«Нелегко, конечно, будет, даже трудно, но мы победим!» — Для нас с братом Стаськой это было необычно и не совсем понятно: как это нелегко? А мы что, не умеем воевать? Но дядя Боря уже ничего не объяснял, подбросил нас вверх, к потолку, и сказал, что пошел в военкомат. У двери остановился, затем вернулся, крепко пожал нам руки и, посерьезнев, сказал, как гвоздь забил: «Россия победит!» Опять нам было не ясно: почему Россия, а не Советский Союз? — Ясно, правда, было, что мы победим.
Война накатывается все сильнее
Там, вдали, громыхала война, а через Марьяновку шли и шли поезда. Вначале мчались только туда, откуда шли нелегкие вести, а потом поезда поползли и на восток. В Марьяновке, как и во многих сибирских поселках, тогда главным центром жизни и работы была железнодорожная станция, вокзал, мастерские, запасные пути. Станция связывала районный центр со всей страной, там был
крепкий, квалифицированный коллектив рабочих, техников и даже инженеров. У железнодорожников было все лучшее: клуб, больница, магазины. Да и мы учились в прекрасной (по нашим представлениям) железнодорожной школе. Все знали, что нарком железных дорог Лазарь Каганович свое ведомство блюдет, а оно охватывает всю страну.
На Западе шли упорные бои. Мы, мальчишки, все ожидали: когда же наши перейдут в наступление. А в репродукторе звучали какие-то непонятные нам сообщения: «С целью выравнивания линии фронта наши войска оставили...» или еще лучше: «Отошли на заранее подготовленные позиции». А что до этого были неподготовленные?
Я очень любил «лазить» по карте, играть «в города» (то есть называть по первой букве не менее 20 городов). С гордостью выигрывал эту игру не только у Стаськи, но и у взрослых. Поэтому, когда после боев под городом Оршой говорилось о боях под Смоленском, то я понимал, что Оршу оставили. То же самое было с Черниговом и Брянском, Винницей и Днепропетровском. Этими своими расшифровками я поделился с мамой и получил затрещину: «Не болтай! И никому не говори! В Совинформбюро знают, как надо сообщать». Это «не болтай» по мере продвижения немецких войск повторялось все чаще. Так вот, мы, мальчишки, ходили на станцию и как бы пытались почувствовать пульс войны. В первый месяц войны эшелоны шли и шли на запад (теплушки с красноармейцами и зачехленная техника). Колька Плотников уверенно утверждал: «Это — танки, это — пушки, а это — машины». Придумывал, наверное. Разглядеть было трудно, а близко нас не подпускали. Иногда эшелон останавливался, из вагонов высыпали солдаты. Были они шумливы, неестественно веселы, хотя у некоторых в глазах проскальзывала растерянность и печаль. Запомнился один парень, по виду немного старше нас. Он подошел к нам, пожал руки и попросил: «Помолитесь, братишки, за меня, Виктора Карнаухова»,— и подарил свою фотографию. Как молиться мы тогда не знали, но фотография была у нас долго. Где он, этот Витя? Сложил ли голову в боях или остался жив и вернулся в свою Сибирь? Теперь-то я за его душу помолился не раз.
Со второй половины июля эшелоны потянулись и на восток. Ехали заводы, учреждения, люди. Тогда впервые мы услышали слово «эвакуированные». Приехали они и к нам в Марьяновку. Расселили их во дворе у нас и в каждом доме подселили в каждую квартиру. Эвакуированных двух девочек по фамилии Стасюк из Львова поселили рядом. Мы в них с братом сразу влюбились. Они были живые, говорливые, не высокомерные, хотя при шуме самолетов затихали и с испугом глядели на небо. «Нас под Киевом бомбили,— объяснила их мама,— многие погибли».
Чем дальше, тем «выковоренных» (так говорил Колька Плотников) было все больше. Их рассылали по дальним селам, почти всем им находился приют и кормежка. Но их все больше и больше, и все труднее устраивать, находить работу, но сибиряки не роптали. Все больше и больше ехало на восток и санитарных составов. Кто-то из красноармейцев на костылях иногда спускался вниз. Им тащили вареную картошку, вяленую рыбу, огурцы, райские яблочки, кипяток и хлеб. С июля на всех сибирских станциях стояли посты женщин, некоторые были организованы райкомами и исполкомами, другие были тем сердобольным братством, вернее, сестричеством, которое образуется из русских и всех наших российских женщин, державших душой и телом (ибо мужчины один за другим шли на фронт) тыл страны. Чем могли, помогали и мы, поднимаясь в вагоны и раздавая нехитрую снедь, которую давали женщины. К нам тянулись руки, но не для того, чтобы взять кусок, а чтобы погладить, похлопать по плечу, подбодрить: «Ничего, ребятишки, мы все равно победим». Я читал довоенное стихотворение:
«Климу Ворошилову письмо я написал:
Товарищ Ворошилов — народный комиссар:
В Красную армию в нынешний год,
В Красную армию брат мой идет! «
Закончилось стихотворение бодро:
«А если на войне погибнет брат мой милый,
Пиши скорее мне, товарищ Ворошилов,
Я быстро подрасту и встану вместо брата
С винтовкой на посту».
Весь перевязанный красноармеец грустно посмотрел на меня, освободил из-под одеяла руку, погладил и тихо сказал: «Не читай больше этого стихотворения, братишка». Я не читал больше.
1 сентября 1941 года я пошел в 1-й класс. Никаких излишних церемоний не было. На руках нас, первоклассников, в школу не заносили. Просто мы стояли минут десять рядом с парнями-десятиклассниками, которые подали заявление в военкомат, чтобы их отправили на фронт. Отобрали, правда, одного Васю Журавлева, у которого подошли годы.
Он тоже стоял рядом с нами, красивый, веселый, любимец всей школы. Девчонки плакали, а директриса коротко сказала: «Василий, мы гордимся тобой». И мы гордились. Мужчины, сибиряки, почти все уходили на фронт — кто призывался, кто шел добровольцем.
Дядя Боря записался добровольцем.
Ему сказали, что призовут, но приказали поработать на комбайне и убрать урожай.
Подал заявление в добровольцы и отец. Мама почернела в те дни. Но отцу тоже сказали: «Ты секретарь райкома. Убери урожай — тогда решим».
Урожай был собран отменный, но он принес и беду. Представитель ГКО (Государственного Комитета Обороны) за сданные тонны зерна похвалил, но вдруг обнаружил, что в колхозах аккуратно хранится еще часть зерна — «Сокрытие! Саботаж! К расстрелу!» Напрасно отец доказывал, что это семенной фонд.
Его и председателя исполкома (кажется, Лузин, скорее, Аузинь — из латышей) арестовали. Суд должен был быть стремительным, указания ГКО было беспрекословным. В это время из Москвы в Омск поступило срочное указание: «Принять Таганрогское летное училище и построить аэродром, а в октябре приступить к обучению так необходимых стране летчиков, количество которых в стране стремительно уменьшалось». Где строить аэродром? Решено в Марьяновке, вокруг которой ровная степь. Первый секретарь обкома обратился в ГКО с просьбой освободить из-под ареста Николая Васильевича Ганичева, хорошо знающего район, и поручить ему в течение месяца построить аэродром, казармы, землянки, разместить командный состав. Если справится — пусть работает дальше. Помните, в романе Анатолия Иванова «Тени исчезают в полдень» есть сцены, как с колес, из вагонов выгружалась техника эвакуированных заводов. Они начинали работать без крыши, под открытым небом, во вьюжной сибирской зиме. Такое же чудо совершилось и с Марьяновским аэродромом, ангарами, казармами, землянками. Они были построены стремительно. И дело не в том, что грозил расстрел, — все хотели выиграть войну. Восточная летная база через месяц стала готовить будущих советских асов. Отцу вместо награды объявили строгий выговор за «утайку урожая». Он, конечно, был рад этому наказанию. А на следующий год в Марьяновском районе был самый высокий в Сибири урожай. Отец был награжден орденом Трудового Красного знамени. Вот так — от расстрела к ордену. Могло быть и наоборот. Война во всех своих проявлениях катилась по стране.
С нами Александр Невский
В школе с первых дней учебы наша учительница рассказывала нам о подвигах, о боях на фронте. Часто была печальна и напряженна, особенно в октябре 1941 года. Мы и сами по утрам прислушивались, что скажет репродуктор, но до декабря ободряющих сообщений не было. А в декабре и январе радостно прозвучало: «Наши войска перешли в наступление и освободили...» На всю жизнь запомнились названия городов: Истра, Волоколамск, Клин, Руза, Можайск, Наро-Фоминск, которые освободила Красная армия. Не ахти какие по количеству населения были эти города, но нам они являлись вестниками побед Красной армии. Казалось: началось освобождение всей страны. Но уже с первых дней войны в нашу жизнь входили имена героев: Виктора Талалихина, совершившего таран, Николая Гастелло, направившего свой уже подбитый самолет в колонну вражеских машин. Всех нас собрали в зале и зачитали очерк «Таня» о Зое Космодемьянской. Тогда же мы узнали о герое-подпольщике Саше Чекалине, позднее об Александре Матросове. Секретарь ЦК ВЛКСМ в годы войны Николай Михайлов рассказывал, что, когда он докладывал о создании комсомольских диверсионных групп Сталину, тот сказал ему: «Надо, чтобы молодежь знала своих сверстников-героев».
Когда я в 60-х годах работал директором издательства ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия», то видел эти небольшие книжечки с рассказом о том, как сражаться с врагом: «Как подбить немецкий танк», «Как научиться метко стрелять», «Умей маскироваться», «Будь бдительным!». И рядом книжечки о героях-комсомольцах. Мы в первом классе знали о них. Нам рассказывали о них учительница, пионервожатая, радио. А кто рассказывает нынешним ребятишкам о героях Афгана, о героях космоса, труда? В прошлом году моя внучка преподавала историю в одной из школ Москвы и обнаружила, что мало кто из учеников знал, кто такой Гагарин, и никто не видел его фотографии. Конечно, возмущению ее не было предела. Она сделала 30 снимков, рассказала школьникам про Юрия Алексеевича, принесла книги, почитала о нем. Ребята влюбились в первого космонавта. Но где же были учителя? Где книги о нем? Кроме Гарри Потера у этих ребят героев не было. Наши же учителя рассказывали нам не только о героях близких нам, о стране, ее истории, вплетали события прошлого в Отечественную войну. В один из апрельских дней 1942 года — это ведь удивительно по сегодняшним временам — Валентина Семеновна зашла в наш первый класс и сказала: «Дети, встаньте, вспомним воинов Александра Невского, которые 700 лет назад в этот день разбили немецких псов-рыцарей на берегу Чудского озера. Так и наши красноармейцы разобьют немецких фашистов. Будем помнить всегда великого полководца Александра Невского!» Она приколола на доску рисунок, на котором был изображен князь. Затем нарисовала строй немецких псов-рыцарей, их «свинью» и строй наших дружин. Не побоялась Валентина Семеновна рассказывать обо всем этом первоклашкам. Не побоялась, что не поймем. Поэтому на всю жизнь мы запомнили спасительный для страны подвиг Александра Невского и его слова: «Кто с мечом к нам придет — от меча и погибнет!» Подвиг предков срастался с подвигом наших родных и близких, наших советских людей, наших воинов, которые сражались в эти дни там, у Ржева, Демьянска, на Неве, в новгородских лесах. Вообще это умение вводить детей, школьников в общую панораму жизни страны, делать их соучастниками сражения с врагом, боевых и трудовых дел взрослых было великим педагогическим мастерством наших учителей. Причем эта педагогика шла не от академического учебника, а изнутри, от души, от понимания того, где в каждой семье были фронтовики, да и у самих учительниц их мужья, братья, отцы были там, на фронте, или здесь, в заводском цеху, в поле.
Смотрю на некоторых сегодняшних политбойцов, так называемых политобозревателей: какая многозначительность, выспренность, но ни правды, ни всенародной значимости комментируемых событий за этим не проявляется. Да откуда и она может быть, если почти пятьдесят процентов населения официально числится за чертой бедности, а почти все политобозреватели расположены поближе к классу олигархов или к самым сильным людям мира сего. Наши же учителя представляли народ, который весь был или на фронте, или в тылу помогал фронту. Поэтому их слова были точны и доходили до каждого — большого и малого. Поэтому и мы, школьники, никакого спуска, никакого прощения врагам не давали. Помню, что мы — «октябрятская звездочка» (я, Колька Плотников, Генка Сы- солятин) завели за школу и наподдавали Давиду Штопелю, немцу из местных поселенцев, за то, что в придуманной им задачке немецкие самолеты сбили больше советских самолетов, чем мы их. Когда директор школы завел нас в кабинет и давал выволочку за драку, мы упорно не соглашались извиняться: «Пускай он советские самолеты не сбивает!» Лишь позднее, когда узнали, что дядя Давида был антифашист и сидел в тюрьме, мы с ним подружились. «Пепел Клааса жег наши сердца».
Это уже сегодня, сквозь годы, видятся все оттенки войны. Ее неоправданные жертвы, прямолинейность командиров, немотивированность некоторых военных операций, упование на многие военные и идеологические догмы, слышны призывы милосердия к врагу. А тогда, в 1941-42 годах, когда вопрос шел о жизни и смерти народа, страны, отдельных людей — беспощадность к врагу была нормой.
К этому, опираясь на образ Родины, призывал Шолохов, об этом, вспоминая историю, говорил Леонид Леонов. «Убей немца»,— призывал Илья Эренбург русского солдата и матроса. Он понимал, что оттуда, из Германии, от немцев пришла расистская теория уничтожения евреев. Уничтожение всех евреев — Холокост, и Илья Эренбург понимая, что никто в мире не спасет евреев, кроме русских людей, обращался к ним: «Убей немца».
Русские, славяне, советские тюрки сражались и убивали врага. Русский народ (всех корней) прекрасно понимал, что Гитлер нес еще большее уничтожение и ему, уничтожение корневое, испепеляющее. Причем агитпроповцам можно было тогда тоже найти термин типа «Холокост», которым следовало обозначить планомерное и системное уничтожение русских (великороссов, белорусов, украинцев). И тогда можно было бы укорять весь мир, требовать от него возмещения, плакать и гордиться жертвами. И это было бы справедливо. Но вот тогда идеологи страны справедливо решили, что во время боя стенаниями не поможешь. Нужен был лозунг действия, непреклонности. Отсюда и появление таких лозунгов и приказов: «Позади Москва, отступать некуда», «За Волгой для нас земли нет», или знаменитый 227-й приказ, заканчивающийся словами: «Ни шагу назад!» В этом ряду пристроился и лозунг-призыв об уничтожении немцев Ильи Григорьевича и Константина Симонова: «Сколько раз увидишь его, столько раз и убей». Лишь в 1945 году, когда наши войска вступили на территорию Германии, агитпроп решил снять этот лозунг. В статье заведующего отделом пропаганды философа Александрова, напечатанной в «Правде» («Красной звезде») под заголовком «Товарищ Эренбург упрощает», говорилось, что Советская армия не собирается убивать немцев. Да это, впрочем, утверждалось с самого начала войны. Вспомните слова Сталина, сказанные им 3 июня 1941 года: «Гитлеры приходят и уходят, а народ немецкий остается». Почему же Холокост утвердился в головах европейцев, американцев как великое преступление, а массовое уничтожение русских людей, их городов и сел, памятников культуры, заводов и фабрик в памяти человечества как величайшее преступление в мировой истории не утвердилось? Почему возможен таллиннский синдром, снос памятников советским солдатам в Польше, Западной Украине, кто выплатит достойную компенсацию хотя бы оставшимся в живых советским солдатам и их вдовам?
Как я понимаю, нам, то есть руководству государства, некогда было вести расчеты с историей, надо было восстанавливать дотла разрушенное войной хозяйство, снова защищать страну, ибо бывшие союзники, которых тоже спас Советский Союз, Англия и США, начали новую войну против России, правда, холодную.
Версию, гуманитарную что ли, мне предоставил один из ушедших от нас выдающихся людей, Михаил Александрович Шолохов: «Мы потеряли в войне миллионы людей, больше всех в мире. Наше руководство, пропаганда, литература выдавали их за героев. Это, конечно, так. А евреи своих погибших выдали за жертвы. Что тоже верно. Но Европа склонна больше сочувствовать жертвам, чем нашим героям. Героев России она не жалует. Что тоже понятно: ведь они требуют уважения и поклонения, показывают, что европейцы сложили оружие перед Гитлером почти повсеместно и очень быстро. А жертвам же легче посочувствовать и даже выделить часть средств на их память, успокоив свою совесть, и чувство вины придавливает, удерживает от радикальных действий наиболее ретивые национально ориентированные слои населения».
Возможно, так. Глупо, конечно, отрицать Холокост, но преступно отрицать массовое истребление, уничтожение, испепеление русского народа во время Второй мировой войны.
«Политинформатор», ходок
Война там, на западе, в 43-м в Сибири в тылу казалась обычным делом. Правда, мужиков в деревнях почти не осталось. Здоровых и крепких мужчин можно было видеть только на аэродроме, у казарм или общежитий летчиков, но они там не задерживались: несколько месяцев обучения и на запад. Да еще оставшиеся на станции по брони машинисты. Все остальное мужское население — старики и подростки, да мы, мальчишки.
Мой одноклассник Колька Плотников, по-видимому, где-то услышал и авторитетно утверждал в мае 1943-го: «Ну, летом мы как всегда отступаем, а до зимы дойдет — пойдем в наступление». Верить как-то этому не хотелось, но ведь также и было в 1941-м и 1942-м. Однако летом я показал Кольке фигу. В Москве произвели салют в честь взятия Орла и Белгорода. Колька не обиделся, и мы пошли купаться.
А лето 1943 года в Сибири было жарким и сухим. Речки у Марьяновки не было, и мы бегали на озеро, скорее большую соленую лужу Камышовку. Там, чтобы окунуться, нужно пройти метров пятнадцать по илистому дну и присесть по горло в теплую коричневатую воду. Возвращаясь домой по звенящей кузнечиками степи, зорко смотрели под ноги: там по неосторожности можно было наступить на мохнатеньких тарантулов, которых мы били палками. Кое-где в отдалении с холмиков выглядывали суслики. Уточки, спугнутые с озера, сделав круг, пикировали в камыши.
До занятий в школе был еще целый месяц. Хотя с трудом, но выполнялись родительские задания. Березовые бревна были распилены на небольшие чурбачки. Правда, пила была плохо разведена, и мы с братом Стаськой требовали друг от друга более энергично тянуть ручки. Иногда за неусердие награждали друг друга оплеухами. Потом чурки кололи на поленья. Это была серьезная мужская работа, и тут хотелось показать сноровку. Если чурка была ровной, то любо-дорого было расколоть ее на ровненькие полешки. Если же навстречу топору попадался укоренившийся сук, то приходилось попотеть и повозиться под ехидные реплики брата. Приходилось бежать за колуном, с помощью которого удавалось расчленить непокорную чурку. Потом чистился от навоза сарай, куда приходила с выпаса корова Сара, купленная за различные вещи у немецкой семьи. Знакомая мамы тетя Дуня, приехавшая к нам с началом войны с Вологодчины, из мест, где мама и отец познакомились и поженились, кричала на корову, обзывая ее то «проклятой немкой», то «паршивой жидовкой». Корова тоже не любила тетю Дуню и периодически выбивали из ее рук ведро с надоенным молоком. Тетя Дуня плакала, а мама урезонивала тетю: «Дуня, ну нельзя так ругаться на животное. А в нашем доме слово жид не произносится». Да, наверное, отец прекрасно знал один из революционных указов «неистовых ревнителей», в котором говорилось, что за проявление антисемитизма человек карается расстрелом. Я, конечно, не знал об этом указе и о смысле этого слова. А в 1939 году (мне было шесть лет, и мы жили в Омске) на площади Дзержинского в уличной игре обозвал симпатичную, но вредную девчонку жидовкой. Слово это нередко повторялось мальчишками со двора. Для меня оно было сродни словам «дурочка», «безобразница», «чертовка», что тоже нередко слышалось в играх.
Но бабушка девочки не посчитала это словечко безобидным. Она тут же пожаловалась маме, а та, вытащив меня из игры, влепила крепкую затрещину и поставила в угол: «Вот подожди, отец придет...» Я особо отца-то не боялся. Он за всю мою жизнь ударил меня всего пару раз. Один раз уж точно с пользой, когда я украл из его кармана пачку папирос «Звезда» и, отойдя за угол, закурил. Тут- то и вышло наказание из-за угла. Отец, расстегнув широкий командирский ремень со звездой, огрел всего один раз по заднему поучительному месту, но весомо сказал: «Не кури». Что удивительно, это подействовало на всю жизнь. Вначале боялся, потом занялся спортом. А потом организм не принимал. Вот что значит точное педагогическое воздействие, сделанное вовремя. Отца в углу я ждал долго, осмысливая семантические корни непонятного словечка. Он появился часов в девять вечера. Мама всплеснула руками и что-то долго шептала ему в коридоре. Отец устало зашел в комнату, медленно присел на диван и жестом позвал меня к себе. Я нерешительно подошел. Он подтянул меня и поставил между колен. Внимательно и как-то печально вгляделся в мои глаза и очень серьезно спросил: «Валька, ты хочешь, чтобы папку расстреляли?» Я вздрогнул и обхватил его шею ручонками: «Что ты, папка!» Отец разомкнул мои объятия, отстранил от себя и, вздохнув, сказал: «Никогда не говори этого слова». Я кивнул головой, а он развернул меня от себя и подтолкнул к кровати: «Иди спать». С тех пор и до приезда в Москву я не говорил этого слова, хотя на Украине и в Польше оно заменяло слово «еврей».
В Марьяновке во время каникул мама всегда нас пристраивала куда-нибудь поработать не обязательно за плату, а так, чтобы для пользы и присмотра. Стаську она часто брала на почту, где сама принимала письма, получала газеты из Омска и местной типографии и вела проверку писем, идущих на фронт и с фронта. Называлось это «военная цензура» и делалось с целью неразглашения секретов и военных планов, хотя какие такие особые секреты в сельском районе. С фронта-то и так шли ободряющие письма, чтобы родные и близкие не беспокоились. А из тыла, кто решится жаловаться и тревожить родного мужа или брата? Беда приходила в основном с похоронками. Стаська получал задание разносить газеты по домам и учреждениям, а мне иногда поручалось расклеивать листовки — сводки Совинформбюро. Правда, это стали делать с 1943 года. Сводки с этого года были порадостнее. В том же 1943 году, учитывая удивлявшую всех мою память на географические названия, я получил задание: на двухметровой фанерной карте, изображавшей Европейскую часть Советского Союза, показывать линию фронта. Конечно, я чрезвычайно этим гордился. Утром слушал сводку и бежал продвигать красную ленточку на запад. Иногда, правда, дальше, чем сообщалось, и потом, с сожалением, возвращал ее обратно. И прописывал названия взятых городов красным карандашом, потому что многих из них на карте не было. Позднее, когда мы в конце 1944 года переехали на Украину, мне и там была поручена эта миссия. Было очень здорово, когда ко мне подходили взрослые дядьки, в основном военные и инвалиды, и серьезно спрашивали: «Ну как там?» И я столь же серьезно отвечал: «Наступают», хотя иногда таких сообщений и не было, но я знал, что завтра будут.
Однажды в августе 1943 года пришла к маме тетя Соня, работавшая рядом, и предложила забрать нас с братом в свою деревню на недельку. «Вы все время на работе, а у нас там грибы, ягоды, корова — пусть побудут!» Стаська категорически отказался, а я, испытывая страсть к путешествиям, согласился. Правда, была тут одна заковыка. Тетя Соня (фамилия ее была Шмидт,
как у известного полярника) была немка, да и к тому же какая она тетя. Ей было восемнадцать или девятнадцать. Но к «нашим» немцам мы ненависти не испытывали, да и район наш был интернациональный: в нем кроме русских были колхозы других национальностей: «Роте фане», «Ротармеец» — немецкие, «Червоный пахарь» и «Червоный трудовик» — украинские, «Энбекши казак» — казахский, да, кажется, был татарский и даже латышский. «Ну а немцы, так это же свои, наши»,— сказала мама.
В деревне, куда мы добрались на лошадке, взрослых мужчин, правда, тоже не было. Всех, кто постарше двадцати лет забрали в «трудармию» (вот, наверное, надо бы написать: где и как она работала, сколько их осталось в живых).
Дедушка тети Сони, шестидесятилетний крепыш, протянул руку и поприветствовал меня: «Пионер Валерий» и повел сразу показывать, какая у них была умная корова, сочная малина и особенно поразил крупной, с детскую голову, картошкой. Да, действительно, такой картошки, как в немецких деревнях, ни у кого больше не было. Вечером меня напоили молоком, мы поели вкусную рассыпчатую картошку с солеными огурцами. (Помню, отец утешал, когда было не столь сытно и говорил маме: «Ну что ты, Фиса, все хорошо, хлеб есть, картошка есть, а огурцы — это уже роскошь»). Конечно, все это было роскошью для военных лет, и меня положили спать в комнате на военную кровать, над которой висела грамота с портретами Ленина и Сталина «За высокие урожаи картошки» Наш немец-то! Но я так и не заснул. Почему-то мой организм не очень-то раньше обращал внимание на такую мелочь, как клопы, а в моем диване они водились. Да и «вошка» была нам знакома. В классе нас ежедневно проверяли «на вшивость». Такое время было — иногда вошь заползала. Но тут, в чистеньком немецком доме, меня заела быстрая, резвая попрыгунья-блоха. У нас их не было, а тут то ли собаки, то ли кошки выпускали с себя стайки веселых прыгунов на юного пионера. Пионер и не спал всю ночь, чесался, хлопал себя по спине и по ногам, а блошки, казалось, играли со мной, резвились, перепрыгивали, иногда оказывались и на голове. Я стряхивал их, а может воображал, что это они. И, наконец, я не выдержал: чтобы привлечь к себе внимание стал постанывать. Сонин дед услышал, с тревогой встал, зажег лампу, что-то спросил по-немецки, типа: «Васист дас?» Я стеснялся объяснить, а дед принес одеяло со своей кровати и накрыл меня. Легче от этого не стало — я измучился и еле дождался утра. Утром показал на небольшие точечки на руках и животе. Дед покачал головой и сказал, что это не опасно. Да я и сам знал, что не опасно, но зудит и чешется. Решил терпеть. Днем с племянником деда Карлом (имя Карла было на слуху после кинобоевика «Карл Брунер», где юный Карл боролся с фашистами) пошел в лес, насобирал целый кувшин земляники и корзинку грибов. Дед же подготовил сюрприз: собрал вечером человек десять таких же, как он, пожилых людей и торжественно объявил что- то по-немецки, а мне перевел, что он им сказал, что я умный и хороший пионер. Отмечаю на карте линию фронта и расскажу колхозникам, что там на западе. Я, конечно, опешил.
Взрослые, да еще немцы! Но ведь пионер же. И встав за стол, стал рассказывать, что наши разбили немцев под Орлом и Курском. Тут же поправился: «Не немцев, а фашистов». Деды с согласием кивнули. А сейчас мы вышли на Украину, взяли Харьков и в Москве по этому поводу был салют, то есть стреляли холостыми и пускали в небо ракеты. Рассказал, что наступаем на Днепр и скоро возьмем Киев. На такое заявление меня, конечно, никакое Совинформбюро не уполномочивало. Но тут уж я действовал, как настоящий политрук — подбадривал аудиторию. Я остановился, сделал паузу и не знал чем закончить. Потом вспомнил плакаты, висевшие в нашем клубе, где мы выступали перед летчиками и торжественно сказал: «Наше дело правое — враг будет разбит, победа будет за нами! Смерть...»,— и запнулся, внутренне понял, что надо сказать не так, как там, на плакате. Затем звонко произнес: «Смерть фашистским оккупантам!» Деды дружно кивнули и почти сразу все стали подходить ко мне, пожимать руку и говорили: «Данке! Спасибо!» Амой дед пристукнул кулаком и вроде бы в заключение сказал: «Победа будет за нами». Ложился я с сознанием выполненного долга в комнате, на полу которой была разбросана полынь, чабрец и еще какие-то травы против скачущего воинства. Оно вроде и притихло, но скорее изучило все проходы и обходные пути и после того, как дед захрапел, кинулось на почившего на лаврах политинформатора. На этот раз я не стонал — не хотел ронять свой политический авторитет, но твердо решил, что утром уйду. Ну и что, что тридцать километров. Пройду спокойно, дорога прямая, ходить умею. А что касается песни «Жил-был король когда-то, при нем блоха жила», то я долго-долго не мог слушать ее без содрогания. Утром все хозяева ушли на работу—время военное, должны трудиться. Я побродил по двору, высыпал в свою кепку собранную землянику, одел ботиночки и двинулся домой, подальше от блох.
День был веселый, ветерок теплый, дорога прямая, без извилин, цель движения ясна. Я и шел без особого сомнения в своих силах и правильности решения. Степь сибирская уже подвыгорела, но попадавшиеся березовые колки (так у нас называли рощи) желтизной еще не тронуло. Поля наполовину уже были скошены. Я знал, что это убрали ячмень. Пшеницу мой дядя Боря-комбайнер убирал в начале сентября. Навстречу попались две-три машины, на бортах которых висели написанные на кумачовых полотнах лозунги «Урожай — фронту!», Не оставим на полях ни зернышка!» Машины возвращались с элеватора, который в прошлом году горел, а сейчас уже восстановлен. Мы, мальчишки, бегали и помогали тогда во время пожара ведрами переносить зерно подальше от горевшего здания. К полудню степь поднакалилась, я повязал на голове рубашку, в кепку-то я насыпал собранную вчера землянику. Захотелось пить, и вот тут-то земляника пригодилась. Ел ее, конечно, немытую. Да мы в то время этого и не делали. А лес-то был чистый, без химии. Жажду утолил, и кепка снова оказалась на голове. Когда прошел половину пути, солнце пошло на убыль. Я зачем-то снял ботинки и повесил их на палку и дальше шел босиком. Показался знаменитый совхоз «Овцевод». Я в нем однажды бывал, значит, Марьяновка уже недалеко. Километров десять-двенадцать. У дороги стояло здание школы, возле него возились на грядках мальчишки и девчонки моего возраста. Один из них поманил меня рукой, но я, испытывая беспокойство, продолжал идти. Он свистнул, и человек десять из них поднялись с грядок и догнали. «Ты чего с нами не хочешь поработать?» — насупив бровишки, спросил, одетый в тельняшку, старший. Из-за его спины выскочил замурзанный малыш лет шести и запел, пританцовывая передо мной:
«Едите да серите,
А на работу не идете!
Щелбанов ему надо надавать!»
Я обратился к тому, кто был в тельняшке, понимая, что он главный: «Да мне некогда, я в Марьяновку иду, а солнце уже садится».
— А у тебя кто в Марьяновке?
— Родители.
Он поморгал и не без укора сказал: «А у нас у всех родные погибли в Ленинграде». Другие тоненько заголосили. «А у меня — в Кронштадте». Вот что! Это же известный детдом для блокадных детей, вывезенных в прошлом году из Ленинграда. И эти ребята — сироты. Я почувствовал себя виноватым, помолчал и тихо сказал: «А у меня папа учился в Ленинграде. Он машинист. А мама его ждала и жила на Лиговке».
— Ой ты,— охнул замурзанный танцор, у меня же там тетя жила и всхлипнул.
— Ладно, питерский,— потеплел юный моряк,— как там на фронте? У нас тут радио не работает. А газеты через неделю привозят.
Уж тут я красочно рассказал им все: и про Орел, и про Белгород, и про то, что наши танки их хваленых «тигров» раздолбили, и про салют в Москве, и про то, что мне доверили красную ленточку фронтов на карте в Марьяновке передвигать на запад. И про Зою Космодемьянскую, и про Шуру Чекалина. Мальчишки окружили меня и внимательно слушали. Карапуз подошел ближе и даже раскрыл рот. Один из ребят спросил: «А Ленинград-то когда?» Кронштадтец солидно ответил за меня: «Когда Верховный решит...» Все попрощались со мной за руку, а старший с теплотой попросил: «Приходи еще, когда родителей увидишь». Я кивнул головой и пошел, потом обернулся, увидел, что они не расходятся, помахал рукой и устремился вперед. Навстречу ехала небольшая телега, набитая сеном, а дедушка с удивлением посмотрел на меня и, узнав вчерашнего политинформатора, показал на телегу: «Давай, цурюк, поехали назад». Опасаясь, чтобы он меня не усадил, спешно уверил: «Да я так, близко уже». Хотя было-то еще километров десять.
Солнце уже чиркало горизонт, и тут впервые я почувствовал не усталость в ногах, а опасность, которая почему-то шла снизу. Да, по лощинкам полз вечерний туман, но не он же мне грозит, хотя и похолодало. Да, вверху загорелось несколько звездочек, но ведь еще довольно светло — дорогу я различаю. Да, кругом никого нет, но я ведь почти в полном одиночестве и шел целый день. Но нет, не в одиночестве я шел, когда стал озираться, то увидел слева в метрах двухстах размеренно бегущую собаку. Не маленькую, а большую серую овчарку. Вот и попутчик, подумалось вначале. Но на мои возгласы и помахивания рукой, чтобы она подошла, собака не реагировала, хотя чуть-чуть приблизилась. Приоглянувшись, я увидел острые уши и, как мне показалось, в сумерках блеснули
глаза. Волк! Я сразу вспомнил рассказы Кольки Плотникова, что во время войны немало их развелось вокруг Марьяновки и что у его родных в Усовке волки перерезали всех овец, забравшись в сарай, и перегрызли горло собаке.
Ну и так что же: испугаться и бежать? Нас этому не учили. Надо показать, что не боюсь, и в руках у меня палка. Я взял ботинки в левую руку, а палку крепко зажал в правой. Волк, однако же, двигаясь параллельно, приблизился еще метров на пятьдесят. Так дело не пойдет, надо его испугать — решился. И громко запел песню «По военной дороге шел в борьбе и тревоге боевой восемнадцатый год!» Волк прекратил сближение, но шел параллельно. Зазвучали «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед!», «На границе тучи ходят хмуро, край суровый тишиной объят». Волк то выплывал из темноты, то скрывался в ней, отчего становилось еще страшнее. Я шел вперед скорее уже боком, выставив палку в сторону параллельного попутчика. Бога-то нет — учили нас тогда в школе, но как- то непроизвольно я произнес слова, которые часто повторяла Дуня: «Помоги, Господи». Расстояние было уже совсем небольшое, наверное, уже метров пятьдесят. И я решил, что сейчас еще надо запеть самое героическое, самое бесстрашное, что повергло бы волка в панику:
«Вставай, страна огромная!
Вставай на смертный бой!»
На какой-то высокой, но не визгливой ноте понеслось над степью.
— Ну, волк, ты нас так просто не возьмешь! — стал выкрикивать я и продолжил. — Пусть ярость благородная вскипает как волна.
Волк присел, глаза его загорелись фонарями и, казалось, он готов был прыгнуть вперед. Но он внезапно развернулся и напоследок, блеснув желтизной глаз, отпрянул в темноту. «Стой! Ты Валерий из «Ротармейца» и в Марьяновку идешь от деда Шмидта». — За мной остановился грузовик, полоснувший фарами по мне и по дороге. Вот откуда полыхающие желтизной глаза у волка.
Я еще полный переживаний с радостью ответил: «Да, да, вот почти рядом». «Нет, дорогой, не рядом, а едем, сдадим зерно и утром отвезем тебя в „Ротармеец“». Конечно, я посопротивлялся, но, честно говоря, топать в темноту как-то не хотелось. На элеваторе шофер и его напарник положили меня на нарах между собой. «Ты парень шустрый — вдруг еще раз захочешь сбежать».
Когда сдали зерно, я понял, что сопротивляться бесполезно и покорно поехал обратно. У ворот дядя Иван, как назвал себя пожилой шофер, крикнул: «Дед, принимай ходока». Калитка распахнулась, из нее выбежала мама и вместо ожидаемой затрещины обняла и заприговаривала: «Валька, Валька, как же так можно? Как же можно? Нам ночью сообщили, и мы вот со стариком на кобыле Машке примчались, а тебя нету нигде».— «Да, мам, я почти дошел, вот шофер помешал!» — «Дедушка сказал, что видел, когда ехал вечером, ребята из «Овцевода» видели, а тебя нет нигде!» — Мама плакала редко, а тут махнула рукой и стала вытирать слезы. Затрещину я, правда, получил, но не от нее, а от брата Стаськи, который пригрозил: «Ну, ходок, подожди, еще дома, на орехи достанется». Я обиженно сказал: «Ведь я же две политинформации провел». Дома, правда, меня не наказывали, а прозвище «ходок» закрепилось и, может быть, вспоминая этой свой первый суворовский переход, я стал через пять лет чемпионом Полтавской области по спортивной ходьбе, конечно, среди школьников.
Исполины
Еще гремит война, и мне, четверокласснику, на Украине, в недавно освобожденной Камышне на Полтавщине поручено ежедневно отмечать продвижение наших войск на запад. Фанерная карта, нарисованная инвалидом-художником, установлена в центре села. Сверху от Кольского полуострова вниз до Черного моря, до Балкан тянулась прикрепленная кнопками красная ленточка. Я рано утром, выслушав по радио сводку последних новостей, мчался к карте, ставил скамеечку и протягивал ленточку далеко вперед, как мне хотелось, поближе к Берлину, потом, правда, с сожалением возвращал на реальную позицию. Когда взятого нашими войсками города на карте не было, я вписывал его название цветным карандашом. Впоследствии, видя мое стратегическое рвение, наш военрук Иван Николаевич Коробка попросил меня исполнить еще одно штабное задание.
— Война кончается, надо, чтобы каждый мальчишка знал своих полководцев. Ну, вот как мы Суворова и Кутузова знали, да Богдана Хмельницкого,— вспомнил он свое украинское происхождение.— Это потом книги о них напишут, фильмы снимут, а мы давай плакат сделаем: «Полководцы России».
Я кинулся искать портреты, вырезал из газет, ходил в библиотеку, выпрашивал у военкоматовцев. Скоро стенд «Полководцы Красной армии» был готов. Пришел директор, одобрительно посмотрел и приказал: «Красную заменить на Советскую». Да, уже два года, как она была советская. Сверху слева был фотопортрет маршала Сталина (генералиссимуса ему еще не дали). А затем решили разместить в три ряда командующих Прибалтийскими, Белорусскими, Украинскими фронтами. Первого, не сговариваясь, Жукова, затем Рокоссовского, Баграмяна. Тут же Конев, Малиновский, Толбухин, Мерецков, Говоров. Почему-то не нашлось фото Еременко, но зато появились портреты маршалов артиллерии Воронова и авиации Новикова, адмиралов Кузнецова и Исакова, погибших Ватутина и Черняховского. Потом, дабы подчеркнуть, что партизаны тоже имели свой фронт, поместили фотографию «деда» Ковпака, других фото в селе не было.
Иван Николаевич Коробка долго смотрел на стенд и потом сказал:
— Ну вот, будем ждать, когда о них напишут «Войну и мир».
Читал, читал мой боевой военрук, отсюда и глубина чувств.
Так и висел этот стенд полководцев все пять оставшихся моих школьных лет на самом видном месте, рядом с «Гимном Советского Союза» и «Клятвой пионера». И каждый школьник, выходивший из школы, знал эти славные имена, как и трижды Героев Советского Союза. Кстати, и при вступлении в комсомол после вопросов о героях комсомола бывал и вопрос о командующих фронтами, о маршалах, генералах. Нет, не было здесь ни милитаризма, ни догматизма, просто пульсировала еще живая народная память, которая чтила героев, отрицала забвение.
Прошли годы. И забвение, искажение, злонамеренность стали вполне обычными явлениями. Зажиревший западный обыватель в большинстве своем после помпезного праздника годовщины открытия второго фронта считает, что войну с Германией вели лишь Америка и Англия.
А у нас в стране низвергали Жукова и Рокоссовского, искажали итоги победы, убирали из народной памяти Зою Космодемьянскую и Александра Матросова. Все мазали грязью и подвергали осмеянию. И вот, к 50-летию Великой Победы, истина снова, отряхивая налипшую грязь лжи, проявилась в народной памяти.
Действительно, из глубин 40-х годов исполинами встают наши полководцы, водители полков, дивизий, армий и фронтов. От Александра Невского, Александра Суворова принимали они эстафету высшего служения Отечеству и народу и принесли ее на Красную площадь, бросив к подножию Мавзолея гитлеровские знамена и штандарты.
Как мы драпали
Помню первые послевоенные годы на Полтавщине. В небольшом не сожженном немцами здании расположилась Комышнянская школа. Занимаемся в четыре смены. Учимся жадно, нетерпеливо. В классе со мной, двенадцатилетним мальчишкой, сидят шестнадцати-семнадцатилетние парни. Они пропустили школу, не учились три года оккупации. Что-то они знают, чего не ведаю я, внимательно разглядывая и заставляя краснеть только что прибывшую из учительского института почти их одногодку Надежду Васильевну. Но зато военрука нашего Ивана Николаевича Коробку покраснеть не заставишь. Он и так все время красный — то ли от ветра, то ли от постоянных привычных наркомовских ста граммов, то ли от тех тяжелых дорог войны, по которым он прошагал от первых до последних дней. Мы на «военке» тщательно изучали мосинскую винтовку, автомат ППШ, устройство гранаты.
Мальчишки в то время ничего не боялись: находили неразорвавшиеся снаряды, мины, гранаты, устраивали огнища по их сожжению, расположившись за бугром. Нередко все это заканчивалось трагически. Часто можно было увидеть пацанов с оторванной кистью, покалеченными ногами. Я и сам в четвертом классе умудрился «стрелять» с помощью топора — разбивал капсюль в пистолетных патронах, выкраденных у отца. Военное баловство не прошло даром. Однажды гильза патрона разорвалась, и кусок ее засел на двадцать лет в руке. Иван Николаевич Коробка школьных этих шалостей не поощрял, но и не видел в них ничего предосудительного. По учебному плану мы должны были еще выучить, а скорее вызубрить, «Боевой устав».
Бравый военрук, у которого вся грудь была в орденах, сам с удивлением читал нам вслух параграфы строевой и прочей военной службы. Вряд ли он досконально знал сие наставление, совершая свои подвиги. А подвигов личных, судя по наградам, он совершил немало. Ведь не давался орден Красной Звезды за штабную деятельность, а только за боевой подвиг. А их, орденов этих, у Ивана Николаевича было аж три. Да два ордена Отечественной войны, да медаль «За боевые заслуги», да «За боевую доблесть», да за столицы европейские. А сверх этого красавец-орден Александра Невского. Сам-то Иван Николаевич был на первый взгляд мужичонка неказистый, кривоногий, щупленький, какой-то «неуравновешенный» — массивный выдающийся нос его, казалось, мог в любую минуту перетянуть голову к земле. Но если надевал он свою темно-зеленую гимнастерку с орденами и медалями, то в класс входил уже другой человек. Горделивый, статный, внушающий уверенность и оптимизм. Нос выглядел клювом величественного орла, да и сам он как бы парил над нами. И тут единственной возможностью приблизиться к нему было это хитренькое школьное поднывание в промежутках между зачитываемыми им параграфами Устава: «Иван Николаевич, ну расскажите, как вы драпали».
Да, любимая тема у нашего военрука была: как «мы драпали». «Ладно,— соглашался он.— Бежим мы осенью от фрицев, невмоготу, устали. В стог соломы уткнулись. Лежим, дрожим от холода, конечно. Слышим, у стога что-то бормочут по-немецки. Погибать, так с песнями! Выскочили, из автоматов положили всех. Документы забрали, драпаем дальше. Оказалось, у немецкого полковника штабные карты захватили. Ну, Красную Звезду и дали».
Или вот: «Драпаем мы как-то от фрицев. Через дорогу надо перейти. На ней танк. Ну, что делать? Подбили мы его. И снова драпаем. Еще „Красную" дали...» Вдохновенный рассказ был бесконечным. Это журналисты любой подвиг засахарят, с медом переварят, а бывалый воин всегда знает, что жизнь военная с горькой приправой. Так и не узнали мы, школьники, когда наступал наш славный и боевой военрук. Потому что было это дело для него уставное — наступать. А он в сорок первом и в сорок втором все отступал и отступал, немцев уничтожал и все ждал своего часа, когда можно будет перейти в наступление. И вот час настал...
Последний день войны.
9 мая 1945 года в селе
Еще 8 мая все ожидали сообщения. В школе за низкими партами не сиделось, все оглядывались на дверь и ожидали, когда во всю мощь включат приглушаемый на время уроков репродуктор. Вдруг раздался какой-то истошный крик, и все вскочили, затискались к дверям по узкому проходу. Федя Сулима не выдержал, залез на парту и побежал по крышкам, оставляя пыльные следы от сапог. Старая наша химичка, увидев такое кощунство, с возмущением воскликнула: «Тю-ю! Та ты шо?» — Но и сама поспешила к выходу, естественно, не по партам. В коридоре как-то смущенно уговаривали всех вернуться в класс директор и пионервожатый. Сказать им еще было нечего. Мир где-то уже наступил, но советское правительство еще об этом не заявило. Пришлось возвратиться в класс, уроки, конечно, были сорваны.
Ночь прошла неспокойно. Но утром все, кто жил в этом большом украинском селе Комышня, стали собираться на базарной площади. Районное начальство уже знало о капитуляции. На узле связи записали сообщение, передали телефонограмму в райком, чтобы ждали выступления Сталина.
На трибуну — два грузовика с открытыми бортами — взошли, вернее, залезли, кто-то из районного руководства, несколько женщин, безрукий военный, другой — опиравшийся на палку.
На площади собрались все, кто мог хоть чуть-чуть двигаться. Старики, женщины, дети, инвалиды окружили грузовики.
После речи секретаря райкома и слов военкома вышел какой-то инвалид и на смеси русского и украинского поздравил всех с «перемогой». «Мы, руськи, — продолжал он,— от Волги до Берлину дошли и перемогли. И я, хоть без ноги, но считаю, тоже дошел». Никто и не сомневался, что этот украинец прав, причислив себя к «руським». Долго аплодировали.
Втащили на машину нас, пионеров. Мы спели «Священную войну», «На позицию девушка», «Синенький скромный платочек». Женщины плакали, инвалиды задумались. А бодрый пионерский голос внес идеологические уточнения. Звучало:
Крепни, советская наша держава! Радуйся, вольной земли человек! Ленину слава! Сталину слава! Партии слава вовек!
Стоящий перед нами дед кивал головой согласно знакам восклицания. Ему-то, судя по заплатам на одежде и бороздам на лице, не было больших оснований славить Ленина и Сталина, да и партию тоже. Но он сегодня был согласен со всеми! Сегодня был день Победы. Наверное, и он благодарил вождей и солдат за эту победу. Ибо они выиграли эту войну... А вы?
Валерий Ганичев
Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"