Свет от ближней звезды

Рассказ Кима Балкова

Василий Иннокентьевич Добронравов, мужчина лет пятидесяти, с густой, ярко белой сединой в волосах и с тёмно-синими глазами, глядящими на мир спокойно и как бы даже без всякого интереса, точно бы многое из того, что было предопределено им узнать, они узнали, а то, что еще надлежало узнать, было незначительно и не влекло к себе, стоял на каменистом береговом взлобье под чахлой берёзкой, облокотясь на неё, слабую и дрожащую. Он стоял и прислушивался к тому, что совершалось в нём, сначала спокойно и как бы непоспешающе, но чуть погодя на сердце сделалось напряженно. Это когда он подумал, что  нынче не один у Чёрных камней, куда любил приходить поутру, попив горячего чая, рядом с ним кто-то есть, хотя он теперь никого не видел. Присутствие того, кто нынче находился рядом с ним,  можно было определить хотя бы по тому, как чуть в стороне от берёзки вдруг заколыхалась высокая осожная трава, точно бы кто-то ступал по ней. Нет, Василий Иннокентьевич не был мистиком, и всё, что происходило не в нашем мире, коль скоро там что-то происходило, мало интересовало его. Он жил тем, что видели глаза и к чему влеклись мысли, ничего в своём восприятии мира не меняя и не стараясь определить ему какие-то границы. Впрочем, это нежелание ограничивать себя исходило точно бы не от него самого, не от рассудочности, которая наблюдалась в нём и которою он  гордился. Не желая вмещаться мыслями в заранее предполагаемые границы, он противоречил самому себе. Но что делать, коль скоро иной раз и он не умел управлять собственными чувствами и тянулся невесть к чему, порой столь далёкому, что становилось тревожно. Впрочем, тревога недолго держалась, он справлялся с нею, как только начинал сознавать её опасность для себя.

Он не был чужд земных радостей. И даже работа врачом в районной поликлинике, сильно изматывающая, не была в тягость, хотя случались минуты, когда хотелось бросить всё и найти  что-нибудь полегче. Но это намерение, едва родившись, пропадало. В своё время он был женат, потом что-то случилось, и ему сделалось скучно проводить время с одной женщиной, пусть даже  милой и безропотной. Впрочем, эта безропотность мало-помалу начала раздражать, пока не сделалась непереносимой. Теперь уже он чуть что взрывался и мог наговорить невесть какие пакости, отчего жена с испугом смотрела на него и старалась реже попадаться ему на глаза.

Иной раз они напоминали две тени, невесть почему оказавшиеся вместе в тесной квартирке. Василий Иннокеньевич не всегда и помнил, как зовут жену, и где и когда познакомился с нею, и отчего  она поселилась рядом с ним. Случалось, столкнувшись с нею, долго не мог сообразить, кто она такая. Иной раз так и оставался в неведении. Ничего в нём не страгивалось, в душе, когда она словно бы нечаянно взглядывала на него с жалостью, невесть почему рождённой в ней, но скорей, потому, что у неё была привычка всех жалеть, хотя многие из тех, на кого обращалась её жалость, были недостойны доброго слова о них. И это тоже раздражало. Не понимал, почему стал предметом её жалости. Впрочем, это не мешало им на протяжении многих лет, когда наступало время сна, ложиться в одну и ту же постель и заниматься тем, чем они и должны были заниматься по чину.

У них родился сын. Теперь ему, если не изменяет память, около тридцати лет, и он вполне состоялся как деловой человек. Для него теперешние встречи с отцом, впрочем, как и с матерью, а она жила в двухстах метрах от него, в соседнем городском квартале, сделались в тягость.  Василий Иннокентьевич чувствовал это, но не огорчался. “Эк-ка невидаль!.. Как будто так уж много детей знаются нынче со своими родителями. Пожалуй, как раз тех, кто, едва встав на ноги, тут же забывает про папку с мамкой, больше.”

Правду сказать, Добронравов сам после развода избегал встреч не только с бывшей женой, а и с сыном, полагая, что, коль скоро тому этого не надо, ему-то самому и вовсе ничего не нужно, разве лишь того, чтобы никто не лез в его жизнь, а она мало-помалу, как он говорил, “устаканивалась”. И теперь в ней никакой неожиданности не могло быть. Во всяком случае, он сам не хотел бы её. Но это не значило, что он перестал знаться с людьми, от которых только и можно ждать неожиданности. Нет, конечно. Он так же охотно спорил со своими пациентами в больнице, встречался с друзьями, с теми, кто не лез в чужие дела и не интересовался, чем он нынче живёт, и не скучно ли одному?

Да нет, ему не было скучно. Он всё ещё любезничал с женщинами, и они находили, что он интересный человек и хороший любовник, несмотря на то, что и лет-то ему уж немало. Но про это знал он один, все ж остальные понятия не имели, что у него там записано в паспорте. Да и на кой ляд это им нужно, был бы мужик крепок и не жаден, и умел сказать что-либо отличное от того, о чём говорили другие. А он умел. И гордился тем, что умел, и не лез в карман за словом, если даже противно его желанию появлялась какая-либо смутившая его неожиданность. Тогда в бледном узкоскулом лице с тонкой жёлтой полоской тщательно приглаженных усов пуще прежнего наблюдаема была холодность. Впрочем, едва ли кто-то замечал её, разве только те, кто хорошо, с малых лет, знал его. Но таких с каждым годом оставалось всё меньше. А может, уже  никого не осталось? Он про это давненько не думал. Но и сказать, что он напряжённо думал о чём-то другом, значило, сказать неправду. Да, иной раз он размышлял о чём-либо. Но размышлял недолго. Уже через день-другой не помнил, чем поразила его молодая женщина в  деревенской косынке, которую встретил, выходя из больницы, и почему она подошла к нему и спросила усталым грудным голосом:

— Вы доктор?

— Да.

— Стало быть, я вас и жду. Мне сказывали, вы добрый и понимающий.

— А разве есть другие? — с лёгкой усмешкой спросил Василий Иннокентьевич.

Она не приняла его шутливого тона, сказала грустно:

— Есть всякие.

А потом заговорила про то, что беспокоит её. Пришлось по душе, что она спокойно вела себя с ним и не старалась понравиться. Она совсем не походила на тех женщин, с кем пересекались его пути-дороги. И, может, поэтому он не остался равнодушен к ней и провёл её в медицинский кабинет и внимательно осмотрел, и не нашёл ничего, что могло бы не понравиться. И он сказал, что недомогание её, скорее, от простуды. И слабость в теле отсюда же. А во всём остальном…

— Да, во всём остальном… нет и малого отклонения от нормы. И слава Богу!

Он так и сказал: “И слава Богу”, хотя не верил в Бога и усмехался, когда сильные мира сего, вчера ещё бывшие ярыми атеистами, нынче все как один выстроились в очередь ко Христу.

Он сказал так, и по попервости смутился, но потом успокоился.

Они вместе вышли из медицинского кабинета, а скоро оказались в квартирке, которую он нынче снимал.

Утром они разошлись. И через неделю-другую Добронравов мало помнил про свою пациенку, разве только то, что она была  крестьянкой, и у неё были сильные руки. Он тогда даже подумал, что при случае она легко могла бы справиться с ним. Впрочем, он тут же и посмеялся над собой: “Да нет уж… Я не предоставлю ей такого случая!”

Василий Иннокентьевич стоял на берегу Байкала под чахлой берёзкой, жадно вдыхая прохладу, отчётливую в морском воздухе. Но нынче в нём не было приятного чувства соединённости с миром, которое появлялось, стоило выйти ранним утром из дому, когда ещё и малые лесные птахи не потревожат устоявшуюся с ночи тишину, и в воздухе напряжённо и сладостно, а потом оказаться вблизи волн. мерно накатывающих на скользкие, гладко полированные камни. Зато было что-то другое, чуждое ему, холодящее на сердце. Он вдруг увидел под чахлой берёзкой пустые консервные банки, и был страшно поражён. Местные жители никогда не оставляли после себя  и малое порушье, а пустые банки, коль скоро такие оказывались у них, зарывали в землю. И чужие тут не ходили. Во всяком случае, если даже кто-то пожелал бы провести на каменистом берегу ночку-другую, едва ли мог бы это сделать: местные жители не дозволяли, говоря:

— Вы уж извиняйте нас, тёмных, а токо и нам потребно какое ни то место для отдыха. Будьте любезны, шкандыляйте отсель, пока вам не накостыляли по шеям.

Что оставалось делать тем, другим? Они, хотя бы и нехотя,   подчинялись и уходили.

“Нет, чужаки тут не могли напокостить, — вздохнул Василий Иннокентьевич. — Так кто же?.. Уж больно похоже на то, как если бы здесь побывал мой братец с приятелями. Вон и окурки везде валяются и пачки от сигарет. И бутылка из-под водки опять  же…”

Но теперь же и оборвал промелькнувшее в голове. “Да ты никак вовсе ума лишился? Откуда бы здесь взяться ему, умершему полгода назад?..”

И противно своему желанию Василий Иннокентьевич потянулся к прошлому, и вот уж увидел брата, худотелого, с узкими неразвитыми плечами, в белой сатиновой рубахе навыпуск, в изрядно, надо полагать, следуя моде, потёртых джинсах с чёрными заплатами на коленях. Тот смотрел на Добронравова-старшего с лёгкой насмешливостью в прозрачно синих глазах и  говорил:

— Небось не ждал меня?

— Не ждал…

— А я приехал, хотя ты и не сказал, на каком километре “Кругобайкалки” купил дачку. Но да свет не без добрых людей, подсказали, где можно найти тебя.

Брат мало походил на Василия  Иннокентьевича,  степенного и редко когда выходящего из себя, сознающего, что надобен не одному себе. Добронравов-старший был росту небольшого, коренаст и плотен. Добронравов-младший, напротив, напоминал  оглоблину, вырванную из передка телеги. Был длинен и худ, непонятно, в чём душа держалась. И степенность в нём не ночевала вовсе. Зато чего другого — через край… А пуще всего Василию Иннокентьевичу не нравилось, как братишка относился к жизни: уж очень легко, коль скоро что-то текло в руки, то и брал это, а коль скоро утекало, то не делал и малой попытки что-либо тут поменять. Нет, он не говорил, что на всё воля Божья, хотя  в последнее время зачастил в церковку. Однако ж зачастил не потому, что потянуло ко Христу, скорей, из чистого интереса: уж больно занятно было стоять близ амвона и дышать благодатным воздухом Божьего храма. Тогда в душе что-то накапливалось, и не сказать, чтобы противно собственному желанию, однако ж и не в полном согласии с ним. Было такое чувство, что принадлежал не только себе, а ещё и Божьему миру, про который, впрочем, не старался узнать побольше, как если бы боялся, что, узнав о нём побольше, разочаруется, и тогда изсчезнет из души нечто сладостное и чуточку томящее.

Вот такое было у брата чувство, и он сказывал о нём Василию Иннокентьевичу, коль скоро тот оказывался свободен и мог выслушать родственника, которого считал баламутом, не приспособленным к жизни. А только что же он мог ответить на недоумённые вопросы Добронравова-младшего? Да всё то же: мол, ты бы лучше занялся делом, тогда и не лезла бы в башку всякая ерунда.

Это не могло устроить брата, хотя чего-то другого он и не ждал. Случалось, говорил с досадой:

— И что ты за человек?.. Ни к чему-то тебя не тянет. Но ведь батя у нас вроде бы другой был. Чуть что, мог сорваться и невесть чего натворить. В кого же ты такой…правильный? Кто тебя выстроил? И когда?..

Василий Иннокентьевич хмурился. Ему становилось неприятно находиться рядом с братом. И он уходил… Впрочем,  привыкнув жить обращённо только себе, не всегда понимал, чего Добронравов-младший хотел бы от него? Иной раз говорил мысленно:

— А вот врёшь: таким, как батяня, я не буду. Хочу жить по-своему. И пошли вы!..

Он как бы вырос вдали от всех, и невесть кем были ему привиты правила, которым следовал. Правил оказалось не так уж много, и запомнить их не составляло  труда. Он и запомнил все, но чаще пользовался одним: не высовываться, коль скоро не просят, и —  уметь ждать. Придёт время, и его позовут. А коль не позовут, так и не надо. Обойдёмся!

И это помогало. Он научился спокойно переносить неудачи и не больно-то радоваться успехам, понимая про их непостоянство.  Впрочем, так всё выглядело до недавнего времени. Но, когда  похоронил брата, в нём неожиданно наметилась перемена. Она подталкивала к чему-то дальнему, не обозначенному во времени. Он злился, не умея поменять в себе, и противно своему пониманию жизни тянулся угадать, что же там замаячило впереди?..  А потом  стало казаться, что кто-то постоянно преследовал его. Но бывало, что и обгонял и отмечался каким-либо, чаще противным ему действом. Невесть что происходило. И от неумения понять это Василий Иннокентьевич расстраивался и нередко делался не похож на себя, отчего даже соседи, близко знавшие его, удивлялись и недоумённо разводили руками, видя, как он, прежде никуда и никогда не поспешавший,  убыстрял шаг и почти бежал по узкой пыльной улочке райцентра.

Василий Иннокентьвич еще какое-то время постоял на берегу у Чёрных камней, стараясь успокоиться и снова обратиться к тому в нём, что было приятно и привычно настраивало на благополучный лад. Но ничего из этого не вышло. И он в расстроенных чувствах побрёл по узкой тропке, бегущей меж каменьев, к большому, на высоком фундаменте, слегка покосившемуся многосемейному дому. А скоро оказался в маленькой,  аккуратно обставленной комнате. Тут всё было на своём месте. Широкий потёртый диван с обносившейся обшивкой выглядел вполне пристойно, нагоняя мысли о благополучии хозяина, не желающего выбрасывать на улицу и отслужившую свой срок мебель. То же можно было бы сказать и о колченогом круглом столе, стоящем посреди комнаты, и о жёстком кресле, на спинке которого, к своему удивлению, Василий Иннокентьевич увидел большое чернильное пятно. От неожиданности чуть ли не обомлел: рука, по какой-то причине выброшенная вперёд, так и  зависла в воздухе, а из груди вырвался  глухой и больно ударивший по ушным перепонкам надрывный стон.

Он хорошо помнил: когда нынче выходил из комнаты, по привычке оглядел всю мебель, и нигде не нашел сбоины и был вполне доволен собой. Помнил и то, что закрыл на ключ входную дверь. И никто не мог бы зайти без хозяина в квартирку. Разве только по поддельному ключу?..

Нет, тут было что-то другое. Что же?.. Ему сделалось неспокойно. Он опять подумал о брате. Только тот мог бы при его неряшливости залить чернилами спинку кресла. Помнится. у Добронравова-младшего был ключ. Ну, да… Однажды приехал на Байкал без Василия Иннокентьевича, а попасть в квартирку не смог. Так и проторчал всю ночь во дворике. Вот тогда и вознамерился сделать себе ключ. И, кажется, сделал. Впрочем, почему — кажется?.. Сделал, конечно. И теперь, когда Василий Иннокентьевич приезжал на Байкал, всюду находил следы братниного пребывания и досадовал, и старательно прибирал в комнате. Случалось, говорил Добронравову-младшему, чтоб не больно-то мусорил и хотя бы изредка брал в руки веник.

Тот смеялся, отвечал задиристо:

— Ну, конечно… стану я… Нашёл дворника! — А потом добавлял чаще одно и то же. — Скучный ты. Так бы и ходил по одной и той же дорожке, не сворачивая в сторону. Неужели никогда не хочется махнуть на всё рукой и сказать себе: “ А ведь и я чего-то стою!”

— Нет, не хочется,- с досадой отвечал Василий Иннокентьевич. — Да и про себя я уже давно всё знаю. Не то, что ты…

Добронравов нагнулся, протянул к креслу руку, потрогал чернильное пятно на спинке. Удивился: пятно было сухое. “Ни фига себе!.. — сказал с лёгким смущением. — Чего бы это значило?” Почему-то расхотелось растапливать печку, занимавшую чуть ли половину кухни, хотя в квартирке было прохладно. Прошёл в комнату, лёг на неразобранную постель, закинул ноги в сапогах на спинку кровати. И попервости не почувствовал неудобства, даже мысли не возникло, что он нынче не больно-то похож на себя. Иль позволил бы себе в прежнее время лечь на кровать, не сняв сапоги?.. Сроду ничего подобного не было. А нынче… Да уж… Всё ж скоро взял себя в руки и скинул с ног сапоги, разобрал постель и юркнул под одеяло.

Раньше он любил лежать в тёплой постели и ощущать себя как бы спрятавшимся от невзгод под толстым верблюжьим одеялом. Его б воля, он подолгу нежился бы под одеялом. Но чаще случалось по-другому… И он вынужден был вставать с кровати, одеваться и, наскоро попив чаю, идти на работу. Он был обязательным человеком и завидовал брату, который мог при случае проспать и опоздать на службу. Впрочем, какого-то постоянного места работы у него, кажется, не было. Добронравов-младший не дорожил тем, что имел, и даже не обижался, если его увольняли, говорил легко: “А и ладно. Свет не без добрых людей, отыщем чего ни то. Не пропадём с голоду.” А вот Василий Иннокентьевич никогда и никуда не опаздывал. Однажды заняв определённое место в обществе, не хотел бы ничего другого. А ведь ему не раз и не два предлагали работу поинтересней. Он никому не отказывал сразу. ”Ладно, я подумаю…” А когда приходило время дать ответ,  мысленно представив, что надо будет поменять в себе и заняться чем-то ещё, помимо того, к чему уже привык, на чём съел собаку, терялся и, едва справившись со смутой на сердце, говорил:

— Я, братцы, никуда не пойду. Я уж тут, в райбольничке, прокантуюсь до пенсии.

Нынче Добронравов-старший недолго провалялся в постели. Поднялся, как если бы кто-то подтолкнул в спину, и вышел на крыльцо.

Во дворике к тому времени сделалось сумрачно. Жёлтые длинные тени сползли с гольцов и мало-помалу охватывали всё ближнее пространство. От Байкала потягивало шаловливым задиристым ветром, который играл в игольчатой листве прибрежных дерев,а то вдруг, усилившись, вздувал на спине у Добронравова-старшего рубаху. И тот досадливо морщился, бормотал под нос:

— Ну, чего ты, будто маленький… Разошёлся.

Василий Иннокентьевич стоял на крылечке до тех пор, пока на высокое, в рыжевато тёмных облаках небо не выкатилась круглая  луна. Он глянул на неё и … поёжился. Вдруг помнилось, что луна смотрит на него неприязненно. Сказал  мысленно: “Этого ещё не хватало!..” И опустил глаза долу. Но и тогда не исчезло ощущение того, что кто-то наблюдает за ним с луны. “Тьфу ты, зараза!..” — сказал и зашёл в квартирку. И опять увидел чернильное пятно на спинке кресла и снова удивился, и не скоро ещё очнулся.

Спал в эту ночь плохо. Невесть что привиделось во сне. Какие-то люди в жёлтом одеянии подходили к нему и спрашивали про что-то… Он хотел бы ответить, но не мог вспомнить, о чём  они спрашивали. И робел. Тянуло убежать от них, но ноги сделались тяжёлыми, и шагу не ступишь.

Вдруг что-то загрохотало, заухало, загудело; в квартирке всё заходило ходуном. Старый медный самовар, оставленный бывшими хозяевами, звеня, упал с низкой деревянной подставы. Посуда в тёмносером стенном шкафчике тоже стронулась с места, мелко подрагивая. Большое жёлтое блюдце задребезжало. Когда приезжали гости, а они приезжали не чаще одного раза в год, Василий Иннокентьевич пил чай, держа  блюдце пальцами одной руки. Брат однажды сказал, что с блюдцем в руке он выглядит достаточно внушительно. Может, это, не откровенно, конечно, а как бы втихаря, от себя исходяще, от собственного желания, а может, что-то другое подействовало на Василия Иннокентьевича, и он принял на веру братнины слова, и в последнее время пил чай из блюдца и в те поры, когда оставался один в квартирке.

Добронравов проснулся от сумасшедшего грохота, случившегося за окошком, приподнял от мягкой пуховой подушки голову и увидел, как блюдце, стронувшись с места, подвинулось к самому краю распахнутого настежь стенного шкафчика, а потом упало на пол и…разбилось. “Мама родная!.” — растерянно воскликнул он, совсем по-бабьи всплескивая руками, и постарался выбраться из-под одеяла. Не сразу, но это удалось. Он прошёл раз-другой по комнате, заглянул в окошко, но ничего там не увидел, кроме кромешной сырой тьмы. Не было нынче даже той, над ближним гольцом зависающей звезды, что каждую ночь заглядывала в окошко. И она оказалась занавешана тучами, которые теперь пролились сильным дождём. Добронравов, помешкав, опустился на колени и стал собирать с пола мелкие сколки, ещё ни о чём не думая, как вдруг перед глазами замаячило что-то болезнено горькое и томящее. Он не сразу смог разобрать, откуда это?.. Но потом понял, и на сердце пуще прежнего затомило. Вспомнилось бледное, осунувшееся, остроскулое лицо брата, когда тот лежал в гробу, а ещё нечто, страшно удивившее: померещилось, будто на посинелых губах брата заиграла улыбка. Она была бы привычна при его жизни. Но теперь… Почему же появилась теперь?.. Он силился понять, но понять не сумел, а время спустя запамятовал о своём намерении.

Василий Иннокентьевич, помешкав, начал одеваться. Он не мог бы сказать, отчего делал это: ночь на дворе была в самой серёдке. Но в том-то и дело, что не хотелось спать, в голове бродили разные мысли, они подталкивали к чему-то противному его человеческой сути. Вдруг захотелось выйти под дождь, а потом брести невесть куда и зачем?.. Чуть погодя он так и поступил. И долго шёл по узкой зверьей тропке, уцепившейся за горный ручей. Остановился, когда выбился из сил. Подумал: “Что это со мной? Я словно бы с цепи сорвался, и меня, как голодного пса, понесло по дворам”. Сквозь шум дождя донесся чей-то громкий смех. Насторожился. Приспело в голову, что это братишка, невесть как прознав про его теперешнее душевное состояние, издевается над ним. Обиделся, буркнул под нос досадливо: “А ты, Витенька, всё не уймёшься?” Он впервые за то время, как Добронравов-младший умер, назвал его по имени и — смутился.

Не сказать, чтобы Василий Иннокентьвич не долюбливал брата. Нет, этого, пожалуй, не было. Было удивление, что тот старался жить по-своему, и, хотел того или нет,  норовил порушить всё, к чему Добронравов-старший привык. Попервости это огорчало, ворчал: “Ещё не хватало, чтоб сосунок учил меня жить!” Но со временем привык к тому, что брат ловчил при случае выказать своё несогласие с ним, хотя бы это касалось того, правильно ли Василий Иннокентьевич делал, отращивая тонкие, щёточкой, усы и тщательно ухаживая за ними? Говорил, смеясь: ”На кой они тебе? Иль метишь стать большим начальником? Нет?.. Ну, тогда это просто выпендрёж!”

Впрочем, привыкнуть-то Добронравов, может, и привык к постоянным подначкам; теперь про это и не скажешь сразу. Одно ясно, именно тогда появилось чуть только колеблющее в душе чувство: он вроде бы начал завидовать брату, тому, как тот легко относился к жизни и ни перед чем не робел. Нет-нет да и высвечивалось на сердце непотребное, и мучало, изводило. Знал же: нечему тут завидовать: “Ну, кто он такой, в самом деле?.. Так себе, ни рыба-ни мясо, и носит его земле, как пушинку, сорванную с цветочного пестика”.

После смерти брата Василий Иннокентьевич вроде бы успокоился и постарался запамятовать про всё, что тревожило. Однако ж это продолжалось недолго. В нём вдруг родилось чувство вины. И не сказать, чтобы уж очень сильное, однако ж нет-нет да и давало о себе знать, и тогда он огорчённо вздыхал и говорил: “Ну, причём тут я-то?.. Иль мы властны над собой?” Почему-то припомнились слова брата, которые он однажды обронил с привычной насмешливостью в голосе: “Человек, выйдя после своего рождения из одной клетки, тут же попадает в другую. И пребывает в ней, пока Господь не призовёт его к себе. Иной раз пытается что-то поломать в своей судьбе, но чаще, навроде тебя, смиряется, и тянет лямку всю жизнь”.

Василий Иннокентьевич тогда не очень-то задумался над этими словами, вроде бы пропустил их мимо ушей. А теперь вот неспокойно сделалось на сердце. И грустно… И тут снова услышал, как кто-то пуще прежнего, в ушах зазвенело, захохотал. Глянул вокруг себя. И никого не увидел. Почувствовал, как лицо исказила судорога, а в горле забулькало, зашелестело щёкотно. Подумал: “Получается, это я смеюсь?..” Только подумал, стало тихо, слышно было, как тучи, сталкиваясь, дробились, а потом пропадали в бездонности неба. Глянул на часы. Было пять утра. А это значило, что скоро появится “Матаня”. Странно, что это пришло в голову. Впрочем, не только это, а ещё и то, что он давно не видел сына: связь с ним оборвалась после его женитьбы. И некому было наладить её. Но почему же некому?..

А небо меж тем всё больше очищалось. Василий Иннокентьевич вздохнул и медленно пошёл к черно взблескивающим станционным путям. Подойдя, глянул на небо. Свет от ближней звезды, растолкав остатние тучи, обжёг глаза.

 

Последние новости

Похожее

Якутская крепость

Начало XVII века принесло народу огромные беды, разорения, голод и назван Смутным временем. Как всегда, Россия выстояла...

Немцы дураки

Это было в середине 90-ых годов прошлого века. Я отправился в путешествие со своим другом Володей Воробьевым...

Прощание славянки

– Люди! – крикнула Даринка. – Помогите! – Однако слабый зов её смял рев моторов браконьерской лодки...

Чарандак и его коровы

...Так вот, на берегу того озера стоял город Чаронда, самый загадочный.город в мире...