Осколки льдинок
Здесь, на Бахте, я не в первый раз. Сибирь, Енисей со притоками, все это уже мною принято и описано по впечатлениям прежних приездов. Но есть и в этот приезд что-то новое, что трогает душу. В этот раз, в поздний октябрьский заезд, они как льдинки от бахтинской воды, царапают сердце, не столько новыми сюжетами, но запоминаются неожиданными, малыми впечатлениями.
Осень в этом году выдалась необычной. На Покров, к середине октября, здесь обычно выпадает снег, для охотников-промысловиков соболь становится «выходным», набравшим силу своего меха, и не раз мною испытано, что реки становятся непроходными для всех, кто собирается заехать в тайгу или выехать из нее. В этот раз снега в тайге к Покрову не было. Перед самым Покровом два раза ночным временем забежал на Бахту и ударил мороз под пятнадцать градусов. И река, до того времени черная, стала вдруг, как утренний, забеленный молоком чай, белой сначала от светлой шуги, а потом и от «черного» льда, с ней перемешанной, затертой ледяной кашей. Неожиданным для мне понятием «черный лед» стало явление обычного, прозрачного льда, которым затянута была глухо-темная, стоячая вода «сардонариев», обычных тихих плесов, а потом взломанным вдруг набежавшими волнами и взбеленившейся массой ледяной шуги.
На реке Бахте, в полутора сотне километров от села с одноименным названием, вверх по её течению, есть охотничье зимовье, базовая избушка охотника Анатолия, которое называют «Черные Ворота» по двум скалам, что чуть повыше запирают спокойный бег Бахты и сдавливая ее русло, делают ее беспокойной и в теплое время, а в предзимние времена, в набегающие на эти края морозы, еще больше беспокоит непредсказуемыми заторами льда, снега и шуги. И эта холодная ледяная смесь запирает Ворота, забивается этой снежно-ледяной кашей и высится горой между двух черных базальтовых скал. А оттепелями, когда вдруг за морозами набегает в тайгу неожиданное тепло, ледяная шуга не сковывает реку, а набивает, как матрас соломой, все больше и больше, ставший до дна затор, и поднимает ледяными горами белую шугу почти до вершин скал, держащих оба берега черными своими затворами.
Не выпало еще в этом году того снега, который охотникам предвещает начало охотничьего соболиного сезона, и снежно-ледяные затворы с неожиданным теплом не закрыли еще нам с Михаилом пути на «большую землю» (материк, как иногда называют обжитые, доступные для транспорта места поюжнее), но прогноз погоды, угадываемый теперь не по старым охотничьим приметам, а по компьютерным данным предвещало скорый и долгий мороз, а, значит и окончательный затвор пути по реке. Здесь, в таежных местах, путь от дома к охотничьим зимовьям – только рекой: в теплое время лодкой по воде, а глухой зимой – на снегоходах. Просто тайгой, лесом, здесь никак не проехать, и нет здесь для транспорта никакой дороги. А в это ненадежное время, когда река запирается шугой и ледяной массой, проход и на лодке невозможен, и снегоходы еще ни к чему, и выбираться из тайги и заезжать в нее охотникам на зимний сезон становится так сложно. Оттого в рации Анатолия, включаемой им полусонными утрами и усталыми вечерами на таежной охотничьей частоте 17-60, за трескотней эфира почти все время звучат тревожные разговоры о погоде и о том, как, кто и куда добрался. Октябрь – самое тревожное и неустойчивое время для таежников.
В этот год нам, забежавшим на пару недель проведать друзей-охотников в тайгу, легче – у нас легкий «хиус-аллигатор», с воздушным винтом, и нам не страшны ни обледеневшие камни, ни резко поднимающаяся вода, ни каменистые пороги, ни шуга. Однако наворачиваемые снежно-ледяные горы и грядущие морозы выгоняют нас из тайги. Главное – сделали дело, помогли охотникам добраться до своих зимовий, довезти нужные вещи – «хохоряшки» по-сибирски, и теперь мы спокойно собираемся «вниз», в деревню. А на памяти остались маленькие события, детали, впечатления. Как осколки того самого льда. Черного и белого.
Медведь и монтажная пена
Серега рассказал о том, как медведь залез в его избушку. Он уже и в прошлом году рассказывал эту историю Михаилу Тарковскому. Теперь мы вместе, сидя за столом в его теплом доме, куда он выбрался на неделю проведать своих, слушаем эту историю снова. О том, как зашли они с сыном в разоренную снаружи избушку, а она вся изнутри в странных пенных сугробах по стенам и полу. Оказалось, что это монтажная пена. Медведь, проведывавший охотничьи зимовья, привык прокусывать консервные банки: с тушенкой и сгущенкой. И Серега сразу подумал: а ведь медведь, если прокусил флакон с монтажной пеной, то она имеет свойство расширяться раз в 30! Значит, если банки рядом нет, медведю всю пасть забило пеной и он сдох. И где-то рядом!
– Кричу Кольке: Колян, ищи теперь: если банка из-под пены где-то рядом, то и медведь тоже. Он далеко уйти не мог, его пена задушила. Стали бегать, искать. Кругом все обегали – ни банки, ни медведя. Что ж такое? Главное, и банки-то нигде нет. И следов пены вокруг избушки тоже нет. Значит, он ее так и грыз, тогда ему ж пена и пасть и ноздри точно все залепила! Ему, может, даже эта пена и глаза повыдавила. Искали, искали – ну нет ни банки, ни медведя. Ладно, думаю, побегали, надо порядок наводить. Ну, собрали кругом все, что целым после медведя осталось, стащили к избушке, а я и думаю: надо ж эти сугробы-то пенные в избушке как-то отчищать. Беру нож. Большой. Сам счищаю, а сам все думаю: куда ж медведь мог деться, далеко уйти не мог, раз банки нету. А как с нар-то стал срезать эту пену, а в ней и банка нашлась. Ну, ушел, значит медведь. Да и ладно, он нам всю избушку утеплил, нам и утеплять не пришлось.
А вот интересно: он все консервы, как находит, то жрет. А была у меня в избушке банка с дихлофосом, то видно было, как он ее когтями своими примял, а давить и кусать не стал – бросил. Он ведь чует, как дихлофос пахнет. Для него невкусно. Ну и не стал кусать. А остальное, что нашел – все слопал. Одни банки кругом дырявые валяются.
В храме. Гвоздики в ладонях.
К середине октября вызревает зимний мех у соболя, и он становится «выходным», густым и особо ценным, и на Покров у охотников в тайге начинается промысел. Потому в Бахте на службе в храме на Покров мужиков почти не бывает – все кроме старых и малых в тайге. Мы выезжали из тайги, чтобы добраться в Красноярск, пока не стал Енисей. Утром в воскресенье пошли на службу.
В храме Новомучеников, построенном Михаилом, заранее, еще по темну, включили обогреватели. Забрались по узкой крутой лесенке на колокольню, позвонили в колокола и спустя четверть часа в храме собралось полтора десятка человек – женщины, старушки и маленькая, лет шести, девочка. Одеты нарядно. До начала службы тихо здоровались, обсуждали двумя-тремя словами новости. С приходом каждой из прихожанок прибавлялось и света в поначалу сумеречно освещенном из окон утренним светом храме: каждая ставила свечи и скоро в храме стало и светло и тепло. Каждая из входивших поначалу шла к храмовой престольной иконе, а потом обязательно прикладывалась к иконе Трифона, висевшей справа, сразу при входе в храм. Трифон на белом коне, с копьем в одной руке и соколом в другой. Было видно, как бабушка с внучкой, подойдя к престольной иконе пред алтарем, сначала помолилась и приложилась к ней, а потом пред ее ногами заболтались ножки внучки – это бабушка подняла ее, чтобы и она поцеловала икону. Вместе они подошли к иконе Трифона, возле которой я стоял, и я услышал, как бабушка тихо говорила внучке:
– Приложись к Трифону и помолись и за дедушку, и за папу, и за дядю. Они сейчас в тайге, а Трифон – видишь – он тоже охотник, у него и сокол на руке. Он за них помолится, чтобы зверя добыть.
За окном порхали редкие снежинки и по отражению в стекле множества свечей казалось, что кто-то тоже ставил свечи за окном, и им не мешали снежинки.
Священника не было – в эти предзимние времена тяжело добираться в эти глухие края и молитвы нараспев читали Михаил вдвоем с одной из женщин. Женщины, стоявшие рядом, слаженно, и с какой-то тихой, задумчивой радостью, подпевали. Много раз повторенные на чтении молящимися слова: «Христос, сыне Божий помилуй мя» девочка все увереннее повторяла и особенно радостно, громко и нежно возглашала «мя», словно котенок.
Передо мной стояло Распятие. Сотворено оно было из дерева бесхитростно и чуть грубовато каким-то простым мастером, сделавшим тело и лик Христа изможденными. Мастер покрыл фигуру олифой и на темном фоне ладоней светлели шляпки гвоздей. И я подумал, что ведь и он, мастер, когда сделал фигуру и потом вбивал гвозди в ладони, долго не решался сделать это. А когда решился, то страдал при этом, думая, что он одновременно уподобляется и палачу и страдающему на кресте: каково ж ему было вбивать гвозди в тело Христово.
Старая блесна или Щука советских еще времен
В один из прошлых приездов на Бахту, лет пять назад, ясным октябрьским утром мы поднимались вверх по реке, потом, километрах в сорока, зашли в реку Тынеп, заночевали в избушке, и на другой день еще по ней поднимались больше 50 километров. День стоял относительно теплый, с плюсовой температурой и солнцем на ясном небе. Наловив щук и хариусов, стали неспешно сплавляться на «хиусе» и блеснить на тынепских плесах. Несколько раз мне попадались таймени, первые были до 10 кг и их взяли, остальных, поменьше, по негласной таежной традиции, отпускали.
Солнце грело лицо, плыть на широком катере-«хиусе» – одно удовольствие для рыбалки: кидаешь свободно, бродя по бортам в любую сторону. Сложно только вынимать тяжелую добычу на высокий борт катера. Рыбы наловили в удовольствие, до усталости рук от метания спиннинга. И вот в очередной раз мне попался таймешонок килограмма на четыре. Было понятно, что его будем отпускать и только ради «спортивного интереса» я вытащил его, поборовшись с ним минут пять, на борт катера. И тут Миша предложил мне снять на камеру как я «вывожу» тайменя. Понятно, что это были бы постановочные кадры, однако это все равно выглядело бы натурально, борьба с рыбой. И я, убедившись, что все три крючка надежно зацеплены за обе челюсти, бросил тайменя обратно в реку. И стал выводить. А Михаил снимать. Но не прошло и минуты, как таймешонок сорвался. «Ну и ладно, подумал я, все равно отпустили бы его». Но оказалось, что он не сорвался с блесны, а оторвал поводок и ушел вместе с блесной. Я не сразу осознал, что блесна капканом сцепила челюсти тайменя и теперь он, лишенный своей обычной добычи, все еще будет бросаться на нее и обречен на голод и верную смерть. Мне стало не по себе.
Почему я, спустя эти годы, вспомнил об этом случае? Мы в этот раз не стали подниматься высоко по Тынепу, а недалеко от его устья свернули в его правый приток – Аяхту. Там они не были давно, и подъем по Аяхте предполагался далекий; такой, что одним днем мы бы обратно бы не вернулись. А посмотреть хотелось очень красивое место в ее верховьях – Аяхтские скалы. Нужна была промежуточная ночевка. А где-то неподалёку от устья реки была одна из охотничьих избушек. Была он скрытной и находилась довольно далеко от берега, метрах в трехстах. Миша и Анатолий не раз причаливая к берегу, уходили в тайгу и все пытались отыскать ее. Пока они ходили, ступая по нетронутым мягким мхам, заглушающим голоса уже в полусотне шагов, я блеснил, не отходя далеко от катера, и все удивлялся первозданности и глуши этих берегов, на которых были лишь следы лосей и соболей по легкой пороше. И ждал друзей. Они вышли метрах в двухстах выше по течению. Когда они подошли ближе, я увидел в руках у Михаила что-то похожее на рыбу. Оказалось, что это большая блесна в виде рыбки.
– Миш, откуда? – удивился я этой неожиданной находке.
– Да на дереве висела, – ответил Михаил.
Об этой находке я потом, спустя сутки, вспомнил, когда мы вернулись из поездки в базовую избушку на зимовье Ручей Холодный и сидели большой компанией друзей-охотников, собравшихся накануне нашего отъезда и с верхних и нижних зимовий, километров за 50-60 по Бахте. И все удивлялся, как и откуда берутся эти нечаянные находки в тайге.
– Да я сколько раз находил блесны, когда рыбачил по реке, – рассказывал Анатолий Никифоров, что зимовал ниже по реке. – Раз поймал щуку килограмм на пятнадцать, не меньше. Так у нее во рту было аж две блесны. Она, видать, щука, еще с советских времен была большой. И срывалась. Одна блесна была современная, а другая такая старая, что у нее крючок уже весь почти сгнил, и таких блесен уж давно нет, еще старых времен блесна. А один раз попался мне в сетку таймень. У него башка аж в четыре моих кулака, – Анатолий сложил оба своих кулака – немалых, набухших от ледяной воды при разборе сетей и всем было ясно, когда мысленно удвоили пару этих кулаков, что таймень был – будь здоров! – Судя по башке, он должен быть килограмм за двадцать! А весил не больше пяти: все тело его было тонкое, худое, как змеиное. А губы у него были замкнуты крючками блесны. Он, видать, наголодался и высох весь. Я его и есть не стал. Кинул на лабаз. Мерзнуть. Собакам зимой скормил.
Вот тогда и я вспомнил и тот мой случай, когда взялся «играть в кино» с ловлей тайменя. Ему была уготована такая же участь. Жалко. Заигрался. Сгубил.
Кедрушка
Льдом Бахта взялась быстро. Еще позавчера, когда мы поднимались снизу к зимовью, было тепло, и солнце пригревало. При ясном, каком-то пресыщенном синевой, небе. А садилось за реку алым. Таким тяжелым полыхающим светом, что за острыми зубьями елей на той стороне казалось, что дальше от берега горит тайга: таинственно, ярко, без дыма. Это уже предвещало мороз. И он набежал быстро, с севера, с низовий Енисея. И прибавлял уже с сумерек долгую ночь. Как раз опускаясь в час по градусу. К утру было минус 14 и тихо: глянешь от избушки вверх – небо сквозь ветви деревьев чистое, синее, глянешь в сторону реки – меж стволов проглядывает белесая ее полоса, медленно проплывающая влево. Еще с вечера, проверяя сетки, и ощущая голыми руками, тянущими бечеву и вынимающими рыбин, заметили, что по реке появились «ватрушки». Так называют ледяную шугу, которая по кругу окантована белесым ледяным ободком. Ни дать – ни взять – ватрушки, плывущие по течению. Ничего хорошего это не предвещало: опытный охотник, поживший в тайге знает, что масса воды уже настолько охладела, что не обманывается коротким дневным теплом, и стоит только набежать морозу, как она сразу начинает забиваться невесть откуда берущейся шугой. Тогда шутки плохи: вроде бы еще вчера река была чистой, а подержись мороз пару дней, и ее забьет и шугой и льдом. Так и в этот раз. Первой морозной ночью стала набиваться шуга, а за вторую, прибавившую морозом, она стала. Защетинилась острыми ледяными осколками, остановилась и стала взбухать: это Черные ворота своим узким горлом заперли весь лед, несшийся с холодных ледяных верховий. И гора эта, даже на фоне высоких скал Ворот, становилась все выше и выше. Страшно представить, что лед от поверхности воды задержался на глубине пяти метров, а идущий сверху лет все набивался, все росла эта ледяная гора.
В первый день, когда шуга только остановилась и среди нее по стремнине, прорвавшейся между скал воде, была узкая – легко перепрыгнуть – открытая вода, мы, сидевшие в избушке и обсуждавшие наши проблемы и планы, глядя на погоду, с реки раздался выстрел. Может, показалось? Минуты через три снова выстрел, уже явный и точно с реки.
– Е-моё, кажись, Толян через Воротья сплавляется, – озабоченно сказал «наш» Толян. – Куда ж он суется? Точно – затерло его.
Мы оставили кружки с парящим чаем, быстро оделись, пошли на берег. Еще спускаясь к берегу, меж стволами елок на белом поле реки завиднелась узкая черная полоска с двумя точками над ней: это сверху, от зимовья Ивана пробивался вниз Толя Никифоров с сидевшими в носу лодки собаками.
ФОТО 1
Узкая извилистая полоска «черной», открытой воды медленно несла его у дальнего берега. А Толя стоял как вкопанный, держа ружье. Он даже оставил мотор, работающий на холостых оборотах, чтобы не проскочить дальше, мимо нас. К нашему берегу ему не пробиться – сплошное стометровое поле ледяной смерзшейся каши. Мы завели катер, воздушный винт с шумом разрезал воздух, подняв ледяную пыль, катер медленно сполз с галечника и, переваливаясь через ледяные заторы шуги, подполз к лодке с безучастно стоявшим в ней Толяну. Проводили его до берега, вместе долго ломая и спуская вниз ледяные поля шуги. Вместе вынули сеть из-под ледяных сугробов. Пока ломали и спускали лед, дважды в освобожденной полынье выпрыгивал огромный таймень, показав красно-коричневую спину с двумя торчащими спинными плавниками. Показалось даже, что он попался в нашу сеть и стащил ее вдоль берега. Но из сети вынули лишь щуку и небольшого, килограммов на восемь, тайменя. А сеть к берегу прибили торосы из шуги. Пошли пить остывший чай. Потом проводили Толяна до открытой воды и смотрели вслед затарахтевшей мотором лодке.
– Дойдет? – спросил Миша.
– Дойдет, там ниже порога река открытая. Возле острова, может, где-то стоит. Сейчас давайте сетку вытянем всю, пожамкаем и смотаемся на Бахтинку, покидаем. А с Бахтинки может спустимся, поглядим, как он добрался до Холодного, – сказал Анатолий.
Днем мы доехали до галечников, покидали, поймали трех ленков и таймешонка, потом прошли у красных яров, спустились к устью Бахтинки, поймали пару хариусов и поехали проведывать Толяна. Вода за островом почти вся была открытой, и еще километра за полтора увидели на воде лодку: Толян выезжал посмотреть берега, нет ли где зверя?
– Как добрался? – спросили мы.
– Вода открытая, дакчо… Это в прошлом году здесь лодку заморозило за одну ночь. Пришлось пешком таскать к себе. За три раза перетаскал. – Пешком – это вниз по течению километров пятнадцать до его избушки. – Ну чо, поедем чаю попьете.
– Пошли.
Подошли к берегу, помогли Толяну перетащить его «хохоряшки», бензин. Впереди Толян, за ним я. Миша с Анатолием чуть поотстали, чтобы забрать из катера забитую льдом сеть. Перед тем местом, где от каменного пологого берега начинается подъем и тропинка, Толян присел, положил свою ношу, держа у камней «домиком» грубые от холодной воды руки, обернулся ко мне:
– Ты тут поосторожней иди, тут кедрушка у меня растет, – он убрал руки и я увидел, как между камней, голо поблескивающими, плотно прибитыми весенними ледоходами, словно мостовая брусчатка, пробился молодой росток кедра высотою чуть выше, чем в две ладони, с нежно зеленеющими длинными ресничками хвои. – Вишь, я его еще в прошлом году приметил. Все боялся, что его льдом по весне затрет. А он выжил. Маленький еще. Как дитя.
Видя, как я достал фотоаппарат, чтобы снять красивый вид реки на закате, он, все еще сидя на корточках, попросил:
– А сними меня с кедрушкой. Может, не судьба ему выжить следующий ледоход. Тут ведь – посмотри – кедры на камни не выходят, их весной льдом сносит. Хоть память о нем у меня тогда останется.
И он, задумчиво улыбаясь, опять поставил свои ладони домиком. Так я его и сфотографировал.
Он поднялся, взял свой груз и, видя подходивших к нам Анатолия и Михаила, показывая пальцем под ноги, заботливо сказал:
– Вы тут поосторожнее наступайте. Тут у меня кедрушка растет.
И мы пошли к домику. Мимо кедрушки. Что ждет ее?
Две пары сапог
С Холодного мы возвращались на Воротья радостными: всех, поднявшихся на лодках по реке охотников мы встретили, проводили по чистой воде вверх и вниз по их избушкам, выпили на берегу традиционные стопки, не забыв по традиции плеснуть и «Батюшке-Анисею». Уже смеркалось, но путь вверх к Воротьям уже был тысячу раз изъезжен-проезжен, вода была чистой, и мы стали подниматься на катере-хиусе, не боясь любых ледяных преград.
Через полчаса сумерки сменились ночной темнотой и, не успели мы проехать острова у Бахтинки, как дохнуло с севера плотным холодом и пошел снег. На скорости катера он летел горизонтально. В свете прожектора в глухой, внезапной темноте был виден лишь летящий снег на фоне аспидно-черной воды, по которой теперь все чаще и чаще стали плыть навстречу нам платочки ледяной шуги, потом они стали превращаться в белые округлые ватрушки, окантованные по краям валиками-поясками. Точь-в-точь как у ватрушек. Летящий свет от мелькающих снежинок мешал обзору. Когда Миша, ведущий катер, гасил фару, искры снега пропадали, но по бокам сумеречно синели берега, и ему надо было решиться: как вести катер дальше. Видя лишь летящие навстречу искры снега с пробегающими ледяными «ватрушками» или, выключив свет, берега. Пару раз попробовав варианты, он все же решил идти, включив фары. Снег, «ватрушки» летели навстречу… И вдруг – очередная ватрушка, вылетевшая прямо на нас… И удар, и прыжок катера, и его полет.
За одну секунду надо было сообразить: если перевернемся, то куда плыть, к какому берегу? Но приводнение было на все скеги, на всё днище. Рычаг газа при торможении резко нажат был рукой Михаила, и скорость винта упала. А все ли живы в экипаже – подумалось всем на борту? Мы переглянулись. У Михаила, заливая переносицу, со лба текла кровь. Он стоял на капитанском месте, наблюдая выше стекла за обстановкой и при ударе три металлических стойки, крепящих стекло, пришлись ему прямо на лоб и нос. Я, сидевший справа и вглядывавшийся в стекло, получил удар выше лба в горизонтальную окантовку стекла, а Анатолий, откинувшийся перед ударом в кресло, обошелся без травм, и, увидев кровь у Михаила и уже поняв, что все живы, быстро, движением руки, переместил Михаила на свое место, а сам сел на капитанское…
Катер шел дальше, сбавив обороты, а с ними и скорость, а мы, осознав, что все живы, шумно стали обсуждать произошедшее и его причину. Михаил, стирая кровь с лица, возбужденно снизив голос, говорил:
– Это ж какой каменюка был!.. А вокруг него нарос лед. А я смотрю на него, думаю: опять льдинка плывет, за снегом же ничего ни хрена не видно, ну я на него, как на льдину и налетел…
– Это хорошо, что ты по центру держал, Миш! – уже в избушке, мы шумно обсуждали происшествие. – Иначе, чуть в левее или правее взял – мы бы кувыркнулись.
– Да, там, каменюка был высотой с метр! А скорость – мы ж летели под шестьдесят…
– А я уже и думаю: куда вылетим, на какой борт перевернемся…
– Ага, гляжу – все ли живы? Самому плыть или спасать кого-то?
И нервно смеялись, видя в свете фары приближающийся берег «Воротьев» с разноцветными бочкам и канистрами, аккуратно поставленными на береговом галечнике.
Вот так теперь, в теплой, натопленной избушке, соображали, что помог опять случай, какие-то сантиметры. Разделись, разгоряченные от печки и впечатлений, смеялись, говоря Мише:
– Вот и мы тоже попали в «Счастливые люди»!
– Ага! Точно! Везунчики.
– А я думаю: куда плыть, кого спасать!
– А-ха-ха!
Ну. Нервное потихоньку сходило. За окошком ночь. В избушке теплынь. Жара даже. И вспоминали уже каких-то людей, какие-то счастливые случаи.
И я вспомнил, что тоже знаю человека с удивительным, почти невероятным везением. Зовут его Стас. Нет, не все ему, конечно, в жизни везло. С женой например. Но все равно – ему везло как никому невероятно. Особенно по мелочам. А был он походником, не раз сплавлялся по рекам Сибири. И вот идет их группа: заброска вертолетом, и карта маршрута – все складывается, да только карта была мелковата и не все сложности были на ней учтены, а потому подзадержались наши туристы на маршруте и ушли с графиком уже «в сентябрь». Раза два переворачивались на своих байдарках на порогах, которые карты числило спокойными участками. А после этого непредвиденные стоянки – сутки, а то и двое: догнать и собрать вещи, найти место для стоянки, развести костер, сушиться… В общем, задержались на маршруте, и утренники уже такие, что трава по берегам уже белая от заморозков, и вода к утру в котелке замерзает…
И вот выработали такую тактику: пусть медленнее, но надежнее. Что перед каждым сложным поворотом, с которого не видна обстановка, посылать разведку. А кого посылать – и вопрос не стоял: Стаса! Он на третью же стоянку, еще в начале нашего сплава, пошел за сушняком для костра, а заодно посмотреть закат со скалы. Забрался на скалу, а там на ее вершине камни выложены кругами. А в центре лежит топор. Каменный. Ручка сгнила, а топор-то цел! Вот его и посылали потом разведчиком во все неизвестные места. Так он и потом оправдал свое прозвище: «Счастливчик». Оно можно было бы и сразу его так назвать, да только по одному счастливому случаю не додумались бы. А додумались потом. Через шестьсот километров. И без единого жилья.
– Так это Стас Счастливый, что ли?
– Он самый.
– А чего ему еще посчастливилось?
– А вот смотри. А! Я ж забыл сказать: когда все эти «турики» пошли в поход, то в комплект каждому входили и сапоги. И вот представь себе: берут все сапоги, а когда на первом же привале надо было надевать сапоги, то выяснилось, что у одного из «туриков» оказались два правых сапога! Сорок третьего размера. Он, конечно, огорчился. Пробовал надевать на левую ногу, но жмет невозможно. А что делать: или идти так или выбросить за ненадобностью, чтобы не таскаться? Решил: понесу, дома разберусь. Вот плывут они дальше. Ищут места стоянки. Стас говорит: вот сейчас, за этой кедрушкой смотрите вправо. И точно: за камнями хорошее место. Развели костер. Стас пошел в тайгу за дровами. И возвращается с тремя палками и – сапогом! Все ахнули: Стас, ты откуда его взял? Да там, на сучке висел. А Серега, у которого было два правых сапога, с надеждой:
– А какой сапог-то?
– Какой-какой – левый.
– А размер какой?
– Да я ж не в магазине: какой был, такой взял. Может, сгодится, воду в нем таскать будем. Я проверил, он новый, и не течет.
– Дай-ка гляну, – говорит Серега. Сбегал перед этим в свою палатку.
Стас ему сапог дает. Серега берет – а это точь-в-точь его размер, 43-й, и сапог нужный ему – левый!
Обрадовался Серега: теперь у него комплект сапог! Только остался еще один – правый. Выкинуть? Жалко. И засунул его тоже в рюкзак, освободив место вторым правым сапогом. Так идти легче.
Так вы что думаете: на этом история закончилась? Со Стасом и сапогами? Нет! Не таков Стас. Он на следующем привале опять идет от бивачной остановки в лес, набрать дров. А там болотина. Он сразу в свой рюкзак за сапогами. Достает их, а они оба тоже на одну ногу, только на правую сторону. И размер 44. И нога в носке не лезет, а без носка нога мерзнет. Ну, думает, ладно, пойду левее, минуя болотину. Все равно подморозило, и мох под ногами похрустывает, и песок на берегу затвердел, заколенел. И опять идет и приносит из глухой тайги сапог! 44 размер. Левый. Почти новый. И прямо в пару с сапогами Стаса. Лежал во мху, и никаких следов вокруг не было. Ну, вода попала в него, пока дождь шел, она заледенела. Стас лед этот вытряхнул. Ногу в него сунул – его размер!
А к утру внутренность сапогов высохла. И опять можно идти дальше. Хорошо, что непарные сапоги не выкинули. Правда, намерзшая култышка льда в сапоге была с два кулака. Растаяла. А что вы удивляетесь? Человек просто он хороший. Стас. Дай Бог ему здоровья.
Ели «через» – образ города
Енисей у Бахты круто поворачивает на северо-запад. И ширина его здесь два с половиной километра. Левый берег напротив поселка Бахта безлюден, если не считать нескольких охотничьих избушек по речке Сарчихе. Все, что на «той», левой стороне Енисея, называется «через». То есть, через реку. Два с лишним километра открытого пространства воды. И вовсе не «глади воды», поскольку тихим Енисей-Батюшка бывает редко. Чаще он хмурится и гонит пенные волны, когда задувает «север» и поднимает его поверхность, дуя навстречу течению. Гневны и свинцовы тогда воды Енисея, и не каждый отважится на лодке переплыть «через», подставляя ее бока крутым волнам и рискуя перевернуться. А к вечеру, на закате, щетина елей, стоящих на левом берегу, на алеющем закатом небе, поднимается, словно древний град со шпилями городовых башен и храмов. Узкие кроны елей и зимой чаще черны: от обилия снега, способного сломать ветви, ели спасаются тем, что каждая ветка прижата к стволу, и снежные шапки им не страшны. Потому и зимой зубчатая, словно крепостная стена елей, чернеет на далеком берегу. «Через».
Донный лед
Утром мороз. Вода еще вольна и черна, а под водой – лед на камнях. Рука прилипает к дужке ведра. Редкое состояние, когда лед образуется под водой. Скорость воды, резкий мороз, перекаты, и частичкам льдинок надо где-то зацепиться. На поверхности воды не получается. А под водой – камни, завихрения, затишки воды. Здесь таймени любят на «свалах» ждать сою добычу. Сами стоят в завихрениях воды, и всю проплывающую добычу видят. Так, с обратной стороны течения за камнями образуются наледи – медленно скапливающиеся частички льдинок, прикрепляющихся друг к дружке. А на бурлящейся поверхности воды им это не удается. Оттого камень под водой еще вчера, до мороза, был рыжим, а сегодня, обросший под водой льдом – словно пасхальный кулич, облитый сахарной шапкой.
Этот подводный лед не только за большие камни цепляется, а и там, где чуть пониже по течению, нижнее течение реки помедленнее, лед ложится на галечник. И все нарастает, нарастает, пока едва начнет меняться в природе какая-то малость – теплеет ли воздух, обращаясь с мороза на оттепель, или солнце глянет – и вдруг та шапка, что намораживалась на подводном галечнике, начинает под лучами солнца яркого оттаивать от темного галечника, и вдруг всплывает на речную волну вместе с той галькой, что оттаять не успела, и была в самой середке ледяного напая. И это такое редкое, удивительное зрелище, которое знакомо лишь тем племенам, исконно живущим в этих местах, и из года в год наблюдающим жизнь реки, особо переменчивой во время осеннего становления. А что до этого человеку? Что охотнику?
– А бывало, река и затягивала человека. Губила, когда лед становился, а он, спускаясь сверху на лодке, попал в ледяной плен, и тот нес его, пока стесненный сужающимися берегами, лед начал расти, и лодку его, в ледяную шугу, занесло в эти ледяные торосы, уходящие вглубь перед порогами. А тут вдруг зайдет с «севера» лютый, нежданный мороз. И притихнут истоки рек, и в день-два станет вода, и падет на метр, а то и на два – как «мороз» прикажет. И тогда лодка садится вместе с палой водой, а купол ледяной окажется над ним. И выбраться из того ледяного плена уж невозможно. Вот и солнце над ним встает, и день поднимается, но все это из-под купола ледяного плена. И никуда не деться ему из него. Нет, выбирались же кто-то. Но редко-редко.
А еще солнце с морозом что делают! Льдинки – искорки. Вот такое ж в природе устанавливается состояние, когда мороз и солнце создают на воде такое чудо, неведомое на других реках, кроме как на реках сибирских!
Шли мы вниз по реке Бахте вниз к Енисею. День этот с утра выдался морозным и с таким чистым небом, которое, наверное, бывает только над Сибирью, той самой, что не ощущает еще человека, а живет по своим природным, Богом заповеданным законам.
Но вдруг, на утреннем, скользящем солнце, после утреннего тумана, холодная гладь реки загорается горячими огоньками, плывущими вниз. И все дальше они, и все ближе, и больше! Удивительное, странное, новогоднее какое-то ощущение: кроме яркого, почти слепящего солнце свет, родились новые огоньки, покрывающие всю гладь реки. А объяснение тому очень простое, и оно сродни тому, как нарождается «лед на камне». В ночной мороз здесь вода начинает намораживаться на поверхности мелких частичек льда. Он, на поверхности прозрачен, и мелкие частички льда припаиваются всё больше и больше, с той стороны, где тень, а на поднявшемся солнце край тихо подтаивает, и масса набежавших льдинок все увеличивалась, и льдинка-мать вдруг переворачивается на ребро, где тяжелая его сторона от намороженных льдинок тянет своей массой под воду.
Так объяснимо рождаются сверкающие льдинки. И бывает это так в природе редко. Так и в этот раз, празднично было, идти между высоченными красными ярами и щуриться от солнца и его искринок, отражающимся в льдинках, рожденными рекой, морозами и солнцем. Теми, что сожительствуют в Сибири. Дарят еще издали еще и предновогодние огоньки и показывает охотникам-промысловикам последние деньки сплава по реке. Но главное знают: теперь в одни сутки она станет.
Сеноставки
Октябрьским днем мы вышли из зимовья Черные Ворота. Миновали трехкилометровую, набившуюся торосами его горловину. И через полчаса были у устья Бахтинки. Оно уже поднялось из-за большой воды, и рыбы поймали немного. Время было обеденное, и мы стали подниматься в поисках избушки. К ней подъезд нашли скоро. С реки обычно тропки, ведущие к избушкам, хозяева зимовий прячутся, чтобы бестолковые туристы не заходили и не разоряли их зимовья.
Но это зимовье было цело. И первый зашедший внутрь избушки, быстро выскочил. Он, не одним десятом лет охотник охотился, сказал, что зверь избушку обошел. Но сеноставки едва открыли дверь: все было завалено свежим сеном.
Миша, вошедший в избушки, определиться… Я – против. Суета. Он вышел, пятясь задом. В руках у него была огромная охапка травы. Это ж – сеноставки!
К гвоздикам на ладони
Написать рассказ, как герой – автор скульптуры Христа искал тех, кто сможет прибить его Тело ко кресту… Долгие поиски. Даже местные отказывалась: «Опять деньги просите!» А согласившийся остался безызвестным. Таджик, которого автор встретил по пути и предложил «забить три гвоздя». А тот тоже, подумав, не просто отказался, а и встретил брата своего, у которого жена – православная. А у его сестры муж – русский.
Частота шестнадцать-семьдесят
Долог поздней осенней ночью сон в избушке, в енисейской тайге. Уж не один пересмотрен, и даже с продолжением, когда с вечера жарко протоплена избушка, и кажется: то ли от духоты ворочаешься, то ли от мыслей – долгих, стародумных, не раз перебранных памятью. Одну пробежишь лишь мысленно, да и оставишь на потом, а другую – её опять пережить-перебрать надо, и разрешить что-то, или уж наверное определиться, да так, чтоб не снилась-не тревожила больше ночами… Оттого и ворочаешься, ища то ли его разрешения, то ли того самого, долгожданного сна, за которым все забудется. Тянутся эти минуты бессонницы, всё тянутся… И уж лежалось-то, и перележивалось не раз с боку на бок, и думалось-передумывалось все это не раз… Поворочаешься в эти долгие бессчётные минуты, все ожидая – когда ж свет-то, да и утро, чтоб наконец за делами забылись эти долгие думы. Поворочаешься, да потихоньку и выйдешь из избушки: жаркий, пропаренный печным неугарным теплом.
После томной жары избушки даже сильный мороз кажется благом. Глянешь – а вокруг-то! Легким стоячим дымом над печной трубой разделено небо надвое. Крупной солью рассыпались над черными верхушками елей звезды, привычно гремит ручей, пробиваясь сквозь ледяную лохматую наморозь на камнях. Вернешься, чуть прозябнув, и отметишь – руки липнут к дверной ручке: ага! значит – прибавляет мороз-то. Войдешь в избу, укутаешься в благостное тепло спальника, и так же, во благе, заснешь – уже счастливый отчего-то…
Проснешься, когда в окошке чуть брезжит светом, который много значит сейчас здесь, в енисейской тайге: каким будет день? Что он предвещает охотнику – таким он и сложится. Тепло восходит к потолку, холод подкрадывается к сложенным под охотничьи нары-полати, еще по осени завезенным, вещам-хохоряшкам; медленно, настойчиво ползет выше, заставляя обитателей зимовья плотнее кутаться в спальные мешки. Но все синее свет в избушке, все отчетливее видны полки с книгами и охотничьими принадлежностями. Самое время вставать. А неохота – из тепла-то…
Утро в промысловой избушке – обычное. Анатолий, ее хозяин, тихо встает, пошарит под нарами сапоги, привычно опустит в них ноги, прошаркает по половицам. Потом наскоро, чтобы не выстудить тепло, скрипнет дважды открывающаяся дверца, и слышится тихая возня у печки; через полминуты пахнет дымком березовой коры, за ними медленно потянется во все углы запах разгорающихся дров. Через полчаса, когда гул дров стихает, избушку заполняет плотное, надежное тепло. От него – только раскутываться и вставать. Что ж – встаем, ведь чайник уже посвистывает.
В этом тепле избушки, у совсем ободнявшегося окошка – короткий завтрак. Нас в избушке трое: хозяин Толян – кряжистый, основательный, у которого все в избушке под рукой, что готов достать с закрытыми глазами, и его напарник – элегантный спортивный Петрович, у которого на все случаи есть все из того «городского» быта, но все так пригождается, уместно и удобно здесь, в тайге. Я – не охотник, я – рыбак. Сегодня мороз, и не мой день «на щуку или тайменя»: мороз около 17, отчего все бахтинские затоны-сардонарии, в которых стоят щуки, затянулись звонким чистым бирюзовым льдом, способным удержать не только собаку, но и человека. Замерзли почти все свалы на порогах, где стоят обычно таймешата. Остается только незамерзающее устье ручья, впадающего в Бахту, где крутится юркий хариус. Но уж он-то от меня не уйдет: вот подготовлю все по дому и бане, и схожу к ручью, «как в магазин», как сказал Толян, знающий, что за полчаса в устье ручья можно наловить до десятка хариусов. Так оно и есть – и мною тоже проверено неоднократно, а потому я прикидываю лишь – к которому часу тот хариус, что плавает еще, будет приготовлен возвращающимся охотникам на обед. Сборы охотников всегда молча разрешаются одним и тем же: спокойно, проверив на себе и на полках снаряжение и одежду, и последовательно надев на ноги носки, пакульки и сапоги, они уйдут на путики, где уже насторожены пробные капканья и ловушки на соболя.
Они уйдут, накинув ружья, отцепив собак, всю ночь проспавших в своих рубленных, как и само зимовьё, избушках. И снова тихо будет в тайге. Не будет ни обычных утренних хождений со сборами, ни лая собак. Ветер здесь, над верхушками тайги – редкость… Тихо… Так тихо, что в избушке будет слышно только потрескивание догорающих в печке дров. И будет свет в окошке над прибранным столом, и раскрытая тетрадь, ждущая ненаписанных еще впечатлений от вчерашнего трудного дня. А вчера, возвращаясь с верхнего зимовья Ворота полтора километра пришлось тащить лодку с вещами, собаками и мотором с неисправным винтом, по льду от заторошенного от нагрянувшего минувшей ночью мороза, от устья Бахтинки, от острова напротив нее, и до открытой воды по самой Бахте. От острова вниз, куда нам надо было идти, уходил стрежень реки, стиснутый ледяными торосами. И нам бы идти по нему! Но этот черный, кажущийся спасительным, вал воды через полкилометра скрывался у порога набитым, скованным ночным морозом, льдом, запиравшим реку на всю ее видимость вниз по течению. Оценив обстановку с биноклем, Толян и Петрович решились бурлачить вдоль левого берега. Слава Богу – лодку мы протащили до открытой воды, хоть не без усилий и не без приключений – Петрович, как обычно бравший на себя самые тяжелые вещи, провалился по неверному у камня льду, залив в сапоги бахтинской ледяной воды…
Но – все это мне предстояло вспомнить. А пока в избушке – шум рации. Рация – это старый, еще «советского» времени небольшой ящичек с четырьмя ручками сверху – единственное, что соединяет людей в пространствах громадной, не поддающейся определению простого «европейского», человека, тайги. И в эту пустоту пространства вдруг входят живые голоса людей, для которых связь со своими родными, ушедшими в тайгу – единственное средство общения.
Вчерашним вечером мы должны были условиться по рации с племянником Анатолия – Иваном о дне встречи, чтобы забросить ему продукты, переданные его матерью, и кое-какие мелочи, так необходимые в тайге в долгие дни промысла: зимой мелочей в тайге не бывает. Иванов участок выше по реке километров на сорок, где у него стоит старая, «базовая» избушка на Молчановском Пороге, срубленная почти шестьдесят лет назад. На связь вчерашним вечером Иван отчего-то не вышел: наверное, бережет аккумуляторы и батарейки, и мне поручено Толяном вызывать его в утреннее условленное время и передать ему на словах все, что требуется, а – главное – уточнить: когда он будет на месте и что ему привезти. Рация трещит, попискивает, и за всеми этими шумами слышны разговоры: частот приема на всю тайгу лишь две: «шестнадцать – сорок» и «шестнадцать – семьдесят», и все говорят и отвечают на этих волнах одновременно. Оказывается, в этих радио-диалогах трех или четырех пар никто никому не мешает, а каждый слышит лишь того, с кем разговаривает. Это и разговор охотников с разных участков между собой, и наставления матери сыну-промысловику, и жены с мужем.
Пока пили чай, Иван на связь все не выходил – время было еще неурочное, но Анатолий, пока пил кружку, дважды – на всякий случай – брал микрофон и вызывал:
– Молчановский, Молчановский! – чуть помедлив, повторял. – Молчановский! Ваня! Ваня!
Ваня не отвечал, но и посторонние разговоры не умолкали. Мне предстояло остаться в избушке «на хозяйстве и стряпне» и выполнить поручение связаться с Иваном.
Когда Толян и Петрович уходят, рация остается работать. Провожаю их и попутно делаю «хоздела»: подколка дров, разделка рыбы… Заношу в избушку дрова, рация теперь просто шипит. Обычно, часам к девяти, разговоры сначала разряжаются, потом совсем умолкают – все расходятся по своим делам: таежники – по таежным, их домашние – по домашним делам.
Пока подрубаю дрова, думаю – как бы не забыть вовремя связаться с Ваней и вспоминаю, как Толян, отвечая на мой вопрос – а как далеко берет рация – отвечает: «ну, километров с 150 -200 будет». Теперь, подколов дров для бани, затопив ее в ожидании охотников и печку в избушке, заношу дрова, складываю их у печки и слышу, что жизнь в рации снова ожила.
– Дак а ты чо – давно заехал?
– Да четвертый день.
– И как там у тебя – соболь есть?
– Да пока тихо. Следочков пару видал. Белка пошла.
– А! ну, ежели белка, то и соболь следом пойдет.
Из коробочки рации – шипение… На посторонний слух кажется – теперь всё, у кого-то пропала связь. Но нет, это просто иссякла тема разговора, и решалось – о чем бы еще спросить. И – снова голос «старшего»:
– А у тебя мой сотовый телефон есть?
– Нету… Я свой утопил.
– Ну дак запиши.
– Да нечем.
– Чего так? В избушке-то карандашик где-то воткнутый…
– Да нету: тут медведь пару раз заходил. Пошарился и порядок свой навел.
– А. Ну тогда понятно… – треск рации. Через минуту:
– А снег-то есть?
– Да сантиметров пять.
– А у меня чуть поменьше, с три… У тебя ж далеко участок? От дома?
– Да… как сказать… километров с пятьдесят от дома.
– Это ж к западу?
– Нет, к северо-западу. От Сарчихи километров двадцать.
– А-а… ну, понятненько… понятненько. Ну, давай!
– Давай.
Но, видно, «старший» никак не хочет бросать разговора, и через пару минут в рации снова слышен его голос. Тема охоты уже исчерпана, и он переходит к «наводящим вопросам»:
– А ты не женился еще?
– Пока нет.
– А сестра твоя, Ленка?
– Не, не Ленка она, а Светка.
– А! Ну да – Светка! И как?
– Да второй год замужем.
– В Мирном?
– Нет, в Бору…
– Ага…Понятненько… – и спохватывается. – А ты вечером-то на связи будешь?
– Не. Я через полчаса пойду до верхней избушки. Проведаю. Завтра вечером вернусь.
– Ну, понятненько…. Понятненько…. Давай.
– Давай, дядь Миш.
Шипение… Теперь долгое, иногда прерываемое поисками своих:
– Чулково!…Чулково!…
– Сухой! Сухой!
Кто-то пытается вызвать потом: «Буровая! Буровая», перемежаясь с позывными «Двенадцатый! Двенадцатый!», «Сухой»! Но не отвечают сейчас ни «Сухой», ни «Буровая», ни «Двенадцатый»… День… А днем все – в тайге. Позывной Толяна – «Метео». Почему – о том я у него потом спросил. Он пояснил: неподалеку от зимовья Холодный на речке Нимэ, что по-эвенкийски означает – «рыбная», напротив красных бахтинских яров, после войны была метеостанция, и там жила семья. Метеостанция «умерла» в 79-м году. А позывной Толяну достался.
Бесконечной и пустой кажется тайга. Но и в ней на каждый промысловый участок есть человек, реже – два. И Толян знает их всех – тех, кто слышен в этом невообразимом радиусе эфирного пространства среди глухой тайги: от матерей и жён, живущих и по Енисею, до дальних промысловых избушек, часто разоренных набегами медведей или пожарами… И это неведомое для человека, меряющего таежные эти края своими пространствами европейского обывателя, сибирское пространство трудно соизмеримо и часто непредставляемо. Участки у охотников – промысловиков, по «европейским меркам», с их государства. Бывают и чуть поменьше. Границы и соседей знает каждый. Не только ближайший, по границе-меже охотничьих участков, но и за три-четыре соседа во все стороны.
Заброс охотников на их зимовья в этом году на верховья реки Бахты, был как никогда, сложным. Лето стояло сухое, и воды в реке для про ее прохождения к верховьям и ее притокам – Бахтинка, Тынеп, Хуринда, было мало. Оттого для всех охотников-промысловиков главным было – подняться по притокам Батюшки– Енисея через обнажившиеся грозные пороги, и дойти до своих избушек-зимовий с лодками, полными продуктов, топлива и техники – снаряжения на всю долгую промысловую зиму. Потому темы разговоров в эти дни касаются именно заброски в тайгу и всех сложностей, с ними связанными.
Утром, пока пили чай, веселый и хмельной голос из рации радостно сообщал кому-то из промысловиков – соседей, что в речке воды совсем почти нет, да и становится она уже – почти всю льдом забило; вверх, к избушкам уже не пробиться; пришлось бросить лодку и таскать хохоряшки до зимовья. За два дня натаскался так, что «сутки из избушки не выйду!»
Толян, пока идет эта радостная хмельная трепотня, весело смотрит на нас с Петровичем и показывает на рацию:
– Это Олег. С Тынепа.
– Далеко это? – спрашиваю.
– Да километров сто двадцать по прямой, – и, дождавшись секундной паузы, берет микрофон. – Здорово, Олег!
Через пару секунд замешательства, голос в рации прибавляет «мажора»:
– Толян!! Ты?!
– Я. А ты, похоже, уже с утра принял…
– Да завез сюда пятилитровую баклажку спирта. Я позавчера поднимался, и пришлось лодку бросить у большого порога. Он же почти сухой, без воды. Я и так его, и слева пробовал – куда там! Только винты у мотора побил. Ну – бросил лодку и таскался два дня!
– Да я уже слышал. Ну и чо, как спирт-то?
– Да он, зараза, рот сушит! Хоть выкинуть его куда-нибудь с этой баклажкой. Надоел! Я, Толян, зимовал тут прошлый год с такой же баклажкой спирта и с бидоном бражки. И до того мне эта баклажка надоела, что я отошел подальше от избушки, нашел, где снег поглубже, и закинул ее в сугроб. Хрен с ней, думаю – весной вытает. Или будет чем заняться, ежели соскучусь по ней – возьму лопату и буду искать. Вернулся обратно, а бидон-то с бражкой стоит!
– И что, взялся бидон осваивать?
– А как ты думал! Так ты слушай, Толян! Надоела мне эта бражка через пару дней. Его-то – бидон – не выкинешь так-то, чтоб не найти! Бросил я избушку и пошел от нее и от греха подальше в другую избушку, вверх по Тынепу.
– Ага, понял. И чего? Ушел от нее?
– Да куда там! Ты не поверишь! Взял рюкзак с харчами, что мне жена наложила. Прихожу в верхнюю избушку, довольный, что ушел от бухалова. Пока шел – дурь выпарилась, полегче стало. А как в избушку-то зашел, печку затопил, чайник на неё поставил – думаю – надо подхарчиться, с дороги-то. Сымаю рюкзак, думаю – чего ж там жена мне положила. А там – прямо за буханкой хлеба, луком и куском сала – полторашка лежит. Нюхнул – а эт жена самогонки положила! И ведь не сказала ничего! А?
Сквозь треск рации долго раздается хриплый смех тынепского промысловика.
– Толян!
– Я здесь, на связи.
– Щас я за ее здоровье ишостопарик хлопну – и лягу… Я ж двое суток таскался, Толян. Все, давай!
– Отдыхай, Олег!
Всякая хозяйка, по традиции провожает своего мужа на промысел «под рюмочку», чуть из которой непременно отливается – Батюшке-Енисею. А иная положит на дно коробки или рюкзака и такой сюрприз.
Еще один голос пожилого человека в рации. С треском, шумом, но понятно, что он разговаривает с кем – то из своего дома. По разговору чувствую, что этот дед из рации не дома сидит, а в тайге.
Толян узнает его сразу:
– О, слышь – это дядя Миша. – Ты знаешь, сколько ему лет? – спрашивает он меня. – Во-о-семьдесят семь! И в тайге.
– Так он и сейчас на охоте?
– Ну да. С сыном заехал.
Дед Миша только что закончил разговор с кем-то из домашних: кажется, с дочерью. Толян, с утра поупражнявшийся в связи, прижал кнопку микрофона, от которого идет болтающийся виток еще «советского» шнура:
– Дядя Миша!
– Да, я… Кто это?
– Метео, метео!
– А! Толя! Доброе утро.
– Здравствуй, дядь Миш. Как жив-здоров, как дела?
– Да ничего.
– Обстановка как?
– Да как… Горели.
– Много?
– Да от устья Бахтинки сгорело. Километров шесть-семь. И в длину километров десять, примерно.
– Да, у меня тоже по Бахте, по правому берегу, сгорело километра с четыре…
Все сходятся в том, что виною этим пожарам – «турики», как здесь промысловики называют туристов. Нынешняя техника: лодки, моторы, «хиусы» делают доступными ранее непроходимые для обывателей таежные места.
Оказалось, не только у Толяна и у дяди Миши горело.
Пожар в тайге – беда двойная: на пожарищах нет леса, а потому и нет зверя, за которым промысловик ходит в тайгу. Разоряются зимовья со всем налаженным бытом, избушками и запасами продовольствия. Большую часть продовольствия хранят в железных бочках, подвешенных на деревьях, чтобы не пограбил медведь, или тот же соболь, мыши или другое зверьё. Для надежности крышки к ним приворачивают болтами. Но вот пожар… Трудно приходится охотнику, добравшемуся до пожарища…
В динамике рации неразборчивый позывной и расстроенный женский голос:
– Ты добрался?!
И сразу – отзыв:
– Да, тут я.
– Да что же такое, мать же твою перемать! Мне передали, что у тебя все сгорело! Все продукты! А? Это что же такое – без продуктов-то в тайге!
– Да ничего. Огонь много тайги пожег, вся сопка голая. А избушка цела. Метр до нее огонь не дошел.
– А продукты-то, продукты?! Я ж тебя про продукты спрашиваю!
– Да цело, кажется, все. В бочке пока еще не проверял, может, там еще чего-то осталось, она на березе висела. Глухарей еще полмешка.
– А ты хоть ел?
– Да два дня шел по гари. Одежда вся черная от копоти. Пришел, пиццу поджарил, стал есть ее, а меня рвет от этой гари. Три раза брался – не могу – выворачивает. Дыму наглотался, оттого и не могу.
– А в верхней избушке как продукты?
– Да я сразу к ней пошел, а она вся медведем разворочена. Сейчас тут, на гари разберусь, пойду избушку делать.
– Ну, ты, ежели совсем будет худо, тогда к Леше иди.
– Да ничо. Буду по новой венцы избушки собирать.
– А то хоть и к Леше иди. За сутки-двое доберешься. Хоть вдвоем там будете.
Разговор перемежается вздохами матери и молчанием сына, которое он прерывает словами:
– У меня батарейки уже садятся.
– Ну, ладно тогда… Ты тогда замени их, я в три тебя вызову….. Слава Богу, продукты хоть целы… Давай, я опять свяжусь без десяти три.
– Мне сходить еще надо, хоть воды принести. Попить.
– Ну, ладно, иди. Я без десяти три буду на связи…
Разговор закончился. Но через минуту тот же обеспокоенный голос матери снова пробивается сквозь шипение:
– Мирный, Мирный….
И опять:
– Мирный, Мирный! Леша! – это мать беспокоится уже за другого сына. Он тоже на промысле. Там, в тайге.
Вертолет за нами прилетел «санрейсом» – так называют здесь, по Енисею, непредвиденные, внерейсовые полеты, когда надо срочно забрать кого-то в районный центр, на Подкаменную Тунгуску. Он, слышный своим стрекотом еще за десяток километров, низко прогремел над нами, сделал обычный круг над Бахтой и зимовьем, оценивая обстановку. Вернулся, и, тяжко зависая желтым брюхом, присел на галечник, поднимая винтами снежную круговерть. Через минуту под нами уплывали крыши зимовья, машуший нам рукой Толян и белый пенный поток ручья, впадающего в Бахту. Позади остались зимние предстоящие заботы Толяна, его охотничья удача, а еще – множество историй, так открыто рассказанных в общем для простора Енисея-батюшки радио-эфире на частоте шестнадцать-семьдесят.