Литературная судьба Михаила Чванова – это одна из тех загадок, которая заставляет задуматься о природе признания и роли критики в жизни писателя. Готовя этот материал, я обнаружил нечто удивительное: на протяжении всего его творческого пути, кажется, что литературные критики – как «левые», так и «правые» – словно сговорились не давать оценки. О нем не было написано ничего: ни восторженных отзывов, ни разгромных рецензий.
Конечно, это не означает, что Михаила Чванова игнорировали в средствах массовой информации. Его имя звучало, его произведения и общественную деятельность упоминали частенько, но в основном это были информационные, безоценочные материалы. Казалось, что весь мир принял его творчество как некую данность, как существующий факт, не пытаясь углубиться в его становление, анализировать творческие этапы и вехи. Словно бы читательская аудитория была готова принять его таким, какой он есть, без необходимости в посредничестве критики, которая обычно выступает своего рода «фильтром» и «указателем» в сложной игре литературы.
Этот «пробел» в осмыслении творчества Михаила Чванова, это отсутствие критического диалога – явление, которое заслуживает внимания. Почему так произошло? Было ли это следствием особенностей его стиля, тематики, или же просто стечением обстоятельств? Ответы на эти вопросы не так очевидны, как хотелось бы.
В данной статье я попытаюсь, по мере сил, восполнить этот пробел. Погрузиться в мир произведений Михаила Чванова, попытаться проследить его творческий путь, выявить те особенности, которые, возможно, и ускользнули от внимания критиков, но которые составляют неповторимый облик этого писателя. Ведь за каждым произведением стоит не только автор, но и его долгий, зачастую невидимый для стороннего взгляда, путь становления. Изучение этого пути, особенно когда он был лишен громкой критической оценки, может открыть много нового и неожиданного.
Один из своих первых рассказов «Билет в детство» в ряду других 25-летний Михаил Чванов наивно послал сразу в 10 литературных изданий, конечно же, начиная с журнала «Новый мир». Везде рассказ был отвергнут с уничижительными или снисходительными рецензиями, а в некоторых, как он понял, его вообще не читали.
А в журнале «Новый мир», правда, не за этот рассказ два рецензента, в годы так называемой «перестройки» благополучно отбывшие в Израиль, определили его в антисоветчики. Нет худа без добра: то паскудное клеймо, хотя Чванов никогда антисоветчиком не был, привело к тому, что не «антисоветский» рассказ «Старый мост», а «Билет в детство» попал, долго рассказывать как, одному из лучших и честных, бескомпромиссных писателей страны фронтовику-противотанкисту (впереди пехоты!) белорусскому писателю Василю Владимировичу Быкову. Через какое-то время молодой писатель получил письмо:
«Дорогой Михаил! Ваш рассказ «Билет в детство» просто прекрасен. Замечательный рассказ! Я не вижу в нем недостатков. Читать его было сплошным наслаждением. Пиром души. Очень точно, очень емко, очень трогательно. И все так верно! Чувствую по себе, по своему опыту: мне тоже никогда не хотелось в детство, по ряду причин я его ненавидел… Рассказ этот свидетельствует о том, что Вы можете. Можете многое. Только не надо растрачивать себя по пустякам, соберитесь с силами и напишите что-нибудь значительное, емкое и правдивое. Конечно, написать такое в наше время дело весьма трудное, но это уже другой вопрос. Вы очень способный прозаик, талант Ваш очень глубок, постарайтесь распорядиться им достойным образом. А пока дай Вам Бог!.. Не верьте там разным… Больше слушайте самого себя самого, талант Вам подскажет…»
Но в смысле публикации рассказа Василь Владимирович Быков, несмотря на то, что к тому времени уже был всесоюзно известным писателем, лауреатом Государственной премии СССР, ничем молодому писателю не мог помочь. Уже наступила пора, когда его, большого и честного писателя, (кстати, все его, что было издано в СССР в переводе на русский язык, включая то, за что он получил Государственную премию, исковеркано, выхолощено цензурой, и вряд ли в оригинале мы это прочтем), подвергли тотальной травле, кончится это тем, что он вынужден будет покинуть Белоруссию, уже отделившуюся от России. Рассказ будет напечатан пятнадцатью годами позже в провинциальном уфимском издательстве, не замеченный местной критикой, может, потому что ее просто не было, тем более столичной.
И вот через десятки лет почти одновременно появятся сразу несколько отзывов о рассказе, свидетельствующих, что он якобы стал ярким литературным событием в пору его написания. Литературовед, но не литературный критик Ирина Прокофьева: «Билет в детство» – это название рассказа, которое можно взять эпиграфом ко всему творчеству Михаила Чванова. Это прикосновение человека и целого народа к незамутнённому, хрустально чистому, как родник, началу, обретение и укрепление стержневого в самом себе и национальной культуре.
Это произведение, датированное 1971 годом, сразу поставило Михаила Андреевича Чванова в один ряд с прозой В.П.Астафьева, В.И. Белова, В.Г. Распутина. Распутин заявил о себе пронзительным рассказом о своем детстве «Уроки французского», Чванов. – рассказом «Билет в детство».
Опять не литературный критик, а писатель Александр Сегень: и опять слово не литературного критика, а писателя: «В последнее время мы привыкли при упоминании о Чванове вспоминать о его краеведческих, организаторских заслугах – о его необыкновенных Аксаковских праздниках, и как-то так получилось, почти забыли, что он – писатель. Причем, один из лучших сегодняшних писателей России. Прозаик казаковского направления, граждански-лирический, проникновенный, душевный. Добрый Михаил Андреевич не был столь заметен, как его старшие современники – Шукшин, Можаев, Белов, Распутин, Астафьев, но он, без преувеличения, одного с ними ряда, одной судьбы и одной силы. Он стал известен в начале семидесятых. Особенно благодаря рассказу «Билет в детство». Опять-таки не литературный критик, а драматург, публицист, проживавший в Берлине Валерий Куклин в «Немецком обозрении современной русской литературы»: «В начале 70-х годов уфимский писатель Михаил Андреевич Чванов прогремел своим потрясающим по глубине и художественной выразительности рассказом «Билет в детство», который сразу стал классикой русской литературы…»
Прогремел! Но грома во всех тех, а может и других случаях никто не услышал, потому, как в это время рассказ еще не был опубликован. В это время Чванова по-прежнему одинаково рецензенты левых и правых взглядов пинали, топтали, что он на какое-то время перестал посылать в литературные журналы и, тем более, в издательства свои рассказы и повести. Недавно в в интервью порталу «Русское воскресение» Михаил Андреевич признался: «Конечно, горько было. Но сейчас думаю: может, в этом Промысел Божий? Напиши обо мне так в то время, может, задрал бы нос, сидя в президиумах писательских съездов, встал бы в стройный ряд советских «инженеров человеческих душ», может, дали бы дачу в писательском Переделкине, притерся бы к власти, не заметил бы, как скурвился, С другой стороны, может, крылья подрезали, и взлететь потом я уже не был способен, только смотреть вслед высоко взлетевшим птицам. Самое горькое: трудно, но надо признаться самому себе, что по большому счету я не оправдал надежд бескомпромиссного Василя Владимировича Быкова. И, сжав зубы, прислушиваться ко «всяким» и грешить против своей совести, но все это не оправдание»
Но, наверное, не прав Михаил Андреевич в своем горьком утверждении: были у него позже рассказы не меньшей пронзительной силы, как, например, «На тихой реке», «Жилая деревня». «Бранденбургские ворота», «Католический крест», «туристская» повесть «У перевала. Прекрасен отдых в осенних горах», раньше распутинского «Пожара» предсказавшая неминуемую гибель Советского союза, другие… Будучи земляком Михаила Андреевича, я, конечно, следил за его творчеством, и одно время от его, погруженного в огромную общественную и поисковую работу, как в России, так и за рубежом, как бы уже не ожидал от него новых прорывных произведений, как вдруг в журнале «Роман-газета» натолкнулся на его небольшую повесть «Свидание в Праге», продолжающую тему его пронзительного рассказа «Русские женщины (В ожидании героя)». Она стала для меня своеобразным шоком. Я ожидал рецензий на нее, прежде всего, конечно, в «Литературной газете», в литературных журналах… Увы, тишина…
А между тем эта необъяснимая тишина задрапировала от широкой читающей публики произведение замечательное, знаковое – и по содержанию, и по стилю, по эстетическому складу. Я перечитывал повесть неоднократно, каждый раз погружаясь в столь глубинные идейно-эстетические пласты, о которых при первом, поверхностном взгляде не возникнет и мысли… Маленькой повестью Михаил Андреевич доказал внимательному читателю, что он не есть постоянная литературная данность, что как художник, он продолжает рост. Читая это его произведение, я мысленно сопоставлял его с прежними работами Михаила Чванова; при всех чертах преемственности, оно все же и глубже, и набатнее. Именно поэтому читать его нужно обязательно.
«Свидание в Праге» – это квинтэссенция русской боли, спрессованной до «ядерной плотности» в крайне лаконичной литературной форме. По сути: короткий рассказ о судьбе русского офицера добровольца (на западе их принято называть «наемниками») на войне в Югославии с вклинивающимися эпизодами, происходящими в Чехии и России (тогда еще в Советском Союзе) – не просто «реn-story» на злободневную тему. Считаю большой авторской удачей сотворение новой эстетики жанра, проистекающей от русской классики, и, тем не менее, противостоящей ей. Эстетика русской литературы всегда была женственной, несла, как говорят в восточных философиях, «заряд янь». Тургеневская ли девушка, некрасовская ли крестьянка, или неподвижный Кутузов Толстого, подавленная ли природа эстетики соцреализма – всегда предоставляют торжествовать в эстетике женственному началу. Михаил Андреевич – и это крайне редко для русской литературы – производит мужественную эстетику, ведет не через оптимизм к безнадежности (как подавляющее число русских книг) а от безнадежности к оптимизму. Жизнь убивает героя повести – но она неспособна его переломить.
Композиция произведения настолько детально продумана, что включает в себя без противоречия и спора и боль Гражданской войны, русской эмиграции и боль Великой Отечественной, и современную боль, складывая их, как элементы мозаики, в одну-единую русскую трагедию. Никто кроме Чванова не помнит и не говорит о единой родословной белогвардейца, солдата Красной армии и «власовца», не нашедших примирения даже на русском Ольшанском кладбище в Праге, матери-старушки в дальней уральской деревне и «русского Рэмбо» в Боснии и Герцеговине во время братоубийственной войне в Югославии.. А ведь все они, как бы ни кружила их жизнь – РУССКИЕ!
Судить легко. Уничтожать друг друга легко. А вот понять, что поверни тропка жизни чуть в сторону, хоть бы на миллиметр – и был бы ты уже не красный, а белый, не кавалер советских орденов – а бесправный сталинский каторжник, не какой-нибудь демократ – «яблочник», а русский доброволец в Югославии… Потому что генная основа одна, природа одна, почва одна – РУССКАЯ почва!
Образы Чванова магически сливаются и расходятся, как контуры в театре теней. Вот современный русский подполковник, потерявший свою армию и страну, смотрит на фотокарточку белоэмигранта. А следом – коротенькое, как бы небрежное определение «ОН». Кого имеет в виду автор? Ведь под «Он» подходит и тот и другой персонаж… И, холодея, понимаешь: это мистический миг слияния двух (на самом деле – одного) начал. Говоря о персонаже «Он», Чванов соединяет двух героев в один контур. Мгновение – и они распались снова, и у каждого своя судьба, но на самом деле внимательный читатель запомнил их совмещенными контурами… Только большой мастер слова может вот так – даже не в двух словах, а в двух буквах – выпукло проявить пространственное и историческое ЕДИНСТВО нации.
Эстетика Чванова сливается с идейным замыслом: вот Прага, столица тогда еще не про-натовской Чехии, но уже склонной к славянскому предательству, президент которой сожалеет о происходящем в ней Всеславянском конгрессе. И эта Прага, славянская по корням и в то же время уже анти-славянская, изображена художником Чвановым с беспощадной и лаконичной точностью: «… Город висел за рекой в прозрачной дымке-тумане и казался нереальным…». И мы понимаем, что этот старый славянский город, предавший славянство, не может быть иным: он призрак самого себя. Обычный человек описывал бы долго и старательно его несомненную красоту, а Чванову достаточно нескольких слов – маяков.
По совокупности фактов повесть Чванова – трагедия из трагедий. Поистине воскликнешь вслед за классиком: «нет повести печальнее на свете». Рушатся судьбы, гибнут герои, торжествует зло. Это, так сказать, практика. Прошедший через русское пражское кладбище писатель (мы догадываемся, кто это; борода выдает…) говорит очень неутешительные вещи. Это – теория… Но отчего-то повесть Чванова кажется жизнеутверждающей и песня жизни в ней (хоть и наступили ей на горло) звучит все же торжествующе. Думаю, это следствие эстетики «инъ», эстетики мужественности, которая как витамин, необходима нынешнему, крайне рахитичному, феминизированному русскому гражданину (а стало быть, читателю).
Мне представляется, что эта «маленькая повесть» – это маленький шедевр нашей словесности, причем «маленький» отнюдь не в смысле значения, а лишь по объему. И очень грустно, что критика повесть «Свидание в Праге» прозевала, а, может, принципиально не увидела, отведя от подлинного и правдивого слова России своих читателей. А между тем объем повести Чванова сжат так кардинально, что печатай её хоть в газете – места хватит. Не хватает, к сожалению, желания. А, может, дело в другом? Может, просто-напросто он чужд ей по своей жесткой нравственной сути, не могли же они не заметить публикацию ее в таком известном издании?
Впрочем, я не прав, на повесть, написанную Чвановым урывками на войне в Югославии, Болгарии, Чехии и дописанную в России в страшные 90-е годы, обратил внимание, а за ней и на все творчество Михаила Чванова, но опять-таки не критик, а суровый в оценках, бескомпромиссный и бесстрашный борец за русскую культуру реставратор и искусствовед Савва Васильевич Ямщиков, потому что сам он – великий подвижник, художник и гражданин, пропускающий чужую жизнь через себя как свою. Сначала он напишет о нем в одной из центральных газет, а потом ему посвятит целую главу, названную им не иначе, как «Встретить человека», в своей горькой книге «Россия и бесы. Когда не стало Родины моей». Читаем: «Для меня подлинным открытием стало заочное знакомство с Михаилом Андреевичем Чвановым, заставившее восхититься этим истинным подвижником и здравым мыслителем… Глубоко философское осмысление югославской трагедии знающего историю и судьбу растерзанного края не с чужих слов Михаила Чванова. Когда мы с Аркадием Мамонтовым работали над фильмом о поруганных святынях Косова, я все время обращался к страницам чвановской книги «Мы – русские?…», находя исчерпывающие ответы на самые сложные вопросы в отношениях России и Сербии… Литературные произведения, вышедшие из-под пера Чванова, органично вписываются в богатейшую сокровищницу современного русского писательского творчества и выдерживают сравнения с классическими работами Распутина, Астафьева, Абрамова и Носова». К большой горечи Михаила Андреевича из-за тяжелой болезни Савва Васильевич не доехал до его знаменитого ежегодного Международного Аксаковского праздника, Савва Васильевич писал соотносительно к тогдашнему дню, что «ныне только два ежегодных истинных русских праздника в огромной стране: «Сияние России» Валентина Распутина и Международный Аксаковский Михаила Чванова», Пушкинский к тому времени либеральной властью, был затоптан. На Аксаковский ехали люди со всего мира, он стал в безвременье духовной поддержкой русских людей не только в России, но еще больше – за рубежом, предки которых оказались на чужбине не по своей воле. Например, прилетевший с огромным предубеждением на праздник потомок вынужденных эмигрантов, улетев, писал Чванову: «Многоуважаемый Михаил Андреевич! Благодарю Вас за приглашение на чудный и незабываемый фестиваль Аксакова! Не хватает слов, чтобы выразить мое впечатление об этом замечательном событии. Я чувствовал, что я нахожусь в старой Аксаковской России, а главное, что я окружён чудными людьми, которые искренно любят все то, что любил Аксаков, а главное – нашу любимую Россию! Я уверен, что это так благодаря Вам! Всегда буду рад Вас принять в Нью-Йорке и познакомить с потомками первой русской эмиграции. С большим уважением, признательностью и благодарностью,
Ваш Aндрей Кочубей, доктор физико-математических наук, вице-президент Толстовского фонда, Нью-Йорк, США» Или Александра Крепинская из Праги, дальняя родственница Аксаковых. Позвонил Чванову неизвестный чех: «У моей русской знакомой бабушку, беженку от большевиков, младенцем несли на руках в отступающих войсках позади гроба умершего командующего Восточным фронтом Белой армии генерала Каппеля, солдаты не могли его бросить на поругание красным, в тридцатиградусный мороз в страшном Ледовом походе через озеро Байкал в январе 1920 года. Она с болью и тоской, чувствуя отрубленные корни, мечтает побывать в России на местах где жили ее предки, но боится: как ее примут, потомка белого офицера, в ее памяти рассказы бабушки о зверствах большевиков. Она наслышана о вашей деятельности, но стесняется вам позвонить». Чванов позвонил ей, махом пресекая ее нерешительность: «Пришлите паспортные данные для покупки билетов. Прилетите в Уфу, обратный билет будет из Самары, провезем по всем родным вам по рассказам предков местам». «Боюсь, как меня встретят». «Конечно же, забросают камнями. Никаких сомнений, Россия уже другая, не та, что рассказывают вам сказки-страшилки. Я сам встречу вас в аэропорту». Потом он получит письмо: «Дорогой Михаил Андреевич, сердечно благодарю! Никто не сможет представить, что вы сделали для меня и моей семьи, когда я смогла поехать по местам предков. Даже нашла наш дом, правда, в плачевном состоянии. Живут в нем беженцы-узбеки, какими были раньше мои предки, разводят скот, бедные, боялись, что отберу у них дом. Очень Вас уважаю и люблю…». И такие случаи в биографии писателя Михаила Чванова не единичны.
Читая прозу Михаила Чванова, я постоянно ловлю себя на мысли, что параллельно с чтением перед моими глазами выстраивается видеоряд, хотя я не кинорежиссер, не кинокритик и не литературный критик, а философ, настолько они кинематографичны. К своему удивлению и радости, что я не одинок в этом ощущении, натыкаюсь в предисловии писателя Александра Сегеня к книге Чванова «Увидеть Париж и умереть» на такие строки, относящиеся к рассказу «Французские письма»: «Рассказ «Французские письма» написан в той же манере, в той же традиции, что и повесть «Свидание в Праге». Это подлинная любовная лирика. Такая, по которой давно соскучились все, у кого есть душа. Страшно хотелось бы, чтобы произведения Чванова о любви были бы экранизированы. Это хоть чуть-чуть спасло бы современный кинематограф, сокрушительно проваливающийся в пучину бесчисленных и бессмысленных спецэффектов». Но жизнь никогда не превратишь в спецэффект! Жизнь по-прежнему строится на любви и смерти, человеческих радостях и страданиях. Таких, какие нам показывает замечательный русский писатель, живущий в Башкирии, Михаил Андреевич Чванов».
Потом я узнаю, что выдающийся белорусский кинорежиссер Валерий Павлович Рыбарев, автор художественных фильмов «Живой срез», «Чужая вотчина», «Свидетель», ставших классикой не только белорусского кинематографа, но и на равных с фильмами Алексея Германа и Альгимантиса Пуйпы, обозначивших целое направление в советском киноискусстве, названное кинокритиками сверхреализмом или гиперреализмом.
Оно характеризуется особым вниманием к реалиям времени, возведением в ранг художественной значимости самых, казалось бы, маловажных деталей (ни одна белорусская картина не имела столь многоликой аудитории, как у его фильма «Меня зовут Арлекино» (1988г), вошедшего в историю советского кино, как самый кассовый: за первые 15 месяцев демонстрации в кинотеатрах СССР ее посмотрело 42 миллиона человек), в свое время просеивающий литературные журналы Советского союза в поисках литературного материала для очередной своей работы, наткнулся, кажется, в журнале «Сибирские огни» на повесть Михаила Чванова «Свидание в Праге» и решил, что это как раз то, что он так долго искал. Но с родной киностудией «Беларусь-фильм к этому времени у него сложились не простые отношения. Он поехал в Москву на «Мосфильмм» к его хозяину, кинорежиссеру Карену Шахназарову, который, хорошо его знал и ценил его фильмы, тот честно сказал, что не знает таком писателя, а потому денег не даст. Загорелись было братья-сербы, потому как повесть имела прямое отношение к войне в Югославии, и Чванов в Сербии как бы был не чужой, но у сербов после войны не было денег. В отчаянии Рыбарев полетел к Чванову в Уфу: «Может, найдешь хоть пару миллионов, я дома продам, что смогу». Но Чванов, как честный русский писатель, оказался даже более нищ, чем он, и продавать у него было тоже нечего «Может у кого попросить?» – осторожно намекнул Рыбарев, зная, что Чванов собирает деньги на аксаковский храм. «Просить на храм я еще могу, а на фильм – нет, да и никто не даст..» Наконец, Валерий Павлович великими трудами сумел включить экранизацию одной из повестей Чванова в план родной киностудии «Беларусь-фильм».
Но он никак не мог выбрать для экранизации одну повесть из трех, особенно понравившихся ему, если были бы деньги, экранизировал бы все три, предложил это сделать самому Чванову, ему даже прислали из киностудии договор на подпись, но в самый последний момент его выкинули из плана, как ему написали потом, по сокращению плана вроде бы как в Союзном государстве, как… «иностранного автора»… Круг замкнулся: издатели его не издают, критики о нем не пишут, потому кинофильмов по его произведениям не снимают…
Валерий Павлович Рыбарев умрет после тяжелой болезни 25 июля прошлого 2025 года. Михаил Андреевич в этот же день получит по электронной почте письмо: «Здравствуйте, Михаил! Из Минска к Вам летят горестные известия. Сегодня в день своего рождения умер Валерий Рыбарев. Вы были его любимым писателем, каким-то далеким и очень близким по духу человеком. Мне трудно писать о его кончине, но мы часто говорили с ним о Вас, и я решила, что должна сообщить вам о горестном событии. Вам всего доброго, не сдавайтесь, пишите и будьте здоровы! Светлана Рыбарева»
О подвижнической деятельности писателя Михаила Чванова написал опять-таки не литературный критик, а, например, оренбургский писатель Валерий Кузнецов: «О Михаиле Андреевиче Чванове особое слово. Когда думаешь о нем, на ум приходит простодушный совет Гиллеля – одного из мировоззренческих предшественников Христа: «Когда нет вокруг тебя человеков, будь ты им». Сколько хороших, умных, совестливых людей прошло мимо аксаковских развалин – наследия послереволюционных лет, искренне негодовали или печалились, в том числе и публицистикой, а «в хомут не лезли» (Л. Н.Толстой). Михаил Чванов, автор по-толстовски бескомпромиссной, добротной прозы и книги яркой, острой публицистики «Корни и крона» с любовным вглядыванием на каждой странице в места, людей и события родного края и всей России, говоря, не помню, чьими словами, «засучив рукава, принялся расчищать авгиевы конюшни запущенных и оскверненных аксаковских мест…».
Здесь уместно сказать: писатели бывают трёх типов: одни развлекают публику, за них в своё время литературу и отнесли ельцинские реформаторы к «сфере услуг» (к счастью, сейчас это изменилось). Другие – самовыразители. Они любят себя в литературе, а не литературу в себе.
Их мало интересует – кто их прочитает и что вынесет из чтения, главное – себя показать. И третий тип – это писатели высокой миссии. Они интересны, как развлекатели, они самобытны, как самовыразители, но самое в них главное – они прочно в контексте родной словесности, плоть от плоти стволового древа своей культуры.
И Чванов, несомненно, писатель высокой миссии, которая порой затмевает его имя и его самого, как бы отодвигает. Отсюда и один из чвановских парадоксов: на родине его, в Башкирии, как писателя, почти не знают. В Уфе его, как писателя, затмила его огромная подвижническая деятельность: два созданных им аксаковских музея: Мемориальный дом-музей С.Т. Аксакова в Уфе и Музей семьи Аксаковых на родине его не менее великого сына, И.С.Аксакова, широко известный за пределами России Аксаковский историко-культурный центр «Надеждино», ежегодный международный Аксаковский праздник, за его плечами их уже 35, первоисследование крупнейшей пещерной системы Урала пропасти Кутук-Сумган, за что его, 21-летнего, Министерство геологии СССР наградило Почетным знаком «Отличник разведки недр», насколько оно было непростым, говорит факт, что следующая экспедиция, спелеологов МГУ, закончится трагически, двое погибших, позже появились там и другие мемориальные доски, он – почетный член Союза спелеологов России. Его последняя награда в связи с его 80-летием – медаль «За морские заслуги в Арктике» – приказом Главнокомандующего военно-морским флотом России: за поиски в одном случае – пропавшего в Арктике военно-морского летчика С.А. Леваневского, пытавшегося первым осуществить перелет через Северный полюс в США, в другом – военно-морского штурмана В.И. Алььбанова, за создание музея его имени на его родине, в Уфе, полярного музея в середине России. Только ведомо ему, зачем он поднимался во время извержения к кратеру величайшего вулкана Евразии, Ключевского, на какие вопросы он собирался найти ответы, стоя на сотрясающемся ребре полукилометрового в ширину и в глубину котла кипящей лавы? В советскую пору он не мог сказать, что не из туристического любопытства, что само по себе не плохо, он будет стремиться попасть в отроги грозного хребета Сунтар-Хаята на крайнем севере Охотского края в поиске кладбища последних, не сдавшихся большевикам, белых офицеров генерала Пепеляева, сподвижника А.В. Колчака, ушедших в суровые горно-таежные Дальнего Востока. Это было, наверное, единственное сохранившееся кладбище Белой армии в России, а другие не то, чтобы были уничтожены, их изначально не было, словно белые, кроме тех, что сумели уйти за границы России, минуя кладбища вознеслись на Небо. Знакомый по прежним полярным поискам вертолетчик контрабандой забросит его в верховья реки Охоты, на обратном пути порывом пурги вертолет бросило на скалы, Чванова не было в списках находящихся на борту вертолета людей, потому его никто не искал, и он вынужден был кочевать в предзимней тайге, ближайшим населенным пунктом был уже не Охотск, а Оймякон в Якутии, известный как второй полюс холода на планете. А до этого и после этого – поиск безвестных могил русских беженцем и изгнанников страшного Русского Исхода в Болгарии, Сербии, Франции, Греции, поиск одной и святынь Русской Православной Церкви – Табынской иконы Божией Матери, ушедшей в изгнание во время того же Исхода с частью русского и не русского народа в Китай, где следы потерялись. Не просто был инициатором спасения русского воинского кладбища времени Гражданской войны в Болгарии под знаменитым перевалом Шипка, а первым, кто своими силами начал его восстанавливать. Его явные и тайные дороги на Балканы с именем Ивана Аксакова в страшные 90-годы: в раздираемую войной Югославию. Чванов не сразу понял, что по Божьему Промыслу, нарушив закон аэродинамики, пуля снайпера, в последний момент отклонилась на несколько сантиметров в сторону на блокпосту в Республике Сербской по дороге из Бани-Луки в Белград, и ударила в борт грузовика, у которого он стоял, и только щепка от него больно впилась в шею, он подумал, что укусила то ли пчела, то ли оса. Во время этих дорог он, не знаю, случайно или не случайно, встречался, в том числе с известным ученым-балканистом Л.П. Решетниковым и с помощником военного атташе СССР в Югославии А.Б. Беляковым. В недавнем телеинтервью генерал-лейтенант СВР в отставке, в недавнем прошлом начальник информационно-аналитического управления СВР, открылся, что он в те годы был ее резидентом на Балканах, а от Чванова я узнал, что А.Б. Беляков – полковником ГРУ, который после войны в Югославии и «путешествий» по другим странам вернется в одну из республик бывшей Югославии, в Черногорию, где спасет превращенное в свалку русское воинское кладбище времени Русского Исхода, построит нем храм, и станет на нем старостой. Может быть, об этих фактах из жизни Михаила Чванова можно было не писать, но без этих, не знаю, случайных или не случайных встреч на югославской войне, наверное, не обрела бы такую пронзительность повесть Михаила Чванова «Свидание в Праге». Собеседнику на интернет-портале «Русское воскресенье» на вопрос о степени его встроенности, что ли, в тогдашнюю Югославию, а потом в Сербию. Михаил Чванов ответил: «Если коротко, приведу только один только факт. Гордость, конечно, – грех. но этим фактом горжусь. В конце 90-х, в самый разгар войны в Югославии, ко мне в музей Аксакова в Уфе пришла женщина: «50 лет с лишним ищем могилу моего дяди, полковника Советской армии Крымова, который погиб 25 апреля 1945 года в Чехословакии. Искала жена, в прошлом году умерла, искал ее сын, полковник уже Российской армии, у него были больше возможностей: бесполезно. И вот недавно нашлась фотография: его похороны, рядом с могилой майора Шмонина, уроженца Стерлитамака, родственники которого тоже не могут найти могилу. На обороте: около г. Собор, 25 апреля 1945 года. Нашли на карте Европы не Собор, а Сомбор: вдруг он? Но не в Чехословакии, а в Югославии. Я пошла в Башвоенкомат. Говорят: ни чем не можем помочь, Югославия в результате войны распалась на несколько государств, у нас пока нет с их военными ведомствами никакой связи, как, наверное, и в Москве. И тут офицер, занимающийся юношескими поисковыми отрядами, фамилию не запомнила, уже когда я уходила, в коридоре: «Может, единственная возможность: сходите в Аксаковский фонд к писателю Чванову, у него в бывшей Югославии свои люди. Я позвонил и написал в Югославию в несколько адресов «своим людям», переслал фотографию могил. Через месяц получил ответ: «Могилы полковника Крымова и майора Шмонина найдены, их прах перенесен в г. Сомбор на мемориальное воинское кладбище». А еще через месяц – фотографию установленного обелиска, на котором выбиты их имена…»
В Союзе писателей Башкирии Михаил Чванов не то, чтобы совсем чужой, но в нем его справедливо считают русским писателем, а в Союзе писателей России упорно – башкирским, по территориальному принципу, и потому он, как бы ничей, как бы одинокий волк. Он мог уехать в Москву, звали после смерти В.М. Клыкова, Президента Международного фонда славянской письменности и культуры, вице-президентом которого, возглавляющего его международную аксаковскую программу, Чванов по сей день является, чтобы подхватить его всеславянское дело, но он не мог оторваться от Башкирии, не только потому, что он родился в ней и она часть России и что в Башкирии он чувствовал себя более защищенным, как русский, чем в загаженной космополитизмом, по сути, антирусской , он не мог оторваться от определенного ему аксаковского служения, хотя вроде никто на это служение его официально не определял, от спасенной им от взрыва аксаковской церкви, в которой крестили великого печальника Русского Народа и всего славянства Ивана Сергеевича Аксакова, тогда он гадал, что позвало его тогда, за день до назначенного взрыва церкви, в Надеждино, теперь он твердо знает, что исключительно по Божьему промыслу, но этого было мало, уедь он – ее бы тут же дорушили, потому никуда не поехал, так и остался ее сторожем и строителем. В Союз писателей России он особо не стремился, его там угнало суперпатриотическое пьяное рванье рубах в застольях после пустопорожних так называемых пленумов в подражание коммунистическим по погибающей России. Одно время в 90-е годы он даже стал сторониться Союза писателей, хотя его возглавляли хорошие люди. Как он однажды сказал, что в один момент он почувствовал, что эти патриотические посиделки в славном растерянном писательском братстве могут довести него до петли. Потому он создал свой Аксаковский фонд, поначалу как структурное подразделение Международного фонда славянской письменности и культуры, созданный великим скульптором и столь же великим славянским подвижником Вячеславом Михайловичем Клыковым, прямым и столь же бесстрашным продолжателем дела Ивана Сергеевича Аксакова. Что касается Союза писателей, рекомендацию в его Михаилу Чванову, глубоко русскому писателю, дал не русский писатель, может, даже, живущий в Башкирии, а выдающийся башкирский поэт-лирик Рами Гарипов, у которого любимым поэтом был Сергей Есенин, хотя Чванов не просил его об этом, просто тот удивился, что Чванов не состоит в Союзе писателей России, на которого башкирские коммунистические власти пытались повесить ярлык башкирского националиста. Русский «националист» и башкирский «националист» хорошо понимали друг друга, и ранняя смерть Рами Ягафаровича Гарипова была Чванова большим горем. В писательском сообществе Михаил Чванов был, как я уже говорил, как одинокий волк. Но почему-то тянулись к нему великие русские писатели Василий Белов, Валентин Распутин, великий Вячеслав Клыков, все трое были старше его, да не только они, в страшные 90-е годы, прилетали или приезжали к нему на учрежденный им Международный Аксаковский праздник, а на самом деле, за духовной поддержкой, а они, разумеется, были духовной поддержкой ему. В память о них посаженные ими три дерева, в березовой аллее у стены Димитриевского храма в Надеждине, вкотором крестили великого Ивана Аксакова. В ту невеселую пору Чванов часто говорил во всеуслышание, что в Башкирии он чувствует себя более русским, чем в Москве, и что для него многие башкиры и татары, оставаясь башкирами и татарами, более русские, чем русские по паспорту в тогдашнем российском правительстве, впрочем, скоро хитрые люди, по какой-то причине стремившие спрятать свою национальность от простодушных русских, башкир и татар, якутов тоже, может, стеснялись своей национальности, добились, чтобы из паспортов изъяли графу национальность, и теперь мы все без роду-племени, башкиры и татары пытались протестовать, а мы русские стеснительно отмолчались…
Следующим шоком для меня была повесть-реквием Михаила Чванова «Серебристые облака». Я удивился, что она была опубликована не в Москве, а в скромном литературном провинциальном альманахе «Аргамак» (потом он станет уважаемым журналом всероссийского звучания, но со временем у «бедного» Татарстана не хватит на него средств), издаваемом в Набережных Челнах замечательным русским поэтом Николаем Алешковым. Для себя я определил повесть как: «Слепки реальности, земной и небесной». Как я потом узнаю от Чванова, печатать «Серебристые облака» решительно отказались все, впрочем, он мало к кому обращался, зная наперед, что откажут, берег нервы, забегая вперед, скажу, что повесть-реквием в штыки примут некоторые священники-начетчики, у них никах нет сомнений, у них все разложено по полочкам раз и навсегда, и всякий сомневающийся, а без сомнений не приходят к истине, к Вере, для них – чуть ли ни враг, потерянный человек. Даже его кровный журнал «Наш современник», в котором он был членом редакционного совета, отказал, под предлогом: слишком личное!» (Через пять лет он все-таки опубликует, но даже близкая к журналу критика обойдет повесть-реквием стороной). И это определение «Слишком личное!» меня не удивило, оно не случайно. «Слишком личное!», Чванова людей, в том числе критиков пугает, некоторых даже возмущает, потому что Чванов как бы залезает в их душу, открывает для них в ней, чего они сами о себе не хотят знать, что прячут не только от других, но и от самих себя, о чем, может, и не подозревают, так легче и проще жить, захлопнувшись не только от людей, но и от себя. А без обстроенной искренности, до полной обнаженности души Чванов – не Чванов. это – главное в его творчестве. Я сразу вспоминаю его рассказ «Французские письма. Рассказ со счастливым концом», в начале которого он невольно раскрывает, может, неприятную для него самого суть своего творчества, обжигающую многих, но пишет как бы не о себе: «Недавно ему приснился странный сон. Какое-то большое собрание народа: то ли театр, то ли какая конференция или даже съезд. А он посреди этого народа ходит-бродит почему-то голый, прикрываясь то ли книгой, то ли журналом. Спешил скрыться в ближайшую дверь, а там еще больше народа. И, разумеется, все на него смотрят. Одни делают вид, что не замечают его наготы, отводят глаза. Другие, наоборот, откровенно пялятся на него, показывают пальцем, здороваются. Но никто не пытается его задержать или как-то помочь в сложившейся ситуации. А он не знает, почему он голый и не знает, где его одежда. И все куда-то пробирается, стесняясь своей наготы… Проснулся среди ночи, потом долго не мог уснуть, пытаясь осмыслить сон, и, в конце концов решил, что сон своего рода символический. Да, всю свою непутевую жизнь он рассовал по рассказам, повестям, каждый раз догола обнажая душу, не оставляя никакой тайны о себе, и жил теперь с ощущением словно голый: все о нем все знают и в большей степени, чем он о себе самом, испытывают неловкость от этого. По этой причине с некоторых пор он старался не дарить свои книги знакомым, и тем более близким людям, чтобы не ставить их в неловкое положение, потому как в очередной раз будет перед ними словно голый, если, конечно, они книгу прочтут…»
Начать разговор о повести-реквиеме «Серебристые облака», мне хочется с того, что, переходя через эпохи в стране и в своем творчестве, Михаил Чванов имеет удивительный талант оставаться собой. Некогда, ещё в совсем другой стране, он отыскал особый, чвановский, сплав, на котором и стоит литейная марка его автографа: высокий мистицизм духовности, соединённый с предельным, доходящим до натурализма, реализмом повествования. Никак нельзя назвать его писателем-мистиком, столь весомо, зримо, даже порой народно-грубовато, особенно в прямой речи, его слово. Можно было бы говорить о «критическом реализме», составившим ещё в XIX веке и славу, и основной поток русской литературы, для такого направления у Чванова слишком много Бога, религиозного, порой сокровенного под спудом реалистичных деталей начала.
Как бронза есть сплав меди и олова – так и чвановский сплав есть узнаваемый реализм и таинство надмирной духовности. И их не разлепишь, не разделишь, они входят друг в друга на молекулярном уровне. В «Серебристых облаках» Михаил Андреевич раскрывает целую эпоху, от 60-х годов минувшего, громоподобного ХХ века с его чудовищными перекосами, и до наших дней. Собранные под одной обложкой повести, эссе и рассказы на первый взгляд, чужды друг другу, слишком далеко разнесены и по времени и по теме. Объединяет их Россия и русский дух. Личность автора объединяет: говорит он о разном, но, в то же время, всегда ясно и глубоко об одном, и всегда чувствуется, что это именно он говорит.
Устами множества своих персонажей из самых разных слоёв постоянно власт ью перетрясаемого общества, Чванов говорит о болезни народа, всё время о болевых его точках, но ведь мёртвое безмолвствует! Стало быть, тот, кто говорит – живой, хоть и тяжко, маятно ему… Делая с искусством дантиста точные, словно гипсовые слепки с реальности земной и небесной (стоящей на незримом заднем плане) жизни, Чванов земную, чаще всего, изображает то трагической, то пугающей, но всегда подающей надежду. За нагромождениями этих житейских перипетий, за всей пёстрой путаницей стёжек русского узнаваемого быта – молчаливо, скромно, не выпячиваясь, стоит безымянный Русский Подвиг. Русский Подвиг не кричит о себе – потому что по своей нравственной сути не то, что не умеет, и потому что не хочет, брезгует «пиаром». Две три строчки в повести под самый занавес, и вот уже во всей полноте в них проглянула русская трагедия, высокие смыслы, таинство бытия и чёрный зев вечно преследующего человека ужаса небытия
Чванов и в жизни, и в творчестве мудр, сердит, духовно тонок, телесно вынослив. Этими четырьмя основными нитями прошит его словесный узор, а полотно, по которому вышивает он, отнюдь не гладью и не тишью – боль за други своя. В одном из опубликованных журналом «Наш современник» писем Валентина Григорьевича Распутина к Чванову читаю: «Я всматривался в тебя после кончины жены: мужественная жизнь смолоду наделила тебя мужеством на всю жизнь. И ты не выронил пера из рук. А я вот этого – выронить – боюсь…»
Чванов сердит, потому что постоянно задаёт всем неудобные вопросы. Его не заманишь в «свои», потому что он истинный русский и на группировки и партии себя не тратит и верен своей единственной идее. Издательства и журналы с ним долго не дружат: всякий раз смущает его выход за «игровое поле», когда не уложить слово-воробья в идеологические рамки, выпорхнуло, и живёт своей жизнью. Да, он – издателям не свой, журналам тоже, кроме журнала «Наш современник», членом общественного совета которого он по-прежнему является, он принципиально не ушел из него в трудную для журнала пору, когда ушли другие. Потому что собственный. Ради справедливости нужно сказать, что в свое время его, большого русского писателя, к тому же члена редакционного совета, в «Нашем современнике» его не всегда печатали, он не совсем своими острыми углами вписывался в узкую для него колею или заданность журнала. Он несколько раз писал заявление о выходе из редсовета, но всякий раз его удерживали, журналу почему-то нужно было его имя с неудобной, раздражающей некоторых сотрудников журнала: его «слишком!», словно это порок или же, преступление, а не достоинство. Сейчас, в нелегкую пору журнала, когда ушел на заслуженный отдых его легендарный главный редактор Станислав Юрьевич Куняев и по разным причинам ушли некоторые члены общественного совета, и Чванов вслед за ними мог хлопнуть дверью, изобразив этим солидарность с ними и принципиальность, он, повторяю, посчитал для себя принципиально важным остаться с журналом, и не только потому, что он многие годы был частью его жизни, и что – не дай Бог! – случись, что с журналом, после него его никто не будет печатать. Тогда он точно останется одиноким волком в чужой стае…
Ещё одна определяющая особенность прозы «Серебристых облаков» – разлом, надлом, острота кризиса внутри человека. Выбор, который не хочется делать – но приходится. Разрыв человека изнутри, неразрешимостью «проклятых вопросов». Глубокое погружение во внутренний мир персонажа, то становящегося героем, то остающегося лишь персонажем. Частота непоправимых промахов, порождённая внезапностью свалившегося решения… Тяжесть жить с не поправимым, долгая и выматывающая, не имеющая разрешения…
Мораль у Чванова не басенная, в «резюме» под конец не выносится. Вообще от повествования не отделяется. Она внутри ситуации, она растворяется в ней. Читатель приглашается, как присяжный, в соавторы по приговору. Как бы сам поступил? Куда бы пошёл – закрути тебя в твоей жизни так? Если многие писатели умеют отвечать – то Чванов из тех редких, которые умеют спрашивать. Он – если суммировать сказанное о «Серебристых облаках» в нескольких словах – Чванов сам по себе вопрос, в некоторых случаях – сам себе большое недоумение. Он судит собственную юность за оптимизм: казалось, что всё главное впереди. «И вдруг оказалось, что всё позади. Я так не понял, зачем приходил…»
Скажу прямо: написать такое для автора – очень рискованно. Это означает – снять мантию судьи и учителя, необходимую, как ни крути, тому, кто надеется быть прочитанным. Особенно рискованно написать такое для автора в самом конце, завершая книгу, подводя ей итог. В середине была бы надежда, что к концу прояснится. В конце такой надежды уже нет… Но это не значит, что повесть, что повесть абсолютно пессимистична, просто она заставляет задуматься, сделать выводы, которые еще не поздыэ.
«Я не даю вам ответов, – как бы говорит Чванов. – Я хочу научить вас только одному: чтобы вы со мной вместе спрашивали».
Ещё один рискованный, но очень чвановский ход – переплести, перепутать художественную прозу с замахом на вечность – и злободневные, кусачие, публицистические эссе, которые бичуют антигероев и рискуют стать непонятными – как только сгинут антигерои-временщики. Религиозность – притом не напускная, а сокровенная и больше молчаливая, не даёт Чванову соблюдать «нейтралитет», обходить углы, успокаиваться в чём-то, лично ему приятном (а человек он, несомненно, жизнелюбивый, но дайте ему пикник на природе описать, легкий туристский поход описать – опишет обязательно с выходом на трагедии человеческой души
Для многих современных, не в меру секулярных людей, это открытие целого мира, большой русской православной вселенной – когда Михаил Андреевич неторопливо и основательно, словно бы за руку водя, говорит с читателем о Вере. Есть что-то экклезиастическое в тяжеловесной, грустной, усталой поступи Чванова, выходящего через узкий притвор в христианство из суеты, удручающей тоски до животности плотяной современной жизни. Где не было, и нет ничего нового под Луной, в отличие от горнего света, который всех старше – и при этом всегда новый. Перед читателем проходят возрождённые умелым пером «западники» и «славянофилы», снова, как живые, сталкиваются и разделяются, сходятся и совмещаются. Мучительно вместе с нами «наши мёртвые» ищут срединные пути, помогают нам через свои крайности выбраться к Истине. Кладут кирпичики в основание Национальной Идеи, которая вроде бы и без лишних слов ясна, но это не совсем так, – в Православие. Но в том-то и дело, что в каждую эпоху нужно обсказать современным языком, убедительно и понятно не меняющуюся Истину. Как наилучшее из ружей бессильно без пороха, так и глубочайшие древние тайны не вспыхнут среди наших реалий без соответствующего убедительного слова. Где нет живого слова, где нет сцепки слова с сердцем человека – там нет и мостика душе к Богу. Словами, пахнущими деревенским печным свежим хлебом, рассказано в книге о милых сердцу автора уральских просторах об ознобе русского чувства. И полусознательных, подавленных в человеке матриц православной культуры, идущей от дедов и бабушек…
Чванову подвластны таинственные движения сердца и высокие общечеловеческие помыслы, поданные в упаковке обыденной убедительности. Во всём у Чванова – благородная сдержанность. Изображения природы и человеческих настроений как бы переливаются, перетекают одно в другое, создавая ощущение слитности всего сущего с окружающим живым и неживым миром. Непросты они и неоднозначны, многолетние наблюдения и раздумья писателя о жизни русской провинции, глубинки, русской деревни, да и города тоже.
Чванов описывает всё тот же русский национальный характер, каким он был очертан классикой XIX – начала XX веков, но описывает уже с новыми чертами, новыми привычками, шрамами, травмами, сросшимися или ещё мучающими переломами. Никуда при чтении Чванова не уйти от русского космизма, от этой исключительно-русской особинки, в любых условиях обязательно постичь сокровенную суть мира, в котором он живет. Чванов наделяет своих персонажей способностью осердеченно видеть окружающий мир, очарование с детства близкой ему. Стиль Чванова, как российские реки – неспешен и несуетлив, порой допускает ослабление фабульной интриги, чтобы убедительнее привести человека к великой русской созерцательности.
Повесть «Серебристые облака» – на мой взгляд, новая, замечательная часть той великой эстафеты раздумий русской литературы о смысле бытия, о жизни и смерти, противоречивой сложности бытия. Мысли писателя о судьбах страны и русского народа, о судьбе Православия, и социальной справедливости, о тех, сорняками заросших, путях, которыми суждено идти народу, пробиваясь к Истине, получили в «Серебристых облаках» углубленное обоснование. Смятение души, ощущение духовного разлада порождают чувства неустойчивости жизни, разочарования, которыми автор мучается наравне со своими персонажами. Но – призывает настойчиво искать выход.
А это, порой, важнее самого выхода!
И, как и прежде, о повести «Серебристые облака» написал не литературный критик, – с опозданием скажу, что я не считаю себя литературным критиком, пишу из недоумения, что не пишут о Чванове литературные критики, а замечательный русский поэт Николай Рачков, живущий в городе Тосно под Петербургом. Он не претендует на лавры литературного критика. Его язык – не язык критика. Как поэт, он вселенски категоричен: «Писатель Михаил Чванов опубликовал в журнале «Аргамак» трагическую повесть-реквием «Серебристые облака», которую прочитать надо бы всем людям, живущим на Земле. Чтобы задумались, пока не поздно. Написал, не щадя себя, обнажая себя до донышка души из любви к людям, к жизни, которая так коротка, к Земле, которая у нас одна и которой в любой срок может у нас не стать… Ничего подобного ни в классической, ни в современной литературе – ни в отечественной, ни в зарубежной – я не встречал. Может, не довелось. Поражает откровенность, с какой главный герой произведения распахивает душу перед читателем, рассказывая последовательно в мельчайших деталях, поступках свою вину, своё раскаяние за то, что не принёс счастья самому близкому человеку и сам, в конце концов, не стал счастливым…
Я и прежде читал повести и рассказы Михаила Чванова с замиранием сердца – столько правды и правоты, смелости и чистоты, столько рвущего грудь волнения от любви и печали, от отчаяния, от одиночества, от непонимания, от высоты художественного совершенства. И вот – «Серебристые облака». Сюжет до того прост, что не хочется говорить о нём, Как и в прежних повествованиях Чванова, нет здесь обычной завязки и развязки. Вся повесть – это мысли вслух, это мучительные размышления о жизни, это затаённый крик отчаяния, когда ничего уже невозможно поправить, это метания от Веры к безверию и наоборот, это углублённый поиск смысла в прошлом, даже древнем, попытка спорить не только с сельским батюшкой, но с апостолами и философами, найти у них ответ на то, что мучает совесть человека, живущего и – словно бы уже не живущего от невыносимой потери близкого. Страдания души вызывают масштабные познания о существовании мира. И своё суждение о них.
И писатель (герой повести), и автор (Михаил Чванов) убеждены: до Страшного суда, ныне живущие на Земле должны помогать друг другу, и тогда появится надежда изменять загробное состояние своих ближних и всех, кто тебе был дорог на земле. И главное: у каждого человека должен быть свой суд над самим собой, который страшнее всех других судов. Тогда ему будет не страшен Вселенский суд. Писатель, после всех сомнений и терзаний, уверен: душа человека не умирает вместе с телом, а остаётся бессмертной. Иначе, почему она с детства так томится, словно ей тесно в теле? А потому и томится, что знает разуму неподвластное, неведомое, с которым она обретёт полноту счастья – за пределами земной жизни. И значит надо жить на Земле так, словно ты рано или поздно на неё вернёшься. Надо любить, беречь, обустраивать Землю. Может, надо просто заслужить право снова видеть закаты и рассветы, осенние берёзы в искрах первого мороза, печь картошку в костре, смотреть и вслушиваться в весёлую речку… Потому что «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога небесного водворится…» Я рассказал только малую долю того, что есть в «Серебристых облаках», которые читаются на одном дыхании. Будь моя воля, я бы дал Нобелевскую премию за это произведение одного из лучших на сегодняшний день русских писателей».
Говоря о творчестве Михаила Чванова, я все ссылаюсь на мнение писателей, а вот письмо рядового читателя, Людмилы Федоровны Маркиной из г. Кинель Самарской области: «Только что прочитала вашу повесть «Серебристые облака». Такую книгу раздумий и сомнений о нашей земной юдоли я ждала давно. Вопросы, которые волнуют вашего героя (думаю, что это автобиографическая повесть) и мне не дают покоя. Книгу читала медленно, карандашом подчеркивая наиболее близкие мне мысли, чтобы потом перечитать и, конечно, прочитать близким. Это же не праздное философствование. Разве может мыслящий человек не задумываться о своей жизни, о смерти-бессмертии, о вере в Бога, о предначертании судьбы. У меня от рака умерли родители, бабушка с дедом, двоюродные сестры, чуть больше года назад 33-летний сын. Я до сих пор тупо ищу ответ, кому надо было, чтобы хорошие люди, не причинившие никому зла, с такими муками один за другим уходили из жизни. Что-то уж слишком жестоко! Жизненные наблюдения и опыт позволяют сделать вывод, что и в самом деле наша жизнь запрограммирована. И что есть «счастливая звезда», под которой человек рождается, и наоборот. Да, вопросы, которых вы в своей повести-реквиеме касаетесь, непостижимы для нашего ума. Ответа на них мы не найдем. Видимо, нужно по вашему просто принять ту жизнь, которая дана каждому, а смысл ее искать в заботе о ближнем. Не случайно вы приводите в пример так называемые «не цивилизованные» народы Севера, которые не боятся смерти. Поэтому ощущения безнадежности и бессмысленности жизни и всего сущего ваша книга все-таки не оставляет. Огромное вам спасибо за вашу книгу! Жаль, что придется сдавать в ее в библиотеку, буду искать в магазинах…»
Казалось бы, куда еще выше восходить Михаилу Чванову, как писателю, выше некуда, дальше только НЕБО, но вдруг в наталкиваюсь в книжном на книгу Михаила Чванова под названием «Вышедший из бурана», определенную автором довольно странным жанром «роман-эссе», казалось бы, соединением двух несовместимых жанров – изданную не совсем литературным издательством «Вече», и – на что я обратил внимание, при финансовой помощи АО «Транснефть-Урал», что свидетельствует, скорее всего, о том, что такие литературные издательства-монстры, как АСТ, ЭКСМО, отказались от книги, как от чужой, сразу по нескольким параметрам, и которая не принесет им дохода. Или, скорее всего, по прежнему своему опыту и по своему характеру он и не обращался к ним, чтобы лишний раз не трепать душу. Вернувшись домой и, перебрав книги Чванова в своей библиотеке, обнаружу, что почти все его книги в наше славное либеральное постсоветское время издавались с финансовой помощью каких-либо предприятий, преимущественно оборонных заводов России, в том числе завода по производству самого грозного ядерного оружия. Это наводит на кое-какие мысли и выводы.
Не знаешь, с чего начать разговор. Колоссальный труд, колоссальный объём, срез всего XX века, роман-эссе Михаила Чванова «Вышедший из бурана» требует неспешного чтения и глубокого осмысления. Как говорит сам автор: «Книгу эту я «писал урывками почти сорок лет: бросал и снова возвращался. В подзаголовке определил её почему-то, как «Книгу Бытия».
Книга переполнена болью, стоном о родной земле, лежащей в вещественной, а главное, в духовной пост—коммунистической разрухе, книга – об уже пропавших, и ныне продолжающих пропадать не Богом назначенного применения душевных силах народа. Персонажи: собирательно вымышленные, и вполне исторические, документально-выверенные, подчёркнуто-протокольные. Всей страной, – кто с чистым сердцем, сочувствуя, кто из праздного любопытства, а некоторые с осуждением: зачем надо было уходить в эти дебри, чего добились, к тому же не испытав, не разделив жестокой судьбы рпусского народа в жестоком для него XX веке, можно сказать, благополучно отсиделись в горно-таежной сибирской глуши, – следим по телевизору и в интернете за жизнью отшельницы Агафьи Карповны Лыковой, единственной оставшейся в живых из семьи старообрядцев Лыковых, ушедшей еще в прошлые века в суровые сибирские горно-таежные крепи сначала от «сатаны»– патриарха Никона, с которого начался духовный раскол русского народа, а потом от большевиков. От последних уходить приходилось все дальше и дальше, пока уже сравнительно недавно, когда Россия уже в основном освободилась от этой духовной заразы, занесенной с Запада, не вышли случайно на них геологи, по роду своей специальности хорошие добрые люди, не замороченные социально-партийными предрассудками. И от всего сердца пытаются им помочь в почти первобытном быту. И даже этот вполне добрый контакт с современной цивилизацией оказался для большинства из старообрядческой семьи смертельным, то ли на своей одежде они занесли что, то ли своим «оскверненным» цивилизованным дыханием, напичканным разными вирусами и микробами, не смертельными для нас, к которым у них нет иммунитета, может, элементарные гриппом, который оказался для них смертельным, и она осталась одна, может, Богом спасенная, неведомо для нас для какой цели, каждый «по степени своей испорченности, ищет своего определения, чтобы успокоить свою душу.
Но не все Лыковы, ушли от «сатанинской» власти в глухие горно-таежные крепи, как самые твердые или упертые в вере, не самосожглись, остались с остальным русским народом не только из за слабости духа, но и потому, что кто-то должен противостоять Сатане. Какова их судьба? Их судьба оказалась не менее, а, может, более жестокой, чем ушедших в глухую Сибирь, главное, их упорно и жестоко лишали уже даже никоновской, послушной любой власти полуверы. Главный герой – не знающий своих корней молодой парень Иван Надеждин, не знающий, что он на самом деле Лыков, потому что его отец, тоже Иван, в смертельных обстоятельствах в войну в окружении в страшном Мясном Бору невольно или вольно сменил свою фамилию, – родившийся на ставшей второй после Волги великой русской рекой – Колыме в семье двух бывших зеков, «врагов народа», брошенных за колючую проволоку только за то, что они были русскими крестьянами, верящими в истинного Бога и любящими родную землю. Отец его прошел концлагеря, ссылки, колхозы, которые были теми же концлагерями, только без колючей проволоки. Великую Отечественную войну, окружение в страшном Мясном бору под Великим Новгородом, в котором погибли от голода и болезней десятки тысяч русских солдат, советские власти скромно определят погибших круглой суммой в 10 тысяч человек – не меньше, не больше, для удобного счета, немецкий концлагерь, так похожий на советский, только непонятно, кто у кого перенял опыт, снова концлагерь – свой. И мать, брошенная в концлагерь только за то, что была родственницей великого русского писателя Ивана Бунина, написавшего, помимо своих прекрасных книг, нехорошую книгу о вожде так называемого мирового пролетариата Ульянове-Бланке-Ленине, в том числе раскрыл секрет его нехорошей болезни. И Иван Лыков, еще не знающий, что он Лыков, потому как по паспорту он Надеждин, по рождению колымский абориген, но у которого по ночам стонет душа и томительно ноют обрубленные родовые корни, возвращается на свою древнюю, порушенную большевиками, а потом немецкими захватчиками, а потом последышами большевиков родину. И что промыслительно: благословляет его на это реальный персонаж, великий лагерник, восемь лет штрафных лагерей и семь побегов, не сломленный духом Вадим Иванович Туманов, которого у нас пошло-либеральная пресса определит во всего лишь фартового золотоискателя, друга Владимира Высоцкого. А он, выйдя в конце концов не сломленным из концлагеря, станет не только выдающимся золотоискателем, но и выдающимся народно-государственно мыслящим предпринимателем, которого будет одинаково гнобить сначала советская, а потом новая либерально-криминальная власть. Когда следователя по особо важным делам Генеральной прокуратуры А.Н. Нагорнюка, потом он хорошо устроится при новой власти, шившего на Туманова очередное, кажется, двадцатое уголовное дело, один из корреспондентов спросит: «А знаете, кого вы снова пытаетесь закрыть за колючую проволоку?» – «Знаю, – усмехнется тот. – Если бы его назначить премьер-министром, он за год вытащил бы страну из болота, но у меня заказ». А главным заказчиком был «ласковый Миша», президент Михаил Сергеевич Горбачев. Михаил Чванов познакомится с Вадимом Тумановым в одной из своих поисковых экспедиций в вертолете над штормовым Охотским морем. Позже, по случаю 90-летия В.И.Туманова Чванов напишет о нем статью в газету, членом редколлегии которой он был, по просьбе ее главного редактора, но вместо ее под его именем в газете будет опубликован грязный пасквиль. В отличие от многих, Вадим Иванович не поверит в это: «Не мог человек, который, рискуя жизнью, ищет в суровых приполярных горах, без вести пропавших, поступить так!» А главный редактор газеты откажется опубликовать опровержение. Именно после этого случая Михаил Чванов перестроит свой роман-эссе и посвятит его Вадиму Ивановичу Туманову.
Прилетев на историческую родину, Иван Лыков, все еще Надеждин, не найдет села своих предков, оно погибнет или будет уничтожено в ряду сотен тысяч других. Но в очередной раз пересекая Новогородчину по разбитым дорогам в разбитом гремящем автобусе, он вдруг увидит заброшенное село с единственной полуразрушенной избой, а за ним полуразрушенную церквушку, при виде которых у него вздрогнет душа, и он попросит остановить автобус и решит восстанавливать это село, за которым, отгороженным от страны ржавой колючей проволокой, глухо молчал страшный Мясной Бор с десятками «списанных», не похороненных русских солдат, а потом окажется, что это село его предков, Лыковых, душа его не обманула. Но на его пути встанет огромная куча советских законов, свора чиновников, по паспорту вроде бы русских людей, но давно не русских, исковерканных коммунистической властью.
Вымышленных, точнее, собирательных героев Михаил Чвановы перетасовывает с реальными, и становятся в его повествовании не менее реальными Главный герой, Иван Лыков, сын Ивана и внук Ивана, хоть и узнаваем вполне – да только во множестве лиц. Чванов в нём сгустил, сконцентрировал множество судеб, биографий и смыслов. Иван Лыков думает и говорит полифонически, он нераздельно связан со своим народом, а в частности, со своим лыковским родом, хотя этого еще не знает, доказывая, что «не лыком шит». Это типаж-обобщение, вбирающий в себя образ всего многострадального русского крестьянства, «мужичества» с его мужеством и в то же время почти деткостью, мудростью и кажущейся, простоватостью, наивной искушённостью, прожжённым у колымских костров до дыр простодушием, недоверчивой доверчивостью. Словом – тот народный парадокс, про который в песне сказано: «и веками непонятен иноземным мудрецам».
Скорее всего, это моё личное впечатление, связанное, может, с угрюмой мрачностью моего характера, но читая у Михаила Чванова об Иване Лыкове, я никак не мог отделаться от образа заброшенного русского сельского кладбища. Русский мужик завершает свою жизнь под крестом, а порой без креста, потому как православный крест даже после смерти страшен, и вот уже только холмик, а вот уже зелёная ряска бездумной флоры затянула и холмик забытой могилки, и – ничего, совсем ничего…
Может быть, с особой стороны взглянув на избитую тему русского крестьянства, Михаил Чванов, как писатель, выделяется тем, что возвращает забытые имена лежащим на этих заброшенных погостах. Есть братские могилы, объединяющие людей лишь смертью, Чванов же на множестве страниц выписывает братскую судьбину, чарку-братину неисчислимого множества обидно-безымянных русских крестьян, а в Иване Лыкове обретающих коллективное имя: труженика и воина, весельчака и страстотерпца.
Россия щедра во всём – к сожалению, и в разбазаривании судеб человеческих тоже щедра без меры. Но Иван Лыков не может остаться в одиночестве, это разрушило бы «бытие» огромной книги. И потому на её страницах, дополняя ораторию, стилизованную порой под священные книги, появляются, бок о бок с вымышленными, собирательными героями – реальные, именитые. Такие, как всемирно известный философ и учёный, во многих науках преуспевший, священник Павел Флоренский. Тот, кто, совмещая великую веру и великий разум, не давший гордыне великого разума разрушить веру – даже после смерти продолжает давать людям и смысл жизни, и надежду, и силы, и крепость. О нем, уже расстрелянном в городе славных большевиков Петра I и Ульянова-Бланка-Ленина, слышат, как о живом, то в одном, то в другом концлагере, в том числе на Колыме, на которой он никогда не был, порой одновременно в нескольких лагерях и на воле в разных концах страны, превращенной в огромный ГУЛАГ. Некоторые его даже «встречали». Уже давно отправленный в мир иной, он продолжал поддерживать дух в несчастных. Потрясающа сцена в романе: уже в 50-е годы зек с довоенным стажем, бывший университетский профессор философии, с двумя кликухами: Бессмертный, потому что из шахтной бригаде в 30 человек, опускающейся под землю, через месяц оставалось только двое-трое, и среди них обязательно он, и продолжалось так дпесятки лет: до войны, во время войны и после еее, и Илья-пророк, потому как безошибочно предсказывал будущие не только лагерные, но и мировые события, разочаровал своего соседа по лагерным нарам, отца Ивана:
– Вот и ты, без всякого сомнения, однажды признал его в человеке, перед которым другой, рискуя быть пристреленным, вырвавшись из колонны, опустился в ледяную дорожную грязь на колени.
– Но он же назвал его не просто отцом Павлом, а отцом Павлом Флоренским. И потом после карцера говорил мне, что он сразу узнал его, потому как раньше видел его на одной из пересылок.
– А ты вот помнишь его, этого отца Павла Флоренского, как он выглядел?.
– Ну как же: высокий, статный, открытое русское лицо, русые волосы, рыжая борода…
– Вот в том-то и дело, что не рыжая. Павел Флоренский был невысокого роста, и обличьем не русский. Потому как был полуармянином, и волосы, и борода были у него темные, если не сказать, смоляные»
-А у меня, как сейчас, перед глазами, – поник сразу духом Иван, отец Ивана – холодный моросящий дождь-полутуман, вдруг вытянувшаяся из него встречная колонна таких же заключенных, поравнялась с нами, и шедший впереди меня мужик вдруг вырвался из нашей колонны и опустился прямо в грязь перед ним на колени. Произошло замешательство, обе колонны остановились. Охрана заволновалась, ближайший конвоир сорвал с плеча винтовку, дернул затвором, но не отказавшийся от имени отца Павла прикрыл собой вставшего перед ним на колени. «Убери!», – негромко, но строго сказал он вертухаю, и тот неожиданно послушал его. Не отказавшийся от имени отца Пава поднял на ноги опустившегося перед ним в грязь бывшего человека: «Благословляю на жизнь! Бог давно простил твои грехи. Крепись духом, выживешь!» – и толкнул обратно в нашу колонну: «Все крепитесь! Выживем!..», – крикнул не отказавшийся от имени отца Павла уже всем в обеих колоннах.
Орали начальники конвоев: почему встали колонны, заходились в лае овчарки, прозвучало несколько предупредительных выстрелов в воздух. Спрятав подальше в середину опустившегося на колени, тронулась наша колонна, за ней и встречная, наконец разошлись, и все улеглось. Растерянно-злобно шел рядом с нашей колонной с винтовкой наготове вертухай, проворонивший выскочившего из колонны доходягу, все выискивал его глазами среди нас, наконец, нашел: «Ну, погоди, мать твою, вечером поговорим…» И, по всему, не мог объяснить и простить себе своей растерянности перед тем зэком из встречного этапа, перед которым доходяга, рискуя жизнью, упал на колени: почему он, старый служака, сержант-сверхсрочник, беспрекословно подчинился, словно начальнику конвоя, его спокойному требованию опустить винтовку, хотя имел право пристрелить и того и другого, но он тогда, словно загипнотизированный, опустил винтовку и сделал несколько шагов на несколько шагов в сторону.
Не менее потрясающа другая сцена, в своем роде глубоко пророческая, предупреждающая нас, ныне живущих и собирающихся жить дальше. Вадим Туманов, уже давно свободный человек, по просьбе немецкого журналиста Дитмара прилетает на Колыму, тот хочет увидеть сталинские лагеря, сравнить их со «своими».
«Подъезжали к лагерю по названию «Новый». Встречи с ним Туманов ждал с особым чувством. Сюда осенью 1949 года он пришел этапом. Его первый лагерь! Вот сейчас он увидит два барака: для «честных воров» и барак «ссученных»… И опять поплыли перед глазами живые лица: Модест Иванов по кличке Мотька, Гриша Курганов по кличке Грек, Колька Лошкарь, Вася Корж, Васька Челидзе… Туманов очнулся от вопроса Дитмара:
– Но где же лагерь, Вадим? Ты не ошибся?
Туманов ничего не мог понять. Лагеря не было, словно его никогда и не было, словно он придумал своим воспаленным воображением. Они вышли из машины, но снова он ничего не понимал. Невозможно поверить, что на месте этого запустения когда-то звучали живые, вернее, полуживые голоса.
Туманову вспомнился Иван Хаткевич, парень из Белоруссии. Они знакомы были всего трое суток. Это случилось в 1951 году. Вместе бежали из лагеря на Берелехе. За трое суток побега у них было столько приключений, сколько у многих не бывает за всю жизнь. В столовой на Колымской трассе возникла драка между ними и «суками». «Сук» было пятеро. Туманов видел, как в руках одного из налетевших на него сверкнул нож, если бы Иван, знавший его к тому времени не больше полусуток, не кинулся под нож и не отбил его, ему был бы конец. В это время подоспела погоня. Туманова бросили в сусуманскую тюрьму, а Ивана отправили в лагерь «Ленковый». Через какое-то время Туманов узнал, что Ивана Хаткевича застрелили при попытке нового побега. Но это, скорее, был не побег, а намеренное самоубийство. Побежал он в сторону горы Дайковой. Кто-то из охранников выпустил из автомата предупредительную очередь. Иван лишь обернулся, выругался и снова побежал в гору. Следующая очередь скосила его. В памяти Туманова навсегда остался этот белорусский парень, которого он знал всего трое суток…
Такая же картина на местах других лагерей, везде одно и то же: земля захламлена кусками колючей проволоки, арестантской одеждой, ржавыми гильзами… А от большинства лагерей вообще ничего не осталось, и даже трудно было представить, что когда-то здесь был лагерь.
От Широкинских лагпунктов тоже ничего не сохранилось. Лагерь «Ленковый» весь перемыт – он находился на месторождении золота. Штрафной лагерь «Широкий» на берегу Берелеха также переработан драгой. В лагере был парень – на лицо страшный, зубы вставные железные, да и тех всего три. Он в дивизионе охраны пилил дрова. Там держали собак, и он у одной овчарки иногда отбирал еду. Сам рассказывал: «Становлюсь на четвереньки и рычу на нее, она пятится, а я к миске. Так и выжил. Может, она меня, сука, жалела? Если бы ни эта псина – наверно, сдох бы».
Был в одном из лагерей командир дивизиона Рогов. Всегда, в отличие от многих других офицеров, подтянут и выдержан. Его жена работала в лагерной спецчасти, у них восьмилетняя девочка. По колымским меркам – культурная офицерская семья. Туманову она увиделась в другом свете, когда кто-то из разконвоированных, побывавший у Роговых дома, передал ему разговор отца с дочерью. За обеденным столом он рассказывал о заключенных, нарушивших дисциплину. Красавица-дочка обхватила ручонками шею отца: «Папа, а ты их как в прошлый раз: положи около вахты и расстреляй, чтобы другие боялись!»
На стене одного из бывших административных зданий висит помятый и перекошенный, написанный в лагерную пору белой краской на красной жести старый плакат: «Жители Мальдяка! Ударным трудом крепите могущество нашей Родины!» а в траве до сих пор валяется щит, когда-то прикрепленный над воротами в зону: «Добро пожаловать!»
– Один к одному, как в нашем нацистском концлагере! – прокомментировал Дитмар….– У нас в Германии на месте концлагерей созданы музеи, чтобы они всегда напоминали о страшной трагедии в истории народа, чтобы это никогда не могло повториться. У вас все сравняли с землей, чтобы ничто не напоминало о трагедии. Уже ваши внуки о ней могут забыть, и это может повториться… Нужно было оставить хотя бы один лагерь.
Туманов не знал, что ему сказать».
Ныне люди, ищущие сведения о своих родственниках, пропавших в недрах ГУЛАГа, начали сталкиваться с тем, что снова закрываются архивы ГУЛАГа, по стране то там, то здесь начинают ставить памятники товарищу Сталину, и что страшно: по инициативе снизу, глава внешней разведки господин С.Е. Нарышкин, как утверждают, славных царских кровей, и что он очень гордится этим, ставит памятник одному из главных палачей русского народа товарищу Дзержинскому, под предлогом, что он якобы был основателю российской внешней разведки, словно до большевистского переворота не было великой плеяды разведчиков, в том числе Пржевальского, Снесарева, графа Игнатьева, Семенова-Тяньшанского и десятков других. По всему, господин Нарышкин продолжает считать, что история Россия началась с большевистского переворота.
Странное это слово «крепость», в русском языке разлито много диалектики, которой Чванов владеет в совершенстве. «Крепость» – напомнит о страшном крепостном праве, в который обрушили русского крестьянина, мягко сказать, не совсем русские цари, а потом большевики, а значит, русский народ. потому как он по-прежнему духовный стержень русского народа, но долго ли это будет продолжаться? «Крепость» – это и о крепости духа русского человека, не раз спасавшего страну…
Из туманной дымки чвановской «Книги бытия» выходят наши реальные современники, может, не совсем русские по крови, но русские по духу: очень сложный, неоднозначный, философ и строитель Марк Масарский, сподвижник Вадима Туманова. Иеросхимонах Симон, в свое время любимый народом знаменитый поэт-песенник Онегин Юсиф оглы Гаджикасимов, выходец из строго мусульманской семьи, друг великого Муслима Магомаева, в пору апогея своей доброй славы вдруг ушедший в монастырь. Знаменитый реставратор, спаситель древнерусской живописи, отправленный КГБ за инакомыслие в ссылку в Великий Новгород, а как оказалось, по Божьему Промыслу, потому как могли отправить на Колыму, в счастливую для него и страны творческую командировку, в которой спасет древнерусскую живопись, и который во многом открывает младшему Ивану Лыкову глаза на русскую историю, после чего тот начнет восстанавливать храм в своем порушено селе. Это и реальный новгородский крестьянин гармонист Вилисов, отец пятерых детей, принципиально не бросивший «не перспективную» деревню, мастер на все руки, печник и плотник, услышавший о приезде Ивана Лыкова и первым приехавший с гармонью на его помочь, многим ныне нужно объяснять значение этого великого русского слова-понятия. И «начальник» заброшенного 12 лет назад аэропорта Сотников, в течении этого времени под насмешки односельчан содержащий взлетную полосу в порядке, в результате на нее смог сесть терпящий бедствие пассажирский самолет почти с сотней пассажиров. И бывший колымский зек, списанный в палатку умирающих от истощения, великий конструктор космический кораблей Сергей Павлович Королев, умерший на операционном столе только потому, что хирурги не смогли раздвинуть его челюсти, чтобы просунуть в горло какой-то спасительный шланг, потому как они, сломанные палачами на допросах в подвалах Лубянки неправильно срослись. Сельская поднадзорная учительница, присланная в деревню в своеобразную ссылку, благодаря которой держится деревня, уедь она, и деревня погибнет. Она станет женой Ивана Лыкова, его мечта о продолжении рода оборвется тем, что их единственный сын погибнет в Афганистане, и они удочерят оставшуюся сироту девочку неизвестно какой национальности после страшной железнодорожной катастрофы, к очередному партии торопились сдать газопровод, в результате социалистического соревнования плохо свари швы, газ накопился в долине, кто-то бросил окурок из окна поезда, в результате в зону взрыва, может быть не случайно, а как грозное предупреждение, попали два встречных поезда: «Новосибирск-Адлер № 211» и «Адлер Новосибирск № 212», мощность взрыва сравнима с мощностью ядерного взрыва в Хиросиме. Погибло 645 человек, 623 стали инвалидами, среди погибших 181 ребенок. Коммунистическую власть это ничему не научила, объекты будут продолжать сдаваться не по окончанию строительства, космические корабли лететь в космос не по степени готовности, а к очередному съезду сатанинской партии, к чему это приведет, мы знаем.
Среди «героев» романа даже Адольф Гитлер с его окружением: боясь жуткой, не распознанной до конца нравственной химеры, мы до сих пор боимся сказать, что служил он не примитивному национал-социализму, так похожему на коммунизм, как нательная рубашка навыворот, потому они так ненавидят друг друга, а психически больной, как многие вожди-параноики, над этим человечеству надо задуматься, а неким мифическим Высшим Неизвестным, за которыми стояла реальная земная сила, которую, боясь ее, мы боимся назвать вслух, и потому она снова и снова торжествует.
Всех персонажей романа перечислить невозможно, но важно отметить другое: никто не случаен у Чванова, всякий персонаж, живший ли, придуманный ли авторской фантазией – на своём месте в жёстком, железном, но одновременно и скорбящем, и сострадательном повествовании.
Может быть, глубже всех иных авторов, бесстрашно раскрывает Михаил Чванов силу губительного влияния «инородчества» на русскую судьбу, без ненависти и «фобий», по-христиански, раскрывая, как в объективном накале смешения культур гибнут и сами губители, и их жертвы, поддавшиеся чужебесию. Не в том вина карликовой берёзы, что берёзой рождена, а в том, что расти, не там задумала, не в своём климате, не в своей полосе…
В русском литературном пространстве, как и в самой жизни, понятие «русского духа» присутствует у кого-то в большей, у кого-то в меньшей степени. Это незримая, но ощутимая сила, которая пронизывает страницы произведений, придает им особую глубину и узнаваемость. И Михаил Чванов, несомненно, является частицей этой могучей силы, воплощенной в великих именах, которые формировали русскую словесность.
В первую очередь, русский дух Чванова – это глубокая связь с народной душой, с ее вековыми чаяниями, радостями и печалями. Это отражение менталитета, характера, присущего русскому народу, его мироощущения. Это могут быть как светлые, так и темные стороны, но всегда – искренние и подлинные.
Далее – это воплощение писателем традиции и корней: Это пронзительное до боли понимание им преемственности, ощущение себя частью большого, многовекового пути. Это обуславливает направление духовных поисков и нравственных ориентиров писателя. Это постоянное – иногда подспудное, иносказательное, сокровенное вопрошание о смысле жизни, о добре и зле, о правде и справедливости. Русская литература всегда была глубоко нравственной, и это наследие сохраняет практически каждая книга автора.
Отметим и его чувство Родины и земли. Это не просто патриотизм, а глубокое, почти мистическое ощущение принадлежности, привязанности к этой земле, ее природе, ее людям. Это отражается у Чванова в описаниях пейзажей, в отношении к характерам, к просторам, к укладу жизни.
Автору свойственна и ярко явлена способность к глубокому переживанию, к пониманию бренности бытия, но при этом – к поиску надежды и смысла даже в самых трудных обстоятельствах.
А ещё – талант, редкий талант охватывать весь спектр человеческих переживаний, от глубочайшей скорби до безудержной радости.
Михаил Чванов, как отмечалось, в духовном плане словно «усыновлен» такими классиками, как Аксаковы. Это говорит о том, что его творчество перекликается с теми фундаментальными ценностями и темами, которые они заложили. Он наследует ту самую «плоть от плоти» русской словесности, несет в себе тот самый русский дух, который делает литературу нашей страны особенной и любимой многими. Это не просто литературный прием, а глубокое внутреннее родство, которое ощущается при чтении, даже если не всегда формулируется словами.
Что соединяет единой нитью все разнообразные «бусины» чвановских подмет и насечек, выстраданных сорока годами его жизненных впечатлений? Попытка посмотреть на наше, современное бытие глазами странствующего Господа, увидевшего Вадимом Тумановым, выходящем из бурана в наше время в так знакомом ему облике колымского зека, прикровенно ступающего среди нас, то невидимым, а то убогим скитальцем. Это и примиряет между собой жанровую чересполосицу, когда и не сказать порой толком, что перед тобой: то ли жесткий реализм, который у нас некоторые называют супереализмом, то ли фантастика, то ли символизм… А вот всё сразу, и вперемешку! В странном слове «эссе», от которого я то и дело отказываюсь, мне видится отчаяние и бессилие автора определить точный жанр своего огромного произведения.
Обычно под эссе со времён Монтеня понимается небольшое и незаконченное сочинение, изложенное в свободной форме, о каком-то предмете, но не исчерпывающее предмет. О романе Чванова никак нельзя сказать, что он небольшой по объёму, наоборот.. И о том, что он незаконченный, отрывистый – тоже не скажешь, хотя автор считает его не оконченным сразу по нескольким, в том числе, независящим от него причинам. Просто автор обнимал необъятное, и, в конце концов, отчаялся обнять его до конца, выразил это своё чувство, лукаво определив жанр как «эссе», хотя по моему это – чистой воды роман…
Не утопия ли это – загрузить в форме «эссе» на самом деле огромную и глубокую Книгу бытия? На мой взгляд – утопия. Но куда вообще можно поместить такой предмет, как бытие, если оно всё само в себя вмещает? В чём же тогда оно внутри может поместиться?! Бог – его единственное вместилище, и Бог – альфа и омега чвановского изложения судеб, порой, по мере чтения, кажущегося бесконечным
Бог даровал человеку свободу воли, а человек превратил этот великий дар в собственное проклятие. Бог сострадает, но не отнимает великого дара, позволяющего человеку самому творить и самому же губить собственную жизнь. Глазами творца пытается Чванов взглянуть на столетие горестных уделов тружеников и воинов, которые поколениями несли на себе, на своих плечах, передавая, как эстафету, тяжесть самой страшной из войн, мировой, разделённой зачем-то на «Первую» и «Вторую», хотя, по сути, это одна война, просто с перерывом посерёдке, как бы на отдых, и, по всему, она еще не закончилась, а может уже перешла в «Третью…
Эта, по сути, не прекращающаяся мировая война отяготились внутренними смутами, Гражданской войной, бесконечностью необозримого народного горя. В романе Михаила Чванова всё: и снос еще не мертвых деревень, это как унести на погост еще живого человека, и, как следствие, заброшенность полей, и уродующее жизнь, болезненное, патологическое в своей основе «экспериментаторство» над русским народом ретивых коммунистических, а потом либерально-демократических вождей, и омывающая бытие, как огромный океан – ложь. Это когда целые пласты и периоды народной жизни погружены в атмосферу губительной лжи, и не только со стороны властей, продажных прессы и телевидения, но ещё и взращенной народной лжи, вынужденной быть, как анестезия трудно совместимых с жизнью духовных травм. Ложь не только отравляет будущее, но очень часто упрощает и облегчает настоящее. Порой замученный человек и сам тянется ко лжи, «обмануть меня нетрудно – я сам обманываться рад». В наши дни, это особенно зримо, когда вполне понятные, вполне законные гнев и недовольство людей пытаются оседлать мошенники, лжецы, лжепророк «Истина» проста: если врут, мошенничают наверху, то нам сам Бог велел, а на самом деле – Черт.
Чванов мягко и почти незаметно ведёт читателя к осознанию глубинных основ человеческого бытия – к фундаментальным опорам русской цивилизации. И надо отметить абсолютно «русскую стилистику» языка Чванова – обличителя бед народных. В критической литературе XIX века обличение пороков страны – начинается Радищевым, по языку «родом от немцев»,. У него инфинитивы – прямая калька с немецкого языка, неестественным для русской речи образом переставляющая слова в предложениях: «душа моя страданиями уязвлена стала» – кто из русских так скажет? «Англоязычен» в какой-то мере и Солженицын в русской шкуре с его «чужеземной безошибочностью». к российским бедам.
Книга Чванова, значительная часть которой посвящена барачному холоду ХХ века-волкодава – не страдает этой, ставшей почти традиционной, отстранённой беспощадностью. Это очень личный и, наверное, во многом субъективный, не стесняющейся своей субъективности, стон, плач по России. Чванов не «тыкает» и не «выкает» русскому человеку. Для него и заключённые и заключители – «мы», пропущенное через «я».
В романе заметны и следы строгого, седовласого суда автора над самим собой, элементы покаяния, самоупрека и сетования над слабостью «мы», за которой весьма отчётливое «я», не уходящее от ответа за себя, и перед самим собой. Личность Чванова, десятилетия его дум, не простых дорог, страданий, исканий, обретённых истин – вот та клеевая основа, которая совмещает в гармонию разнородный многоголосый хор то притчи, то исторической хроники, то остропёрой публицистика, то фантасмагорического видения. Чванова нельзя назвать «бесспорным», и более того, он и не хочет быть бесспорным, прописным, беззубо-безусловным. Не хочет быть источником текстов для букваря, обкатанным со всех сторон, как приморские камушки.
Главы романа «Вышедший из бурана» у Чванова – как булыжники, неровные и ассиметричные, как сколы кремния, некогда служившие для топоров изначальному, изгнанному из рая к «терниям и волчцам» человеку. Для человека недалёкого все «тернии и волчцы» земной судьбы – просто мучения и издевательство над бытовыми удобствами. Но Чванов глубок, как колодец, наполненный холодом опыта и эхом пережитого, и он переосмысляет «неудобства» как Божий промысел, как лекарство для падшего человека, оказывающееся в итоге «путеводной звездой».
Русский человек во все века, а особенно в последние сто лет в таких муках жил, что и глянуть страшно: однако ж ни к содомии, ни к духовному людоедству, ни самодовольному слабоумию через то не пришёл. Вообще надобно отметить, что все произведения Чванова питаются корнями русскости, родниками суровой уральской земли, коллективной памятью российского социума. И оттого его персонажи всё больше кажутся исповедниками или исповедуемыми, а рассказ о них – тень и отражение евхаристии. Судьба России, душа русского человека – вот темы, которые волнуют Чванова в первую очередь, и роман «Вышедший из бурана» – наиболее ярко иллюстрирует это утверждение. Яркими гранями сверкает живое русское слово, деревенский говор, а порой и городское ругательство «в сердцах», но с душой, оказывающееся всегда к месту, живым и образным.
Чванов не выдумывает – он совмещает и сводит. Его зарисовки характера и психологии нескольких поколений – взяты с натуры, из живого общения, а если и сгущены – то только для удаления «случайных черт», примесей и накипи. Через жестокий буран столетия, через боль пережитого Чванов стремится донести мудрый опыт предков, русские нравственные традиции, знание и тот коллективный гений, коллективный разум русского начала, порой и, казалось, в самом опустившемся человеке вдруг взрывающийся неожиданным, непостижимым иностранцу «приступом особенности».
Русский народ прожил пять колен своих доселе так, что слово – задушевное, сочувственное слово собеседника, в котором преобладают светлые, умиротворенные интонации – зачастую было единственным, что противостояло злой доле, точнее, обездоленности, горькому до тошноты вкусу реальности. И овладев именно этим, возникшим уже после «золотого» и «серебряного» века русской литературы, словом, прежде всего, словом Василия Белова и Валентина Распутина, Чванов передаёт его особенное, смиренно-покаянное звучание, выраженное в обостренной совестливости, обнажённости нервов и неизлечимости душевных ран, в снисхождении к слабости и немощи человеческой натуры. И нет большего служения Русскому Слову, чем отдать ему чистоту души и помыслов, как это делали малограмотные, истерзанные невзгодами, одетые в рубище хлеборобы и бакенщики, лесники и лесорубы, охотники и рыбаки ХХ века…
Есть такое ругательство – «медный лоб». Но духовное совершенство человека творит преображение медного слова, превращая его в ту самую лепту, которая дороже золота. И важная особенность Чванова, писателя-скитальца, немало странствовавшего по планете не туристом, – умение слушать и воспроизводить медное слово народного, на гроши живущего, на гроши и учёного, но золотого русского языка.
Оттого при обильной религиозной проблематике на страницах книги Михаила Чванова живет ощущение незримого и в то же время зримого присутствия в мире высшей силы, смиренное принятие окружающего бытия, подвижническое терпение. И ставит Чванов задачу воспитания духовно цельного человека в рамках истинной, определенной Богом жизни, духовно оградив его от искажённого, нездорового и полоумного, выморочного существования, по сути, отрицающего человеческое в человеке.
Чванов умеет совместить, казалось бы, несовместимое – отстаивать достоинство национального русского характера, в то же время укорить народ, забывший Бога, в отступничестве. Это противоречие апологетики и обличения, сплавленных воедино – не только художественный метод Чванова. Это ещё и яркая черта диалектики в его творчестве, поднимающемся до философских вершин через простоту и незамысловатость сельской завалинки.
Безусловный патриотизм Чванова не заслоняет, не притупляет остроту чувства великой общенародной беды, тяжесть случившейся со страной исторической катастрофы. Не прикрывает обманчивыми миражами пропасть, на краю которой оказался народ, заставляет вздрогнуть от стихии косматого, первородного, и очень часто, увы, безнаказанного зла, в то же время не снимает вины в случившемся с самого народа. Не дураковато-счастливо глядящий в светлую коммунистическую даль, не знающий сомнений, супермен с рекламного советского лубка, а мужик с разорванный душой, поротый, терзаемый, обманутый и страдающий, на фоне обнищания, озлобления и нравственной усталости предстаёт перед нами и с нами говорит.
Отчаявшуюся и ослепшую от слёз душу автора и его героев исцеляет и утешает один лишь горний неземной свет. Роман «Вышедший из бурана» есть полифоническая исповедь множества, сливающаяся в единый голос, это взгляд Чванова на прошедшую эпоху, на место русского человека и свое место в ней.
В романе (а это, повторяю, все-таки – роман) «Вышедший из бурана» Михаил Чванов отражает Россию ХХ века, но было бы неверно говорить лишь о социально-политическом аспекте истолкования произведения. Важный, и не сразу заметный, прикровенный пласт – это нравственно-философский эдем, к которому писатель относит всё не воплотившееся, не сбывшееся, правильное, светлое – но не ставшее реальностью, но он надеется, что пока, а это от нас зависит.
«Вышедший из бурана» написан не просто в традициях Жития святых, Чванов порой дерзает даже стилизовать изложение под текст Священного Писания, искушений и каноники, и потому каждой странице свойственно обострённое, многомерное восприятие происходящих событий. Православная основа воспитания, (в случае с Чвановым – самовоспитания) в традициях христианской морали, любви и сострадания к ближнему ошеломительно сталкивается с кровавой реальностью взаимоистребления, циничного презрения к ценности человеческой жизни, попрания правды и духовной свободы ради мифического «высшего», в том числе политической доктрины в кроваво-красной обложке, за который опять-таки тоже, в очередной раз, кроется Дьявол..
Не одного, а сразу множество самых разных персонажей наделяет Чванов даром высокой поэтики, делает собеседниками самого Бога, соотносящими жизнь и судьбу с Евангелием. А вместе с этим роман «Вышедший из бурана» показывает методом контраста – и разрушение личности, и крушение нравственных ценностей идеалов не только сатанинской властью, но и самим человеком, изуродованным этой власть и забывшим Бога.
Так открывается столь важная для автора – и героев романа – мысль о жизни как торжестве вечного духа «мирнаго», стяжав который – тысячи вокруг себя спасёшь.
И роман, в начале которого народ почти погибает в буре и натиске адской механики очередной, коммунистической химеры – завершается воскресением дум о вечном, не смертью, но бессмертием.
«Хорошо, что ты мне тогда позвонил, снял грех с души моей, а то я мог бы уйти с грязной мыслью о тебе», – позвонил по телефону Михаилу Андреевичу Чванову, не сломленной ни большевистской, ни нео-большевистской либеральной, столь же злобной и разрушительной, властью-химерой, великий каторжник-страстотерпец и великий гражданин России, искатель золота не только в чреве Земли, но и в человеческих душах, Вадим Иванович Туманов, когда статью Чванова о нем по случаю его 90-летия, подло в газете заменили грязным пасквилем и принесли ему в юбилейное застолье, чтобы замарать и того и другого. Не получилось: этот факт еще больше сблизил, сроднил этих двух настоящих русских мужиков!
Хорошо, что Чванов позвонил в огромный колокол «Вышедшего из бурана», (вспомним, что большой русский поэт Николай Рачков свое предисловие к повести «Серебристые облака» назвал «Колокола Михаила Чванова»), чтобы ХХ, а теперь и XXI век ушёл в нашей памяти от нас с тяжело-безнадежной мыслью о громовом столетии, рокочущем и раздираемом противоречиями. Это книга о понимании России из её глубины, о понимании минувшей эпохи теми, кто в ней родился, сформировался и жил.
