«И была в радость людям белая птица. Она прилетала ранним утром, а улетала поздно вечером. Весь день она сидела на голой вершине старого дерева, взросшего посреди становья, и – пела. И люди лесного племени со временем привыкли к ней, и подумать не могли, что тут может что-то поменяться. Выпадали дни, когда они вовсе не замечали её, а бывало, с досадой прислушивались к птичьему пению и говорили, что от этого пенья у них на душе становится неспокойно. «Может, прогнать её? – спрашивали они друг у друга. – Зачем она нам?..» И были не правы. Это люди племени поняли, когда однажды не увидели белой птицы на том месте, где она обычно сидела. Были удивлены и расстроены, и не хотели помнить про то, о чём говорили совсем недавно. Но шло время, и мало-помалу они начали привыкать к тому, что белая птица покинула их. И, когда уж и самый старый житель становья забыл про неё, вдруг посреди дня сделалось темно, как ночью, а потом пошёл дождь. И вместе с дождевыми каплями упали на землю крупные чёрные зёрна. Не прошло и седмицы, как на том месте, где они упали на землю, выросли чёрные дерева. А скоро в их ветвях поселилась большая чёрная птица. Она не пела песен. Она холодно наблюдала за жизнью становья. И вот уж этот холод передался людям лесного племени, и они стали суетливы и подозрительны друг к другу, ощутили пустоту на сердце. И скоро им начало казаться, что стоит откочевать подальше от клятого места, где в чёрной роще поселилась чёрная птица, и они опять будут, как прежде, улыбаться друг другу. И они откочевали в степи. Но и там ничего в их душах не поменялось. Они потеряли память».
(Из бурятского улигера)
Байкал нынче был спокоен. И малая волна не бороздила морскую гладь, и слабый ветерок не пробегал по тощим кустам черёмухи, взросшим на тенистом берегу Байкала, в который гляделись, как в зеркало, высоченные скалы. Тихо было окрест, Прокоп Белохвостиков, худотелый горбоносый мужик с маленькими круглыми бесцветными глазами, слышал, как звенело в левом ухе. Чайки, и те присмирели, бесшумно пролетали над головой. В их скольжении по воздушному коридору чувствовалось нечто сходное с робостью. И это напрягало в Прокопе, было непривычно. Мало кто из жителей Подлеморья примечал, чтоб чайки проявляли опаску даже при встрече с белоголовым орлом. Они и его, обладателя длинного, острого клюва и кривых сильных когтей, прогоняли прочь, коль скоро тот проявлял настырность и пытался помешать им.
Прокоп много чего слышал про чаек. Рыбаки не очень-то хорошо отзывались о них, говоря, что они злы и вороваты. Постоянно кружась над рыбачьими лодками, чайки не упускали случая украсть то, что не принадлежало им. Мальчишкой Прокоп часто сталкивался с ними и нередко отгонял их выстрелами из старого дробового ружья. Но это так, для острастки. Впрочем, однажды он изменил себе и зарядил дробовик не холостыми патронами. Это произошло, когда он и отец возвращались после одной неудачной ночной рыбалки. Всего-то и добыли тогда пару хвостов омуля да полукилограммового сига. А ходили на мотоботе аж к Ушканьим островам! Когда возвращались, отказал мотор. Отец долго возился с ним, перебрал, но всё без толку. А тут потянуло ветром. Баргузин, хотя не его было время, подул, взбугрил водную поверхность. Лодку стало швырять из стороны в сторону. Отец едва управлялся с нею. Когда же ветер усилился, вырвало из уключины правое весло. Лодку понесло по морю. Было б и вовсе худо, если бы отец не приноровился одним веслом, перекидывая его с руки на руку, ставить лодку носом к ветру. Когда б не это, она давно пошла бы ко дну. Но, может, её в щепы разбило бы волнами. Жестокая безжалостная сила ощущалась в них.
У Прокопа с тех пор сжималось сердце, когда он оказывался в остроносой, с высокими бортами, рыбачьей лодке. Будь на то его воля, он перестал бы выходить в море. Но разве мог он, привыкши подчиняться отцу, а после его смерти башлыку, самому опытному из рыбаков, кому вручена власть над ними, когда бригада в море, ослушаться их? У него этого не было и в мыслях. Надо сказать, он не испытывал душевного утеснения оттого, что вынужден порой поступать не по своей воле. Наверное, потому, что разучился отличать одну волю от другой. Воля, протолкнувшаяся в нём сквозь чувства, оказалась не способна противостоять даже ласковому насилию, отчего сначала ослабла, а потом и вовсе исчезла. Он так думал, что исчезла. Но это было не так. Когда понадобилось проявить себя, она ворохнулась в нём, поднялась с колен. Впрочем, до этого было ещё далеко.
Маленький Прокоп сидел в лодке, то опускающейся в глубокую водяную яму, то вздымающейся на крутую волну, судорожно вцепившись застуженными пальцами в ледяной борт. Все его силы уходили на то, чтобы удержаться в лодке, не быть захлёстнутым яростно грохочущими волнами. Он чувствовал бы себя ещё хуже, если бы рядом не было отца. У отца от немыслимой напряги побледнело худое, смуглое, в глубоких чёрных морщинах, лицо, а на узких длинных ладонях рук полопались мозоли и теперь кровоточили. И всё же отец улыбался и, пытаясь перекричать ветер, ронял почти весело:
— Надо ж, как хватило-то! Но да мы не лыком шиты, и напастями биты. Нас не запугаешь!
И смотрел на сына, и хотел бы увидеть в нём не страх, а твёрдую решимость, но, кажется, не сумел этого увидеть, и огорчённо вздохнул:
— Эх, Прошка, Прошка!..
Он то ли не услышал отца, то ли не захотел услышать. Он отгонял от лодки чаек, удивляясь их настырности: до берега отсюда было не менее десяти вёрст, а они вели себя так, как если бы земля находилась рядом.
Непогода всё усиливалась. Сладить с птицами оказалось не так-то просто. Для начала надо было, чтоб тебя не смыло за борт: лодку швыряло с волны на волну как щепку, = и уж потом думать, как одолеть чаек. А те чуть погодя и вовсе обнаглели. Воспользовавшись тем, что Прокоп отмахивался от них ломкой сырой черёмуховой веткой, которая не причинил им большого вреда, они зашныряли по днищу лодки. И – нашли-таки корзину, где хранилась рыба, и принялись выдёргивать из неё сухие прутья, с вызовом поглядывая на человека. Вот тогда-то, понимая, что рыба им с отцом понадобится для того, чтобы утолить голод: лодку, потерявшую управление, сносило всё дальше в море, — он исхитрился зарядить ружьё одной рукой: другую-то не оторвать было от кормового мостика. Да не холостыми патронами, а теми, с крупной дробью. Потом, прижав ружье к телу и наведя ствол на чаек, которые, по-прежнему истошно крича, бегали по скользкому, пропахшему рыбой, днищу, выстрелил. Чайки, жалобно скуля, покинули лодку. Когда же птицы взмыли в высь, одна из них вдруг перевернулась в воздухе и иссиня чёрным камнем упала в море. А потом ещё одна… Он почувствовал дрожь в теле и зажмурил глаза, только бы не видеть, как бестолковы и суетливы сделались чайки. Они, кажется, теперь не знали, куда проляжет их полёт. Должно быть, потеряли своего вожака. «И всё я… — с грустью подумал маленький Прокоп. – Ну, а если среди них не отыщется той, кто помнит хотя бы про ближние небесные тропы? Что тогда?.. Наверняка птицы погибнут, не долетев до голого, лишь местами покрытого тёмно-бурым лишайником морского утёса, где они свили себе гнёзда».
В какой-то момент он открыл глаза и увидел, как две чайки, взмахивая длинными парусами-крыльями, опустились на взбулгаченную водную поверхность, а потом снова поднялись в смурное, как если бы и вовсе лишённое дневного света, низкое небо. Но теперь они были не одни. Он заметил рядом с ними птицу – подранка. Она сама едва ли смогла бы оторваться от гулко гудящей водной поверхности. Но ей помогли…
Чайки поддерживали раненую птицу. Коль скоро крылья у подранка ослабевали, они подлетали под него и подталкивали узкими белыми грудками. Не давали ему упасть. «Боженька, миленький, помоги птичкам и прости меня, грешного. Я не хотел, чтоб они остались без вожака. Честное пионерское!» – пробормотал маленький Прокоп. Ослабевшая рука не смогла удержать ружьё, и оно, тоненько звякнув, упало на мокрое днище лодки. Отец повернул к сыну изуродованное напряжением худое морщинистое лицо и, стараясь перекричать ветер, спросил:
— Ты чего?..
Прокоп молча показал слабой рукой на удаляющийся птичий табунок и снова закрыл глаза. Как сквозь сон услышал дрогнувший голос отца:
— А ружьё-то подыми…
…Прокоп сидел на прибрежном камне, омываемом слабой байкальской волной, скрестив ноги, и изредка запускал в длинные седые волосы короткие и жёсткие пальцы рук. Да так и оставался какое-то время, замерев, точно бы пребывая в раздумье. Это и было раздумье о собственной жизни, которая сложилась так бестолково. А и впрямь… Чего же он достиг, к чему пришёл в свои пятьдесят лет? Скопил немного денег, в сущности ненадобных ему теперь. Что он станет делать с ними здесь, в Подлеморье, где, кажется, не осталось ни одного магазина? Да что там! Худенькой лавчонки не встретишь на полупустых улочках. И всё же он приехал сюда. Зачем?.. Знать бы! Просто в какой-то момент сделалось нестерпимо житьё-бытьё в райцентровском городке, по улицам которого с раннего утра до позднего вечера сновали торговые людишки с котомками иль сумками с разной снедью, от рыбы до горячих, только что из печи, пирожков с капустой и редко когда с грибами. В разгорячённых беготнёй потных лицах отпечаталось одно и то же стремление не опоздать к прибывающему поезду и постараться облегчить кошельки у проезжего люда. Городок-то стоял недалеко от узловой железнодорожной станции.
Прокоп теперь и не сказал бы, отчего он-то, потомственный рыбак, оказался среди торгового люда, а потом и сам сделался торговцем, и на удивление быстро приспособился к своему новому положению, научился показывать товар лицом и выкрикивать:
— Граждане пассажиры, рыбка горячего копчения! Берите! Не пожалеете! Ну, чего же вы?!..
Прокопу, когда он приехал в городок, где жил старый приятель, к тому времени успешно освоивший торговое ремесло, и в голову не приходило, что тайные мысли, вдруг завладевшие им, через год-другой станут противны ему? Про что были те мысли? Да всё про то же… «А пошто бы и мне не зажить, как те белые люди, что приезжают на Байкал и «сорят» деньгами? Могут за часовое пользование лодкой «отвалить» пару-другую долларов.
Бывало, рыбаки спрашивали у них:
— А с какого капиталу гуляете?
Отвечали, смеясь:
— В какое время живём-то, а? Иль до вас ещё не дошло, что на русской земле поменялось? Нынче никто никому не указ!
Смутное было время. В одночасье не стало рыболовецкого колхоза. Разбрелись рыбаки, кто куда. Иные из них потянулись к рюмке. Приглашали и Прокопа. Но он не захотел. Вместе со всеми ругал новую жизнь, но уже тогда в голове засела мысль: «А пошто бы не заняться прибыльным делом, коль нынче всё дозволено? Иль я хуже других?..»
Дружки-приятели не хотели понять, зачем он едет в райцентр? «Чё, нельзя здесь расстараться и подзаработать?..» Грозились: «Ну, погоди, останешься один во всём свете, тогда и поймешь, почём фунт лиха?»
Никто не держал Прокопа на отчине. Жена уже давно отдала Богу душу, а сын жил в городе и едва только помнил, что у него есть отец. В райцентре Прокоп быстро сговорился с давним товарищем «вместях попытать счастья». Съездил на два дня в отчину, заколотил избу и – через неделю уже бегал по железнодорожной станции от вагона к вагону, выкрикивая:
— Рыбка! Свежая рыбка!..
«Интересно, что бы сказал отец, когда б увидел меня в ту пору? А может, ничего и не сказал бы? Вырвал бы жердину из изгороди и прибил бы на месте?». — усмехнулся Прокоп. Он ещё долгое время был не способен ощущать что-то ещё, кроме жалости к себе. А коль скоро какая-то мысль приходила на ум, то лишь для того, чтоб напомнить, кто он теперь есть и почему за те полдня, что провёл в отчине, приехав из райцентра, ни один человек не подошёл к нему и ни о чём не спросил?
Прокоп вздохнул и как бы наяву услышал голос деда, которому в то время было девяносто лет, и он говорил, что ему недолго еще топтать землю. Дед знал много баек. Иные из них были так лихо закручены, что и много лет спустя вдруг обретали новую жизнь, про которую не скажешь, что она нужна всем, как не скажешь, что никому не нужна.
— Было это не то, чтоб давно, но опять же и не вчера, – говорил он. — Тогда по прибрежным степям бродили вольные табуны диких лошадей, а в небе летали легкокрылые белые птицы и над морем кружили табунки серых уток. Их никто не тревожил. И они селились рядом с жилищами лесных людей, которые собирали ягоду в ближнем распадке и ходили в море на утлых лодчонках и ловили рыбу. Все были заняты своим делом, и никто не знал, что беда уже стоит у порога. Но как-то под осень на племя лесных людей напали воители. Они пришли из чужих земель и были вооружены железными палками и ядовитыми стрелами. И — убили всех мужчин племени, а женщин и малых детей взяли в плен. Их, связанных по трое, повели в свои вотчины. Пленники сильно ослабли, им не хватало еды, в горле пересохло от жажды. Они наверняка все погибли бы, так и не дойдя до селищ, если бы в один прекрасный день, когда над таёжными тропами зависло пронзительно синее небо, а на горах расцвела сарана, не спали с их рук верёвки. Люди разбежались по тайге. Но мало кто вышел к родному становью. Да и те недолго ютились в своих жилищах: то одна из женщин, то другая покидали их и шли к морю, и там оплакивали мужей. Однажды, встретившись, они сказали друг другу, что не вернутся в свои чумы. И, взявшись за руки, забрели глубоко в море, и там были подняты волной и превратились в белых чаек и разлетелись по белу свету, чтоб отыскать души дорогих сердцу людей. Но до сих пор не нашли их. Потому чайки иной раз и кричат так жалобно и стонут.
Маленький Прокоп, после того, как море успокоилось, сказал отцу про то, как чайки помогли своему собрату-подранку оторваться от морской поверхности, взбулгаченной непогодой, и подняться в небо.
Отец не поверил, усмехнулся коряво:
– Ты чегой-то путаешь.
И, как Прокоп не убеждал его, тот не поменял своего мнения.
Не поверили ему и пацаны, когда он встретился с ними на причале.
— Ты иль в башке повредился со страху, иль пришибло тебя волной, что подошла прошлой ночью. Башлык сказывал, давненько уж не видывал ничего сходного с этой, смертным духом заряженной.
Прокоп сидел на берегу и смотрел на тихое, лениво плещущее у ног, море, по которому плыл выводок уток. До них было с полверсты, не меньше. И он едва ли что-то разглядел бы в теперешнем настрое птиц, если бы даже захотел. Отчего же тогда у него родилось убеждение, что утки чувствовали себя неуверенно в большой воде, как если бы кто-то угрожал им? Но ведь это не так. Море было нынче синее и прозрачное, сквозь толщу воды даже с берега он видел, как вяло передвигались по дну серебряные рыбки. Их вроде бы вполне устраивало то, что было доступно им. Чайки летали над морем. Одни только чайки…
«Отчего же мне так тоскливо?» – спрашивал у себя Прокоп. Хорошо понимал: отчего? — но спрашивал, намеренно стараясь усилить беспокойство, толкающееся в нем. Догадывался, уж лучше с головой окунуться в беспокойство, чем предаться унынию. Больно тягостное чувство, обламывающее в душе! Оно в первый раз заявило о себе, когда он встретил на вокзале кривоногого старичка в старых стоптанных ботинках и в рваном бушлате явно с чужого плеча. Был тот малого роста, лобастый, с большими залысинами, глядел на людей легко и весело, хотя те и отворачивались от него, норовили отойти в сторону: уж больно попахивало от старичка. Можно было подумать, что он и в бане-то никогда не мылся. Старичок приехал в городок неделю назад на электричке. И очень быстро сошёлся с бедным людом. Принят был и кое-кем из торговцев, умел помочь, когда им требовалась помощь. Обходился тем малым, что подкидывали. День слонялся по вокзальной площади, а когда наступала ночь, уходил на берег Байкала. Там и спал на тёплом песке, свернувшись калачиком. Там Прокоп однажды увидел его и подошёл к нему, спящему, растолкал, спросил:
– Чей будешь? Пошто спишь на сырой земле? Не боишься заболеть?..
Мужичок с интересом в маленьких, зеленоватыми горошинами, глазах посмотрел на него:
– Сколько сразу вопросов! С чего начать-то?..
– А как хочешь, – милостиво разрешил Прокоп, ощутив на сердце странное чувство не то жалости к старичку, не то родственной близости к нему. Не сказать, чтобы это чувство появилось теперь. Оно при первой встрече с остроглазым человечком в бушлате обозначилось чётко, но Прокоп постарался не показать этого. Тогда ему стало неприятно, что он думает о чём-то ещё, кроме дела, и отступает от правил, которыми живут все те, кто кинулся загребать жар, пока в печи горячо. И не всегда своими руками. Впрочем, это пока… Напарник Прокопа мечтал о том дне, когда станет хозяином, и ему не надо будет бегать на вокзал и, проталкиваясь к поезду сквозь толпу торговых людей, выкрикивать:
— Рыбка… Солёная рыбка. Есть и копчёная. Налетайте!
— Я и тебя возьму в свою компанию. Держись меня. Богатеем станешь! – говорил он Прокопу. Тот верил ему, знал, напарник перешагнёт через кого угодно, а своего добьётся. И от этого знания в нём что-то страгивалось, в душе, иной раз думал: «Чудно… Когда был маленьким, отец, будучи навеселе, нередко говорил, похлопывая по плечу: чую, большим человеком вырастешь. — Вздыхал: — Как поменялось-то в людях! Раньше к одному тянулись, нынче к другому… Больше налегают на зелёненькие. А какой ты человек – большой иль маленький, всем всё равно».
Не сказать, чтоб это не нравилось ему, как не сказать, что нравилось. И сам порой не знал, к какому берегу пристать. А ведь когда уезжал с отчины, был уверен, что во всём разобрался, знает, как теперь жить.
— Хватит, погорбатился на чужого дядю, — говорил в сердцах. — Теперь на себя поработаю. На свой карман. А чё, не имею права?
Мужики не спорили, но спрашивали:
— А зачем для этого с родной земли сваливать? Ты тут прояви себя, а мы поглядим.
Не соглашался с ними:
— Опостылело тут. На люди хочу!..
То и смутило мужиков, обозлило, чуть не побили Прокопа. А после того, как он сказал кому-то из тогдашних своих приятелей, находясь в лёгком подпитии (в тяжёлом-то никогда не был):
— Опротивели вы мне. Глаза б на вас не глядели! – те и вовсе возненавидели его, и уж многие стали считать, что он не здешнего корня, а про то, что его батяня тут похоронен, старались не вспоминать.
Прокоп и сам потом удивлялся, какая муха его укусила, с чего он так раздухарился? Добро бы, так думал. Но как раз этого не было. А сказалось так, скорее, потому, что находился во власти сладостной мысли, что вот де уедет в райцентр и там сделается важным человеком, и при встрече с ним люди будут снимать шапку, как он в своё время срывал её с головы, стоило заметить идущего по улице учителя. Правда, не понимал, как добьётся этого. А потом другие заботы появились. Он тогда хотел, чтобы у него постоянно водились «зелёненькие». Но, когда так и случилось, потерял к ним всякий интерес, и теперь уже на недоуменные вопросы отвечал вяло:
— А и сам не знаю, что со мной? Только на сердце всё ноет и саднит. Беда прямо…
Напарник Прокопа к тому времени приобрёл дорогую заграничную машину, стал ездить по Подлеморью, закупать рыбу и сбывать её с большой для себя выгодой. Иной раз брал с собой и Прокопа. Но тому это быстро разонравилось, сказал:
— Не, я лучше здесь, на вокзале, потолкаюсь с бабами. Неловко перед рыбаками. Всё в голову лезет, что обдуриваю их. Накалываю!.. Смотреть людям в глаза совестно!
— Стоп! Ты это о чём?.. Мы чего-то украли у кого? Нет?.. То-то! Так нынче вся страна живёт!
— Чья страна?
— Ты что, без царя в голове?
— Не знаю. Не сказал бы…
Старичок, оказавшийся тогда рядом, с интересом прислушивался к их разговору, а потом как бы даже по-приятельски похлопал Прокопа по плечу. И тому от этого почему-то сделалось не по себе, и прозрачное синее небо показалось безрассудно холодным, заряженным лишь на ливневый дождь, способный обломать ветви дерев и навредить зеленям в крестьянском поле.
Прокоп, так уж получилось, сам-то он вроде бы не стремился к этому, стал часто встречаться с маленьким кривоногим человечком. Тот в разное время дня выглядел по-разному. С утра был похож на сморщенного, измученного болезнями старца, по причине недосыпа недовольного собой и людьми. А ближе к вечеру напоминал бойкого подростка, позабывшего, с какой целью матушка послала его на привокзальную площадь, и теперь мучительно вспоминающего об этом, но не умеющего вспомнить, отчего в глазах металось весёлое недоумение.
Прокоп ощущал какую-то связь с ним, и хотел бы понять себя, но понять не мог. Не получалось. При встречах они чаще молчали, сидя друг подле друга в скверике на скамейке, а то и на песчаном берегу Байкала. Нередко Прокоп спрашивал, глядя на старичка с откровенной робостью, он не сказал бы, отчего побратался с нею, беспутной:
— А тебе не страшно, дед, что ты всё время один?
— А разве я один? – отвечал тот как бы даже с недоумением. – Вон и ты рядом со мной.
— Я не об этом.
— Понимаю, что не об этом. Но только что я могу сказать? По-разному бывает. Иной раз лежишь где-нибудь в подвале, глядишь в сырой потолок, и такая вдруг тоска навалится, хоть волком вой. И я, случалось, выл, пока не привык к тому, что у меня теперь нет дома и родных тоже нет. Жена померла, сёстры, выйдя замуж, уехали в другой город. А квартиру отобрал банк за долги. Мы у него брали ссуду. Надо ж было на что-то свадьбу справлять. Чтоб не хуже, чем у соседей. Вот и справили!
Он долго молчал. В глазах у него Прокоп не приметил и малой обиды на людей. К тому, что случилось с ним, старичок отнёсся спокойно, не пытался кого-то обвинить.
— А зачем?.. – ответил он, когда Прокоп спросил об этом. – Зачем мне квартира? Лишние хлопоты… Ну, а где переспать, я всегда найду. Сибирь-то большая.
В своё время он работал в институте, преподавал философию, но вспоминать об этом не любил. Зато любил повторять: «Будет день, будет пища…»
Говорил:
— Я живу как птичка. А той много ль надо?
Удивлялся, когда видел, как жадничали люди, недоумённо спрашивал:
— Ну, чего не успокоятся? Всё хапают, хапают… Где ж край их желаниям? В могилу-то ничего не возьмёшь с собой.
Он редко когда повышал голос. В глазах часто промелькивало что-то сходное с виноватостью, когда спрашивал у Прокопа:
— Ну, а ты по какой причине оказался на привокзальной площади? Вроде бы не похож на своего напарника. Иль тебе тоже было мало того, что имел прежде? Тоже потянуло на большие деньги?..
Прокоп не оправдывался перед старичком, про которого думал, что он сошёл с катушек, но придёт время, и тот ещё покажет себя. Был откровенен с ним, случалось, говорил смущённо:
— И сам не знаю, что подвигло поломать в своей жизни. Наваждение какое-то… Чего-то другого захотелось? А то ведь как было-то? Лет до двадцати батяня не давал мне воли. Держал в узде. А когда его не стало, башлык принялся поучать меня. Загонял в доску!
Наверное, не будь старичка-побродяжки, Прокоп еще долго пребывал бы в растерянности, да так и не сумел бы поменять в душе. Может статься, и теперь слонялся бы по райцентру, чувствуя на сердце томление от ещё одного бестолково прожитого дня. Но почему бестолково? Казалось бы, совсем недавно он не считал так. Впрочем, верно ли, что не считал? А тогда почему ещё до знакомства со старичком в рваных штанах он чувствовал себя среди торговых людей неуютно, редко когда принимал участие в их разговорах, а коль скоро и говорил, то чаще невпопад? Надо сказать, если в начале их раздражало, когда Прокоп вдруг останавливался посреди привокзальной площади и подзывал к себе какого-либо бомжа, вытаскивал из кармана мятые «десятки» и совал их в грязные, протянутые к нему руки, то в последнее время они старались не замечать этого, говорили тихонько:
— Чё с него взять? Блаженный…
Прокоп уехал из райцентра, никому не сказав про то, вернётся ли, нет ли?.. И вот теперь он сидел на берегу Байкала и с грустью смотрел, как накатывали на плоские отутюженные камни ещё не приявшие небесной силы, но уже упругие и озорно посверкивающие волны. А потом поднялся и медленно, спотыкаясь, как если бы под ноги попадали скользкие окатыши, пошёл к отчему дому по узкой деревянной улочке. Заметил, сквозь щели в заборе за ним наблюдали, и старался ужаться, сделаться не заметным. И это при его небольшом росте и сухощавой фигуре, кажется, удалось. Во всяком случае, он так подумал. И, чем ближе подходил к отчему дому, тем спокойней становилось на сердце. Не сказать, чтобы ему нравилось это искусственно воздвигаемое им спокойствие. Напротив, он хотел бы, чтоб вокруг него крутились люди. Он редко когда хотел этого. А вот теперь… Он думал, если бы теперь кто-то подошёл к нему, в нём исчезла бы зацепившая его за живое робость. Может, поэтому он часто оборачивался, размахивал руками, как если бы приглашал подойти к нему кого-либо из тех, кто нынче прильнул к забору. Но никто не подошёл. И Прокоп огорчённо вздохнул.
Оказавшись возле отчего дома, он долго разглядывал окна, крест на крест заколоченные пожелтевшими досками, потянулся сорвать их со ставен, но передумал. Он и сам не сказал бы, почему? Что-то смутное бродило на сердце, и не то, чтоб угнетало, а как бы отодвигало от всего, что нынче видели глаза. И даже на подворье, где ему была знакома каждая выбоинка в земле, каждая угорбинка в бревенчатой стене, в нём не шевельнулось и малого воспоминания. Чуть только походил по заросшим полынью дорожкам, а потом посидел на верхней гладкой приступке крыльца, и — поднялся. В какой-то момент подумал: а ведь и впрямь теперь уж никто не придёт к нему, и он окунётся в своё одиночество, как в прорубь, да так и пребудет в нём долгие годы. Стало страшно. Дрожащими руками он выбрал из побитой дождями жёлтой поленницы пару-другую поленьев, зашёл в избу, чуть только повозившись с большим ржавым навесным замком. Затопил печку. А потом сидел и смотрел, как жарко горели березовые поленья. И всё силился понять: почему же никто из дружков-приятелей не встретил его? Но, может, их уже нет на земле? А может, всё ещё жива обида на него, небрежно, как старую лопату, бросившего родное подворье?..
«По-людски ли это?.. Так ли это делается?»
Его разморило, и, наверное, поэтому скоро пришло безразличие к тому, что случилось с ним в последнее время. Спрашивал у себя: «Зачем же я вернулся, если здесь никто не ждал меня?..» И трудно было ответить.
Дрова в печи прогорели. От пола поднимался тяжелый сырой угар. У Прокопа закружилась голова. Он с трудом поднялся с табуретки и, держась за стену, прошёл в комнату и упал на холодную неразобранную постель, ударившись головой о деревянную спинку кровати.
