Воскресенье, 14 июля, 2024

«Пирамида» Леонида Леонова в реалиях...

Творчество Леонида Леонова отличается философской направленностью, стремлением осмыслить кардинальные вопросы бытия. Писателя влечет вечная и нераскрытая тайна человека...

«ЧП» или «военное преступление»

....за открытым окном мерно лупит ПВО, уже второй эшелон защиты. В панорамное окно мне видно одно характерно-тёмное облачко, одно, не более. А что остальные? Выпрыгиваю на балкон...

Жёлтые абрикосы в заброшенных...

...Шёл штурм, повсюду гремело и сверкало, в их дом попало, часть дома завалило, часть горела. Женщина успела вытащить детей, но её мама осталась под завалами в подвале...

Суждено ли третье тысячелетие?

На стыке веков и тысячелетий всегда соблазнительно порассуждать о будущем. Именно соблазнительно, потому что Иисус Христос строго предупредил: "О дне же том и часе никто не знает, ни Ангелы небесные, а только Отец Мой один"...

Свет от ближней звезды

Рассказ Кима Балкова

Василий Иннокентьевич Добронравов, мужчина лет пятидесяти, с густой, ярко белой сединой в волосах и с тёмно-синими глазами, глядящими на мир спокойно и как бы даже без всякого интереса, точно бы многое из того, что было предопределено им узнать, они узнали, а то, что еще надлежало узнать, было незначительно и не влекло к себе, стоял на каменистом береговом взлобье под чахлой берёзкой, облокотясь на неё, слабую и дрожащую. Он стоял и прислушивался к тому, что совершалось в нём, сначала спокойно и как бы непоспешающе, но чуть погодя на сердце сделалось напряженно. Это когда он подумал, что  нынче не один у Чёрных камней, куда любил приходить поутру, попив горячего чая, рядом с ним кто-то есть, хотя он теперь никого не видел. Присутствие того, кто нынче находился рядом с ним,  можно было определить хотя бы по тому, как чуть в стороне от берёзки вдруг заколыхалась высокая осожная трава, точно бы кто-то ступал по ней. Нет, Василий Иннокентьевич не был мистиком, и всё, что происходило не в нашем мире, коль скоро там что-то происходило, мало интересовало его. Он жил тем, что видели глаза и к чему влеклись мысли, ничего в своём восприятии мира не меняя и не стараясь определить ему какие-то границы. Впрочем, это нежелание ограничивать себя исходило точно бы не от него самого, не от рассудочности, которая наблюдалась в нём и которою он  гордился. Не желая вмещаться мыслями в заранее предполагаемые границы, он противоречил самому себе. Но что делать, коль скоро иной раз и он не умел управлять собственными чувствами и тянулся невесть к чему, порой столь далёкому, что становилось тревожно. Впрочем, тревога недолго держалась, он справлялся с нею, как только начинал сознавать её опасность для себя.

Он не был чужд земных радостей. И даже работа врачом в районной поликлинике, сильно изматывающая, не была в тягость, хотя случались минуты, когда хотелось бросить всё и найти  что-нибудь полегче. Но это намерение, едва родившись, пропадало. В своё время он был женат, потом что-то случилось, и ему сделалось скучно проводить время с одной женщиной, пусть даже  милой и безропотной. Впрочем, эта безропотность мало-помалу начала раздражать, пока не сделалась непереносимой. Теперь уже он чуть что взрывался и мог наговорить невесть какие пакости, отчего жена с испугом смотрела на него и старалась реже попадаться ему на глаза.

Иной раз они напоминали две тени, невесть почему оказавшиеся вместе в тесной квартирке. Василий Иннокеньевич не всегда и помнил, как зовут жену, и где и когда познакомился с нею, и отчего  она поселилась рядом с ним. Случалось, столкнувшись с нею, долго не мог сообразить, кто она такая. Иной раз так и оставался в неведении. Ничего в нём не страгивалось, в душе, когда она словно бы нечаянно взглядывала на него с жалостью, невесть почему рождённой в ней, но скорей, потому, что у неё была привычка всех жалеть, хотя многие из тех, на кого обращалась её жалость, были недостойны доброго слова о них. И это тоже раздражало. Не понимал, почему стал предметом её жалости. Впрочем, это не мешало им на протяжении многих лет, когда наступало время сна, ложиться в одну и ту же постель и заниматься тем, чем они и должны были заниматься по чину.

У них родился сын. Теперь ему, если не изменяет память, около тридцати лет, и он вполне состоялся как деловой человек. Для него теперешние встречи с отцом, впрочем, как и с матерью, а она жила в двухстах метрах от него, в соседнем городском квартале, сделались в тягость.  Василий Иннокентьевич чувствовал это, но не огорчался. “Эк-ка невидаль!.. Как будто так уж много детей знаются нынче со своими родителями. Пожалуй, как раз тех, кто, едва встав на ноги, тут же забывает про папку с мамкой, больше.”

Правду сказать, Добронравов сам после развода избегал встреч не только с бывшей женой, а и с сыном, полагая, что, коль скоро тому этого не надо, ему-то самому и вовсе ничего не нужно, разве лишь того, чтобы никто не лез в его жизнь, а она мало-помалу, как он говорил, “устаканивалась”. И теперь в ней никакой неожиданности не могло быть. Во всяком случае, он сам не хотел бы её. Но это не значило, что он перестал знаться с людьми, от которых только и можно ждать неожиданности. Нет, конечно. Он так же охотно спорил со своими пациентами в больнице, встречался с друзьями, с теми, кто не лез в чужие дела и не интересовался, чем он нынче живёт, и не скучно ли одному?

Да нет, ему не было скучно. Он всё ещё любезничал с женщинами, и они находили, что он интересный человек и хороший любовник, несмотря на то, что и лет-то ему уж немало. Но про это знал он один, все ж остальные понятия не имели, что у него там записано в паспорте. Да и на кой ляд это им нужно, был бы мужик крепок и не жаден, и умел сказать что-либо отличное от того, о чём говорили другие. А он умел. И гордился тем, что умел, и не лез в карман за словом, если даже противно его желанию появлялась какая-либо смутившая его неожиданность. Тогда в бледном узкоскулом лице с тонкой жёлтой полоской тщательно приглаженных усов пуще прежнего наблюдаема была холодность. Впрочем, едва ли кто-то замечал её, разве только те, кто хорошо, с малых лет, знал его. Но таких с каждым годом оставалось всё меньше. А может, уже  никого не осталось? Он про это давненько не думал. Но и сказать, что он напряжённо думал о чём-то другом, значило, сказать неправду. Да, иной раз он размышлял о чём-либо. Но размышлял недолго. Уже через день-другой не помнил, чем поразила его молодая женщина в  деревенской косынке, которую встретил, выходя из больницы, и почему она подошла к нему и спросила усталым грудным голосом:

— Вы доктор?

— Да.

— Стало быть, я вас и жду. Мне сказывали, вы добрый и понимающий.

— А разве есть другие? — с лёгкой усмешкой спросил Василий Иннокентьевич.

Она не приняла его шутливого тона, сказала грустно:

— Есть всякие.

А потом заговорила про то, что беспокоит её. Пришлось по душе, что она спокойно вела себя с ним и не старалась понравиться. Она совсем не походила на тех женщин, с кем пересекались его пути-дороги. И, может, поэтому он не остался равнодушен к ней и провёл её в медицинский кабинет и внимательно осмотрел, и не нашёл ничего, что могло бы не понравиться. И он сказал, что недомогание её, скорее, от простуды. И слабость в теле отсюда же. А во всём остальном…

— Да, во всём остальном… нет и малого отклонения от нормы. И слава Богу!

Он так и сказал: “И слава Богу”, хотя не верил в Бога и усмехался, когда сильные мира сего, вчера ещё бывшие ярыми атеистами, нынче все как один выстроились в очередь ко Христу.

Он сказал так, и по попервости смутился, но потом успокоился.

Они вместе вышли из медицинского кабинета, а скоро оказались в квартирке, которую он нынче снимал.

Утром они разошлись. И через неделю-другую Добронравов мало помнил про свою пациенку, разве только то, что она была  крестьянкой, и у неё были сильные руки. Он тогда даже подумал, что при случае она легко могла бы справиться с ним. Впрочем, он тут же и посмеялся над собой: “Да нет уж… Я не предоставлю ей такого случая!”

Василий Иннокентьевич стоял на берегу Байкала под чахлой берёзкой, жадно вдыхая прохладу, отчётливую в морском воздухе. Но нынче в нём не было приятного чувства соединённости с миром, которое появлялось, стоило выйти ранним утром из дому, когда ещё и малые лесные птахи не потревожат устоявшуюся с ночи тишину, и в воздухе напряжённо и сладостно, а потом оказаться вблизи волн. мерно накатывающих на скользкие, гладко полированные камни. Зато было что-то другое, чуждое ему, холодящее на сердце. Он вдруг увидел под чахлой берёзкой пустые консервные банки, и был страшно поражён. Местные жители никогда не оставляли после себя  и малое порушье, а пустые банки, коль скоро такие оказывались у них, зарывали в землю. И чужие тут не ходили. Во всяком случае, если даже кто-то пожелал бы провести на каменистом берегу ночку-другую, едва ли мог бы это сделать: местные жители не дозволяли, говоря:

— Вы уж извиняйте нас, тёмных, а токо и нам потребно какое ни то место для отдыха. Будьте любезны, шкандыляйте отсель, пока вам не накостыляли по шеям.

Что оставалось делать тем, другим? Они, хотя бы и нехотя,   подчинялись и уходили.

“Нет, чужаки тут не могли напокостить, — вздохнул Василий Иннокентьевич. — Так кто же?.. Уж больно похоже на то, как если бы здесь побывал мой братец с приятелями. Вон и окурки везде валяются и пачки от сигарет. И бутылка из-под водки опять  же…”

Но теперь же и оборвал промелькнувшее в голове. “Да ты никак вовсе ума лишился? Откуда бы здесь взяться ему, умершему полгода назад?..”

И противно своему желанию Василий Иннокентьевич потянулся к прошлому, и вот уж увидел брата, худотелого, с узкими неразвитыми плечами, в белой сатиновой рубахе навыпуск, в изрядно, надо полагать, следуя моде, потёртых джинсах с чёрными заплатами на коленях. Тот смотрел на Добронравова-старшего с лёгкой насмешливостью в прозрачно синих глазах и  говорил:

— Небось не ждал меня?

— Не ждал…

— А я приехал, хотя ты и не сказал, на каком километре “Кругобайкалки” купил дачку. Но да свет не без добрых людей, подсказали, где можно найти тебя.

Брат мало походил на Василия  Иннокентьевича,  степенного и редко когда выходящего из себя, сознающего, что надобен не одному себе. Добронравов-старший был росту небольшого, коренаст и плотен. Добронравов-младший, напротив, напоминал  оглоблину, вырванную из передка телеги. Был длинен и худ, непонятно, в чём душа держалась. И степенность в нём не ночевала вовсе. Зато чего другого — через край… А пуще всего Василию Иннокентьевичу не нравилось, как братишка относился к жизни: уж очень легко, коль скоро что-то текло в руки, то и брал это, а коль скоро утекало, то не делал и малой попытки что-либо тут поменять. Нет, он не говорил, что на всё воля Божья, хотя  в последнее время зачастил в церковку. Однако ж зачастил не потому, что потянуло ко Христу, скорей, из чистого интереса: уж больно занятно было стоять близ амвона и дышать благодатным воздухом Божьего храма. Тогда в душе что-то накапливалось, и не сказать, чтобы противно собственному желанию, однако ж и не в полном согласии с ним. Было такое чувство, что принадлежал не только себе, а ещё и Божьему миру, про который, впрочем, не старался узнать побольше, как если бы боялся, что, узнав о нём побольше, разочаруется, и тогда изсчезнет из души нечто сладостное и чуточку томящее.

Вот такое было у брата чувство, и он сказывал о нём Василию Иннокентьевичу, коль скоро тот оказывался свободен и мог выслушать родственника, которого считал баламутом, не приспособленным к жизни. А только что же он мог ответить на недоумённые вопросы Добронравова-младшего? Да всё то же: мол, ты бы лучше занялся делом, тогда и не лезла бы в башку всякая ерунда.

Это не могло устроить брата, хотя чего-то другого он и не ждал. Случалось, говорил с досадой:

— И что ты за человек?.. Ни к чему-то тебя не тянет. Но ведь батя у нас вроде бы другой был. Чуть что, мог сорваться и невесть чего натворить. В кого же ты такой…правильный? Кто тебя выстроил? И когда?..

Василий Иннокентьевич хмурился. Ему становилось неприятно находиться рядом с братом. И он уходил… Впрочем,  привыкнув жить обращённо только себе, не всегда понимал, чего Добронравов-младший хотел бы от него? Иной раз говорил мысленно:

— А вот врёшь: таким, как батяня, я не буду. Хочу жить по-своему. И пошли вы!..

Он как бы вырос вдали от всех, и невесть кем были ему привиты правила, которым следовал. Правил оказалось не так уж много, и запомнить их не составляло  труда. Он и запомнил все, но чаще пользовался одним: не высовываться, коль скоро не просят, и —  уметь ждать. Придёт время, и его позовут. А коль не позовут, так и не надо. Обойдёмся!

И это помогало. Он научился спокойно переносить неудачи и не больно-то радоваться успехам, понимая про их непостоянство.  Впрочем, так всё выглядело до недавнего времени. Но, когда  похоронил брата, в нём неожиданно наметилась перемена. Она подталкивала к чему-то дальнему, не обозначенному во времени. Он злился, не умея поменять в себе, и противно своему пониманию жизни тянулся угадать, что же там замаячило впереди?..  А потом  стало казаться, что кто-то постоянно преследовал его. Но бывало, что и обгонял и отмечался каким-либо, чаще противным ему действом. Невесть что происходило. И от неумения понять это Василий Иннокентьевич расстраивался и нередко делался не похож на себя, отчего даже соседи, близко знавшие его, удивлялись и недоумённо разводили руками, видя, как он, прежде никуда и никогда не поспешавший,  убыстрял шаг и почти бежал по узкой пыльной улочке райцентра.

Василий Иннокентьвич еще какое-то время постоял на берегу у Чёрных камней, стараясь успокоиться и снова обратиться к тому в нём, что было приятно и привычно настраивало на благополучный лад. Но ничего из этого не вышло. И он в расстроенных чувствах побрёл по узкой тропке, бегущей меж каменьев, к большому, на высоком фундаменте, слегка покосившемуся многосемейному дому. А скоро оказался в маленькой,  аккуратно обставленной комнате. Тут всё было на своём месте. Широкий потёртый диван с обносившейся обшивкой выглядел вполне пристойно, нагоняя мысли о благополучии хозяина, не желающего выбрасывать на улицу и отслужившую свой срок мебель. То же можно было бы сказать и о колченогом круглом столе, стоящем посреди комнаты, и о жёстком кресле, на спинке которого, к своему удивлению, Василий Иннокентьевич увидел большое чернильное пятно. От неожиданности чуть ли не обомлел: рука, по какой-то причине выброшенная вперёд, так и  зависла в воздухе, а из груди вырвался  глухой и больно ударивший по ушным перепонкам надрывный стон.

Он хорошо помнил: когда нынче выходил из комнаты, по привычке оглядел всю мебель, и нигде не нашел сбоины и был вполне доволен собой. Помнил и то, что закрыл на ключ входную дверь. И никто не мог бы зайти без хозяина в квартирку. Разве только по поддельному ключу?..

Нет, тут было что-то другое. Что же?.. Ему сделалось неспокойно. Он опять подумал о брате. Только тот мог бы при его неряшливости залить чернилами спинку кресла. Помнится. у Добронравова-младшего был ключ. Ну, да… Однажды приехал на Байкал без Василия Иннокентьевича, а попасть в квартирку не смог. Так и проторчал всю ночь во дворике. Вот тогда и вознамерился сделать себе ключ. И, кажется, сделал. Впрочем, почему — кажется?.. Сделал, конечно. И теперь, когда Василий Иннокентьевич приезжал на Байкал, всюду находил следы братниного пребывания и досадовал, и старательно прибирал в комнате. Случалось, говорил Добронравову-младшему, чтоб не больно-то мусорил и хотя бы изредка брал в руки веник.

Тот смеялся, отвечал задиристо:

— Ну, конечно… стану я… Нашёл дворника! — А потом добавлял чаще одно и то же. — Скучный ты. Так бы и ходил по одной и той же дорожке, не сворачивая в сторону. Неужели никогда не хочется махнуть на всё рукой и сказать себе: “ А ведь и я чего-то стою!”

— Нет, не хочется,- с досадой отвечал Василий Иннокентьевич. — Да и про себя я уже давно всё знаю. Не то, что ты…

Добронравов нагнулся, протянул к креслу руку, потрогал чернильное пятно на спинке. Удивился: пятно было сухое. “Ни фига себе!.. — сказал с лёгким смущением. — Чего бы это значило?” Почему-то расхотелось растапливать печку, занимавшую чуть ли половину кухни, хотя в квартирке было прохладно. Прошёл в комнату, лёг на неразобранную постель, закинул ноги в сапогах на спинку кровати. И попервости не почувствовал неудобства, даже мысли не возникло, что он нынче не больно-то похож на себя. Иль позволил бы себе в прежнее время лечь на кровать, не сняв сапоги?.. Сроду ничего подобного не было. А нынче… Да уж… Всё ж скоро взял себя в руки и скинул с ног сапоги, разобрал постель и юркнул под одеяло.

Раньше он любил лежать в тёплой постели и ощущать себя как бы спрятавшимся от невзгод под толстым верблюжьим одеялом. Его б воля, он подолгу нежился бы под одеялом. Но чаще случалось по-другому… И он вынужден был вставать с кровати, одеваться и, наскоро попив чаю, идти на работу. Он был обязательным человеком и завидовал брату, который мог при случае проспать и опоздать на службу. Впрочем, какого-то постоянного места работы у него, кажется, не было. Добронравов-младший не дорожил тем, что имел, и даже не обижался, если его увольняли, говорил легко: “А и ладно. Свет не без добрых людей, отыщем чего ни то. Не пропадём с голоду.” А вот Василий Иннокентьевич никогда и никуда не опаздывал. Однажды заняв определённое место в обществе, не хотел бы ничего другого. А ведь ему не раз и не два предлагали работу поинтересней. Он никому не отказывал сразу. ”Ладно, я подумаю…” А когда приходило время дать ответ,  мысленно представив, что надо будет поменять в себе и заняться чем-то ещё, помимо того, к чему уже привык, на чём съел собаку, терялся и, едва справившись со смутой на сердце, говорил:

— Я, братцы, никуда не пойду. Я уж тут, в райбольничке, прокантуюсь до пенсии.

Нынче Добронравов-старший недолго провалялся в постели. Поднялся, как если бы кто-то подтолкнул в спину, и вышел на крыльцо.

Во дворике к тому времени сделалось сумрачно. Жёлтые длинные тени сползли с гольцов и мало-помалу охватывали всё ближнее пространство. От Байкала потягивало шаловливым задиристым ветром, который играл в игольчатой листве прибрежных дерев,а то вдруг, усилившись, вздувал на спине у Добронравова-старшего рубаху. И тот досадливо морщился, бормотал под нос:

— Ну, чего ты, будто маленький… Разошёлся.

Василий Иннокентьевич стоял на крылечке до тех пор, пока на высокое, в рыжевато тёмных облаках небо не выкатилась круглая  луна. Он глянул на неё и … поёжился. Вдруг помнилось, что луна смотрит на него неприязненно. Сказал  мысленно: “Этого ещё не хватало!..” И опустил глаза долу. Но и тогда не исчезло ощущение того, что кто-то наблюдает за ним с луны. “Тьфу ты, зараза!..” — сказал и зашёл в квартирку. И опять увидел чернильное пятно на спинке кресла и снова удивился, и не скоро ещё очнулся.

Спал в эту ночь плохо. Невесть что привиделось во сне. Какие-то люди в жёлтом одеянии подходили к нему и спрашивали про что-то… Он хотел бы ответить, но не мог вспомнить, о чём  они спрашивали. И робел. Тянуло убежать от них, но ноги сделались тяжёлыми, и шагу не ступишь.

Вдруг что-то загрохотало, заухало, загудело; в квартирке всё заходило ходуном. Старый медный самовар, оставленный бывшими хозяевами, звеня, упал с низкой деревянной подставы. Посуда в тёмносером стенном шкафчике тоже стронулась с места, мелко подрагивая. Большое жёлтое блюдце задребезжало. Когда приезжали гости, а они приезжали не чаще одного раза в год, Василий Иннокентьевич пил чай, держа  блюдце пальцами одной руки. Брат однажды сказал, что с блюдцем в руке он выглядит достаточно внушительно. Может, это, не откровенно, конечно, а как бы втихаря, от себя исходяще, от собственного желания, а может, что-то другое подействовало на Василия Иннокентьевича, и он принял на веру братнины слова, и в последнее время пил чай из блюдца и в те поры, когда оставался один в квартирке.

Добронравов проснулся от сумасшедшего грохота, случившегося за окошком, приподнял от мягкой пуховой подушки голову и увидел, как блюдце, стронувшись с места, подвинулось к самому краю распахнутого настежь стенного шкафчика, а потом упало на пол и…разбилось. “Мама родная!.” — растерянно воскликнул он, совсем по-бабьи всплескивая руками, и постарался выбраться из-под одеяла. Не сразу, но это удалось. Он прошёл раз-другой по комнате, заглянул в окошко, но ничего там не увидел, кроме кромешной сырой тьмы. Не было нынче даже той, над ближним гольцом зависающей звезды, что каждую ночь заглядывала в окошко. И она оказалась занавешана тучами, которые теперь пролились сильным дождём. Добронравов, помешкав, опустился на колени и стал собирать с пола мелкие сколки, ещё ни о чём не думая, как вдруг перед глазами замаячило что-то болезнено горькое и томящее. Он не сразу смог разобрать, откуда это?.. Но потом понял, и на сердце пуще прежнего затомило. Вспомнилось бледное, осунувшееся, остроскулое лицо брата, когда тот лежал в гробу, а ещё нечто, страшно удивившее: померещилось, будто на посинелых губах брата заиграла улыбка. Она была бы привычна при его жизни. Но теперь… Почему же появилась теперь?.. Он силился понять, но понять не сумел, а время спустя запамятовал о своём намерении.

Василий Иннокентьевич, помешкав, начал одеваться. Он не мог бы сказать, отчего делал это: ночь на дворе была в самой серёдке. Но в том-то и дело, что не хотелось спать, в голове бродили разные мысли, они подталкивали к чему-то противному его человеческой сути. Вдруг захотелось выйти под дождь, а потом брести невесть куда и зачем?.. Чуть погодя он так и поступил. И долго шёл по узкой зверьей тропке, уцепившейся за горный ручей. Остановился, когда выбился из сил. Подумал: “Что это со мной? Я словно бы с цепи сорвался, и меня, как голодного пса, понесло по дворам”. Сквозь шум дождя донесся чей-то громкий смех. Насторожился. Приспело в голову, что это братишка, невесть как прознав про его теперешнее душевное состояние, издевается над ним. Обиделся, буркнул под нос досадливо: “А ты, Витенька, всё не уймёшься?” Он впервые за то время, как Добронравов-младший умер, назвал его по имени и — смутился.

Не сказать, чтобы Василий Иннокентьвич не долюбливал брата. Нет, этого, пожалуй, не было. Было удивление, что тот старался жить по-своему, и, хотел того или нет,  норовил порушить всё, к чему Добронравов-старший привык. Попервости это огорчало, ворчал: “Ещё не хватало, чтоб сосунок учил меня жить!” Но со временем привык к тому, что брат ловчил при случае выказать своё несогласие с ним, хотя бы это касалось того, правильно ли Василий Иннокентьевич делал, отращивая тонкие, щёточкой, усы и тщательно ухаживая за ними? Говорил, смеясь: ”На кой они тебе? Иль метишь стать большим начальником? Нет?.. Ну, тогда это просто выпендрёж!”

Впрочем, привыкнуть-то Добронравов, может, и привык к постоянным подначкам; теперь про это и не скажешь сразу. Одно ясно, именно тогда появилось чуть только колеблющее в душе чувство: он вроде бы начал завидовать брату, тому, как тот легко относился к жизни и ни перед чем не робел. Нет-нет да и высвечивалось на сердце непотребное, и мучало, изводило. Знал же: нечему тут завидовать: “Ну, кто он такой, в самом деле?.. Так себе, ни рыба-ни мясо, и носит его земле, как пушинку, сорванную с цветочного пестика”.

После смерти брата Василий Иннокентьевич вроде бы успокоился и постарался запамятовать про всё, что тревожило. Однако ж это продолжалось недолго. В нём вдруг родилось чувство вины. И не сказать, чтобы уж очень сильное, однако ж нет-нет да и давало о себе знать, и тогда он огорчённо вздыхал и говорил: “Ну, причём тут я-то?.. Иль мы властны над собой?” Почему-то припомнились слова брата, которые он однажды обронил с привычной насмешливостью в голосе: “Человек, выйдя после своего рождения из одной клетки, тут же попадает в другую. И пребывает в ней, пока Господь не призовёт его к себе. Иной раз пытается что-то поломать в своей судьбе, но чаще, навроде тебя, смиряется, и тянет лямку всю жизнь”.

Василий Иннокентьевич тогда не очень-то задумался над этими словами, вроде бы пропустил их мимо ушей. А теперь вот неспокойно сделалось на сердце. И грустно… И тут снова услышал, как кто-то пуще прежнего, в ушах зазвенело, захохотал. Глянул вокруг себя. И никого не увидел. Почувствовал, как лицо исказила судорога, а в горле забулькало, зашелестело щёкотно. Подумал: “Получается, это я смеюсь?..” Только подумал, стало тихо, слышно было, как тучи, сталкиваясь, дробились, а потом пропадали в бездонности неба. Глянул на часы. Было пять утра. А это значило, что скоро появится “Матаня”. Странно, что это пришло в голову. Впрочем, не только это, а ещё и то, что он давно не видел сына: связь с ним оборвалась после его женитьбы. И некому было наладить её. Но почему же некому?..

А небо меж тем всё больше очищалось. Василий Иннокентьевич вздохнул и медленно пошёл к черно взблескивающим станционным путям. Подойдя, глянул на небо. Свет от ближней звезды, растолкав остатние тучи, обжёг глаза.

 

Русское Воскресение

Последние новости

Похожее

Видит Бог — доплыву

Ганька Старцев, подлеморский рыбак, стоял рядом со мной и тихо говорил про нелады в своей жизни мягким певучим голосом и, случалось, поглядывал на меня с робостью...

Государственную границу переходить запрещается

«В 3 часа 30 минут Коробкова вызвал к телеграфному аппарату командующий округом и сообщил, что в эту ночь ожидается провокационный налет фашистских банд на нашу территорию. Но категорически предупредил, что на провокации мы не должны поддаваться…»

Последний школьный звонок

В шестом классе по какой-то программе в осенние каникулы я ездил от школы под Тулу. Отправляли в поездку от каждого класса по три самых лучших ученика. Хотя четверть ещё не закончилась, и неизвестно было, какие выйдут оценки, но на классном собрании ребята проголосовали за меня...

Холодец из осетра

После шестидесяти жизнь приобретает иные смыслы и оттенки, по-другому воспринимаешь людей и события. То, что раньше интересовало, теперь оставляет равнодушным...