Между ручьём, падающим с высокого гольца, и белесым полотном моря, на мыске, омываемом своенравной водой, росла тонкоствольная ива. Сюда, к этому деревцу с бледно-жёлтыми серёжками, часто забредали странствующие люди. Они подолгу сиживали, прислонившись к стволу, и смотрели в темно-зелёную таинственную даль моря и старались увидеть всё, что взбодрило бы и поманило пускай пока и не близкой надеждой.
Я любил приходить сюда. Мне казалось, что тут время течёт по-особенному, не поспешает, обретает спокойствие, так ценимое теми, кто много чего повидал в жизни, не больно-то ласковой к ним. Случалось, я говорил со странниками. Нередко они открывались передо мной, наверное, ещё и потому, что им наскучило брести в одиночку по узкой подлеморской тропе. Мне было непросто понять их отстранённость от ближнего мира и стремление стать хотя бы малой частью природы, ни от кого не зависимой, живущей своими заботами. Это желание быть принадлежащим себе, а не кому-то ещё, хотя бы и властному над людскими мыслями, пожалуй, и подвигало их к странствию.
Да, было непросто понять их. Однако ж когда и во мне вдруг обозначилась тяга к дальним дорогам, а я-то думал, что это, забуксовав, осталось в прошлом, в тех летах, когда я был молод и всё чего-то искал в себе ли самом, в природе ли, я потянулся к странникам, и был рад, если они догадывались про то, что совершалось в моей душе. И уж вовсе во мне обмирало, когда кто-либо из них ронял устало, заглядывая мне в глаза:
— Вот и тебя потянуло в странствие. Да позволит Господь исполнится тому, что ты пожелаешь.
Я обратил внимание, что для выражения своих мыслей странники часто использовали слова, пришедшие к нам из прошлого. Я не знал, почему так происходило. Возможно, странствующие люди тем самым хотели как бы отодвинуть себя от того, что нынче творилось в мире. А творилось в нём нередко противное естественному ходу жизни, обламывающее в ней, ослепляющее. А иначе чем объяснить тот факт, что однажды на Петров День близ плакучей ивы оказалась маленькая рыжеволосая женщина с двумя детьми? Одному из них было лет пять, другому чуть побольше трёх.
Мы в поселье были наслышаны про неё. Сказывали, она уже больше года бродит прибайкальскими тропами. Согнанная с отчего подворья, она вроде бы искала пристанище для себя и для своих детей. И нигде не могла остановиться, что-то в ней ли самой, вне ли её сталкивало с места и гнало куда-то, гнало… Но в наших краях маленькая женщина подзадержалась. Мэр Подлеморья, добрый и славный малый, предложил ей в соседнем поселье, в полуверсте от Пыловки, домик с огородцем. Она выслушала мэра и сказала, что благодарна ему за добросердечие и, пожалуй, примет его предложение.
— А серёжки у неё как слезыньки, — тихо сказала рыжеволосая женщина, оглаживая пятнистый стволик. — Плачет ивушка.
— А вы что же, всё пеше идёте? — спросил я, со смущением поглядывая на неё.
— Да нет, отчего же?.. — ответила. — Нынче я на ближнем полустанке сошла с поезда, чтоб пройти до того места, где стану жить с детьми. Захотелось оглядеться маленько.
Я спросил, как зовут её, и она ответила, что Марьяной.
— Вот как? — удивился я. — У меня внучку зовут Марьяной, и она скоро приедет ко мне.
— Это хорошо, — сказала маленькая женщина. — Хорошо, что у вас есть внучка. Стало быть, жизнь вашего рода продолжается.
Она провела загорелой ладонью по длинным, аккуратно уложенным волосам, чуть прикрыла тёмносерые затонцы глаз, а потом, как если бы очнувшись от прежде угнетавшего, а теперь отпустившего, неожиданно резко вскинула голову:
— Вы, верно, уж знаете, где мы станем жить? Приходите. Будем ждать.
И дети, светловолосые, ясноликие, сказали, дёрнув меня за рукав рубахи:
— Приходи, дедуска.
И я старался почаще бывать в соседнем поселье. На моих глазах Марьяна обустраивала жизнь. И делала это спокойно, с интересом. И это нравилось. Я уже знал, что произошло с её мужем. Кому-то из богатых людей поглянулась земля на восточном берегу Байкала, где в устье большой таёжной реки жили охотники и рыбаки. Сказано им было:
— Мы тут намерены обосноваться. Всю ближнюю округу берём под себя. Не бесплатно, конечно…
Отыскались средь местного люда и такие, кто потянулся за “дурными деньгами”. Но их было мало. В большинстве своём люди не захотели терять отчие дворы, и поднялись стенкой на тех, кто пригнал на берег Байкала строительную технику. Всё, может, и решилось бы в пользу старожилов, если б не местные власти… Власти пошли в поводу у богатых. И, когда противостояние между ними и подлеморским людом стало особенно остро, вызвали милицейские части. Тогда и произошли убийства, всколыхнувшие Подлеморье и хотя бы на время затормозившие продвижение новых хозяев на побережные земли.
В те дни был убит Марьянин муж, и она долго не могла поверить в это, и всё надеялась, вот откроется дверь и в избу войдет Пётр, и она обнимет его и скажет ласково:
— Где же ты пропадал? Мы без тебя так намаялись, так наскучались!
Но чуда не случилось. И тогда, не дожидаясь, когда придут чужаки и скажут, чтоб собирала монатки, Марьяна ушла с родного подворья. Думала, поживёт у знакомых, а их в соседних посельях хватало, и вернётся. Но через месяц уже и возвращаться стало некуда. Снесли её дом. И однажды, когда на сердце было непереносимо больно, Марьяна ступила на тропу странствий.
У неё спрашивали:
— Куда же ты идешь?
Усмехалась горько:
— А куда идут люди в пыльной одежде, кто нет-нет да и забредёт на ваше подворье? Иль вы и про них скажете: гнёт да телепень уселись на плетень?.. Нет уж, не от дела бегут они, от душевного неустройства.
Хозяева вздыхали, смущённые.
Марьяна с детьми долго бродила торными побережными тропами. Иногда встречалась с теми, кто, как и она, покинул отчину. Нередко сталкивалась с хозяином ли тайги, со степным ли разбойником. И тогда останавливалась, смотрела на того, кто заступил тропу, с укором, ясно высвеченным в тёмносерых глазах. И зверь не выдерживал, отступал.
Бывало, Марьяне говорили:
— Поселяйся у нас. Найдется и для тебя уголок.
Но она проявляла странное упорство, не хотела сходить с тропы странствий. Всё ж так долго продолжаться не могло. К тому же не в характере Марьяны было нищенствовать, она всё чаще стала задумываться, а что же дальше?.. Однажды повстречала мэра Подлеморья, и он сказал, что поможет. В ту пору освободилась изба в одном из поселий: бабка Ефросинья, хозяйка тесной, по байкальским меркам укладенной избы, отдала Богу душу.
Диву даёшься, сколь отзывчив на чужую беду люд Подлеморья: прослышал о молодой вдовице с детьми, и всяк норовил подсобить ей. Иной соскакивал с поезда местного назначения и спешил к теперь уже Марьяниной избе, прихватив что-либо, хотя бы это была старая, наспех, по-чёрному, сколоченная табуретка, иль ведро капусты, иль сладости для мальцов… Никто не просил об этом, люди сами, по сердечному зову, тянулись к заметно ожившему подворью. А время спустя рыбаки пригласили Марьяну в артель:
— Будешь готовить обеды. Денюжка, пускай и малая, появится. А как же же без неё?.. Ить надо ребятишек подымать. Чтоб, когда приспеет срок, не была у них голова пуста, как сухая береста.
Марьяна, прежде хмурая, недовольная жизнью, стала улавливать в душе что-то светлое и ясное. Сама подчас сказывала об этом и удивлялась тому, как в ней зарождалось сердечное тепло. Она нередко говорила детям, сидя на старом, с глубокими щербинами, крыльце:
— Всё так и сотворится, как я хочу. Выращу вас заботливыми к людям, хотя бы и к чужим, ласковыми. Чтоб сторонились зла, где бы и в каком бы виде не повстречали его.
Я иной раз встревал, не умея скрыть смущения:
— И ладно бы…
Я не знал, чем было вызвано моё смущение? Пытался разобраться в себе, но так ни к чему и не прибился.
Однажды Марьяна поведала, что в последнее время, чаще ночами, к ней начал приходить муж. Точнее, не он сам, а тень его. Тень выталкивалась на середину комнаты, нередко приближалась к кровати, на которой спали дети. Марьяна попервости пугалась мужниной тени, потом привыкла и огорчалась, коль та долго не появлялась.
— Мне нынче не так одиноко, — как-то сказала она, искоса поглядывая на меня. — И давешнего чувства неприкаянности, когда выстёживала босыми ногами лесные тропы, нету. С того дня, поди, и нету, как обрела крышу над головой. — Вздохнула: — Нередко тень следует за мной, когда я выхожу из дому. Она вроде бы боится потерять меня из виду. Порой я говорю, что никуда не денусь. «Ты зря беспокоисся, — говорю. — Больше с места не стронусь. Тут и стану жить с ребятёнками». Тень мужа начинала колебаться, точно бы довольная мной. Серебряные блёстки таяли в воздухе, отколовшись от облаков, и падали к моим ногам. — Помедлила: — А то мнилось, иду по солнечному лугу с русоголовым парнем, сыном артельного рыбака, лишь вчера признавшегося мне: вот де не могу без тебя жить, — и улыбаюсь чему-то и не верю парню, когда он, забегая наперёд и бросая мне под ноги полевые ромашки, клянётся любить меня до гробовой доски.
Марьяна, пристально глядя мне в глаза, обронила, чуть понизив голос:
— Непонятно, чё я так разоткровенничалась? Пожалуй, вы напомнили мне отца. Он тоже умел слушать, отчего к нему всяк шёл с горем ли, с радостью ли.
Я обратил внимание, Марьяна жила как бы в двух мирах, один из которых был приятен ей. Это тот, что уводил от реальной жизни. Она с полным правом могла бы назвать его миром теней, где время спустя встречалась уже не только с мужем, а и с теми, кто был в своё время связан с её супругом. Случалось, мысленно говорила с ними, но чаще с тенью мужа. Благодарила судьбу за то, что муж, перейдя в иной мир, не забывал про неё. Спрашивала дрогнувшим голосом:
— А ты помнишь, как мы на Троицу отправились в тайгу и нечаянно наткнулись на матёрого медведя? Зверь стоял на тропе и смотрел залютевшими глазами. Ещё немного, и он накинулся бы на нас и растоптал. Но ты выступил вперед и загородил меня своим телом. А потом медленно потянулся встречь медведю, размахивая руками и говоря, что ему, лесному зверю, не надо бы кидаться на людей. И, чудно, медведь, когда ты был в шаге от него, рявкнув, свернул в сторону. Ушёл, низко и как бы виновато опустив морду. Я спросила тогда: «Ты знаешь наговор противу медвежьей ярости?» — «Знаю, — ответил ты. — Просветили эвенки.»
А ещё Марьяна любила вспоминать, как она с мужем поднимала сенной зарод. Она стояла наверху и принимала навильники с сеном. Навильники были большими, тяжёлыми, но она без видимого напряжения управлялась с ними, и ровно раскладывала сено по мягкой тёплой поверхности, хмельно пахнущей степной травой. Когда же случалось перевести дыхание, Марьяна скатывалась с зарода и попадала в объятья мужа.
Стоило закрыть глаза, как и нынче ей виделось давнее, наполненное торжеством жизни.
Рядом с Марьяной в низенькой, слегка подсевшей избе, затянутой сильными земляными завалинками, с узкими, подобно бойницам, окошками, жил мужичок невеликой. Он был чуть повыше Марьяны, руки имел маленькие, зато проворные в любом деле. Про них, понаблюдав за ними, только и можно было сказать:
— Ай да руки! Золото руки!
Я знал этого мужичка понаслышке, сказывали знакомцы про него:
— А Тишенька нынче башлычит на мотоботе. Нюх у него открылся на рыбу… Точно укажет, где неводить, а где ставить сети и когда?.. И не ошибётся.
Иль ещё:
— А у Тишеньки чирьи на груди образовались, и мучают, мучают. Извёлся мужичок-то. Надо бы каку ни то травку принесть и подлечить сердечного.
Не Тишкой звали его, не Тихоном — Тишенькой, и никого это не коробило. Всякое другое прозванье не подошло бы ему.
Я приметил, в последнее время Тишенька стал часто заходить на Марьянино подворье, всякий раз отыскивая для этого заделье: дров ли наколоть, с ребятёнками ли поиграть.
Я нередко спрашивал у мужичка с лёгкой усмешкой:
— Всё балуешь? Не навозёкался в детстве?
Тишенька, уже не робея, отвечал:
— Нет, не навозёкался.
Марьяна редко заставала Тишеньку на своем подворье: он улавчивал уйти до её прихода. Ну, а коль скоро задерживался у детской городьбы, Марьяна едва взглядывала на него. Зато он при встрече с вдовицей менялся с лице. Но со временем Тишенька научился справляться со своими чувствами. И теперь уже нередко отвечал на слабое приветствие женщины, хотя это давалось нелегко: на длинной тонкой шее проступали розовые пятна, розовели и маленькие круглые уши.
А время не стояло на месте. Теперь уж я иной раз подолгу не бывал у Марьяны, дела задерживали. И не сказать, так ли уж они были нужны мне?.. Всё ж, чаще по теплу, когда не задували шальные ветра, я приходил на Марьянин двор, встречался с самой ли хозяйкой, с детьми ли её. А зачастую и с Тишенькой. Тот нынче едва ли не забросил собственное подворье, всё больше пропадал на Марьянином, но лишь до той поры, пока не появлялась вдовица в чёрной косынке, усталая после работы на берегу, где рыбаки смолили лодки и солили рыбу. От соли руки у вдовицы покраснели, и она прятала их в кармашках жёлтого брезентового фартука.
Марьяна, наконец-то, обратила внимание на Тишеньку. Он тогда, не успев покинуть подворье, стоял у детской городьбы, с робостью поглядывая на вдовицу. Она заметила робость в его взгляде и сказала, обращаясь не только ко мне, а и к Тишеньке:
— Пойдем в избу пить чай.
За столом Тишенька был ниже травы, тише воды. Невпопад отвечал на вопросы хозяйки. В конце концов, Марьяна оставила попытки разговорить гостя, а я сказал со вздохом:
— Молодой… Не привык ходить по гостям. Но ничего страшного: впереди вся жизнь, привыкнет.
В узкое окошко лился тёплый солнечный свет, маленькими круглыми зайчиками отметился на столе, а потом соскочил на пол и заметался по скрипучим половицам, веселый.
Если бы всё в жизни делалось так, как хотелось бы нам. Ан нет! Чаще мы не добираем от своих желаний.Вот и с Марьяной… Когда не только мне, а и соседям стало казаться, что у вдовицы сладится с Тишенькой, она, придя с работы и присев на крыльцо, подозвала его к себе и сказала негромко:
— Ты бы не ходил к нам, а? Зачем? Мне нынче никто не надобен. Одна мысль в голове: поднять бы ребятишков. Всё вокруг них вертится, все мои заботушки.
Тишенька не сразу понял вдовицу, а когда понял, в лице у него дрогнуло, а в грустных синих глазах заметалось горестное недоумение. Он ещё какое-то время постоял у низенького тёмного крыльца, а потом, пуще прежнего сутулясь, пошёл со двора.