопрудном бульваре, среди которых пять лет ходил, неся службу, старшина Кирик – очень немного осталось. По дворам кирикова участка несколько стариков-тополей заметны сразу, а на бульваре такие тополя и старые липы среди рослой молоди почти неразличимы.
«Герои не умирают»… Каким чудом?
День рождения Ивана Кирика позабыт. И многие другие даты его жизни тоже затерялись. Кажется, не уцелело ни его писем, ни документов – анкет, рапортов, заявлений – ни строки его почерка. Никто не припомнит за ним каких-либо рассуждений или отдельных словечек любимых звучных. Но живет в памяти людей его негромкий голос и то светлое ощущение уравновешенности, которое возникало у каждого, кто с ним общался. Этот свет чувствуется и сегодня: припоминая что-нибудь хорошее, доброе, все мы невольно стараемся воссоздать пережитое настроение. Двоюродный брат и ровесник Ивана киевлянин Андреяко Михаил Петрович до сих пор уверяет полушутя: «В милиции он не подходил работать! Когда, бывало, матерились при нём, стеснялся очень. Тут надо пьяниц забирать, а они – нна тебе! матом! А он краснеет, отворачивается…»
Высокий, чуть сутуловатый, голоса он не повышал никогда и слова бережно тратил. Простота разговора естественно сочеталась у Ивана с обходительностью и неизменным собственным достоинством. Общение с ним было приятно, пожалуй, даже пьяницам. Потому что, краснея и смущаясь, старшина Кирик все же управлялся с ними довольно просто. Походка и вся манера были у него ровные, неспешные, но спорые. Милицейскую планшетку на тонком ремешке чаще носил в руке и планшетка покачивалась как бы в раздумчивости, доверительно. Этого подтянутого доброжелательного старшину по его внешности и по говору многие считали коренным москвичом. Вот и в книге одной, совсем недавно изданной, где собраны краткие сведения о 255 Героях, местом рождения И.В.Кирика значится Москва. А он был потомственный крестьянин, родился в украинской деревне и прожил в ней, крестьянствуя, девятнадцать лет.
«Характеру после детства не научишь. Чего под кожу не пришито, на кожу не пришьешь»,– убеждена теща его Дарья Никитична Клюева, строгая старуха, пережившая не только Ивана, но и жену его, свою дочь Галину и ещё многих самых близких, но и теперь, в свои почти девяносто лет, готовая в любое время ехать от Щербаковской до Щёлковской – полтора часа в один конец – присмотреть за правнуком пятилетним Сашей, который с бабушкой на диво хорош и послушен.
В таком возрасте Ваня Кирик уже был помощником семье: ходил в подпасках у мальчишек постарше, свиных и овечьих пастухов. В эти первоначальные лета жизни помнит Ваню другая работящая старуха, сестра его, улыбчивая Полина Васильевна Дворник, семьдесят лет от грядок и борозд не разгибающаяся, а все-то прямая; старше Ивана всего на три года, она нянчила братика при его первых шагах. Тешила, как говорят на Украине.
Иван Васильевич Кирик родился в 1911 году в селе Новосёлки Днепровые Остерского уезда Черниговской губернии. Недалеко стояли ещё Новосёлки Десновые; места эти – стрелка при слиянии Днепра и Десны – как раз на полпути между Киевом и Любечем, Киевом и Черниговом, земля древнейшая, известная с изначальных былинных времён. Это здесь пролегала прямоезжая дороженька из Чернигова в Киев, та самая, которую очистил от Соловья-разбойника Илья Муромец.
«В первую дороженьку ехать – убиту быть… И поехал добрый молодец в ту дорожку, где убиту быть».
Здесь сходились границы трёх великих княжеств древней Руси: Киева, Переяслава и Чернигова, а позднее – границы Польско-Литовского королевства, Московского царства и Орды. Понятно, что гибельных событий, ратных и разбойных, эта крестьянская земля многострадальная претерпела с избытком… Мир на днепровское левобережье пришёл только после 1654 года, воссоединившего Украину и Россию.
Когда родился Ваня Кирик, в Новосёлках ещё свежа была память о перенесении села на новое место, версты на три подальше от Днепра – старое селище подтапливалось разливами. Название же «Новосёлки» как бы говорит о недавнем появлении села и там, на прежнем неудобном месте… Насколько же ошибочны бывают порой наши скорые суждения о былом!
Около времени переезда Новосёлок была напечатана в Киеве книжка по истории Остерского уезда, в которой сказано, что село это, в числе многих других, считала своим Киево-Печерская лавра ещё с времён дотатарских. Свои права на земельные владения Лавра утверждала дарственными грамотами князей ХП века.
«В состав этих владений входили следующие сёла в Остерском уезде: старое городище Глебов, Сорокошичи, Ошитки, Новосёлки на Днепре, Тарасовичи, Сваромье, Погребье, Слободка и Дубешня». То есть вся округа Новосёлок. Родом из Ошиток была мать Ивана Кирика; Дубечня – будущий райцентр. Значатся эти сёла и в польской земельной описи 1545 года. За сто лет до Переяславской рады в Новосёлках Днепровых было два двора, а дани с них полагалось 77 1/3 грошей и 16 вёдер мёду; в Ошитках записано семь дворов, дани с них 166 1/2 грошей и 35 вёдер мёду.
Ко времени рождения Ивана в Новосёлках насчитывалось уже до пятисот дворов, а в Ошитках около тысячи.
Пожалуй, не Новосёлки были в своё время бестолково поставлены, а берег Днепра за 800 лет изменился и после ХVII века невероятно разрослось село – вот и пришлось переселяться.
На новом месте построились одной большой улицей вдоль полосы пашни и улица эта сразу же стала прирастать, обрастать переулками: на глазах мужали и отделялись от батькиных хозяйств женатые сыновья. Особо многодетных семей в Новосёлках почти не было, а по двое-четверо сыновей вырастало в каждой хате, и вскоре удобной земли для новых дворов не осталось. Строиться же на пахотной земле никто бы не дерзнул тогда, никто бы не смог и оправдать такую застройку никакими доводами. Так по другую сторону пашни возникла, слегка на отшибе, вторая улица Новосёлок, молодёжная; там и родился Ваня Кирик. Бок о бок с двором его отца Василя Матвеича жила семья отцова брата Филиппа Матвеича, в недальнем соседстве поселился и третий брат Семён, Семенок, который был одно время притчей во языцех для всей округи. Семенка сиротовиною принял от земства и усыновил Матвей Кирик, растил его как родного, а может и заботливее. Здоровья не слабого и характера ровного, работящий, нескладным Семенок не был, только вот ростом до того не вышел, что ни одна невеста в окрестности и слышать про него не желала. Делать нечего, дид Матвей поехал за Днепр, «в Польшу» и там высватал Семенку хорошую дивчину, и ещё одним двором прибыло на новом конце села. В год рождения Вани Кирика вторая улица Новосёлок уже ветвилась проулками и по числу дворов почти сровнялась с улицей дедовской. Детей же на новом конце села было намного больше. Село быстро росло и ещё быстрей молодело. И незаметно обосабливалось от дедовского, изжитого – сыновнее, грядущее…
Говорили Новосёлки Днепровые, как и все окрестные сёла, по-украински. Строем же своим их речь была созвучна той, какою живописал Украину Гоголь; поэтому легко умели переходить на русскую речь, хорошо понималась и белорусская, и польская. Грамотой владели немногие. Родню свою, многочисленную подчас и ревнивую, редко знали дальше дидов. Зато уж диды – дзяды, деды – те знали-ведали про всё на свете. «Лучше соломенный дед, чем золотой сын»,– не зря говорилось. Любой дед мог припомнить что-нибудь вовсе неслыханное, всегда мог надоумить, как надобно бы поступать, чего остеречься. При дедах ясно различалось, что во благо идёт и что на погибель, кто прав, а кто крив. И у всех дедов были свои деды, а у тех были тоже, так и жила в крестьянском народе память – ни много, ни мало – тысячелетняя!.. Тому хорошим свидетельством десятитомное собрание народных песнопений Петра Киреевского. Записанные многими добровольными собирателями (в числе коих были Пушкин, Гоголь, Алексей Кольцов и Владимир Даль, многие видные учёные того времени), записанные в разные годы и в разных местах былины, сказы и песни эти, сведённые воедино, дают полную картину всех событий нашей отечественной истории от былинных князей до Петра Великого и далее – через казачьи песни – до времён новейших; разумеется, со множеством ярких подробностей. Правда, при выходе в свет первых книг Песен, в 1860-х годах, некоторые собиратели уже сетовали на утрату в крестьянстве интереса к былинам и сказам, в которых-де склонны видеть «одни только бредни», а ценят прежде всего смешное, анекдотическое…
Должно быть, вот эта смешливость и оказалась в ряду первых сильных впечатлений Вани Кирика, о чём по сей день вспоминает с всегдашней своей тихой улыбкой бабка Полина – девчонка Палашка тогдашняя.
…Прельстясь многолюдным веселым гуляньем у церкви на Троицу, она потащила туда малолетка Ваню, которого оставить одного не смела, накрыв хлопчику голову попавшим под руку очипком – шапкой исключительно женской, что и было мигом подмечено и высмеяно гуляющими. Смущённая Палашка поспешила повернуть очипок на Ване тесёмками наперёд, как ни одна женщина не носила – то ещё потешней показалось народу; пришлось растерянной няньке тащить испуганного братика домой. Хоровод лиц, впервые вдруг обступивших, оглядывающих одинаково насмешливо!.. Как первые слова, расслышанные нами в возрасте ещё бессмысленном, западают на дно памяти на всю жизнь, так и первое знакомство с многолицым единогласным людским характером. Ведь вот, помнит бабка Полина ту свою детскую растерянность, такую пустяшную, потешную в сравненьи с пережитым ею за долгую жизнь, через семь десятков лет помнит!
Ну а тогда огорчение это и она, и Ваня, конечно же начисто позабыли – в летнем сельском привольи, за домашними ребячьими радостями; а в середине того лета, в самую страду, внезапно грянула большая война, позднее названная Первой мировой.
Новосёлки остолбенели было, помрачились предчувствием новых бед и потерь, горчайших – это почуяли сразу – горчайших, чем от недавней войны японской… Но земля нудила работать. «Умирать ладишься, а хлеб сей. Уродится, не уродится, а сей», – на том от веку стоял российский крестьянин. 70 миллионов крестьянских дворов имела тогда Россия; из них могла черпать солдат до-олго-о, сперва молодых, не хозяев, и потому нависшее бедствие всесветное не затронуло поначалу ни Ваниной семьи, ни соседских. Воевали опять где-то далече, на чужой стороне, притом победоносно воевали, и первые страхи в Новосёлках поутихли. А позже, когда известия с «театра военных действий» помрачнели, когда приблизился и сам «театр», сознание войны уже сделалось привычным, до поры никак не изменяя обычного течения их жизни, заполненной без остатка нескончаемым трудом. Ещё не покончили сенокоса, а уж уборка подошла и тут как тут озимый сев, да огороды, картошка: успевай поворачивайся! А найдет ненастье и поплывет из рук выхоженный урожай, наломается тогда пахарь, чтобы не потерять всего; но чем больше добавится ему лишней работы, тем больше будут у него и потери. Таково земледелие.
Для крестьянских малолетков этот труд, зримо питающий человека, начинался с первых игр, с подмоги сестрёнкам-нянькам присматривать за домом и хозяйством, с походов стайками на поля к отцам с обеденными тяжелейшими кринками и горшками, которые, не дай Господь-Боже, разбить или расплескать. Зато притомлённые отцы так светло улыбаются помощникам, так уважительно благодарят!.. И если погода хороша и работа ладится, отпустив ребят постарше до дому, самых малых оставляют в поле и на закате, усталых от беготни и простора, беспечных, радостных, усаживают заботливо на макуху грузного воза, мягкую и тёплую, пахнущую как в раю небесном, везут, будто кружат и кружат по кругу, укачивают; а дома бережно примут на руки, дадут молока, уложат спать…
А ещё того лучше на ясном утре, легко отряхнув сонность, выгонять в поле овец или свиней: такие большущие и не все смирные, они послушно топочут, которые замешкались, припускают бегом, галопом и вся улица глядит одобряя, напутствует, родные любуются позади у калитки и нянька, не утерпев, несмело, как старшему, выкрикнет вдогонку радостно и ласково. Мать же закручинится вдруг – разглядела уходящую стёжку мягких босых следков, внятно впечатанных в уличную пыль, истыканную острыми раздвоенными копытцами, такими мелконькими рядом с босыми следками – сын подрастает, а война берёт и берёт в солдаты, выедает людскую толщу и не видать ей конца. До села докатывались названья каких-то мест, имена генералов, бывало, что и победные сперва, а после и эти пропадали в чёрных погибельных слухах – иное и слышать-то грех! – а жили одними слухами, они распложались, перепутывались, как бурьяны на худом поле, и некому, некому полоть. Попы затвердили своё, бранят суету, сами суетные и потерянные, напирают на строгость, начальство лебезит либо отмалчивается хмуро, старики головами трясут, стращают божьими карами, а мужики петушатся, угрюмеют – в нелюбии весь народ, в злости, того гляди, подымется война промеж православных… Ясным-понятным оставалось одно, извеку понятное: «Уродится, не уродится, а сей».
К весне восемнадцатого года армия в двести дивизий оставила фронт, хлынула делить и пахать землю. Следом пришёл немец; побрал Киев, Чернигов, Полтаву, Харьков, слух был, будто у них Ростов и Крым, и самый Петербург им отдали, и Москву тоже днями отдадут…
К той весне Ваня заметно подрос. Он уже мог оглядеть поверх спин и голов весь табунок в две-три дюжины овец, знал норов каждой животины по отдельности; успел привязаться к некоторым и слёзно жалел, когда их отправляли в котёл, и научился эту жалость не выказывать. Как ему два года назад, так он теперь доверял вести стадо охочим до взрослой работы пятилетним подпаскам. Крестьянский труд всегда требовал, кроме уменья, еще и понатужиться, напрячь все жилушки. Глядеть на свой урок работы снизу вверх приучали смала. И семилетнего Ваню определили пасти волов.
Волы были первейшая ценность и забота в Новосёлках, все тяжёлые долгие работы делали на волах: пахали, возили снопы, сено, картоплю. Работает вол за пару лошадей, выносливее его нету божьей твари на свете. Волы только бегать не горазды, тяжеленные потому что. Когда батя ставит волов в ярмо, широченное как ворота, он щуплый промежду них, лёгкий, а волы глазищами красными ворочают, сопят, а в ноздрю волу рука бы пролезла… Волы умеют так реветь утробой – обмирает душа! Страховитей того рёва одни громы небесные. От грома и от молоньи вол может взбеситься. Или когда хозяина какой нечистик испортит – лядащик ли, псуцень или яркун – то порча на волов переходит. Ещё если вола бешеная собака куснёт или поранит вола пулей или ядром из пушки… Бог милостив, ни Ваня сам, ни родные, ни соседи никто бешеных волов не видал; диды много таких помнят. Не видал Ваня и собак бешеных – их забивают на месте чем попало. И нечистики кого портят, кто пьянствует шибко, таких на сходе приговаривают в Сибирь уехать. А грома с молнией волы не забоятся, если при них будет человек, хотя бы дитё малое. Людям волы покорны и ярмо принимают, абы кормили вдоволь. «Без вола хата гола».
Немцы, германы, волов не знали. У них лошади, послушные тоже, сытые и сердитые. Одёжа на германах лягушиная цветом, у всех винтовки штыкастые и пулемётов с лентами богато, а пушек не видать. Пушки ихние издалё-о-ока застреливать могут, через Днипро, дальнобойная артиллерия зовутся. Германы презлющие есть. Но больше-то усталых и осторожных, а некоторые, видно, что разумеют крестьянское житьё. Так даже они и лошади ихние с ними – вражья сила, бесова напасть. Господь хранил Новосёлки до поры; всё ж, что могли, от немца поспрятали и скотину старались на селе поменьше держать, волов особенно; даром, что съесть вола вперёд другой животины не захочет никто.
Село лежало в днепровской пойме, в местности луговой, но бугристой, изрезанной сухими и заболоченными старицами – не зная дорог, не разгуляешься, несмотря, что безлесно почти кругом, открыто. Верстах в двух от села было давнее пастушье место по названью Стаи: ровная луговина, по ней речушка изогнулась, ручей большой, и плоские бугры песчанистые укромно окружали эту луговину. Здесь любили полудневать пастухи, кашеварили, купались. Теперь на Стаях ночевало по сотне волов и более под караулом хлопчиков, самому старшему едва лет четырнадцать. Навезли соломы, в ней и спали пастушата. Посмеивались, что похож ихний курень на мышье гнездо. Такие гнёзда каждый видал не раз и как бы ни досаждали мыши хозяйству, горсть голых слепых мышенят в травяной трухе всегда вызывала жалость у любого, будь он ребятёнок или взрослый. Надеялись, что и германы штыкастые, если бы вдруг наткнулись на Стаи, должны были бы сжалиться… Да мышенят-то ведь и жалея, не миловали…
«Тиха украинская ночь…»
Десяток хлопчиков, снедаемые смутными страхами, тесно зарывшись в солому, в её уютные сухие запахи, тихо обменивались зловещими слухами задремавшей войны. Слухами переполнена была каждая хата, слухи сулили грешному люду библейские ужасы, новое небо и новую твердь, слухи сбивчивые, невнятные… Почти все пастушата были родные-троюродные братья: скотину в Новосёлках пасли малыми табунками, набирая эти табунки от нескольких соседских дворов, которые зачастую и в родстве состояли. Но кровным родством в будничных заботах особо-то не считались, нечто общее само собою разумелось между всеми односельчанами. Скотину в стадах не различали на чью-то собственную и чужую соседскую; помощь взаимная в громоздких работах была в обычае. При этом в любом совместном деле охотно признавали старшинство более умелых и знающих, они же обычно и возрастом старше оказывались. Среди ребятишек, в уличных и пастушьих ватажках, этот обычай старшинства не знал исключений – до того внушительна разница между семью годами и десятью, четырнадцатью. Старшему надлежало быть доброжелательным, говорить последнее слово и отвечать за всех. Так жили деды.
Нынче же никто ничего толком не разумел. Галдели, толковали все. Молчуны вечные и те разговорились, а растолковать что-либо не удавалось никому. Мир божий, как созрелый урожай, сдвигало с корневых мест, перемешивая, грозя ссыпать куда-то. Зерно отделялось от половы. Серебряные ясные рубли, круглые и ровненькие, с царскими особами и орлами, праздничные расшитые наряды и утварь, стеклянные звери, в которых наливают горилку, мамины бусы-кораллы гладкоалые – всё самое ценное и нарядное и потому попрятанное, вдруг оказалось просто цацками, вроде бы вовсе ненужными, и в родной хате, где всё это недавно радовало и ласкало, теперь опасливо стало, непоседливо от одних даже имён того запрятанного лишнего добра. Наоборот, в поле, где тёмная тишина ночи с ясными звёздочками небесными и тёплые запахи дремлющих волов, водопоя и соломы и лугового мёда, всё в поле дичее и старинней, а всё ладится одно к другому и ни за что не может прахом пойти…
Засыпали заполночь. Неотвратимое завтра, нагоняя страхи, дразнило и любопытство у них. Потому, быть может, что изглубока чутьё нашёптывало невнятно: им-то, меньшим среди малых сих, дано будет узреть этот мир как прежде устойчивым, полним доверия и веселья. А что кому-то суждено кануть в завихрениях назревающих перемен, того, по счастью, не ведал никто. Проснувшись на позднем рассвете и отряхнув сонность, вновь видели улыбчивые лица сверстников, росу и смирных могучих волов среди обильной зелени, а мороки ночные казались, пожалуй, что, и небывшими – приснились… Полуденный сон на чём придётся, только бы в тени, всегда бывал тих и сладок.
На Стаях дождалась Ваню древняя Кирикова сосна. Издали её широко раскинутая сквозная крона похожа была на семейство кустов на склоне бугра или напоминала птичье крыло, невысоко приподнятое. Тем сильней изумляли вблизи ее изогнутые красно-золотые ветви толщиной с иное дерево. Под стать ветвям и толстенные корневища, обтоптанные до костяной гладкости, а кряжевый ствол был столь необъятен, что терялась из виду его круглота, если, раскинув руки, припасть к нему щекою. Чёрная рубчатая кора гляделась тогда бороздами отцовой пашни, которую Ваня ждет не дождётся тоже пахать… В вершине сказочного дерева виднелись сухие ветки, но крепко и чисто пахло живицей, и верилось: несмертная эта сосна. Будь Кириков половина села, а то одни они были в Новосёлках, все родня по диду Матвею. И случалось между малолетков и молодежи, кто и обижался на такое кириково имение: говорили, мол, никто не садил Кирикову сосну, такое великое дерево не может вырасти иначе, как в дремучем лесе… Для себя Ваня разрешит эти сомнения просто: посадит и вырастит на огороде возле хаты ель, единственную в селе; весьма удивив Новосёлки. Но то будет позднее, когда совсем уляжется смута, пока что день ото дня нароставшая.
В тот восемнадцатый год, получив, наконец, землицу в полное собственное владение, растили на ней наперекор всем заварухам предобрый урожай, сильно страшась, что отберёт его немец, обречёт голодать зимой. По Днепру голодных зим отродясь не помнили, слухом же знали про них, ужасались и намеренье крепло как-нибудь любым манером немцу воспротивиться… А немцы осенью сами тихо ушли. На их место расплодилась злейшая напасть – банды.
С этими дурачка не наваляешь, как с немцем. Эти – свои, вся окрестность и вся подноготная жизни известны им как пять пальцев. И оружье они подняли для своего удовольствия. У немца всё ж своя вера, свой дом где-то там, в отечестве германском. Эти же ни отца, ни матери, ни закона-обычая не признают, ничто-то им, бездомовным, не по сердцу, кроме крушить да губить, на зло идти…
Распоясались они не вдруг: за полтора года власть на Украине раз пять успела сменяться. Крестьянина безначалие томит, несмотря, что на земле он сам себе голова и понуждать его не надобно. Иное дело, кому терпенье и труд невыносимы. Тем любые байки-небыли, гетьманщина либо гайдамачина, монархия и анархия – им одинаково на руку, абы обиды свои предъявить. Уговорами таких вразумлять поздно – уже городской сброд к ним примазался, под себя их побрал и уж крови лизнули и покатило всех кувырком как под гору… Оружья, оружья кругом развелось! К буханью пушек дальнему Новосёлки привыкли почти и не полошились, тарахтенья пулемётного опасались больше: пулемёты будто приспособлено перевозить на быстрых телегах-тачанках с четвернёй коней, ладно ещё, зима близилась… Фронтовики-соседи щеголяли наганами, со звонким щёлком крутили большим пальцем барабанчики магазинов с круглыми тупыми рыльцами патрончиков, ладно глядящих из своих гнёзд. Не редкость был маузер в деревянной лаковой кобуре, которую можно пристегнуть к его рукоятке на манер приклада. Винтовку имел всяк желающий, длинную трёхлинейку научились окорачивать, не хуже того маузера получалось, «обрез» называли. И куда велик соблазн был все эти ладные машинки опробовать, пальнуть хотя б разок!.. Среди Ваниных сверстников были, кому это завидное взрослое удовольствие доставалось даже по нескольку раз. А Ване батя позволял одними пустыми стреляными гильзами играть, да и то свистать в них запретил. Охотничий дробовик батин ещё помнила вся округа – охотой немногие из крестьян развлекались. Батя же, запрятав ружьё куда-то при немцах, доставать его не спешил и другим оружием обзаводиться не спешил тоже. Ваня с этим не сразу примирился, зная, что и соседи посмеиваются некоторые. Тонкой работы звонкие гильзы с красным блеском снаружи и дочерна выгорелые внутри, так заманчиво пахли!..
С весны девятнадцатого года этим ружейным запахом потянуло по воздуху, постреливать стали вокруг и ночью, и днем…
Ваня привык, что с концом зимы начинается долгий детский праздник. В последний зимний день, 28 февраля, на Василья-капельника (потому что первая капель), праздновали батины именины; мама пекла налисники, любимые всеми лакомые оладушки, ставила на стол варенье. Назавтра – день Новичок, I марта, начало пролетъя, с Новичка, говорят, Новый год когда-то считали. Ребятишки и взрослые девчаты пойдут на проталые пригорки кликать весну. Новичковым полднем хорошо поесть снега с проталины: в этот час снег сладкий и в нём целебная сила от болезней. Через два дня на третий будет Герасим-грачевник, опять гурьбой, только тихой, идти по сахарному снегу к прошлогодним грачиным гнёздам в рощах, следить прилёт грачей. После рассказывать старикам, как грачи прилетали, куда и как садились, и старики по грачам угадают погоду на лето и какому быть урожаю. А в девятый день от Новичка,– на Сороки, Сорок Мучеников – день с ночью сровняется и обгонит ночь, мамы напекут помазанных мёдом жаворонков и прилетят жаворонки живые пичуги: сколько на снеге проталинок, столько и жаворонков!
…Этот год детей не то что за село, из домов не выпускать старались. Чаще и чаще трещали перестрелки и не каждая пуля шла в белый свет, ревела скотина, страшно кричали люди, а ночами казалось – ну, полыхнёт, займётся… В один такой ночной переполох, когда стрельба колотилась прямо в ворота и окна Ваниного дома, у них стала телиться корова, не в срок, с перепугу, и что-то у ней сразу не так сделалось. Под боком у мамы, в соломе, в сенях между ларями, Ваня и Палашка слышали в затишьях стрельбы, как охает корова в хлеву и жалостно бормочет батя. Корова живая осталась, а телёночка, тёлочку, им даже не показали, батя закопал ее где-то. Маму он утешал, что не дитё ведь это и что забот меньше.
К лету выходить за село без крайней надобности никто не рисковал. Отсеялись и скотину пасли через пятое на десятое, также и сенокос прошёл. С весны ночами не спали, караулили по дворам. Ближе к осени, к уборке, были поджоги хлебов, пришлось отсылать дозоры в поля. Тощий урожай собирали впопыхах, с оглядкою, как воруя. Что всего хуже, это самооборона (ещё против немца сговаривались) тоже начала соблазняться разбоем, молодёжь первая. Село силилось как-то оберечь свои устои: к зиме, как всегда, открылась школа.
Ване давно было обещано, что по восьмому году он пойдет учиться. Палашке не обещали, ей грамота ни для чего, да и сама она школы робеет. Однако же есть хлопцы, кто не слабей его желают в школу, а им ученье отложено на год, а кому и на два уже, потому что не справлено того и сего для ученья. А вот у него все эти дых захватывающие обновки сложены в новую холщовую торбу, сам он, празднично по-крестьянски одетый и причёсанный, умытый духмяным мылом, в сапогах и картузике идёт с батей, мамой и Палашкой до ворот. Здесь его благословляют, а дальше, до школы, ему идти самому – учеников-то и учителок обидеть не посмеет никто. Взрослым же по теперешнему времени лучше не грудиться толпой, хотя бы и у школы. Крутом села, как обычно, нет-нет да стрельнут. Ваня на ходу оглянулся: батя уходит в хату, а мама крестит напутственно улицу и Палашка к ней под руку присунулась…
Глаза матери туманило слезами. Как нарочно, и дни хмурые встали. Фигурка сына истаивает за моросью, вот и вовсе пропала. Остались частые следы сапогов на дороге, словно бы и не Ваня – дидок какой прошлёпал – великоватые сапоги-то… Грамотные Василь и дед Матвей, и Ване бы выучиться – три грамотея подряд в роду! Да школу-то другой год уж, как упразднили было заодно с земством и с царём, вместе со всеми порядками ихними. А взамен покуда порядку – нету и не видать! Кто при отрядах, все: «Дай!», а взамен сулят обещанья, либо грозятся и разбойничают. Василь, золота душа, и тот заугрюмел, замышляет чего-то… Где ж она, Господи, та власть, чтоб разогнать все те банды, поотобрать оружье по всем деревням, какой ни есть порядок водворить?! Ещё на год этой смуты треклятой и быть голоду, кровушкой захлебнётся народ, изверилися, испоганилися все!!
…»И может, всё распалось бы в дыму, пальбе и прахе.
И может, полетела бы, замлевши, голова.
Но Кремль сводил в одно страну без жалости и страха,
Соединяла землю заново Москва.»
Так напишет позднее участник этих событий поэт Владимир Луговской.
Советскую власть Новосёлки и вся округа приняли как избавление – ото всей маеты и страхов последних лет, приняли как залог давно чаемого порядка, чтоб людям спокойно работать. Стрельба утихла сразу и похоже было, что навеки.
С весны 1920 года Ваня пошёл с отцом в поле.
Глядя, как ровные борозды прирастают одна к одной и вместе с ходом столнца растёт пашня, дыша запахами раскрытой земли, встречая круглые взоры степенных грачей, он радостно позабывал тревожное беспокойство этой зимы – страхи утихшего разбоя, первые прочитанные строки и написанные своею рукою слова.
В начале весны на уроке в школе он заметил краем глаза, как что-то шевелится в солнечном пятне на полу, сквозь мельтесящие в луче пылинки вгляделся – жаром обдало лицо – шевелилось, ползло само это солнечное пятно, его острые края, крест от рамы!.. Кто же не знает, да сам он повторял, что солнышко встаёт, заходит и месяц ходит – но ихнюю походку увидать?!.. Припомнилось, дед говорил, что вёснами слышно, как растёт трава; вечером, наглядевшись перед тем на исчезающее за Днепром солнце и тающий дневной свет, на огороде, на меже с дядей Филипом – этот тихий немолчный ровный шорох – опять жаром в лицо, шум в ушах… Конечно, шуршала не трава, шуршал сухой садовый лист. Было тепло и сухо. Частые зубчики травинок, вылезая на свет божий, шевелили прошлогодние листья, отодвигали их. Шуршанье знакомое ему, раньше думал, что шуршат мураши, жучки, червяки… Вспомнил: в одну ночь развертываются почки – их не услыхать, мягкие и липучие они. На дню раскрываются и закрываются цветы и опадают, лозины вырастают за лето в два батиных роста и толщиной в руку!.. С того дня в мире божьем вокруг Вани всё поползло куда-то, зацепляя и подталкиваясь: сползали, сыпались бережки ручьёв, лужи тусклели, высыхая, ростки тянулись стать хворостинами и соломой (и зерном, зерном!), самые приятные картины спокоя, какими любовался он и запомнил, особенно пушистой зимы и спелого лета – тоже кривились, наползали одна из другой… По людям не понять было, то ли не видят они этого коловращенья или же привыкли? А спросить не осмеливался Ваня.
…Глядя, как бороздой к борозде растёт вослед солнцу духовитая пашня, чёрная на зеленеющей земле, а скоро ей самой быть зеленого зеленее, после желтеть колосом и опять они с батей перепашут её, засеют и уберут, а по-другому не бывать, он будто подстраивался шагать рядом с возом: что там по сторонам – ладно, у нас тут своё, привычная уютность. Батя, похудавший за трудную зиму, глядит бодро, волы тянут ровно. Волов перед полем подкармливали и Ване за столом мама подкладывала, как работнику, и вот теперь он работает эту долгожданную работу и одна последняя у него причина для неспокою: уж очень батя щадит его в работе… К концу дня Ваня едва ногами ступал во власти усталости.
Озимые на тот год из-за смуты не смогли посеять, на весну работы накопилось через край. Работали жадно, напуганные тенью бесхлебья, натосковавшись по спокойной работе. Усталость, не проходящую от вечера до утра, узнал Ваня тою весной, тем летом, той осенью. Пастьба, где всегда можно передохнуть и побаловаться, вся перешла к меньшим соседским ребятёнкам, а отцовы заботы, ещё недавно такие завидные, вдруг обступили его кругом, наваливаются и уже не отмахнуться от них, не отлынить – гордость не даёт и стыд осужденья мирского.
Отдышался Ваня зимою в школе.
Учились ещё по старым книжкам, делая поправки на новое упрощённое правописание, которое нравилось. Новый календарь хлопот не причинял: числа по старому стилю стояли только подле праздничных молитв, а все молитвы и церковная азбука отменялись тоже. Больше времени выходило для арифметики и «Ридной мовы». Первым предметом ещё оставался русский язык.
Буквари бытовали нескольких разных видов. Но все они до единого (и «Ридна мова») не обходились без текстов «Азбуки» и «Книг для чтения» Льва Толстого, нередко, правда, пригладив и умягчив эти тексты, что непонятно выглядело после стольких лет войны. В большом ходу была и сама толстовская «Азбука». В ней были рассказики по физике и географии, а больше про хозяйство и землю, про семью и про судьбу. Некоторые кончались хорошо, а в некоторых снимали шкуру.
«У одного человека были осёл и лошадь. Шли они по дороге; осёл сказал лошади: «Мне тяжело, не дотащу я всего, возьми с меня хоть немного». Лошадь не послушалась. Осёл упал от натуги и умер. Хозяин как наложил всё с осла на лошадь, да ещё и шкуру ослиную, лошадь и взвыла: «Ох, горе мне, бедной, горюшко мне, несчастной! Не хотела я немножко ему подсобить, теперь вот всё тащу, да ещё и шкуру».
В каждой такой истории сразу угадывалось много не сказанного, вся натура и помыслы тех, про кого шла речь, голоса и запах вокруг них.
«Девочка поймала стрекозу и хотела рвать ей ноги. Отец сказал: «Эти самые стрекозы поют по зорям». Девочка вспомнила их песни и пустила».
Учителя говорили, что свою Азбуку и детские книжки бывший граф Лев Толстой сочинял целые десять лет после романа «Война и мир»; то едва ли могли уразуметь верно крестьянские ребятишки, (Уже в тридцатые годы, повзрослев, они как давним знакомым улыбались «рубленым» ритмам новой поэзии, вспоминая первые страницы толстовских азбук, газетными столбцами напечатанное:
«Зверь сер.
Жук сел в щель.
Я на кашу дул.
Он всем мил…
«Вой псов.
Рой пчёл.
Иду на бой.
Ной был давно.
Ты чей? Я свой.»)
При всех несовершенствах той школы – счастливые были учителя, кто сеял «разумное, доброе, вечное» среди таких ребятишек, как Ваня Кирик. 0 тишине и порядке в классах не было заботы – кто не хотел учиться, те в школу не шли, тогда ещё вполне можно было прожить и неграмотным.
«Белое поле, чёрное семя – кто не умеет, тот не посеет» (письмо).
Навыки работы в хозяйстве и на земле крестьянские дети получали с малолетства, эти знания-навыки были условием жизни и потому не забывались, да и просто не замечались. Школа раскрывала в тех будничных навыках такое, чего глазами не увидать и рукой не пощупать, а своим умом не догадаться. И в школу ходили в настроении праздничного любопытства и нетерпенья (так ездили с отцами на ярмарки), учительское слово запоминалось всерьёз и потом нередко плодоносило сторицей. Так проучился Ваня положенные четыре года (верней, всего четыре зимы), не сносив притом и одной пары сапогов. Ему сровнялось десять лет, когда мама родила братика Василька. Родились дети и у соседей, работы прибавлялось у всех.
В 1925 году родилась меньшая сестрёнка Анастасия. Нежная симпатия к ней озаботила четырнадцатилетнего Ваню. Сознавая несправедливость такого своего сердечного предпочтения, он очень старался, чтоб то не бросалось в глаза, не обижало бы домашних.
Палашка невестилась.
Ваня и отец стали теперь главные кормильцы семьи. Работа заполнила все ванины дни без остатка. Работа, работа…
Жили Кирики как большинство семей в их селе. Держали пару волов, а по этой тяговой силе и остальное: корову, 5-6 овец, одну-двух свиней, кур. Конечно, кошка была, да ещё собака. Хаты в Новосёлках и соседних сёлах ставились брусовые, обмазанные белой глиной. На крутых соломенных крышах нарядно белели кирпичные трубы русских печей. Полы и потолки в хатах были тесовые. Почти забылись времена, живо памятные ещё в молодые годы Гоголя:
«Лет – куды! – больше чем за сто, говорил покойник дед мой, нашего села и не узнал бы никто: хутор, самый бедный хутор! Избёнок десять, необмазанных, неукрытых торчало то сям, то там, посреди поля. Ни плетня, ни сарая порядочного, где бы поставить скотину или воз. Это ж ещё богачи так жили; а посмотрели бы на нашу братью, на голь: вырытая в земле яма – вот вам и хата! Только по дыму и можно было узнать, что живёт там человек божий… Какого народу тогда не шаталось по всем местам: крымцы, ляхи, литвинство. Бывало, что и свои наедут кучами и обдирают своих же. Всего бывало».
О нужде беспросветной левобережные сёла знали только понаслышке от подселенцев из Минской губернии, из Гомеля и Бобруйска – их помаленьку принимали в здешние сельские общества, благо у тех же новосельцев у многих были в Белоруссии дальние родичи. На новом месте приймаки быстро обживались не хуже всех. И сами дивились вместе со старожилами, каким таким манером можно, отродясь не зная праздности, целыми сёлами жить всю жизнь без хлеба с Рождества, в одной избе со скотиной на земляных полах, раскисших в месиво, потому мол, что нажиток весь утекает к арендатору за долги кабальные и в корчму, в шинок – за горилку?!.. Монастырские сёла ни арендаторов, ни шинкарей не знали; помещиков тоже. Потому-то, когда с Полтавской баталии на Украине устоялась на целых два века тишина, сёла эти раньше всех прочих, раньше даже крепких войсковых сёл, оправились от борьбы за выживание и все свои избыточные силы обратили на рост. И разрослись-таки широко и крестьяне здешние, хотя не особо рослые и не шибко бойкие, здоровьем были крепки.
Хлеб в Новосёлках пекли по домам, больше ржаной. Против других крестьянских работ это нелёгкое и хлопотное дело считалось нетрудным. У доброй хозяйки хлебы пеклись таковы, что никакой сдобе, ни заводскому хлебу с добрым домашним аппетитностью не сравниться. В будни ели щи, суп-кулеш, реже борщ; кашу пшённую с молоком. Ели из общей миски, глиняной или деревянной, но всяк собственной ложкой. Ложки делались из граба: белые, крепкие. (Когда Иван уедет из дома, его ложка будет всегда ждать его). Очень любили сало, особенно зимнее с мороза, с чесноком. Денег было мало, покупных товаров тоже; для детей таким желанным товаром был обыкновенный сахар. Ещё мыло земляничное. Стирали больше домашним щёлоком из печной золы, а мылись в хате в ночвах – просторных, наподобие ванн, деревянных корытах из вербы; летом же прямо в реке. Бань не строили.
Кроме пашни и сенокосов полагался надел у дома в 25 соток под огород и сад. У Кириков сад считался неплохим и немалым: семь яблонь, груша, сливы, вишня и смородина, красная (поричка) и чёрная. Внизу сада была криница, мелкая, однако не пересыхающая никогда; для стряпни воду брали из колодца с журавлём против дома через улицу. Хозяйство, как дитё малое, поминутно требовало внимания и рук, умелых неустанных рук.
Ваня втянулся в хозяйство с головой. Год от году работалось охотнее, а уставалось меньше и меньше; стало выкраиваться время на рыболовлю и хождения по ближним окрестным лесам. Ходить в лес полагалось на заре, до работы или в обед, пока отдыхают волы. Редко выпадало пробыть в лесу полный день. Ландыши – земляника – черника – малина с ежевикой, ягод родилось богато, грибов тоже: белых – маслюков – рыжиков. Зимами отец опять охотился. Ваню охота не прельщала. Запах стреляных гильз, такой приятный когда-то, теперь отталкивал. Манили теперь другие фабричные запахи – новенького карандаша и новой книжки, а из привычных сельских – запах речной воды, такой давний-старинный, текучий…
Реку Ваня любил. Хорошо управлялся с долблёным вёртким челноком, каких немало было ещё в поречных сёлах, несмотря на дощаные плоскодонки. На рыбу ставили «ворота» – снасти такие из вбитых в дно кольев, целый огород городился – ловились щуки, сомы, лини и караси. Случались уловы на диво богатые, чаще же ловилось никак не по размаху и основательности этих «ворот» – маловато и мелковатая. Старики уверяли, будто во время оно днепровская рыба, наперев, сносила прочь и не такие хлипкие «ворота», сомы да щуки бывали пудовые, а осетры да белуги!.. Бывалые дядьки обидчиво рукой махали: откудова осетрам да белугам в Днепре?! На Волге – там да! Так Волга ж впадает в Каспийское море, а Днипро – в Чермное. Друг во друга те моря не впадают, Чермное впадает в Грецкое, а Каспийское вовсе никуда не впадает! Или еропланом белуги летали?!..
Бывалых людей много стало в Новосёлках. Чего повидали они, чего понаслышались! И Ване бы слушать, рот разинув, их обильные речи, да больно уж непривычны были ихние голоса: будто не сосед говорит, а кто нездешний – сердитый да обидчивый. Старики, бранились если, и то участливо.
До шестнадцати лет Ваня далеко от дома не отлучался. Все окрестные сёла были похожи одно на другое; только некоторые, как мамины Ошитки, не сравнить больше Новосёлок были, а по всей своей жизни совсем такие же. Были-нет в этих днепровских сёлах потомки древних поселенцев – неизвестно. Однако люди, кому смутно как бы помнилось такое древнее родство, кто безошибочно угадывал вокруг полустёртые следы минувшей жизни, такие люди здесь жили. Дед и отец Вани были из таких; затревожило это и Ваню. Он ещё не успел привыкнуть к бесчисленным повсюду следам идущего времени и что сам он тоже меняется, растёт, приятно удивляя этим взрослых, как удивляет его самого подрастанье крошечной Настюши и Васи (взрослые, кроме Палашки-невесты, не изменяются почему-то нисколько), как прибавилось другое новое открытие.
Вёснами, когда разливался Днипро, запахи речной воды затопляли Новосёлки поверх всех других вешних запахов – земли и навоза, соломы и золы – запах реки слышался даже в хате, выманивая на волю. Тёплым бессолнечным днём среди спадающего днепровского половодья Ваня глядел с челнока, как сносит его текучая вода, своим теченьем всё же обтекая, опережая… «Иду, иду – ни дороги, ни слиду», – загадывают диды про воду, а у ней и дороги есть, и следы она оставляет, хотя бы и с неба дождём текла. За тонким щербатым бортом проглядывала в воде луговина, то светлела, подымаясь к поверхности, то опадала ложбинами, совсем тёмная в рытвинах и водомоинах, и если глядеть не шевелясь, то челнок встанет, а потечёт назад подводная земля; по суху Ваня ходил тут много раз, теперь же, затопленными, едва узнавал эти места.
Камень-валун, вроде бы знакомый, проплыл мимо. Диды говорят: «Камень растёт без кореньев». А где же камни растут?.. Для чего старики лукавят, не про всё говорят прямо, как оно есть? «Кругленьке, маленьке, на чолику лысеньке» – то они про орех. А «кругленьке, довгеньке, на чолику лысеньке» – то уже змея, гадюка! И смех, и правда же! И кто ж мог додуматься так?!.. Чёрный круг на дне, поболее тележного колеса, наплывая, проплывал мимо – веслом в дно Ваня остановил челнок.
Круг плотно сидел в дернистом дне, повыше дна вершка на два выступал – скорей догадался Ваня, чем разглядел, что перед ним – просто невиданный громадный пень, макуха великанского пня! Места по сторонам были, конечно, знакомые, свои, никуда в тридевятое царство не унесло его и до села рукой подать; да таких великанских деревьев росло в округе – одна Кирикова сосна…
Когда пойма обсохла от разлива, пень этот схоронился под ворох сухих прутьев, камышин, которые застряли, как на блюде, на его плоской макухе, иззубренной топором, потому что не пилой срезали дерево, а срубили… Коры на пне не осталось, его твёрдые гладкие бока уходили глубоко в песчанистый грунт, оттуда пахло рекою, улитками; пень едва ли был от сосны. Ваня постукал по нему посошком – невдалеке отозвалось чутко… Там Ваня наткнулся на ещё один такой саженный круг-пень, тоже высотой не более вершка, но совсем светлый, потому что сухой, обдутый ветром. Этот был тоже весь иззубрен топором и такой же каменно-твёрдой породы; на его звук отзывался слабо первый пень, темневший невдалеке среди мусора. Должно быть, дюже тяжело даже спилить такие неохватные деревья да тверденные – дубы либо яворы?! Так ведь пил в старину, говорят, ещё не было. Нынче, когда из-за смуты фабричное железо перевелось в лавках, топоры – пожалуйте! – ковали в каждой кузне. А пилу сделать не брался ни один коваль, чинили старые, ломаные… Ваня легко мог представить тут подле пней тех мужиков старинных, их труд страшенный, как топорами валили они такие непомерные деревья. А на что занадобилось им это – не догадаться было. И сами те деревья, неохватные, как его сосна – а что, как не два их тут росло, а роща?! – тем более, чтобы рубили Кирикову сосну – ничего такого вообразить Ваня не мог. Срубы в Новосёлках и во всех других сёлах ставили из тонких брёвнушек, легко стесывая их в брусья тоже топорами. Близко от Новосёлок было место Стримель – огороды по склону бугра; внизу склона, по краю болотины, верба вырастала из вкопанного кола в большое дерево за пять лет. Из тех верб долбили челноки, батя умел такие челноки делать. А ну, как тем вербам дали бы расти лет до ста?! Они, может, с Кирикову сосну бы выросли…
Сосна была нарисована во всех букварях на букву «С», а прежде неё на буквы «Е» и «Ё» всегда стояла ель, ёлка.
В ту весну и посадил Ваня на огороде, на меже с дядей Филипом, свою ёлку. Неожиданно для всех она сразу же принялась расти. (После его отъезда из дома она густо увесится зелеными шишками, поднимется над крышами хат и криничными журавлями, статная, пушистая, единственная ель на всё большое село – сущий подарок будет артиллерийским корректировщикам. В ту весну кто ж мог подумать такое?).
С той весны Ване открылись под пеленой всех походок и шума дней стёртые бесчисленные следы-отметины того, что ходило, шумело, текло здесь когда-то прежде: до него, без него. По днепровским заросшим старицам торчали кое-где остатки свайных изгородей, то ли рыбацких «ворот», то ли запруд, иной раз и на сухом берегу, в стороне от воды, порой сотлевшие до суковатых ломких скелетов… Горелые остатки срубов ли, землянок чернелись в осыпях бугров по самым непролазным углам, а то и подо мхом в лесной глуши. Получалось, что в старину люди жили везде, а не в одних только больших сёлах, кругом которых столько нежилого места. От кого же те селища сгорели, замыты песком и заросли лесом?..
Старики в ответ говорили про грехи, толковали Писание и поминали Золотой век. Народу-де тогда не сравнить меньше жило на свете, что по Днепру, что по другим местам. Земля кормила всех с избытком и непаханная. На каждом дереве зрели садовые плоды либо роились медоносные пчёлы. Пребогато водилось туров и кабанов, великие стада коз перебегали к зиме со степи в леса, а к лету обратно в степь. Весной тучами налетала птица: гуси, лебеди и журавли, ихних яиц набирали полными челноками. Рыба в реках, наперев, запруживала течение, а по всем протокам водились бобры и звери-однороги. Пашня родила таковы колосья, что каждое зерно в них было ростом как яйцо курицы!..
Про зерно с куриное яйцо Ваня читал и в книжке бывшего графа Льва Толстого. По той книжке получалось, что все беды пришли на людей от лени и зависти. Но сам Ваня и его батя, мама и дед охотно работали любую работу и радовались всякой домашней еде, радовались, когда мир и достаток в хате и в селе. Ваня брал на руки маленькую Настюшу, а она лопотала свои слова, светясь улыбкой, трогала ему лицо, и сердце у него радостно обмирало. Так жили они и все их соседи. Неужели другие люди живут где-то не таким обычаем?..
В шестнадцать лет Ваня в первый раз отлучился от дома – поехал в соседнюю Полтавщину убирать буряки для сахарного завода.
Промысел буряковый знали в Новосёлках годов тридцать всего. Ездили же на буряки по старинному чумацкому навыку. После страды собирался в селе воловий обоз возов до полусотни и более и уходил месяца на полтора, примерно с Федоры до Казанской. Волов отпускали в этот обоз охотно: на ботве они отъедались на диво; бывало, что хозяева сами не ехали, а волов отпускали.
Ездила на буряки в большинстве молодёжь, чаще парами: парубок и дивчина примерно одних лет, а редко родственники; в первую осень за таких сговаривались родители. Копать-возить буряки они будут в паре, а ехать им туда и обратно поврозъ, на разных возах, и жить в строгости, парубкам в своём курене, дивчатам – в своём. Новосёлки и ближние сёла дорожили строгостью нравов, родниться браком предпочитали среди своей округи. Баловство и спешка в этом деле осуждались вселюдно, но также и отлыниванье от должных сроков, довольно ранних.
По дороге скрыпучий обоз растягивался длиннее версты. До места, где подрядились работать, шагали с неделю. Переезжали через две большие реки и две железных дороги; городов сторонились. Железные колеи, бешенство налетающих поездов многие из них, как Ваня, увидали впервой. Дивчаты ойкали и закрывали ладошками уши, таращились и крестились, пока затихала за умчавшимся поездом железная дымная даль.
Угарный кузнечный ветер улёгся, Ваня заметил, как стеснился у него дых и что все они вместе с волами, возами и шляхом как всплывают откуда-то перед железной наточенной колеёй. Не зря сказано: железо да огонь божьей твари не родня… Всё же сработан этот гладкий железный ход людями и машину-паровоз тоже сработали и гонят люди и везут во-он ско-оль!! Можно тут везти зерно и сено, созрелое всё можно везти вагонами. Можно и скотину, кроме дойных коров, оне железа не выносят, езда такая их растрясёт… Передовые возы тем временем, скрыпя, переезжали через рельсы; от множества диковин бела света отстали, остались в стороне на своих кривых шляхах Новосёлки, не ведали о многих способностях людских…
В небе над сахарным заводом длинная туча чернущего пожарного дыму пучилась из поднебесной красной трубищи – ох, уж не топилась бы тамо преисподня сама! Никак не верилось, что этот упёртый в небо столп, пустой внутри, сложен по кирпичику людями, мерещилось, будто его закоптелая верхушка шатается, ходит кругами по облакам. Какие угодники могли влезать туда по железным редким скобкам, которых снизу никак не пересчитать аж?!
И поля кругом этакой трубы тоже до неба лежали, до краю земли. Нету межей. На другой конец борозды голосом не дозваться. Буряки, сплошняком буряки и все-то одинаковые, чистые да ровные…
А сахарный сок из белого буряка отжимался – чёрный! Куренные кашевары пробовали сами вываривать сахар. Получалось у них вроде худой барды для самогону. Зазря таковский заводище не построют! В нутре у него битком набито железо, железо, горячие бочковатые машины видом как паровозы, наставленные в ряды торчмя, и везде бежит вода, крутым кипятком шипит из кишок-труб, скатывается в густом пару по кирпичным канавам. Из каждых шести пудов буряка в заводе выгоняли пуд чистого сахару! Плюс три пуда жому, плюс ещё полпуда каких-то приварок. Остальные полтора пуда – всю черноту из сахара – вышпаривало и уносило водой в вонючую болотину. Чистый сахар тыщами пудов делали важные механики. Всех поднепровых жителей без разбору они звали полещуками. Они предлагали хлопчикам есть сахару, сколь душе угодно, и когда хлопчики благоразумно воздерживались, механики одобрительно похлопывали их по плечу и звали работать в завод. И очень дивились на хлопчиков, которых к заводу отнюдь не тянуло.
Со стороны работа на чёрных размокших буряковых полях гляделась сущей каторгой. «Октябрь-грязник: ни колесу, ни полозу хода нет». Это если тянет лошадь. А волы и по голяшку в грязи везут исправно. Полещуки же, молоденькие и некрупные, работали без устали, без шуму и приветливо. Грязь чернозёмная и та к ним вроде б не налипала. «Чистым повсюду чисто». Их радовало, что в непривычном фабричном мире невпроворот привычной для них работы; они тосковали по дому, но отдыхали от неотвязных забот крестьянского хозяйства. Работая попарно, влечение взаимное выказывать почиталось зазорным, и наклонности сердечные находили исход в работе: оба старались друг перед дружкою, старались помогать. Так и велось: съездят разок-другой-третий на буряки и поженятся. Заодно приданое зарабатывали – мануфактуру, сахар – платил завод хорошо. А не заладится у кого вместе работать, те и не сговаривались на другой год. Да отчего ж не заладилось бы?..
На другой год (Ване семнадцать) возле отцовой хаты поставили новый сруб, а ещё через год покрыли кровлей и двери навесили. Полину, занянчившуюся с малыми, с Васей, потом с Настюшей, отпустили замуж. Подошёл Ванин черёд. Оставалось набрать в новой хате пол, перевезти её на постоянное место, глиной обмазать и окошки застеклить. Лес для своего будущего жилья Ваня сам наловил вёснами в днепровских разливах. Так вот и прирастали Новосёлки.
В конце двадцатых годов по здешним сёлам сторонний человек не углядел бы ни следа недавнего лихолетья, не услыхал бы про то разговоров. С трудом верилось, какие страсти прорвало тогда – оружье возами свозили отсюда, а мало ли поспрятано осталось?! Люди жили так, будто ничего страшного не бывало. Работали жадно и труд воздавал им сторицей. Новёхонькие ловкие фабричные товары замелькали густо, тесня домодельные неуклюжие черевики, свитки, кожухи, миски, кухоли, дижи и прочие устарелые уклады хозяйства. Вольготная жизнь, неведомая прежде! Одно заботило: наделы земли прирастающим семьям. Так ведь того, чтоб хаты теснились подряд вёрстами вдоль всего Днепра – того нету покуда ещё и не грозит. Земельных же неустройств нерешимых в Новосёлках и в прежние времена не бывало, тем более не бывать им при новой жизни!
Да не ворчали б старики! Вот, мол, множится зубоскальство в народе, железо бросаемо где попало, земля скудеет, добронравию конец приходит, настало смешенье языков… То-то показать бы им, как железо затейной выделки навалено скирдами при заводах! Да каков есть народ – заводские!.. Или, может, в старое время мало пакостили против обычаев и стар, и мал, кому не лень было?!
Одна и другая ребячьи обиды нет-нет привспоминались и Ване – как у божьей церкви осмеяли его в малолетстве за одёжу и как большие дивчаты нехорошо дразнились за двойнят, старые такие махотки, парой слепленные к одной дужке, ими так ловко было носить обедать в поле… Ваня вырос хлопцем спокойным и внимательным. Кругом, как было в войну, опять подымались шумные разговоры – он не встревал. Дивился, когда играться словами, вертеть ими туда-сюда пускались его ровесники. То дак вместе не любили попов, что заставляют твердить непонятное, а вот же сами громко ругаются против попов не своими словами и непонятно. Приезжие агитаторы и газеты толковали: молодежь должна встать первой в ряды строительства новой жизни! Ване же и старая, привычная, не давалась в разумение, от её пегой текучей громадности щемило в груди и голова шла кругом.
Завод отгружает вагонами тыщи мешков сахару – в Новосёлках народу поболее, работают не слабей, а на сторону село отдаёт вовсе крохи. Живут Новосёлки собою для себя, неплохо живут, сравнить с кем, да вся-то жизнь на свете не может по Новосёлкам равняться – невозможно разны люди даже на одном недальнем шляху до буряков. Что себя, что остальной народ всяк по-разному понимает. И у каждого, каким человек ни кажись, у него своя правда есть, если сблизи поглядеть. И в Новосёлках, пожалуй, также. Много на свете бедности безвинной, от скудной земли, и в Новосёлках земля на Ваниной памяти то ли потощала тоже или поскучнела что ли?.. Мир божий кружит за солнышком годовыми шляхами, топчет свои следы и людскую стоячую старину. А люди изладили прямой железный путь и мчатся во все концы, вдаль глядючи. Гудок паровоза ревёт версты за три, фонари ночью видать того дальше. Завод же ночи напролёт электрическим светом горит и жужжит, гремит без передыху. Ладные стихи заучивал Ваня в школе:
«Ночь смотрит тысячами глаз,
А день глядит одним.
Но солнца нет, и по земле
Тьма стелется как дым».
К стихам картинка была: закат солнца. Ваня привык, что в мирные годы земля ночью спит, как безлюдная, как в начале сотворенья, только летом белеют под месяцем спящие хаты.
Теперь горизонт вниз по Днепру ночами светится – там большой город Киев, в той стороне третий год строят поперек Днепра небывалую железно-каменную электрическую станцию Днепрогэс. От той стороны тарахтящие автомобили с ясными фарами хотя бы и среди ночи доезжают до Новосёлок, привозят бойких распорядительных людей. Те люди узнали, как переменить жизнь к всеобщей сознательности и довольству, они определяют, кому и сколько предстоит ради того сделать, не теряя времени попусту. Сказать коротко: подошёл черёд Новосёлкам на рельсы вставать. Ходить по рельсам, по шпалам Ваня уже пробовал: знай, под ноги гляди, в глазах рябит, нога сбивается, да помни, чтобы поезд не набежал! Ехать с гудком и фонарями, наверно, другое дело…
Настюша и Вася подросли, Вася уже помощник в доме. Родители крепкие; при двух малых детях им проще будет. Полина рядом, в доброй семье, родила мальчонку… Старая, привычная, муравьинистая жизнь Новосёлок как-то вдруг тихонько откачнулась от Вани, как не он в ней жил, а иной кто.
Осенью 1930 года Ваня Кирик уехал вместе с двоюродным братом Михаилом Андреякой в Москву; призывы, указы новой жизни летели из неё.
Незаконченная хата осталась без хозяина. Чаяли, не навек. Перебудется время, оглядится в людях и вернётся. «Сколь ни думай, лучше хлеба ничего не придумать. По-старому, по-новому, а без хлеба не прожить»…
Москву тех лет охотно именовали «Большой деревней». Наполовину одноэтажная, более чем на треть деревянная, как все другие российские города, столица была через край переполнена деревенским людом: из каждых пяти москвичей коренной был один, четверо же – недавние новосёлы, а свежие прибывали и прибывали. Ехали большинство из южных и подмосковных бывших губерний, в то время опять перепланированных. Угол Черниговской губернии, где стояли Новосёлки, отошёл в Киевский округ; Калуга, Тула, Рязань, Тверь были городами Московской области; Ярославль, Кострома, Владимир вошли в состав новой области Ивановской промышленной. Переселенцы, правда, могли этих перестроек вовсе не знать; многие, как Ваня Кирик, на поезд-то садились впервой.
Ехали со своими либо к своим. А то отыскивали земляков на ощупь, являясь как снег на голову. И всяк новоприбывший, пусть из незваных незваный, получал пристанище, хотя б на первых порах, хотя б на полу; ещё правил в народе крестьянский общинный навык, паспорта и прописка тогда ещё не вернулись.
Тогдашнюю жилищную теснотищу нам теперь трудно прочувствовать. Про коммуналки в подробностях рассказано очевидцами (А.Толстой, М.Зощенко, И.Ильф); барачные общежития – столичное новоселье таких, как Ваня Кирик – длинные приземистые постройки, населённые сотнею-двумя жильцов, их немудрящий быт и нравы освещены в литературе слабо. Были бараки голые – ничего внутри, кроме нар в один-два настила, ни стола, ни тумбочки; были с тряпичными занавесками и с деревянными переборками на манер плацкартных вагонов; были с отдельными комнатёнками по обе стороны узких коридоров, пропахших примусами, увешанных корытами и детскими салазками. Бараки и заборы, бараки, как заборы с окошками, тянулись тогда во множестве по окраинам Москвы, стояли кварталами, целыми барачными городками (микрорайонами).
Зато каким близким и ясным виделось из тех бараков желанное будущее! Всем бы всего вдоволь и поровну! И разуплотниться! Разуплотниться сперва и всем всего поровну!.. Не загадывали вперёд меньшинство, от думанья как угорелые, убедясь в столице, с чем нипочём не хотелось им соглашаться дома в деревнях – что вконец занедужила, обессилела, изжита громадная старина с ее реченьями, обычаем, онемелыми церквями и самодельными домишками. Иные непрочь были, понагостясъ в Москве, возвратиться в родные места, на землю… Барачному житью скопом ничьи мечтанья себе на уме не мешали. Уживалося между собой барачное населенье благодаря тому же артельному, куренному навыку просто прекрасно, если нынешней меркой мерить.
Тот же навык помогал им врастать в городскую почву; непривычна городская речь (тоже изжитая наполовину!) и толкучая уличная толпа, давка в трамваях, везущих в шикарный центр, где ухарские кепи, кашне и ботинки с калошами и форсят востроглазые красотки мимо зеркальных окон-витрин, там сахарно морожено, духмяные душные папиросы и зазывное горькое пиво, и волшба кино, после которой живешь, как спросонок – ещё слава богу, кругом свои таковские все, как ты сам. Привычней всего, увереннее бывало им в работе, строительной или фабричной, пускай незнакомая и вовсе не крестьянская та работа…
Ваня Кирик попал на постройку небывалого инструментального завода «Калибр», это по левую сторону Ярославского шоссе, за Виндавским вокзалом (он же Балтийский, Ржевский, ныне Рижский). Завод заложен был на пустыре за полгода до того, а Ваня застал там один цех уже почти готовым и действующим. Строились другие цехи и заводоуправление с башней, на которой будут большие часы. А начальники ходили недовольные, говорили, что стройка подвигается недопустимо вяло. Они объясняли: передовая техника – значит точность; ключ к массовой точности – мерительные инструменты-калибры. Завод «Калибр» будет в три раза мощнее всех вместе взятых инструментальных заводов СССР, как самый большой в мире германский завод Цейса. С пуском «Калибра» укрепится техническая независимость Страны Советов!
Для ускорения стройки набирали рабочих, взяли и Ваню. Агитировали, чтобы до пуска первой очереди завода полтора года отработать по-ударному и без отпусков! Очень кстати агитировали. По деревням пошла крутая ломка – «ликвидация кулачества как класса на основе сплошной коллективизации». Кто бросил-покинул деревню временно и кто перебрался в город насовсем, одинаково домой не спешили, правильно полагая, что заявиться в деревню ударником пятилетки почётнее и проку больше. А насчёт ударной работы – крестьянство по-другому отродясь не работало. Жаден был крестьянин до всякого имущества и припасов, но жадней всего до работы: был бы в ней свой интерес! Ничего лучше и любезней работы крестьяне отродясь не умели и не знавали.
На стройку приезжали грузовики. Кто их сблизи не видал, привыкли быстро. Засматривались на телеги; телег съезжалось как на ярмарку, только все кирпичём гружёные, то новым, а то и вынутым откудова-то из кладки. Завод вставал как сам собою в сказке. Окна в цехах большенные, что во дворце. Ночами из окон сияло светом за версту. Несчётные лампы горели в цехах, там германские инженеры налаживали германские станки. Лишним посторонним туда вход воспрещен стал, чтоб грязи не натаскали: точным станкам требовался господский свет и чистота больницы.
В предпусковые достроечные штурмы инженеры высматривали, кто поспешает не торопясь и не теряет спокойствия, даже если взяли его на карандаш. Только такие рабочие, пройдя обучение, годились встать на обслуживание точных станков. Ваню, отродясь не понимавшего спешки, не могли не заметить. Два огромные жилые дома строились для будущих работников завода, были запланированы ещё такие дома…
11 июля 1932 года торжественно, с телеграммой Правительству, отпраздновали пуск!.. Сразу напряженье стройки упало. Исчезли грузовики, убыло телег. Инженеры удалились внутрь цехов «драться за освоение технологического процесса»,– как обещало руководство завода в телеграмме Правительству. Ваня оформил отпуск. После двухлетней разлуки, нагруженный городскими подарками, сам как городской, поехал на родину.
Под высями голубых небес, в раздолье зелёных лугов и пашен белыми хатами предстали ему родимые Новосёлки, белея как сахар, как молоко, сердечно знакомые мягким говором своим, внятным до малого вздоха затаённого, мягкими своими обнимчивыми запахами, покинутые им как вчера – да вот мешает тишина этакая (откуда взялась и где она?) – как сквозь тишину доходит до него родное село. Красные московские лозунги на школе, на церкви, на сельсовете. Бойкие голоски ребятишек. Постарелые мать и отец, в их радости укоризна невольная… Подросшая пушистая ёлка на огороде. Корова и остальная домашняя живность, кроме волов, оставлена по дворам. Уклончивая оглядка взрослых дядек-соседей… Довольная важность земляков-горожан, как он, и завидки сельчан-ровесников. Бодрые докладчики по текущему моменту на сходах… Круто, скоро окунулись Новосёлки в новую жизнь. Так воду на перекате сгибает в быстрину, крутит жгутами, всклубит, вспенит и рассыплет по плёсу взбаламученной толчеёй со всплывшими пузырями и она утихает, светлеет, снова тихо течёт единой ровной струёй… А не та ли тишина далёкая – встала в нём?.. Не в одних Новосёлках и не вчера свернула жизнь на перелом, раньше девятнадцатого года свернула и раньше войны, ещё во благостные стариковы года, наверное, свернула. И не вдруг спрямится, не скоро.
В семье об этом бесед не вели. На людях тем более. Ваня привычно вошёл в заботы хозяйства: скотина, огород, поправить постройки. Ходил на поля в колхоз вместо хворнувшего отца. Колхозов в Новосёлках с хуторами и выселками было с полдюжины, кооперировались, соревновались…
Отпуск пролетел быстро.
Не притронулся Ваня только до своей незаконченной хаты. (Так и простояла она нежилой, пока не сгорела в тридцать восьмом году от молнии, ударившей в антенну детекторного приёмника, смастерённого выросшим Васей).
На «Калибре» Ваню весело встретили, бодро. Да только стройка вяло шла. В цеха, где за технологию дрались, Ваню пока не требовали. В газетах и в кино простиралась от края до края небывалая плотина Днепрогэса, поднебесная, стоногая, то было настоящее новое и старина не торчала из него! А в нештукатуренных стенах Ваниной новостройки приметен был старый кирпич, церковный, как поговаривали. Нарядная Алексеевская церковь возвышалась невдалеке от «Калибра», кое-кто со стройки хаживали к ней, стараясь, чтоб не очень замечали их. Мать и отец Вани тоже остались верующими, молились двум иконам в горнице; за иконами лежало самое праздничное для семьи – земляничное мыло. Ваня к вере не приучился, но церкви нравились ему своим высоким затейливым видом, дивился он, что ряды окошек московских домов были вознесены выше маковок церквей. Неприятно задел его и тот азарт, с каким взялись рушить эти церкви. Он уже ясно видел: кто строит, тот зря не ломает. А которые ломали, те отродясь не строили, собираются только. Может, метрополитен в Москве под землёй они построют?.. Тогда и азарт ломучий остынет у них.
Метро московское начинало строиться неспешно, рабочая сила туда не требовалась первое время. В отпуске, в Новосёлках, Ваня часто встречал Мишу Андреяку, других земляков-москвичей – в Москве-то с ними видаться не приходилось. Они дружно сманивали его к себе, на карандашную фабрику имени Красина. Заместитель директора той фабрики, земляк черниговский, собирал к себе и опекал хлопцев, поощрял их учение. Запах ли карандашей, которыми форсили те хлопцы, стал поводом, неясность ли Ваниного положенья на «Калибре» и что артель хороша, а курень лучше – Ваня перешёл-таки на фабрику Красина, на другой край Москвы, за Саратовский (ныне Павелецкий) вокзал. Тут его сразу определили на вечерние курсы, обучаться профессии шофёра.
Фабрика имени Красина стояла на дальнем конце Замоскворечья, на старой фабричной окраине, задами своего двора выходила на железнодорожные пути. Ряды рельсов тянулись широкой ровной полосой, сходясь, перекрещиваясь, пропадали за краем кругозора. Недалеко от «Калибра» тоже проходила железная дорога, в свободное время по доброй погоде со стройки ходили туда поглазеть на поезда. Тут составы катились вплотную к фабричному забору. На фабрику издалёка привозили по рельсам кедровую дощечку – от ней весь запах у карандашей! – привозили чёрный графит и белую глину. В небе по сторонам путей золотились недальние церковные маковки, текущие мимо них бурые крытые вагоны казались спинами коровьего стада. Разве что коровы шли бы из Москвы утром, а вечером бы возвращались в Москву, вагоны же катились во все стороны с утра до ночи, громыхали всю ночь до утра. Чего-чего на них ни ехало!..
Днём Ваня трудился разнорабочим в пачкающих жарких цехах, предпочитая те из них, где работали с кедровой дощечкой. По вечерам в большой казённой комнате, увешанной рисованными частями автомобиля, одетый по-рабочему немолодой усталый инженер те рисунки с удовольствием растолковывал. Он сказал, что фабрика Красина стоит по соседству со знаменитым заводом АМО, который за железной дорогой, на том берегу Москвы-реки. В данный момент всех автомобилей по стране – тысяч сорок, из них чуть не половина ездит ещё с германской войны либо того дольше. Но завод АМО выпускает ежедневно 55 автомобилей! Значит почти двадцать тысяч за год! В дальнейшем страна будет выпускать по 200 тысяч авто в год и даже больше. Поэтому в данный момент, у колыбели советских автомобилей, самое время решить главную задачу автостроения – внедрить дизельный мотор. Для грузового автомобиля и трактора выносливый, надёжный и экономичный дизельмотор уже технически приспособлен!.. (Ещё много лет будут ходить в наших полях карбюраторные тракторы, легко будут пылать танки и самоходки на бензиновом ходу, а первые колонны дизельных грузовиков привезут к Москве немецкую пехоту… Но этих подробностей не ведал тогда никто).
Ваню занятия не увлекали. Когда инженер, сам расцветая, перешёл к показу настоящих агрегатов автобензомотора и слушатели, молчаливо обступая стол, навалясь на спины друг другу, жадно глядели на эти масляные ровные шестерни, клапаны и дырки, жадными руками тянулись потрогать их, Ваня, в числе трёх-четырёх таких же, стоял позади, ожидая, когда инженер подымет вверх, протянет им через склонённые спины и головы новую чёрную железяку. А тот никогда не забывал сделать это и всякий раз в рукавах опрятной спецовки на его воздетых руках поблёскивали запоны на шёлковых светлых рубашках.
По первому снегу Ваню и всех его сверстников с курсов вызвал, как призывников, военный комиссариат. Как изучающие воинскую специальность, они имели право на отсрочку от призыва до окончания курсов. Ваня и ещё двое-трое с курсами распрощались, в начале 1933 года пошли на срочную службу в Рабоче-Крестьянскую Красную Армию. Миша Андреяка и другой Ванин двоюродный брат Петро Давыдок выучились на тех курсах на шофёров. Встречались после частенько, но судьбами разошлись.
Служить Ваню направили в кавалерию, почти что в самый Киев – до родимого Ванина дома денька два пешего ходу!.. Он утешался, что уж если не сам вскоре навестит Новосёлки, то родители к нему приедут или кто-нибудь из родни обязательно! В часть свою они прибыли, когда пополнение новобранцами давно закончилось. Над опоздавшими потрунили маленько: мол, придётся вам годик лишний прослужить! (Кто ж знал, что лишнего придётся отслужить – всем им?)…
К лошади Ваня не был привычен. Родимые Новосёлки были воловье, коровье село. И по ближним сёлам крестьяне лошадей не держали. «Лошадь – оборотень дьявола», – ворчали диды. «Корова – вторая мать. Солдат – чёртова корова. Собака – оборотень дитяти». Про собаку и лошадь, должно быть, в старинные времена придумано, когда от конника оборонить поднепровых крестьян одни собаки могли своим брёхом?.. Теперь Ваня сам конник, хозяин и слуга боевого коня.
Командиры в кавполку молодцеваты и плотны, бриты наголо или в серебряной проседи частой. Никто в жизни так насквозь не глядел больше на Ваню, насквозь и по-доброму сурово, как те моложавые старые конники, умеющие углядеть всякую струнку характера и всплеск настроения подчинённых живых существ, чтобы ими повелевать.
Полковым конюшням, просторности их и чистому духу, Ваня порадовался после двух лет городской жизни. Строевых лошадей он пожалел. Службу с них требовали, как с красноармейцев, а все они – кобылы и кони одинаково – чем-то смахивали на московских барышень: форсистые, красуются, не отстать бы, и спокойности настоящей, как у волов, не имеют, норовом берут, а норов капризный, ласковости просят и обидчивы, серчают легко. Немолодые лошади – ну прямо тётки, дамочки! Служить же им пожизненно. Ваню лошади слушались охотно, и своя, и чужие, с какими хозяева не ладили.
Верховая лошадь требует вниманья неустанного, её не позабудешь на время, как верную собаку можно позабыть – лошадь от рук отобьётся быстро. Человека она приспосабливает к себе не слабее, чем он её. Оттого-то, наверно, и свыкаются с лошадью, как ни с какой другой живой тварью. Такая лошадь может увести хозяина от дома – застоятся оба и уйдут, как тот казак Тарас Бульба, про него складно рассказывал один политрук.
Прошла зима и просохла распутица. В пыльном поту учений потянулись летние лагеря. Добрые люди с добрыми лошадями вхолостую топтали добрую землю, это утомительное топтанье поначалу обижало молодых крестьян, как безделье. Но раз-другой потерялись в усталости их потёртые тела, раз и другой готовы были надсадиться до гибели – и признали те ученья тоже работой. Тогда быстро научились ту работу исполнять. И были великие купанья. Счастливые лошади в солнечной реке и равные им силою и восторгом белотелые всадники голышом, словно в райских кущах или в детстве, умытое солнце, как тогда, смеялось в звонком небе, в мельканьи стрижей и от избытка полноты сердца изнемогали колени, припасть благодарно лицом на горячий песок, на горячие травы!.. Нескончаемое лето промелькнуло и оказалось, что было чёрным оно – тяжкий недород ударил по Украине.
В следующем 1934 году недород повторился.
Беда поражала землю как бы пятнами: одни районы оставались почти благополучны, а соседние с ними безлюдели. То же, по слухам, было и в Поволжьи. (Сегодня тогдашние обстоятельства широко известны из романа М.Алексеева «Драчуны»). В те дни никакие обсуждения этих событий не одобрялись, тем более среди военных. Страна велика и благодаря подвозу резервных запасов фуража и продовольствия военные не бедствовали сильно. Положение осложнялось тем, что большинство войсковых частей формировалось тогда по территориально-кадровому принципу, то есть из местных уроженцев, из тех же бедствующих крестьян… Некоторые части Украинского военного округа в тот год не вышли на летние лагеря и осенью не обновили своего личного состава.
На Ваню Кирика и на всех, как он, то несчастие пало, как ещё одно в долгой череде переломов сельской жизни, ей же не суждено прахом пойти прежде конца света. Ваня смирился, что своих не повидает на службе; за них не страшился он. Новосёлки стояли островом посреди заливных лугов, отрады крестьянской. Ничто, губительное для пашен, не опасно заливному лугу. Засуха палит – влага в лугах неглубоко; хляби небесные отверзлись – грунт под лугами песочный, сосущий воду. Ни градобоев, ни медвяной росы не боятся луга, вечно родят несчётные стоги, не требуя ни семян, ни трудов чёрных – воистину благо земное, дар божий!..
От излишних дум личный состав оберегали беспрестанные занятия. В кавалерии ожили давние споры вокруг мундштука (рычажное устройство, своего рода строгая уздечка для тонкого и точного управления лошадью). Одни доказывали, что немалая часть лошадей по своему сложению просто неспособна к хорошему поводу, что некоторые всадники с трудом различают мундштук от вожжей и калечат лошадь. Следовательно, в строю надобно ездить на одной уздечке!
Им возражали: выездка в эскадронах и без того азбучная, а отказаться от мундштука, от всей тонкой «работы в руках», значит выбросить из этой азбучной выездки основные буквы и оставить только твердый знак и ять!
По сути, то были споры вокруг врождённого равенства, считавшегося бесспорным и обязательным. Но лошади попадали на службу и такие, что лошадиного у них было только хвост и копыта. 0 людях и говорить нечего. Столько разницы между людей, что думать-то об ней тошно. И вот старые конники умели весь этот живой разброд-разнобой собрать и выстроить молодцами в эскадрон: полторы сотни конных бойцов, равных как на подбор, своим единением даже счастливых!.. Чужие умелые люди, которых приятно уважать, встречались Ване и до старых конников. Были сахарные заводские механики, были московские инженеры; они прошли стороною, озадачив. От конных командиров Ваня перенял главный урок своей жизни: долгим старанием можно взаправду достичь равенства.
У Вани явился вкус к службе. В начале 1935 года, третьего, лишнего, года его службы, он был произведён в младший комсостав, поставлен командовать отделением (старший урядник, по-старому). Вполне возможно, он остался бы военным. Да уж больно грустные глаза бывали у его старших наставников. Кавалерия со всеми душевными тонкостями её службы тоже изживала свой век – напирал мотор.
В тот год жизнь на Украине резко потянула на подъём. Летом военные вовсю старались на учениях, краем глаза ревниво наблюдая окрестные добрые нивы. В сентябре Киевские манёвры поразили самих участников своей новизной и мощью – тысячными воздушными десантами, танковыми полками, радиосвязью, множеством иных новинок; внятно приоткрылось, какова она будет, «война моторов»…
В следующем году знаменитые на всю Европу манёвры Белорусского и Московского военных округов многократно превзойдут Киевские, весомо покажут: «от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней!»– не хвастается строевая песня. Видимо, заинтересованные стороны и лица сумели сделать из этого выводы – вскоре комсостав Красной Армии сверху донизу претерпит крутые изменения; немало младших командиров стремительно продвинутся в должностях и званиях…
Отделённого командира Ивана Кирика, двадцати четырех лет, беспартийного, из крестьянско-середняцкой семьи, те события непосредственно не затронут. В конце 1935 года его, наконец-то, отчислили из части в долгосрочный отпуск, как тогда полагалось. До Новосёлок из Киева по мёрзлой дороге грузовиком часа три езды. А дома не был Ваня более трёх лет… Зимою на заснеженной земле белые Новосёлки почти терялись из виду; не вдруг догадался Ваня, что острая макушка тополя над белыми кровлями хат – тёмная почему-то и густая среди зимы? – то ж его ёлка!.. И Ваню – в долгополой кавалерийской шинели и в командирских ремнях – не сразу признавали соседи. И он не узнал в диковатых подростках – Настюшу, Васю; родители – не старые ведь ещё годами-то! – совсем постарели, отец особенно. И дядья тоже, и соседи: Тимченки, Руденки… Зато ребятишки, наследники у всех крепкие растут, как не бывало худых времён на свете, бойкие! Вася подивил: фамилия-то КИРИК, оказывается, одинаково прочитывается, что с начала, что с конца! Федька же, братик двоюродный, объявил, что у его отца и фамилию, и имя задом наперед читать можно: ПИЛИП КИРИК! Федька в пятом классе учится, Вася аж в седьмом! В Новосёлках – средняя школа!
Новостей много, новостей разных.
Пахотный клин посреди села занят молодым общественным садом, колхоз в Новосёлках стал один, общий для всех. А Кирикова сосна пропала. Утешали, мол погибла она от молнии; говорили, что на дрова её свезли, что усохла она; подразнивали, что сожгли её на корню, для шкоды. Про местные дела по сёлам редко скажут одинаково, покуда те дела не устареют.
Взрослые дядьки приветствовали Ивана уважительно, некоторые Васильичем. Хлопчики так и льнули к нему. Он как-то по-хорошему окреп, а умом-разумом робкий остался, каким был. В новой жизни, как в старой, много чего неясным было ему.
Новосёлки поубыли населением и последние излишки лихости спущены. Бывалые ораторы поголовно молчуны стали, ни словечка, о чём столько нашумели они же. Тишина. Ване слышалась она давно, да не такою. Худо, что малых деток ни у кого не слыхать. Хлопчики, надежда, они старательные, да беззаботны уж больно. По хозяйству вполсилы хлопочут, без интереса. На уме дирижабли да самолеты, радио! Хорошо это или же не совсем?.. Покуривают украдкой. Тишком самогонки напробовались. Хуже всего, что коноводы нынешние, кто наставляет их и примеры им подаёт, сами-то как вчера на свет родились. Нынче у них дважды два четыре, назавтра уже чуть не двадцать, а послезавтра – нуль и сами они туда же. Учит их судьба, учит, а всё не впрок, всё-то им мало…
В околице Новосёлок Ване всегда как в родной хате было, будто все заботы и настроенья всех сверстников и взрослых, всякие дела между ними, вся эта толчея будто кругом него прямо на улице ворочается. Оттого порой и тянуло его вослед отцу – на реку, на поле хотя б – от тесного жилого духу продохнуть. Теперь суета людская ослабела, затаилась по хатам, и вот зимняя окрестность, вовсе чужая и ненужная среди левад, заполнила село своим продувным ветром и равнодушностью. Вот же они, Новосёлки!.. А вроде уж и нету их.
Встретив 1936 год в семье, Ваня со смутной душою собрался в Москву. Убрал командирскую портупею на дно фанерного солдатского чемодана и будённовку перешил на цивильный фасон. Военная форма как-то приросла к нему. А цивильное население совсем перестало на военный манер одеваться, пиджаками щеголяют. Кавалерийская выучка тоже – что для завода, что для стройки – пригодна мало… Попутный грузовик до Киева лихо рванул с места и забуксовал, мешая снег с песком, и Вася с дружками звонкоголосой оравой вытолкали машину.
Дома Ваня побывал еще трижды: в отпусках 1937, 38 и 39 годов. С каждым приездом более и более посторонний сельской жизни, которая пойдёт год от года благополучнее. А в 36-м году, когда скончается от сердца Василий Матвеевич Кирик, Ванин батя, Ваню даже на похороны не отпустит новая служба.
За три года Ваниного отсутствия Москва стала заметно другая, как-то просторнее, что ли. И пестроты меньше. Как не бывало многих церквей и бессчётных домишек. Исчезли в центре столицы монастыри и стена Китай-города со всеми башнями и воротами, а застроился небоскрёбами пока один Охотный ряд. Башни Кремля украсились красными светлыми звездами, возвысясь оттого в небо. И метрополитен! Самодвижущие лестницы текучие бесконечные, мягкие вагоны летят под домами, под улицами – за пять минут, как в сне или сказке, выходишь из-под земли на свет божий – на другом краю Москвы!.. Тут гранитные ровные набережные и речные трамваи, там – асфальтовые гладкие улицы, на них троллейбусы, новый бесшумный электротранспорт. Во множество раз добавилось легковых машин, автобусов и грузовиков, переходить через улицы сделалось опасно. Народ же, наоборот, шустрее стал.
Военкомат, куда Ивану Кирику положено было явиться, не проглядел высокого подтянутого кавалериста, причём не кривоногого, наделённого чувством службы, однако в сочетании с тихим достоинством; ему предложили вступить в ряды Рабоче-крестьянской милиции. Так и не расстанется Ваня с форменной одеждой всю свою недолгую жизнь.
К лету 1936 года сержант милиции Иван Кирик стал образцовым регулировщиком уличного движения. Белая гимнастёрка с бирюзовыми в красной окантовке петлицами, белая фуражка; жесты рук, повороты головы и корпуса неторопливо чётки, картинны без лихости; осанка неутомимая. Обычно он дежурил на улице Куйбышева, бывшей Ильинке, от Новой площади ведёт эта улица на Красную площадь, к Спасским воротам Кремля. На Ваню с удовольствием глядели и московские пешеходы, придерживаясь тротуаров, и члены правительства из своих быстрых, длинных, безостановочных машин. На месте снесённых Ильинских ворот, в соседстве с часовенкой павших Скобелевских гренадеров сержант Кирик стоял, как зримый образ порядка, незыблемого и доброго, который пока ещё не утвердился окончательно, пока не всё будущее успело окрепнуть и не вся ещё ветошь убрана подчистую.
Дежурил Ваня также и на площади Куйбышева (бывшей Ильинской или Карунинской), реже – на площадях Ногина, Свердлова и на Дзержинской. Автомобилей в Москве прибывало на глазах. Газеты печатали сведения об их ежедневном выпуске: плановые заданья не всегда выполнялись заводами на 100% и все-таки авто выпускалось почти 700 штук ежедневно! Легковушки ГАЗ-А и Форды, ещё чем-то похожие на тарантасы без лошадей и самые многочисленные на улицах Москвы, уже вытеснялись новенькими чёрными «эмками», округлыми, блестящими. Чего-то живое напоминали они. «Кругленьке, шустреньке, на чолику черненьке»…
Авто, одинаковые снаружи, едут и шумят всяк на свой лад; как походки и голоса у людей. В походках-то Ваня разбирался. Конечно, по машине тоже видно, кто за рулём едет, один бедняга с восемью гудками ездить пробовал! Ну, а сколько мелькало мимо сержанта Кирика машин нездоровых, а лицо у водителя беспечное – ни указать, ни помочь им Ваня не умел, на своих курсах шофёрских он ничему не успел обучиться.
Знатоков автомобиля, умеющих классно ездить, в Отделе регулирования уличного движения (ОРУД) тогда не было. Знатоки автомобиля шли в шофёры, спрос на шофёров огромен был. Либо служили в Госавтоинспекции, которую в марте 1936 года переподчинили Главному управлению РКМ, но занималась ГАИ по-прежнему только аттестацией техники и водителей, к организации движения транспорта непосредственного отношения не имела. Так что служебное несоответствие сержанту Кирику никак не грозило. Он сам усовестился стоять на виду всей Москвы этаким командующим этих колёсных табунов, зная про них одни пустяки, как малолеток-подпасок. В душе возражая против нашествия их, когда они друг дружку топчут, новых – самоновейшие. Вот, свежее Постановление вышло: запретить с 15 июля 1937 года движение по Москве легковых ГАЗ-А и Фордов, заменить эти машины всем владельцам на новые М-1 с доплатой в рассрочку. Тут ещё новый головной убор придумали для милиции – каску! Белую летнюю и тёмную на зиму. И в первую голову осчастливили этой каской регулировщиков центра столицы.
Долгим летним днём Москва торжественно встречала экипаж геройских полярных лётчиков Громова, Юмашева, Данилина. Мелькая, сыпались откуда-то с неба рои белых листочков с приветственными словами, шуршали по белым каскам, цеплялись за белые гимнастёрки, стелились под колёса машин, сминались под ногами расходившихся граждан… Осенью 1937 года сержант Кирик, съездив на родину в отпуск, перевёлся из ОРУДа в 46 отделение милиции постовым; работать с гражданами.
1937 год принято поминать как некий символ скорбных cобытий. Однако для многих таких, как Ваня, «малых сих», то был год как год. В сравненьи же с тем, что пришлось пережить ранее – то был даже спокойный год, надёжный; как и последующие за ним – до начала войны. Где-то года с тридцать пятого жизнь, войдя в колею, опять прибывала: новой молодежью, достатком, нарождались хорошие дети. Ваня отмечал этот прибыток крестьянским чутьём. Запас чертогона во внутри, в сердцевине всеобщей жизни, похоже было, что выболел до дна.
Со всесоюзных портретов мудро улыбается трудящимся один великий Сталин, любимый вождь и отец народов.
«Чутко прислушиваться к голосу масс,
к голосу рядовых членов партии,
к голосу так называемых «маленьких людей»,
к голосу народа».
(Из заключительного слова т. Сталина на Пленуме ЦК ВКП/б/ 5 марта 1937г.)
Непогрешимость его слова и воли как-то бесспорна для всех; как-то привычна, что ли. Близкие к нему именитые лица первыми ему аллилуйя возглашают. Скорбные события совершаются между них, между наркомов и маршалов, директоров и профессоров. Немало тех, кто мчался в безостановочных машинах, пропали с горизонта и те машины мчат новых. Некоторые устранённые ответработники сами по себе не нравились Ване. Некоторые – наоборот. По счастью, в городе не свои дела как-то не требуют всего вниманья. Особенно если сам ты в заботах выше головы.
46 отделение милиции помещалось в бойком общественном районе Москвы, на Покровке у Армянского переулка (там оно и посейчас и улица – теперь Чернышевского – свой живописный характер не утратила). Первая обязанность постового был надзор за соблюдением порядка гражданами, а также торговыми предприятиями и транспортом. Людная, магазинная и трамвайная Покровка, неширокая и уклонистая, богатая перекрёстками, частенько давала Ване случай показать высший класс работы регулировщика, на удивленье и утеху честного народа. Постовому было подчинено с полдюжины ближайших дежурных дворников; в его обязанности входило вызывать при надобности карету скорой помощи и пожарную команду; задерживать безнадзорных несовершеннолетних, их ещё немало в горе мыкалось. Любому и каждому гражданину, какой бы ни спросил, куда и на чём проехать в черте города, постовой должен был толково объяснить с помощью справочной спецкниги.
По-русски сержант Кирик читал и говорил свободно, хотя неспешно, что выглядело свойством его натуры. Москвичи, сами в большинстве новые, из крестьян, принимали его за городского уроженца. Это придавало Ване уверенности на первых порах. Не искушали б земляки!.. Только ли на его постах у Маросейки и Хохловской площади, или повсюду по Москве – много было народу с Украины. Иной сельский дядька зараз бачыв, яких кровей цэй пан урядник; такие дядьки очень умели ласково поддеть ядовитым словцом новоиспечённого москаля. Другие же обращались к постовому так коряво, путано и натужно, что Ваня поневоле переходил на ридну мову, и тогда распрощаться с некоторыми трудно бывало: гражданин рад был проговорить три часа подряд, либо возвращался и подходил опять и снова, «щоб ридну мову нэ втратыты».
В ОРУДе, стоя живой достопримечательностью в центре столицы, Ваня имел полную неприкосновенность, а вне службы – полное свободное время, служебные заботы, известные наизусть, ни ума, ни сердца не волновали. Большого различия РККА от РКМ он тогда не увидал. Теперь, на постах в гуще уличной жизни, всё-то никак ровно по-новому не текущей, это различие добре проняло его. Новых лиц за каждое дежурство приходилось узнавать не побольше ли, чем за три года в кавполку! Встречались добрые люди – в неудачном настроеньи – и не было к ним подхода, помочь; встречались отборно злые – под лукавой личностью – и не было повода их открыть. Никто тебе не скомандует и ты никакой не командир тут. Силу применить дозволяется – как крайний случай… Ваня привыкал угадывать намерения граждан. Приучился быть готовым всегда к чему угодно, оставаясь спокойным по внешности. Первое время эта готовность не отпускала его и после дежурств, и во сне… Он перемог. Обвыкся в новой должности. Уберёгшись притом двух главных соблазнов милицейской службы: не стал формалистом, не видящим живых людей; ни хуже того – «свойским парнем», глядящим на своих знакомцев сквозь пальцы, им и себе на погибель.
Успехи постового Кирика, очевидно, оказались причиной того, что его служба в постовых была недолгой. Весною 1938 года (вскоре после торжественной встречи героев-папанинцев; белый листопад приветствий шуршит по тёмным каскам, цепляется за тёмные шинели), сержант Кирик И.В. был повышен в должности: стал участковым уполномоченным, принял на себя ответственность за часть территории, обслуживаемой 46 о/м. Участок ему выпал на Чистых прудах, ничем особо не отмеченный, но приятный, благодаря обилию весенних деревьев. Деревья зеленели целой рощей на Чистопрудном бульваре, стайками и поодиночке во дворах плотной городской застройки участка, вытянутого длинным прямоугольником по нечётной стороне бульвара от Лабковского переулка (теперь ул. Макаренко) до Большого Харитоньевского. Вторая длинная сторона участка занимала всю чётную сторону параллельной бульвару улицы Жуковского (бывший Мыльников переулок). Почти вся застройка участка была жилая. На всех четырёх его сторонах высились многоэтажные многоквартирные дома, местами они стояли впритык один к другому. Позади этих домов, внутри квартала, теснились дома поменьше, некоторые деревянные, лепились вовсе мелкие домики. Народу на участке жило и ютилось вдвое против родимых Новосёлок. И дюже разный народ собрался в Москве. С ними Ване знакомиться и ладить.
«Должность участкового инспектора подлежит замещению лицами, имеющими среднее юридическое образование». Так сегодня. Участковый уполномоченный конца 30-х годов мог даже понятия не иметь о таком уровне образования. Однако, имея обязанности столь же многообразные, как инспектор сегодня (у инспектора их более 80), стремился исполнять их без исключения. А потому ходил по своему участку человеком нужным, известным всем и каждому и, как правило, уважаемым. Нехватка образования восполнялась у него честно пережитым личным опытом, некоторой личной незаурядностью и твёрдым доброжелательным характером. Именно таких старались выдвигать в участковые уполномоченные («инспектор милиции» в те годы не должность была, а звание, равное полковнику; «директор милиции» – генералу). Участок сержанта Кирика, товарища Кирика, Ивана Василича, был населён в большинстве работниками коммунхоза (городское хозяйство), местпрома и госторговли, в меньшинстве – совслужашими. Были представлены и многие другие профессии вплоть до артистов и командиров РККА. Совсем не было настоящих рабочих. После сахзавода, тамошних механиков и паровозных машинистов, настоящих рабочих – самоуверенных и великодушных – Ваня вообще не встречал. «Калибр» запускали на полную мощь без него, а фабрике Красина до сахзавода далёко-о.
И настоящих горожан на участке проживали единичные семьи. Вежливые и аккуратные даже дети у них. Не всегда их понимал Ваня, как тех инженеров с «Калибра» и автокурсов… Выходцев с Украины жило на участке гораздо больше. Они Ваню землячеством не тревожили. И он их тоже. Разглядев обстановку, он вдруг увидал земляка почти во всех своих подопечных! Бывшего сельского наследника, сердцем трудно врастающего в город. Понятно, каковская птица для таких – казённый человек в белой каске!.. Новая служба, давая большую самостоятельность, занимала Ваню целиком, до минуточки. Хорошая пора началась, наконец-то, в его жизни. Как по заказу, осенью 1938 года милицию опять переодели, в этот раз по-хорошему. Отменили каски. Ввели шинель-реглан серозелёную и того же цвета фуражку с бирюзовым околышем, стального цвета китель и синие брюки навыпуск, очень непривычные Ване, хотя и нравились. Он постепенно узнавал свой участок. Людные «пятачки». Глухие закоулки. Разные устные были и сказки.
Улица Жуковского, как выяснилось, наименована не в честь поэта Василия Андреевича, а в память учёного Николая Егоровича, который есть отец советской авиации, долго тут жил и скончался в 1921 году.
Домище госучреждения на углу Жуковской и Лабковского переулка, оказалось, был штабом боевых дружин в революцию 1905 года, по нему стреляла артиллерия. Дом принадлежал тогда городскому училищу какого-то Фидлера, а застройка кругом него наверняка низкая была, иначе бы орудиям не пристреляться… Других важных исторических мест на участке пока не обнаруживалось. По соседним участкам таких мест и знаменитостей богаче было.
Из промышленности на Ванином участке работала одна типография-цветопечатня, известная в Москве: печатала разные наклейки на товары, плакаты и афиши, пригласительные билеты. Поговаривали, будто в годы нэпа на Мыльниковом переулке, задолго до его переименовки в улицу Жуковского, то ли в доме 2, то ли в 4-м славилось какое-то частное «заведение флаконных пробок»? Понятно, под этакой вывеской что угодно могло процветать. За давностью срока от того заведения следов не уцелело. Ваня же разумел особенность текущего момента в том, чтобы до бывшего не доискиваться без нужды и явных свидетельств. На то придёт время в будущем. И без того хлопот не обобраться бывает.
Первым по хлопотности объектом Ваниного участка был «Колизей», первоэкранный кинотеатр, едва ли не самое бойкое место Чистых прудов. Народ рекой растекался от «Колизея» после сеансов, затопляя бульвар. Нарядно приодетые, часто парами, счастливыми и случайными, молоденькими и в годах; много приезжало из других районов Москвы; любили наведываться важные ответработники. Но перед сеансом, у подъезда и в фойе, важничали почти все, по-разному и невольно, а кто и откровенно выставлялся. Редкий человек не хотел быть заметным; всегда ли из скромности только?.. Принимая эти парады, сержант Кирик каждый раз держал экзамен. Всем своим видом надлежало выражать полное уважение гражданам по их заслугам и даже претензиям, оставаясь притом полным хозяином положения на вверенной территории. Одно горячее стремление направляло Ваню: чтоб важничали граждане безвредно, чтобы им родственно было и надёжно друг с другом.
После сеанса зрители выходили как невменяемые слегка. Не все на один манер, но подавляющее большинство. На сержанта могли вниманья не обратить; могли коситься на него исподлобья или глядеть аж с нежностью – зависело от фильма, это Ваня и по себе знал. Растроганы зрители, подобрели или же встают с мест с новым зарядом форсу и зуда ломучего, от тех зависело, кто ставил фильм и снимался в ролях. Говорили, что рядом с «Колизеем», на соседнем участке, недавно проживал кинорежиссер знаменитого фильма «Броненосец Потёмкин», Ване этот фильм увидать никак не везло, а новый знаменитый фильм «Чапаев» ему показался детским, хорошим для пионерской работы, как и «Щорс», и «Волочаевские дни», и другие некоторые про Гражданскую войну и возможные боевые действия в будущем.
Лично ему сильнее нравились, волнуя всерьёз, фильмы специальные для детей, как, например, «Василиса Прекрасная» или «По щучьему веленью». Нравились фильмы исторические: «Дубровский», «Бесприданница», «Петр I». Ну и фильмы, заснятые в нацменских республиках, которые показывали обычай жизни других народов. На глазах у Вани кино стало говорящим и песенным, оправдало слова Ленина, что кино – важнейшее среди всех искусств. Некоторыми фильмами, Ваня это чувствовал, жизнь страны тоже прибывала и крепла.
А кругом советских границ разгоралась новая стрельба. Едва закончилась война в Испании, начались бои на Халхинголе, за ними без роздыху поход воссоединения западных областей Украины и Белоруссии и тут же грянула Финская кампания. В Европе Германия, уже забравшая Австрию и Чехословакию, за месяц разбила Польшу, потом забрала Данию и Норвегию. Вызревала мировая война – вторая за двадцать лет! – но этому-то поколения Первой мировой почему-то отказывались верить. Не оттого ли и скоротечность тогдашних военных действий? За четыре дня Германия разгромила Голландию и за пять недель Францию с Бельгией и английской полмиллионной армией; за три недели захватила Грецию и Югославию, с которой Советский Союз имел договор дружбы…
Удивительно, что предвоенная жизнь Москвы и всей страны очевидцам, склонным к воспоминаниям, памятна глубоким спокойствием, необъяснимым сегодня для них же самих. О войне много говорили, к войне много готовились.
…»На земле, в небесах и на море
Наш напев и могуч и суров:
Если завтра война, если завтра в поход —
Будь сегодня к походу готов!»,– оборонные лозунги звучали в песнях будней и праздников.
…»Мы врага разгромим, мы врага победим
Малой кровью, жестоким ударом!»
Румыния мирно возвратила Советскому Союзу Бессарабию (Молдавию); в состав СССР вошли Эстония Латвия и Литва. Старинное чувство единой великой страны оживало новыми силами; с ним слилось новое ощущение рубежа – ненарушимой госграницы – не этим ли питалась предвоенная безмятежность?..
Фашистская Италия вторглась в Египет, гитлеровская Германия – в Ливию; самолёты со свастикой бомбили Лондон, фашистские подлодки хозяйничали вокруг Европы… У нас было мирно, деловито и бдительно.
«Чужой земли мы не хотим ни пяди,
Но и своей вершка не отдадим!»
В 1939 году в связи с перепланировкой районов Москвы, на Чистых прудах у Покровских ворот разместилось новое 66 отделение милиции, которому отошли Ванин и соседние участки вместе со своими участковыми. Милицию опять переодели. Шинель стала тёмно-синяя, с прежними прямыми плечами, отменили китель, ввели ромбовидные петлицы вместо прямоугольных. Переобмундировки назначались часто, и полностью переодеться успевало одно командование. Неизменным требованием к форменной одежде оставалось, чтобы она несмятая была и сапоги начищены, ещё портупея командирская сохранялась при всех модах и подворотничок белый. Свежие подворотнички участковый Кирик старался подшивать каждый день. Явиться на люди без подворотничка или в несвежем, казалось ему невозможным, как ходить в штатском. Да и не было у него, можно сказать, ни единой одёжинки штатского. Свой первый и единственный москвошвеевский пиджачный костюм он купил для Васи, осчастливил хлопчика навеки!
В том костюме подросший Вася и заявился осенью к брату в Москву, при галстуке, со значками Осоавиахима и с аттестатом зрелости за школу-десятилетку – из Новосёлок насовсем. Не удержали и Васю Новосёлки и обратно к себе не манили. Васину голову занимала радиотехника.
Стали жить втроём со старой бабкой Марьей Васильевной, у ней Ваня снимал угол, койку. Бабкина комнатёнка 8,42 метра была переделана из ванной, окно получилось в углу напротив двери, а за стеной глухо рычал и всхлипывал санузел перенаселённой коммуналки. Зато в коридоре звонко трещал телефон, а на кухне – и вовсе диковина – тихими васильками горел газ! Дом стоял в центре столицы (Кирова,24) и дивил деревенских выходцев сильно: огнистым красно-зелёно-синим переливом изразцовых плиток, вделанных на фасаде и по стенам лестницы, широкие ступени которой и площадки были из громадных каменных плит – как в замке каком-нибудь! А большущие окна той лестницы вместо неба глядели, как слепые, в лестничную шахту соседнего дома – при сильной надобности была возможность перелезть в него. Снаружи тот дом роскошно покрывала светлая глянцевая плитка, сплошняком покрывала от фундамента до крыши, хотя высоченный он был и ужасно большой, как целый квартал с собственными улицами!
Ваня, пожив по баракам окраин, рассудил, что жизнь такая хороша, когда временно, как на буряках; в городе надо жить по-городскому. К бабке на постой он встал ещё при начале своей службы в милиции. Бабка Мария последние годы кормилась от мелкой уличной торговли и милиционера согласилась пустить ради пущего своего спокойствия (тем более, что батюшка её и милиционерин тёзки были, именины у них в один день). Но торговлю уличную повывели напрочь, и квартирант остался для Марьи Васильевны единственным источником дохода к существованию. Капиталу, видать, не было у ней припрятано. Она про свою прежнюю жизнь помалкивала и Ваня не дознавался. Ясно было, что не деревенская она и не из господ и что житье у ней одинокое давно. К Ване она привязалась. Киркой звала. «Моя Кирка! Приезжай скорей…»,– как-то написала ему в отпуск в Новосёлки. Однако же опекать его или наставлять, как сына-внука, она не покушалась. Может, из-за ветхих своих годов. Так и жили вместе, всяк сам собою.
Вася, временно подселясь к ним, нашёл у брата кровать казарменного вида, под ней чемодан солдатский, а на стене у кровати шинель на плечиках. И наган под подушкой. Перевидав от Ивана немало соблазнительных городских подарков себе, сёстрам и матери, Вася удивился такому скромному московскому житью брата и оробел малость – своего грядущего удела. На учёбу он опоздал, управляясь дома с уборкой, а на работу его, как призывника, не брали. Иван все будни, а тем более выходные и праздники, пропадал на участке и в отделении. Пришлось ему водить хлопчика с собою на службу, не беспризорничал чтоб.
Вася привык, что дома в Новосёлках Ивану всегда радовались, хотя бы только вспоминая его, а когда он приезжал в отпуска, то и сердитым соседям бывал в радость. Также оно и в Москве оказалось: Ивана встречали нараспашку в отделении и на участке, к Ивану прислушивались со вниманием. Дворники бодро предъявляли ему прибранные дворы и тротуары, а если кто не управлялся до 11.00 подмести и полить (зимою снег расчистить), то Иван мог напомнить, что против нерадивости положено принимать вынужденные меры.
Другого на месте Ивана Кирика, не отстающий на шаг от него, глазеющий детинка, силящийся слова не пропустить – обрёк бы на шутки, на долгие объяснения и прочие подобные неловкости. Сержанту Кирику этот Вася Кирик, чем-то и вправду повторяющий сержанта, словно бы весу придавал, как адъютант. Васю принимали хорошо повсюду. На участке Иван представил его некоторым, будто шутя: «Заместо меня у вас будет», – и те руками разводили: ой, жалко. «Вы уж хорошенько его обучите», – говорили они. «То обязательно, наука простая»,– обещал им Иван.
Ну, а спросили бы у него, какие особые личные качества необходимы участковому? Озадачился бы он, всего скорее сослался бы на инструкции. И удивился бы, наверное, узнав, как по-разному ценят его те или иные подопечные. И они бы, наверняка, того более удивились, друг друга выслушав. Сутуловатость его лёгкую, от рослости, и ту всяк понимал на свой лад: интеллигент внимательность чуткую усматривал в ней, трудяги – усталость, приблатнённые – свойскость скрытую, тётеньки и старушки, те вовсе никакой сутулости не замечали, им уполномоченный Кирик благообразен был и благороден, этакий ангел-хранитель советский. Всякое утро Иван шёл на службу, к людям в тихом, ровном душевном подъёме, желая всем улыбчивости и лёгкого соседства, одаряя приятной возможностью как бы молча подпевать ему взаимным уважением, сердечным доверием без оглядки. И его слышали, ему отвечали, тянулись к нему, избегая огорчать. Можно подумать, лично сержанта Кирика имел в виду народный артист СССР В.И.Немирович-Данченко в своём приветствии в газете московской милиции «На боевом посту»:
«Милиционером мы всегда дорожили потому, что он охраняет наше спокойствие, помогает нашему благополучию. Милиционера мы всегда уважали потому, что видели в нём превосходного исполнителя долга. Мы его высоко ценили потому, что он то и дело рискует жизнью. Но думали ли мы когда-нибудь, что милиционера мы полюбим? Полюбим просто, сердечно, дружелюбно? Он привёл нас к этому чувству. Привёл великолепным соединением мужества с мягкостью, строгости с вежливостью, внимания с твёрдым руководством.»
Сержанта Кирика, однако, Владимир Иванович мог ни разу не повстречать ни во МХАТе, ни на улицах, мог вообще ничего не знать о нём. Сотрудников, подобных И.В.Кирику характером (и судьбой), в милиции немало служило в те времена, когда своих постовых и участковых население знало в лицо и видело постоянно. В предвоенные годы у милиции добавился ещё новый повод тесно общаться с населением – учения противовоздушной и противохимической обороны (ПВХО). По вечерам выли сирены, репетировалась светомаскировка и укрытие населения в убежищах. Всеобщие мероприятия, как эти учения или паспортную режимностъ, участковый Кирик умел проводить с гражданами неутомительно и необидно, как неизбежные массовые игры с очень строгими правилами.
На квартиру Ваня с усталым Васей возвращались вечерами поздно. Перейдя на аллеи бульвара, Иван привычно поднимал глаза на мерцающий сквозь ветки золотом завитой шишак на церкви Гавриила архангела. «Кирика и Улиты церковь»,– разыграли его новеньким в 46 отделении, вышучивая позднюю неженатостъ, посмеивались, мол если он женится, сразу церковь эту и снесут. Теперь Москву ломать перестали. А года три назад, в ОРУДе ещё, увидал он на стенде фото: от Кремля одни пустые стены с кремлевскими башнями стоят, а внутри за ними – пусто, площадь голая! Он с перепугу побежал туда – Иван Великий на месте и остальное тоже цело, он кругом Кремля обошёл – на стенде-то снимок был с картонного макета!.. По дороге на квартиру они проходили мимо Почтамта, уже закрытого всегда в этот час. Вася внутри пока не был, не подивился главному залу, высоченному, как на вокзале Киевском! По улице Кирова много домов диковинных и она почти нетронутая в целости сохранилась.
На квартире зажигали газ, чаю напиться и Вася поначалу, как Иван тоже, глядел на огонёчки, пока чайник закипал скоро. После чаю тыквенные семечки, «насиння», лущили недолго, Иван их любил очень, увозил в Москву из Новосёлок фунтов по 10-15. Марья Васильевна беззубая к ним не приохотилась. Иногда Иван вдруг тихую песню украинскую начинал голосом домашним, знал песен много, да в Новосёлках-то Вася никогда не слыхал песен от брата.
Нэсэ Галя воду, коромысло гнэться,
За нэю Иванко як барвынок вьеться…– пел Иван раздумчиво самому себе.
…На доме, где 66 отделение разместили, на фасаде и по углам для украшения – лица девичьи и головки, спят – не спят, глаза опустили. (Похожая учителка из Киева была в Новосёлках, Ваня тогда ещё не дорос до школы). От этих украшений шутки насчёт Ивана возобновились: «Во, Кирику невесты! Заждалися, бедные, задремали. Им чего – не стареют!» И другая всячина, повод-то, вправду, редкий. А невеста ему как раз теперь-то и нашлась. Галя. Галина-Агриппина. 0 том Иван никому, ни самому себе по-серьёзному покуда не признавался. А зарплату до Васиного приезда начал было беречь, сам посмеиваясь.
…За нэю Иванко,
За нэю Иванко
Як барвинок вьеться.
…Шёл он под аркой дома 13 на бульвар, глядь, внизу списка жильцов закрашена красным фамилия дворника Клюева – губной дамской помадой, наспех (Клюев Пётр Романыч проживал в подвале того дома отдельной квартиркой с женой и кучей детей. Работал исправно, но имел охоту к вину). Иван вынул из планшетки листок бумаги и аккуратно мазню помадную стёр, отнес в урну. Нарушенью, как мелкому и случайному, значенья не придал. Пока не убедился на другой день, что не случайное, конечно, оно – помаду намазали снова, не жалея. На взрослую дочь Клюевых (учится на швею, то ли уже работает) Иван ещё с первого разу подумал. Она – годами пятью Ивана моложе – запираться не собиралась: фамилию закрасила со стыда, что Клюевы – дворники. «Все равны, пускай тогда все в дворниках походют! Небось, не хочешь?!» Иван повеселел: его Палашка, Полина давно стала Дворник по мужу и троих Дворников родила и четвертого собирается. (Младший Клюев спустился со двора в открытое окно и был выгнан обратно, своя квартира – удобно). «Тебе хорошо смеяться, у тебя наган! Равны, равны! А сами, небось, при наганах и в машинах едут…» «Ох, девка,– отец сожмурился,– пострадаешь». А она – и зареветь от обиды готовая, и муку любую молча принять из гордости. Родители звали ее Агриппиной, то Аграфеной, она сама себя – Галиной. Иван знал, кого родительские имена-фамилъи не устраивают, те изменяют их через объявления в газете «Известия», таких немало одно время было. «Больно нужно! Чтобы после той газетиной в нос тыкали…» Этаку чудасию беззащитную Иван впервой видел. Таково непохожую круглым лицом горящим и глазищами широкими на тех, задремавших… Сам приоглохнув вдруг, он пошутил, к отцу с матерью обращаясь, что много женщин меняют фамилии без объвлений в газетах. «Ну кому она нужная, чудо-юдо!»– мать залюбовалась ею. Отец молчал согласно и ласково. Иван попросил, впредь до измененья фамилии, отцовскую не закрашивать. И откозырял.
Через время Клюев спросил Ивана, чего в гости не заходит? Ждёт, чтобы поновой закрасили? «Приглашения ждал»,– обрадовался Иван.
То в городах говорят: женитьба, семья – личное счастье. По сельскому разуменью наоборот – пожениться, значит, стать как все, принять к исполненью обычай жизни сельского общества. Потому-то обычай тот и требовал женитьбы своевременной. Противу сердца женились редко, да не первее ли вела к женитьбе охота зажить своей управой, по-взрослому?.. Родились дети. И росли, как у всех добрых людей, и в хозяйство входили, как отцы и деды. В свою пору Иван на буряки поехал и стройкой хаты занялся с пылом и рвением, как прежде в пастухи шёл, потом в школу, на пашню. Но тут дивчаты-напарницы, вроде как сильно робея женитьбы, сами-то сильнее хлопцев вели к тому, бестолковые, верховодить норовили – и эта, и та, и другие – Ивана впервые остуда к делу одолела, неохота. Конечно, холостым в Новосёлках ему бы никак долго не отсидеться, родня изноет, соседи проходу не дадут. Оттого, может стать, он и покинул родимое село.
Оно ж неотступно тянуло назад, аж до конца 30-х годов. Когда на Москве перестали множиться дырки ни для чего непригодных пустырьков из-под снесённых старух-церквушек. И новые дома построились не вавилонские, а светлые видом, возле них Ивану легко шагалось, хозяином, как возле «Колизея» и старых домов. «От Москвы до самых до окраин» новая жизнь, отменив законное неравенство людей, теперь устоялась и набирала добрые силы от прежней, чтобы упорным трудом привести к праведному равенству с зачётом выслуги и заслуг. Для того сперва предстояло преодолеть презренье между людями, от которого вся уголовщина жизни. Той задаче сержант Кирик служил беззаветно, с застегнутой кобурой. Память Новосёлок поостыла, отлегла. Пришла пора обживаться в Москве насовсем.
Приездом Васи ясность Ивановых буден едва не смутилась. Московским неустройством брата промежду небом и землёй, где-то и той лёгкостью, с какою он расстался с Новосёлками. Чтобы как-то через кого-то пристраивать брата, Ивану в голову не приходило. К зиме Васю, наконец-то, призвали в армию; грянула Финская кампания и затянулась, Вася попал на войну. По газетам, так Халхингол громче линии Маннергейма звучал, а население та финская линия задела куда сильнее. Про Васю на участке и в отделении справлялись, где служит? Не попал ли в Карелию? Иван отмалчивался, отнекивался, мол не каждая служба разглашенью подлежит. Самому же впору было к наркому Ворошилову рапортом обратиться: призовите меня воевать за брата! Ну, какой он боец сейчас, кости ведь у него ещё хрящики! Пускай обучится сперва, закалится! Не оттого ли воюем долго, что запас обученный по домам оставили, а туда набрали таких вот молочных?! Даром, что побьют их. Мнение про нас какое составят при таковских наших войсках?..
Но в марте Финляндия замирилась. Состоялся Пленум ЦК ВКПб, наметивший обширные меры по ликвидации вскрытых недостатков.
В мае Васю демобилизовали, пораненного и обмороженного, несильно, по счастью. До осени он поправился в Новосёлках и вернулся к Ивану, теперь москвичём законным.
Брата он застал в свадебных хлопотах. Оттого Иван не приезжал в отпуск, хотя по виду хмурому отдохнуть человеку не мешало бы. Летом Иван с тяжёлым сердцем устроил в дом престарелых Калининской области свою бабку Марию Васильевну. Последнее время ей стало отшибать память среди уличной толпы. Забывала, куда и зачем идёт, дорогу домой забывала, до ночи брела еле-еле, не смея улицу перейти, кружила в одном квартале, пока знакомого разглядит и признает: «Кирка!» – и сразу себя вспоминала, радовалась до слёз и хваталась, как за родного… Житьё в доме престарелых тесноватое – общежитие, что поделать. Зато кругом простору, земного и небесного, как на Днепре. И сыты-одеты, обихожены полностью. Иван пообещал ей навещать…
От службы помогли, Василя прописали в общежитие на Жуковской улице. Он поступил работать на Шаболовку, как мечтал, под радиобашню, на телевидение, дальновидение – то передача кино по радио – прямо в квартиры и клубы, в скором будущем!
Осенью 1940 года Кирик Иван и Клюева Галина поженились; он в 29 лет, она в 25, нерастраченные и чистые, пугливые даже и – обеспамятели слегка, вроде той бабки Марьи, в чьём углу суждено было им личное счастье. Участковому Кирику знакомые улыбались со всех сторон, аж за целую трамвайную остановку! Он сиял, чуть смущённо, сохраняя, однако, выправку и серьёзность. Подворотничок его был ежедневно бел и свеж. В тот год сержанта милиции Кирика И.В. из крестьян, приняли кандидатом в партию. Иван стал сознательным гражданином СССР накануне беспримерных испытаний, не ведая о них и не мысля. Но – как покажет время – вполне к ним готовый.
Первенец Кириков родился 24 июля 1941 года, через двое суток после первой ночной бомбёжки Москвы. Родился благополучно. Его назвали Владимиром. К концу того июля время нашей жизни окончательно порвалось на ДОвоенное и ПОСЛЕ, до которого сквозь преисподнюю тотальной войны еще дожить надо. (И убедиться – не довоенное оно, не то, каким мнилось из преисподней, а война не отпускает многих и после Победы, достает и тех, кто после Победы родился).
Ох, как разуплотнялся в то лето московский жилой фонд! Затихали, пустели дворы на Малой Бронной и на Моховой, и за Рогожской заставою – по всему центру, по всем окраинам столицы, где в зданиях школ-новостроек к осени формировалось народное ополчение. Заметно обезлюдели и Чистые пруды, Клюев Пётр Романыч, его сыновья Дмитрий 23 лет и Егор 19 лет попали на фронт в первые недели войны (обученный один Дмитрий, прошедший Финскую); на Дарью Никитичну остались подростки Иван и Анастасия и старшая дочь с новорожденным…
Сержанта Кирика пока оставили участковым, но дома Иван бывал урывками. Вася, по ранению для армии негодный, как-то увидал брата на Кирова с милицейским небольшим отрядом и гранаты у них… Бомбёжки Москвы ожесточались. Немцы рвались к столице с юга и севера, грозя охватить клещами, замкнуть, как Ленинград, в кольцо блокады. Среди нароставшего напряжения и нервозности Иван сохранил полное спокойствие и мягкую свою непреклонность, и отсвет женитьбы, отцовства тоже как-то удержался на его осунувшемся лице. Однажды, едва ступив через порог дома, он рухнул в прихожей – голодный обморок, минутная слабость безотказного человека, третьи сутки без еды и сна.
К осени Москва отдала фронту и тылу всех, кого могла. Оставшиеся несли службу и за них. Чему-то поневоле не уделялось должного внимания, что-то упускалось из виду. Начиная с июля, сотни тысяч самых домашних москвичей выезжали строить оборонительные рубежи, собравшись наскоро, по-дачному. Многие там натерпелись чисто беженских нехваток и неустройств, а то и полной беспризорности; возвращаясь в Москву, иные несли с собой страхи, слухи и немочи. А по пятам за ними, через ихние рубежи, пёрли и пёрли неостановимо немцы… В один октябрьский день кому-то вдруг показалось, что город давным-давно отдан произволу судьбы, подставлен немецким фугасам, открыт ползущему на него танковому стоглавому змию. И кто-то отбросил всяческие приличия и растерял маски – тут и там упали сбитые замки, со звоном посыпались уцелевшие в бомбёжках витрины и содрогнулась бывшая Владимирка под колёсами уносящих ноги на восток отдельных паникёров, имевших, однако, на ЧЁМ, а главное – КУДА, К КОМУ бежать.
Порядок был восстановлен решительно и быстро; застигнутые с поличным немногие виновники паники поплатились головой. С 19 октября Постановлением ГКО Москва объявлена на осадном положении. Московская милиция сведена в дивизию, все сотрудники официально поставлены на казарменное положение. (По крайней мере, голодные обмороки таким, как Ваня, теперь не грозили). С Чистопрудного бульвара убрали исправный рояль, невесть как затесавшийся между деревьев. Со двора на Кириковом участке конфисковали на нужды населения брошенный кем-то крытый грузовик, набитый отборным довоенным продовольствием. Немец бомбил слабее, но лез и лез, и лез…
– В Москву никто не войдёт,– уверял Иван терпеливо. Его уверенность от верных примет исходила.
Первое, это когда буза в Москве поднялась и подколодная публика повылезала – ни единого выступления против власти, в пользу врага не состоялось; война вправду идёт всенародная! Во-вторых, народу перестали путать, будто простая работа это какая-то там «борьба», наоборот – война сделалась как работа, «героическая работа для фронта, для победы». И отставлены с высших постов наркомы-маршалы Финской кампании, они и против Гитлера войну повели по своей привычке, допустили врага до Москвы. А 7 ноября на параде на Красной площади к знамени Ленина были призваны великие исторические полководцы, с кем Россия громила нашествия в прежние времена.
Через месяц немцев погнали. К первой годовщине ихней молниеносной войны они потеряли Москву из виду окончательно.
Летом Гитлер пытал счастья на юге, ближе к нефти. Взял Севастополь и Ростов. Прорвался к Волге. Новосёлки Днепровые – откуда ни весточки второй год – в глубоком вражьем тылу остались; немец у Гитлера идейный – страшней, чем у Вильгельма был… Тесть Пётр Романыч, как призвали, тоже год не подаёт вестей… Дмитрий артиллеристом, Егор в пехоте воюют где-то на западном направлении, не слишком далеко от Москвы. Тем часом сержант Кирик в педагоги попал.
Перед войной в московской милиции служили 138 женщин. За первый военный год их набрали раз в двадцать больше. Много среди них интеллигенции, много вовсе девчонок: всех переучивать и обучать пришлось. Ах, как испытывала война женское равенство-равноправие! Как тянулись они, сердешные, от своих фронтовиков не отстать! На фронте снайперами, разведчицами, сообщалось, превосходили мужчин; воевали летчицами, даже танкистками. Но в милиции не каждую должность могли надёжно замещать в одиночку, а только по двое. Ивану, как тыловику в полном здравии и силе, прямо глядеть им в глаза выдержки требовало. Населенью знакомому – тоже. Иной час и родне, и домашним.
Галя, чуть Володька подрос, чтоб оставаться на день у родни, пошла работать, шила не то шинели, не то парашюты – военный секрет. Дарья Никитична переселилась из подвала в пустую квартиру на своём же участке, брошенную хозяевами без брони в октябре. Таких квартир, обычно скромных размерами, догола вывезенных в осадную осень и не забронированных, по Москве порядочно оказалось. Хозяев разыскивать предстояло в дальнейшем. Пока эти квартиры заселяли пострадавшими от бомбёжек и другими остронуждающимися, которых не так много набралось в поопустелой столице. Летом 1942 года Кирик И.В. с женой и годовалым сыном переехал из своей восьмиметровки в пустую отдельную квартирку, Чистые пруды дом 11, из неё и запах прежних жильцов почти выветрился.
На Кирова, 24 вместо себя Иван переписал из общежития Васю, а то братику не везло подряд. В начале войны телевидение собрало у владельцев телеприёмники (Вася собирал, ездил) и отбыло в Куйбышев – без Васи. Когда угроза Москве миновала, хлопца взяли на работу в типографию на Жуковской улице, он пошел в шофёры – открылась рана финская… Иван и в квартиру-то поехал больше для того, чтоб Васю как-то поддержать, ну и к тёще в соседи, Гале удобней.
Да, очутясь вдруг хозяевами таковских хором – никому-то круглыми сутками не мешая, ни на чьи настроенья не натыкаясь, – Иван с Галей опять, как после женитьбы, обеспамятели слегка. Гром сталинградских побед и пуск нового Замоскворецкого радиуса метро, взятие Великих Лук, наступление под Воронежем, прорыв блокады Ленинграда – замечательно баюкали их самочувствие. Газеты-радио ликовали: «Вперед, за разгром немецких оккупантов и полное изгнанье их из пределов нашей Родины!». «За полный разгром немецких захватчиков!».
Потом в Москву привезли Егора, израненного при штурме Великих Лук, положили в госпиталь на Малом Козловском переулке, два шага от Чистых прудов… Потом переменили тон и радио с газетами: «В наших рядах не должно быть места благодушию, беспечности, зазнайству». «Борьба с немецкими захватчиками не кончена – она только развёртывается и разгорается».
После Сталинграда в заботы дня возвращалось долгожданное для Ивана: Украина, Днепр. «Бои на Украине». «Что творится в Киеве». «Ветер с Днепра»… Днипро. Дедовы запахи половодья… Течёт за бортом челнока подводная луговина, подымается, опадает – как дышит… Родительский запах вешней земли, соломы и золы – золы, золы… Настала пора Ивану идти выручать Украину, Настюшу, маму, Палашку с детьми… Иван стал готовить двух девчат участковыми, себе на замену.
Старшину милиции Кирика мобилизовали в конце мая 1943 года, через две недели после рожденья у них с Галей второго сына, Саши. К тому времени Великую Отечественную войну советский народ уже неизбежно выиграл. Только грешно было торжествовать это даже мысленно! Чтобы сказать на весь мир: «Наше дело правое! Мы победили!» – народу предстояло отдать ещё пяток-другой годов своей послепобедной жизни… Иван Кирик шёл на это спокойно.
Май 43-го в Москве был какой-то по-летнему мирный, это замечали и приезжие с фронтов, и сами москвичи. Проводить Ивана пришла Дарья Никитична с младшими и Вася как раз выписался из больницы, рану ему залечили, наконец-то. У Васи в больнице на Шаболовке Иван первого в жизни однофамильца повстречал. И тот обрадовался Ивану, как родному!.. Вася-то этажом выше оказался, Иван спешил, подумал, обязательно после ещё зайти к тому Кирику, мелькнуло же сродство у них!.. Бабку Марью Васильевну тоже не навестил в её приюте, а время-возможности были! Теперь там война вперед и назад прошла… «Моя Кирка! Приезжай скорее…» И не успел узаконить по всем правам за женой и тёщей их новые жилплощади, не оспорили чтоб жильцы убёгшие, вернутся ежели…
– Я не вернусь, я чувствую,– проговорил Иван, вставая уходить.
На лестнице, с Володей на руках – с грудным Галя – у Ивана покатились слезы, никогда прежде роднёй не виданные.
– Ничего,– утешил он всех,– я погибну не задаром.
Его направили сперва на офицерские курсы.
5 августа Москва улыбалась первому салюту на взятие Белгорода и Орла. Пару дней спустя вдруг звонит домой Иван: еду на фронт, стоим в Люблино.
Галина Петровна – дети на руках – разыскала в типографии Васю, тот кинулся в Люблино. И отыскал – густая россыпь солдат, дымят костры кашеваров, товарный длиннущий эшелон, уменьшаясь с игрушку, вытянулся к Перерве. Харьковское направление. Харьков дважды переходил из рук в руки и снова у немца, там с начала июля встречные сражения танковых армий, туда отправился Егор, недолеченный, в жутких блестящих шрамах (убит 7 августа юго-западнее Белгорода), теперь туда едет Иван, не доучась на офицера, задумчивый и спокойный.
От Люблино, тогда почти не застроенного, широкая видимость открывалась. Ясными погодами в далях за Москвой-рекой – Коломеское там? Дьяковское? – некие светлые храмы в солнечной дымке струились любовно и вечно… «Па-ввагон-на-ам!» – кашу не всю доели, не докурили цигарок. «По вагона-ам!»– последних втаскивали на ходу, эшелон выкрикивал вразнобой что-то невнятное, катился слаженней, мелькал и затих – как не было ничего.
Остались стайки людей, замедленных, едва друг друга видящих, цепочка дотлевающих костров на земле, испятнанной кругами кострищ вчерашних, позавчерашних… «Катальный набор»,– сорок лет будет поминать то лето Дарья Никитична Клюева.
Воениздатом в 1976 году выпущена книжка «Гвардейская Черниговская». Это хроника боевого пути 76-й гвардейской стрелковой дивизии, в которой с 16 по 28.9.1943 года геройски воевал и погиб за Родину Иван Васильевич Кирик; в середине книги, на странице 144 ему посвящены 10 строк и помещено его фото. В боевых делах этой фронтовой дивизии гвардии старшина Кирик занял ещё меньше места, чем в книжке о ней.
9 августа 1943 года 76 гвардейская (Черниговская она с 21 сентября) была выведена с передовой в резерв Ставки. За месяц боёв на Волховском направлении части дивизии потеряли около 4 тысяч человек раненными и убитыми. Из 9 командиров стрелковых батальонов выбыло 6 – один убит, пятеро ранены; из 36 командиров рот выбыло 27 – убито девять и по ранению восемнадцать. Дивизия расположилась в юго-западном предместье Орла (Сабуровский сельсовет) для пополнения, с которым прибыл из Москвы и старшина Кирик. Фронт с каждым днём уходил вперёд на запад, к Десне. Ночное зарево во весь горизонт от горящих там сёл и хлебов стало тихим, как закатная полоса, потом ушло совсем. В конце августа ночными заморозками явилась ранняя осень, суля долгую зиму бездомным беженцам и погорельцам. Иван уже навидался: Орёл, выгоревший, смолотый в кирпичную труху, свежие указатели с названьями спалённых деревень, чёрные от копоти старухи и ребятёнки – пекут картоху в угольях стынущих пепелищ. Уходя, безумный фашист жгёт-взрывает всё подряд. Гнать бы их так, чтоб некогда им спичкой чиркануть!..
К середине сентября 76 гвардейская форсированным маршем выступает – как и думали в ней – на юго-запад, в направлении Севск – Глухов, а значит – Чернигов. Быть может, и Новосёлки… Марш по выжженной вдовьей земле. Снова ребятишки в невозможном тряпье возле пожарищ. Иногда вдруг машут ручонками вослед. Моросящее предзимнее небо над ними. Скользкая грязь дорог. Ближе к фронту все уцелевшие куски фанеры и досок пущены на объявления: «Мины! На обочины не сходить!». «Проверено в стороны на пять метров». «Мины! По тропам не ходить!».
Севск и Глухов уже наши. Взят Брянск.
С 16 сентября дивизия в боях. Немец, слабо сопротивляясь, откатывается. Перестал жечь деревни. Пройдя за шесть дней боёв около 100 километров, 21 сентября дивизия выходит на северный фланг Чернигова. Здесь немцы пытались сопротивляться всерьез. В бою у села Товстолес гвардии старшина Кирик отличился впервые.
Существует не менее пяти описаний этого боя Ивана, а также его подвига 28 сентября; совпадают эти описания между собой не полностью. Наиболее сдержанное из них – официальное, текст наградного листа, скреплённого подписями: командира 239 гвардейского стрелкового полка гв.полковника Андрусенко и шести генералов – от командира 76 гв.Черниговской дивизии Кирсанова до командующего войсками Центрального фронта генерала армии Рокоссовского.
«Товарищ Кирик… особо отличился под деревней Товстолес Черниговской области – в решающей операции по защите нашего правого фланга в бою за город Чернигов.
Окопавшись с группой бойцов, он пропустил над своей головой немецкие танки и отрезал автоматчиков от них. Внезапно открытым огнём он обратил автоматчиков в бегство, причём уничтожил 15 немецких солдат. Сам был ранен в этом бою, но категорически отказался уйти с поля боя и продолжал двигаться дальше со своим подразделением»
Иван спешил. Немцы, потеряв Чернигов, покатились к Днепру.
Наступали все наши фронты от Великих Лук до Азовского моря. Войска шли вперёд на запад, отрываясь от своих тылов и тяжёлой техники, шли днём и ночью, порой без боевого охранения, порой бок о бок с отступающими немецкими колоннами; как полгода назад замаячила, кружа сердца и головы, надежда – конец войне!..
Но Гитлер уповал на Восточный вал – стратегический рубеж по линии р. Нарва-Псков-Витебск-Орша-р.Сож – среднее течение Днепра-р.Молочная, который-де остановит советское наступление и будет, на худой конец, госграницей…
Старшина Кирик, ничего не зная про Восточный вал и что Днепр есть становой хребёт того Вала, ясно понимал: на Днепре враг упрётся накрепко, если его не упредить, фронт станет на месяцы, тогда нет спасения поднепровым сёлам…
К вечеру 26 сентября, пройдя за три недели более 400 километров, половину из них – с боями, 76 Черниговская дивизия вышла на левый берег Днепра в районе Мысы-Станецкая (до Ивановых Новосёлок три часа езды на грузовике), вышла усталая, при полном отсутствии табельных переправочных средств, испытывая недостаток в боеприпасах, в тяжёлом вооружении, во всех видах материальных средств.
Но каждый час промедления – много лишней крови потребует – немец на том берегу приходил в себя, в свою едучую немецкую систему.
Через сутки, под благодатным ночным дождём, слепящим авиацию-артиллерию, на собранных из чего попало плотах, на десятке случайных плоскодонок, на плащ-палатках, набитых соломой – дивизия пошла через Днепр… Из наградного листа:
«При форсировании реки Днепр в ночь на 28 сентября 1943 года в районе отметки 103,5 Любечского района Черниговской области тов.Кирик, несмотря на свое ранение, настойчиво просил разрешения участвовать в составе штурмовой группы. Получив разрешение, товарищ Кирик под огнём противника подготовил лодку и первым рейсом направился на правый берег реки.
Закрепившись на берегу, в составе отряда бросился в атаку на врага. Ворвавшись вместе с командиром взвода в окопы противника, тов.Кирик в рукопашном бою убил 3-х немцев, два немецких солдата в окопе бросились на командира взвода, который поскользнулся в этот момент. Товарищ Кирик поспешил на помощь своему командиру. Защитил его своим телом, успел нанести удар одному из нападающих, но пал мертвым, пронзённый штыком врага, пожертвовав собой для спасения своего командира.
Достоин высшей правительственной награды – звания ГЕРОЯ СОВЕТСКОГО СОЮЗА».
А жизнь продолжалась.
К 10 октября 76 Черниговская передала свой плацдарм южнее села Братин (4км.по фронту, Зкм. в глубину) частям 415 дивизии и отошла на левый берег Днепра, во второй эшелон.
15 октября последовал приказ: форсировать Днепр и захватить плацдарм у села Жиличи… Ненастная ночь, плоты, лодки, брёвна – огневые заслоны немцев – прибрежные пески – болотная луговина – пальба, рукопашная в тесных мокрых траншеях, потери, потери – с поправками на опыт и случай в точности повторилось всё, чем жил в свои последние часы Иван Кирик и ещё две сотни человек, кого отнял у 76 дивизии и у жизни предыдущий плацдарм.
А 20 октября снова: передать плацдарм у Жиличей, к 22 октября сосредоточиться на плацдарме в районе Старой Лутавы. То есть за две ночи дважды переправить дивизию через Днепр и маршем пройти 25 километров… В ночь на 21 октября дивизия с боем прошла вдоль правого берега и заняла плацдарм.
Более полно использовать передовой опыт вряд ли возможно.
1 ноября обессиленная 76 гвардейская выведена из боёв во второй эшелон.
15 ноября приказ: форсировать речку Брагинку, прорвать заранее подготовленную оборону 216 дивизии противника…
Так с сентября 1941, от Одессы, до Победного мая 1945, до Висмара – 76-я гвардейская Черниговская; также и все другие фронтовые дивизии.
…Тишайшее место в наши дни – черниговское береговое село Мысы – Днепром перемытая, Днепром напитанная иловатая, песчанистая земля, её ветвистые вербы, камыши выше роста человека и частые молодые сосняки, их шелестенья и посвисты в тугих потоках голубого воздуха. Летняя тишина сельской школы; возле неё под разросшейся акацией коленопреклоненный воин Великой Отечественной, каска в руке, стоит лицом к Днепру. Венки, цветы. Полтораста имён столбцами на постаменте и семеро из них Герои Советского Союза, а один из семи Кирик И.В.
Бог весть, отчего могилы павших на правобережьи Днепра оказались на левом берегу? Триста имён – пятеро Герои – на обелиске в городке Любече, недалеко от Мысов вверх левым берегом. «Его зарыли в Шар земной…» За штурм Днепра звания Героя удостоились две тысячи четыреста тридцать восемь человек. Конечно же, далеко не все посмертно.
Наступление в конце того сентября шло на пределе сил и наступательного порыва. Захлебнись оно на Днепре, замри здесь линия фронта, и едва ли удалось бы форсировать Днепр, сокрушить Восточный вал ранее следующего, 1944 года, как раз к открытию Второго фронта союзников в Европе. А так – отрадное это событие застало наши войска на подходе к Бухаресту-Софии-Белграду.
Погибших на Днепре послевоенные судьбы Европы вряд ли очень-то занимали. Вперёд шли «за Родину!» прежде всего. Да не уберёг Иван Кирик свои родимые Новосёлки – выгорели дотла. «Остались от так – душами»,– вспоминала с улыбкою виноватой Полина Васильевна Дворник, Палашка, нянька Ивана. По двадцать человек в одной землянке зимовали. Ладно, зима была тёплая. Норы хомяков раскапывали: нора – «корзина картопли». Матрёна Ивановна Кирик, мама их, в тот год умерла.
Вскоре Новосёлки отстроились, поменее прежних, однако не хуже. И только извивы колючей проволоки в плетнях, двухжильной немецкой колючки, зримо напоминали о пережитом.
А в канун 20-летия нашей Победы Новоселки Днепровые и ещё сколько-то сёл ликвидированы раз и навсегда: растеклось, начинаясь от Вышгорода, на сотню километров вверх по Днепру мелководное «Киевское море», потопив девятьсот квадратных километров плодородной поймы, которая веками вскормила бесчисленные множества людей…
Ближе к Мысам рукотворный потоп кончается. На берегах появляется привычная сельская жизнь.
На исходе четвёртого десятилетия штурма Днепра в Мысы приехал откуда-то пожилой человек; прочёл фамилии на братской могиле, задумчиво бродил кругом. И обратился вдруг с просьбой – перезахоронить – из места неприметного, ровного и травянистого – прах военнослужащей Виноградовой, погибшей от раны: у ней пряжка ремня пробитая и флакон духов положен… Нашли быстро, неглубоко – и пряжку пробитую, и помутнелый флакон пустой, и остальное немногое, что уцелело в сырой песчаной земле …
Среди полутораста фамилий на братской могиле добавилась единственная женская.
Значатся в этом скорбном списке и школьники; среди семерых Героев – горьковский школьник Масляков Георгий, 1925 года рождения.
Курманов Акан 1918 года, в армии с 1939, по возрасту жених…
Остальные пятеро Героев – отцы: Шамаев Павел 1898 года рождения; Зозуля Максим и Болодурин Иван оба 1905 года; Проценко Леонид, телефонист, срастивший перебитый провод зубами, и Кирик Иван тоже ровесники, 1911 года… О, безотцовщина послевоенная! Осознаем ли полностью все последствия её, все наши проблемы, от неё проистекающие – в XXI век?.. В январе 1981 года на страницах «Огонька» прошёл как-то незамеченно материал «Учителя из Корбанги»: помещено шесть фотографий погибших учителей и названы ещё четыре фамилии. Десять учителей только из одной вологодской Корбанги!..
Братская могила в Мысах – попечением школы и жителей, и едущих со всей страны ветеранов-однополчан, родственников и земляков погибших – заботливо ухожена, даже уютна. А позади неё, за спиною Скорбящего воина – пологий песчаный бугор сельского кладбища полузабытого, со множеством следов колёс и копыт, редкий сосняк низкорослый. И вдруг – белый аист в кроне сосны! Стоит на гнезде, тенью своей закрыл от высокого солнца двух голых птенцов головастых. А по соседству чёрная стая ворон обсела сухие вершины нескольких сосен, столь несметная, округло-беспросветно-чёрная рядом с долгоногим и долгошеим белейшим аистом, лишь чуток оттенённым чернинкой. Он неподвижен и невозмутим, как умеют это долгими часами аисты, словно некий незримый кордон надёжно отделяет его от галдящего, суетливо-подлётывающего скопища и всякая ворона, приблизясь к той границе, шарахается косо в сторону, вверх; а отлучись аист от гнезда – подальше и на подольше?..
Весною 1944 года явились к Галине Кирик (вдове Героя!) и Дарье Клюевой вернувшиеся в Москву былые владельцы помещений, занятых ими, и предложили срочно те помещения освободить: «Да, мы уехали, а вы остались тут немцев дожидаться!». Дарья Никитична нашла, ЧТО им ответить, они отступились, грозя расправами, но больше она их не видела. Галина Петровна растерялась и оказалась на улице (буквально!) – с годовалым и трёхлетним ребятёнками, на двух чемоданах, своём и мужнином. Конечно, семью Героя в обиду не дали, вселили, со временем улучшили и можно б сегодня не вспоминать старое. Кабы змиево семя за сорок минувших мирных лет не укоренилось бы тихо-мирно в нас и нашей жизни, собирая по нашей земле свои урожаи…
«Никто не забыт и ничто не забыто», – повторяем мы ежегодно с мая 1965 года. И если это не рапорт наш, а обязательство наше – герои не умирают.
Москва– Киев-Чернигов, 1985-2004 гг.
