На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Родная школа  
Версия для печати

22 июня в сибирской Марьяновке

Народный проект «Дети Победы»

«Нелегко, конечно, будет, даже трудно, но мы победим!» — Для нас с братом Стаськой это было необычно и не совсем понятно: как это нелегко? А мы что, не умеем воевать? Но дядя Боря уже ничего не объяснял, под­бросил нас вверх, к потолку, и сказал, что пошел в военкомат. У двери остановился, затем вернулся, крепко пожал нам руки и, посерьезнев, сказал, как гвоздь забил: «Россия победит!» Опять нам было не ясно: почему Россия, а не Советский Союз? — Ясно, правда, было, что мы победим.

 

Война накатывается все сильнее

 

Там, вдали, громыхала война, а через Марьяновку шли и шли поезда. Вначале мчались только туда, откуда шли нелег­кие вести, а потом поезда поползли и на восток. В Марьяновке, как и во многих сибирских поселках, тогда главным цен­тром жизни и работы была железнодо­рожная станция, вокзал, мастерские, запасные пути. Станция связывала районный центр со всей страной, там был

крепкий, квалифицированный коллек­тив рабочих, техников и даже инженеров. У железнодорожников было все лучшее: клуб, больница, магазины. Да и мы учи­лись в прекрасной (по нашим представ­лениям) железнодорожной школе. Все знали, что нарком железных дорог Ла­зарь Каганович свое ведомство блюдет, а оно охватывает всю страну.

На Западе шли упорные бои. Мы, мальчишки, все ожидали: когда же наши перейдут в наступление. А в репродук­торе звучали какие-то непонятные нам сообщения: «С целью выравнивания ли­нии фронта наши войска оставили...» или еще лучше: «Отошли на заранее подготовленные позиции». А что до это­го были неподготовленные?

Я очень любил «лазить» по кар­те, играть «в города» (то есть называть по первой букве не менее 20 городов). С гордостью выигрывал эту игру не толь­ко у Стаськи, но и у взрослых. Поэтому, когда после боев под городом Оршой говорилось о боях под Смоленском, то я понимал, что Оршу оставили. То же самое было с Черниговом и Брянском, Винницей и Днепропетровском. Этими своими расшифровками я поделился с мамой и получил затрещину: «Не бол­тай! И никому не говори! В Совинформ­бюро знают, как надо сообщать». Это «не болтай» по мере продвижения немецких войск повторялось все чаще. Так вот, мы, мальчишки, ходили на станцию и как бы пытались почувствовать пульс войны. В первый месяц войны эшелоны шли и шли на запад (теплушки с красноар­мейцами и зачехленная техника). Колька Плотников уверенно утверждал: «Это — танки, это — пушки, а это — машины». Придумывал, наверное. Разглядеть было трудно, а близко нас не подпускали. Ино­гда эшелон останавливался, из вагонов высыпали солдаты. Были они шумливы, неестественно веселы, хотя у некото­рых в глазах проскальзывала растерян­ность и печаль. Запомнился один па­рень, по виду немного старше нас. Он подошел к нам, пожал руки и попросил: «Помолитесь, братишки, за меня, Викто­ра Карнаухова»,— и подарил свою фото­графию. Как молиться мы тогда не знали, но фотография была у нас долго. Где он, этот Витя? Сложил ли голову в боях или остался жив и вернулся в свою Сибирь? Теперь-то я за его душу помолился не раз.

Со второй половины июля эшелоны потянулись и на восток. Ехали заводы, учреждения, люди. Тогда впервые мы ус­лышали слово «эвакуированные». При­ехали они и к нам в Марьяновку. Рассе­лили их во дворе у нас и в каждом доме подселили в каждую квартиру. Эвакуи­рованных двух девочек по фамилии Стасюк из Львова поселили рядом. Мы в них с братом сразу влюбились. Они были жи­вые, говорливые, не высокомерные, хотя при шуме самолетов затихали и с испу­гом глядели на небо. «Нас под Киевом бомбили,— объяснила их мама,— мно­гие погибли».

Чем дальше, тем «выковоренных» (так говорил Колька Плотников) было все больше. Их рассылали по дальним селам, почти всем им находился приют и кормежка. Но их все больше и больше, и все труднее устраивать, находить рабо­ту, но сибиряки не роптали. Все больше и больше ехало на восток и санитарных составов. Кто-то из красноармейцев на ко­стылях иногда спускался вниз. Им тащили вареную картошку, вяленую рыбу, огурцы, райские яблочки, кипяток и хлеб. С июля на всех сибирских станциях стояли посты женщин, некоторые были организованы райкомами и исполкомами, другие были тем сердобольным братством, вернее, сестричеством, которое образуется из рус­ских и всех наших российских женщин, державших душой и телом (ибо мужчины один за другим шли на фронт) тыл страны. Чем могли, помогали и мы, поднимаясь в вагоны и раздавая нехитрую снедь, ко­торую давали женщины. К нам тянулись руки, но не для того, чтобы взять кусок, а чтобы погладить, похлопать по плечу, подбодрить: «Ничего, ребятишки, мы все равно победим». Я читал довоенное сти­хотворение:

 

«Климу Ворошилову письмо я написал:

Товарищ Ворошилов — народный комиссар:

В Красную армию в нынешний год,

В Красную армию брат мой идет! «

 

Закончилось стихотворение бодро:

«А если на войне погибнет брат мой милый,

Пиши скорее мне, товарищ Ворошилов,

Я быстро подрасту и встану вместо брата

С винтовкой на посту».

Весь перевязанный красноармеец грустно посмотрел на меня, освободил из-под одеяла руку, погладил и тихо ска­зал: «Не читай больше этого стихотворе­ния, братишка». Я не читал больше.

1 сентября 1941 года я пошел в 1-й класс. Никаких излишних церемоний не было. На руках нас, первоклассников, в школу не заносили. Просто мы стоя­ли минут десять рядом с парнями-десятиклассниками, которые подали заявле­ние в военкомат, чтобы их отправили на фронт. Отобрали, правда, одного Васю Журавлева, у которого подошли годы.

Он тоже стоял рядом с нами, красивый, веселый, любимец всей школы. Девчон­ки плакали, а директриса коротко сказа­ла: «Василий, мы гордимся тобой». И мы гордились. Мужчины, сибиряки, почти все уходили на фронт — кто призывался, кто шел добровольцем.

Дядя Боря записался добровольцем.

Ему сказали, что призовут, но приказали поработать на комбайне и убрать урожай.

Подал заявление в добровольцы и отец. Мама почернела в те дни. Но отцу тоже сказали: «Ты секретарь рай­кома. Убери урожай — тогда решим».

Урожай был собран отменный, но он принес и беду. Представитель ГКО (Го­сударственного Комитета Обороны) за сданные тонны зерна похвалил, но вдруг обнаружил, что в колхозах аккуратно хранится еще часть зерна — «Сокры­тие! Саботаж! К расстрелу!» Напрасно отец доказывал, что это семенной фонд.

Его и председателя исполкома (кажет­ся, Лузин, скорее, Аузинь — из латы­шей) арестовали. Суд должен был быть стремительным, указания ГКО было беспрекословным. В это время из Москвы в Омск поступило срочное указание: «Принять Таганрогское летное училище и построить аэродром, а в октябре при­ступить к обучению так необходимых стране летчиков, количество которых в стране стремительно уменьшалось». Где строить аэродром? Решено в Марьяновке, вокруг которой ровная степь. Пер­вый секретарь обкома обратился в ГКО с просьбой освободить из-под ареста Николая Васильевича Ганичева, хорошо знающего район, и поручить ему в тече­ние месяца построить аэродром, казар­мы, землянки, разместить командный состав. Если справится — пусть работа­ет дальше. Помните, в романе Анатолия Иванова «Тени исчезают в полдень» есть сцены, как с колес, из вагонов выгружа­лась техника эвакуированных заводов. Они начинали работать без крыши, под открытым небом, во вьюжной сибирской зиме. Такое же чудо совершилось и с Марьяновским аэродромом, ангара­ми, казармами, землянками. Они были построены стремительно. И дело не в том, что грозил расстрел, — все хотели выиграть войну. Восточная летная база через месяц стала готовить будущих советских асов. Отцу вместо награды объявили строгий выговор за «утайку урожая». Он, конечно, был рад этому наказанию. А на следующий год в Марьяновском районе был самый высокий в Сибири урожай. Отец был награжден орденом Трудового Красного знамени. Вот так — от расстрела к ордену. Могло быть и наоборот. Война во всех своих проявлениях катилась по стране.

 

С нами Александр Невский

 

В школе с первых дней учебы наша учи­тельница рассказывала нам о подвигах, о боях на фронте. Часто была печаль­на и напряженна, особенно в октябре 1941 года. Мы и сами по утрам прислу­шивались, что скажет репродуктор, но до декабря ободряющих сообщений не было. А в декабре и январе радостно про­звучало: «Наши войска перешли в насту­пление и освободили...» На всю жизнь запомнились названия городов: Истра, Волоколамск, Клин, Руза, Можайск, На­ро-Фоминск, которые освободила Крас­ная армия. Не ахти какие по количеству населения были эти города, но нам они являлись вестниками побед Красной ар­мии. Казалось: началось освобождение всей страны. Но уже с первых дней вой­ны в нашу жизнь входили имена геро­ев: Виктора Талалихина, совершившего таран, Николая Гастелло, направивше­го свой уже подбитый самолет в колон­ну вражеских машин. Всех нас собрали в зале и зачитали очерк «Таня» о Зое Космодемьянской. Тогда же мы узнали о герое-подпольщике Саше Чекалине, позднее об Александре Матросове. Се­кретарь ЦК ВЛКСМ в годы войны Нико­лай Михайлов рассказывал, что, когда он докладывал о создании комсомоль­ских диверсионных групп Сталину, тот сказал ему: «Надо, чтобы молодежь зна­ла своих сверстников-героев».

Когда я в 60-х годах работал директо­ром издательства ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия», то видел эти небольшие кни­жечки с рассказом о том, как сражаться с врагом: «Как подбить немецкий танк», «Как научиться метко стрелять», «Умей маскироваться», «Будь бдительным!». И рядом книжечки о героях-комсомольцах. Мы в первом классе знали о них. Нам рассказывали о них учительница, пионервожатая, радио. А кто рассказы­вает нынешним ребятишкам о героях Афгана, о героях космоса, труда? В про­шлом году моя внучка преподавала исто­рию в одной из школ Москвы и обнару­жила, что мало кто из учеников знал, кто такой Гагарин, и никто не видел его фотографии. Конечно, возмущению ее не было предела. Она сделала 30 сним­ков, рассказала школьникам про Юрия Алексеевича, принесла книги, почита­ла о нем. Ребята влюбились в первого космонавта. Но где же были учителя? Где книги о нем? Кроме Гарри Потера у этих ребят героев не было. Наши же учителя рассказывали нам не только о героях близких нам, о стране, ее исто­рии, вплетали события прошлого в Оте­чественную войну. В один из апрельских дней 1942 года — это ведь удивительно по сегодняшним временам — Валенти­на Семеновна зашла в наш первый класс и сказала: «Дети, встаньте, вспомним воинов Александра Невского, которые 700 лет назад в этот день разбили не­мецких псов-рыцарей на берегу Чудско­го озера. Так и наши красноармейцы разобьют немецких фашистов. Будем помнить всегда великого полководца Александра Невского!» Она приколола на доску рисунок, на котором был изо­бражен князь. Затем нарисовала строй немецких псов-рыцарей, их «свинью» и строй наших дружин. Не побоялась Валентина Семеновна рассказывать обо всем этом первоклашкам. Не побоялась, что не поймем. Поэтому на всю жизнь мы запомнили спасительный для страны подвиг Александра Невского и его сло­ва: «Кто с мечом к нам придет — от меча и погибнет!» Подвиг предков срастался с подвигом наших родных и близких, наших советских людей, наших воинов, которые сражались в эти дни там, у Рже­ва, Демьянска, на Неве, в новгородских лесах. Вообще это умение вводить детей, школьников в общую панораму жизни страны, делать их соучастниками сра­жения с врагом, боевых и трудовых дел взрослых было великим педагогическим мастерством наших учителей. Причем эта педагогика шла не от академическо­го учебника, а изнутри, от души, от по­нимания того, где в каждой семье были фронтовики, да и у самих учительниц их мужья, братья, отцы были там, на фрон­те, или здесь, в заводском цеху, в поле.

Смотрю на некоторых сегодняшних политбойцов, так называемых политобозревателей: какая многозначитель­ность, выспренность, но ни правды, ни всенародной значимости комменти­руемых событий за этим не проявля­ется. Да откуда и она может быть, если почти пятьдесят процентов населения официально числится за чертой бед­ности, а почти все политобозреватели расположены поближе к классу олигар­хов или к самым сильным людям мира сего. Наши же учителя представляли народ, который весь был или на фрон­те, или в тылу помогал фронту. Поэто­му их слова были точны и доходили до каждого — большого и малого. Поэто­му и мы, школьники, никакого спуска, никакого прощения врагам не давали. Помню, что мы — «октябрятская звез­дочка» (я, Колька Плотников, Генка Сы- солятин) завели за школу и наподдавали Давиду Штопелю, немцу из местных по­селенцев, за то, что в придуманной им задачке немецкие самолеты сбили боль­ше советских самолетов, чем мы их. Ког­да директор школы завел нас в кабинет и давал выволочку за драку, мы упорно не соглашались извиняться: «Пускай он советские самолеты не сбивает!» Лишь позднее, когда узнали, что дядя Давида был антифашист и сидел в тюрьме, мы с ним подружились. «Пепел Клааса жег наши сердца».

Это уже сегодня, сквозь годы, видятся все оттенки войны. Ее неоправданные жертвы, прямолинейность командиров, немотивированность некоторых воен­ных операций, упование на многие во­енные и идеологические догмы, слыш­ны призывы милосердия к врагу. А тогда, в 1941-42 годах, когда вопрос шел о жиз­ни и смерти народа, страны, отдельных людей — беспощадность к врагу была нормой.

К этому, опираясь на образ Родины, призывал Шолохов, об этом, вспоминая историю, говорил Леонид Леонов. «Убей немца»,— призывал Илья Эренбург рус­ского солдата и матроса. Он понимал, что оттуда, из Германии, от немцев при­шла расистская теория уничтожения евреев. Уничтожение всех евреев — Хо­локост, и Илья Эренбург понимая, что никто в мире не спасет евреев, кроме русских людей, обращался к ним: «Убей немца».

Русские, славяне, советские тюрки сражались и убивали врага. Русский на­род (всех корней) прекрасно понимал, что Гитлер нес еще большее уничтоже­ние и ему, уничтожение корневое, ис­пепеляющее. Причем агитпроповцам можно было тогда тоже найти термин типа «Холокост», которым следовало обозначить планомерное и системное уничтожение русских (великороссов, белорусов, украинцев). И тогда можно было бы укорять весь мир, требовать от него возмещения, плакать и гордиться жертвами. И это было бы справедливо. Но вот тогда идеологи страны справед­ливо решили, что во время боя стена­ниями не поможешь. Нужен был лозунг действия, непреклонности. Отсюда и появление таких лозунгов и приказов: «Позади Москва, отступать некуда», «За Волгой для нас земли нет», или знаме­нитый 227-й приказ, заканчивающий­ся словами: «Ни шагу назад!» В этом ряду пристроился и лозунг-призыв об уничтожении немцев Ильи Григорьеви­ча и Константина Симонова: «Сколько раз увидишь его, столько раз и убей». Лишь в 1945 году, когда наши войска вступили на территорию Германии, агитпроп решил снять этот лозунг. В ста­тье заведующего отделом пропаганды философа Александрова, напечатан­ной в «Правде» («Красной звезде») под заголовком «Товарищ Эренбург упро­щает», говорилось, что Советская ар­мия не собирается убивать немцев. Да это, впрочем, утверждалось с самого начала войны. Вспомните слова Ста­лина, сказанные им 3 июня 1941 года: «Гитлеры приходят и уходят, а народ немецкий остается». Почему же Холо­кост утвердился в головах европейцев, американцев как великое преступле­ние, а массовое уничтожение русских людей, их городов и сел, памятников культуры, заводов и фабрик в памяти человечества как величайшее престу­пление в мировой истории не утверди­лось? Почему возможен таллиннский синдром, снос памятников советским солдатам в Польше, Западной Украине, кто выплатит достойную компенсацию хотя бы оставшимся в живых советским солдатам и их вдовам?

Как я понимаю, нам, то есть руковод­ству государства, некогда было вести расчеты с историей, надо было восста­навливать дотла разрушенное войной хозяйство, снова защищать страну, ибо бывшие союзники, которых тоже спас Советский Союз, Англия и США, нача­ли новую войну против России, правда, холодную.

Версию, гуманитарную что ли, мне предоставил один из ушедших от нас выдающихся людей, Михаил Алексан­дрович Шолохов: «Мы потеряли в войне миллионы людей, больше всех в мире. Наше руководство, пропаганда, литера­тура выдавали их за героев. Это, конеч­но, так. А евреи своих погибших выдали за жертвы. Что тоже верно. Но Европа склонна больше сочувствовать жертвам, чем нашим героям. Героев России она не жалует. Что тоже понятно: ведь они требуют уважения и поклонения, пока­зывают, что европейцы сложили ору­жие перед Гитлером почти повсемест­но и очень быстро. А жертвам же легче посочувствовать и даже выделить часть средств на их память, успокоив свою совесть, и чувство вины придавливает, удерживает от радикальных действий наиболее ретивые национально ориен­тированные слои населения».

Возможно, так. Глупо, конечно, отри­цать Холокост, но преступно отрицать массовое истребление, уничтожение, испепеление русского народа во время Второй мировой войны.

 

«Политинформатор», ходок

 

Война там, на западе, в 43-м в Сибири в тылу казалась обычным делом. Правда, мужиков в деревнях почти не осталось. Здоровых и крепких мужчин можно было видеть только на аэродроме, у ка­зарм или общежитий летчиков, но они там не задерживались: несколько меся­цев обучения и на запад. Да еще остав­шиеся на станции по брони машинисты. Все остальное мужское население — ста­рики и подростки, да мы, мальчишки.

Мой одноклассник Колька Плотни­ков, по-видимому, где-то услышал и ав­торитетно утверждал в мае 1943-го: «Ну, летом мы как всегда отступаем, а до зимы дойдет — пойдем в наступление». Верить как-то этому не хотелось, но ведь также и было в 1941-м и 1942-м. Однако летом я показал Кольке фигу. В Москве произвели салют в честь взятия Орла и Белгорода. Колька не обиделся, и мы пошли купаться.

А лето 1943 года в Сибири было жарким и сухим. Речки у Марьяновки не было, и мы бегали на озеро, скорее большую соленую лужу Камышовку. Там, чтобы окунуться, нужно пройти метров пятнадцать по илистому дну и присесть по горло в теплую коричневатую воду. Возвращаясь домой по звенящей кузне­чиками степи, зорко смотрели под ноги: там по неосторожности можно было наступить на мохнатеньких тарантулов, которых мы били палками. Кое-где в от­далении с холмиков выглядывали сус­лики. Уточки, спугнутые с озера, сделав круг, пикировали в камыши.

До занятий в школе был еще целый месяц. Хотя с трудом, но выполнялись родительские задания. Березовые брев­на были распилены на небольшие чур­бачки. Правда, пила была плохо разве­дена, и мы с братом Стаськой требовали друг от друга более энергично тянуть ручки. Иногда за неусердие награжда­ли друг друга оплеухами. Потом чурки кололи на поленья. Это была серьезная мужская работа, и тут хотелось показать сноровку. Если чурка была ровной, то любо-дорого было расколоть ее на ров­ненькие полешки. Если же навстречу то­пору попадался укоренившийся сук, то приходилось попотеть и повозиться под ехидные реплики брата. Приходилось бежать за колуном, с помощью которо­го удавалось расчленить непокорную чурку. Потом чистился от навоза сарай, куда приходила с выпаса корова Сара, купленная за различные вещи у немец­кой семьи. Знакомая мамы тетя Дуня, приехавшая к нам с началом войны с Вологодчины, из мест, где мама и отец познакомились и поженились, кричала на корову, обзывая ее то «проклятой немкой», то «паршивой жидовкой». Ко­рова тоже не любила тетю Дуню и пе­риодически выбивали из ее рук ведро с надоенным молоком. Тетя Дуня плака­ла, а мама урезонивала тетю: «Дуня, ну нельзя так ругаться на животное. А в на­шем доме слово жид не произносится». Да, наверное, отец прекрасно знал один из революционных указов «неистовых ревнителей», в котором говорилось, что за проявление антисемитизма че­ловек карается расстрелом. Я, конечно, не знал об этом указе и о смысле этого слова. А в 1939 году (мне было шесть лет, и мы жили в Омске) на площади Дзержинского в уличной игре обозвал симпатичную, но вредную девчонку жи­довкой. Слово это нередко повторялось мальчишками со двора. Для меня оно было сродни словам «дурочка», «безо­бразница», «чертовка», что тоже нередко слышалось в играх.

Но бабушка девочки не посчитала это словечко безобидным. Она тут же пожа­ловалась маме, а та, вытащив меня из игры, влепила крепкую затрещину и по­ставила в угол: «Вот подожди, отец при­дет...» Я особо отца-то не боялся. Он за всю мою жизнь ударил меня всего пару раз. Один раз уж точно с пользой, когда я украл из его кармана пачку папирос «Звезда» и, отойдя за угол, закурил. Тут- то и вышло наказание из-за угла. Отец, расстегнув широкий командирский ре­мень со звездой, огрел всего один раз по заднему поучительному месту, но весо­мо сказал: «Не кури». Что удивительно, это подействовало на всю жизнь. Внача­ле боялся, потом занялся спортом. А по­том организм не принимал. Вот что зна­чит точное педагогическое воздействие, сделанное вовремя. Отца в углу я ждал долго, осмысливая семантические кор­ни непонятного словечка. Он появился часов в девять вечера. Мама всплесну­ла руками и что-то долго шептала ему в коридоре. Отец устало зашел в комна­ту, медленно присел на диван и жестом позвал меня к себе. Я нерешительно подошел. Он подтянул меня и поставил между колен. Внимательно и как-то пе­чально вгляделся в мои глаза и очень серьезно спросил: «Валька, ты хочешь, чтобы папку расстреляли?» Я вздрогнул и обхватил его шею ручонками: «Что ты, папка!» Отец разомкнул мои объя­тия, отстранил от себя и, вздохнув, ска­зал: «Никогда не говори этого слова». Я кивнул головой, а он развернул меня от себя и подтолкнул к кровати: «Иди спать». С тех пор и до приезда в Москву я не говорил этого слова, хотя на Украине и в Польше оно заменяло слово «еврей».

В Марьяновке во время каникул мама всегда нас пристраивала куда-нибудь по­работать не обязательно за плату, а так, чтобы для пользы и присмотра. Стась­ку она часто брала на почту, где сама принимала письма, получала газеты из Омска и местной типографии и вела про­верку писем, идущих на фронт и с фрон­та. Называлось это «военная цензура» и делалось с целью неразглашения се­кретов и военных планов, хотя какие та­кие особые секреты в сельском районе. С фронта-то и так шли ободряющие пись­ма, чтобы родные и близкие не беспокои­лись. А из тыла, кто решится жаловаться и тревожить родного мужа или брата? Беда приходила в основном с похоронка­ми. Стаська получал задание разносить газеты по домам и учреждениям, а мне иногда поручалось расклеивать листов­ки — сводки Совинформбюро. Правда, это стали делать с 1943 года. Сводки с этого года были порадостнее. В том же 1943 году, учитывая удивлявшую всех мою память на географические назва­ния, я получил задание: на двухметровой фанерной карте, изображавшей Евро­пейскую часть Советского Союза, пока­зывать линию фронта. Конечно, я чрез­вычайно этим гордился. Утром слушал сводку и бежал продвигать красную лен­точку на запад. Иногда, правда, дальше, чем сообщалось, и потом, с сожалением, возвращал ее обратно. И прописывал названия взятых городов красным ка­рандашом, потому что многих из них на карте не было. Позднее, когда мы в кон­це 1944 года переехали на Украину, мне и там была поручена эта миссия. Было очень здорово, когда ко мне подходили взрослые дядьки, в основном военные и инвалиды, и серьезно спрашивали: «Ну как там?» И я столь же серьезно отвечал: «Наступают», хотя иногда таких сообще­ний и не было, но я знал, что завтра будут.

Однажды в августе 1943 года при­шла к маме тетя Соня, работавшая ря­дом, и предложила забрать нас с бра­том в свою деревню на недельку. «Вы все время на работе, а у нас там грибы, ягоды, корова — пусть побудут!» Стась­ка категорически отказался, а я, испы­тывая страсть к путешествиям, согла­сился. Правда, была тут одна заковыка. Тетя Соня (фамилия ее была Шмидт,

 

как у известного полярника) была нем­ка, да и к тому же какая она тетя. Ей было восемнадцать или девятнадцать. Но к «нашим» немцам мы ненависти не испытывали, да и район наш был ин­тернациональный: в нем кроме русских были колхозы других национальностей: «Роте фане», «Ротармеец» — немецкие, «Червоный пахарь» и «Червоный трудо­вик» — украинские, «Энбекши казак» — казахский, да, кажется, был татарский и даже латышский. «Ну а немцы, так это же свои, наши»,— сказала мама.

В деревне, куда мы добрались на ло­шадке, взрослых мужчин, правда, тоже не было. Всех, кто постарше двадцати лет забрали в «трудармию» (вот, навер­ное, надо бы написать: где и как она ра­ботала, сколько их осталось в живых).

Дедушка тети Сони, шестидесятилет­ний крепыш, протянул руку и попривет­ствовал меня: «Пионер Валерий» и повел сразу показывать, какая у них была умная корова, сочная малина и особенно пора­зил крупной, с детскую голову, картошкой. Да, действительно, такой картошки, как в немецких деревнях, ни у кого больше не было. Вечером меня напоили молоком, мы поели вкусную рассыпчатую картош­ку с солеными огурцами. (Помню, отец утешал, когда было не столь сытно и го­ворил маме: «Ну что ты, Фиса, все хорошо, хлеб есть, картошка есть, а огурцы — это уже роскошь»). Конечно, все это было ро­скошью для военных лет, и меня положи­ли спать в комнате на военную кровать, над которой висела грамота с портрета­ми Ленина и Сталина «За высокие уро­жаи картошки» Наш немец-то! Но я так и не заснул. Почему-то мой организм не очень-то раньше обращал внимание на такую мелочь, как клопы, а в моем диване они водились. Да и «вошка» была нам зна­кома. В классе нас ежедневно проверяли «на вшивость». Такое время было — ино­гда вошь заползала. Но тут, в чистеньком немецком доме, меня заела быстрая, ре­звая попрыгунья-блоха. У нас их не было, а тут то ли собаки, то ли кошки выпускали с себя стайки веселых прыгунов на юного пионера. Пионер и не спал всю ночь, че­сался, хлопал себя по спине и по ногам, а блошки, казалось, играли со мной, рез­вились, перепрыгивали, иногда оказы­вались и на голове. Я стряхивал их, а мо­жет воображал, что это они. И, наконец, я не выдержал: чтобы привлечь к себе внимание стал постанывать. Сонин дед услышал, с тревогой встал, зажег лампу, что-то спросил по-немецки, типа: «Васист дас?» Я стеснялся объяснить, а дед принес одеяло со своей кровати и накрыл меня. Легче от этого не стало — я измучился и еле дождался утра. Утром показал на небольшие точечки на руках и животе. Дед покачал головой и сказал, что это не опасно. Да я и сам знал, что не опасно, но зудит и чешется. Решил терпеть. Днем с племянником деда Карлом (имя Карла было на слуху после кинобоевика «Карл Брунер», где юный Карл боролся с фаши­стами) пошел в лес, насобирал целый кув­шин земляники и корзинку грибов. Дед же подготовил сюрприз: собрал вечером человек десять таких же, как он, пожи­лых людей и торжественно объявил что- то по-немецки, а мне перевел, что он им сказал, что я умный и хороший пионер. Отмечаю на карте линию фронта и рас­скажу колхозникам, что там на западе. Я, конечно, опешил.

Взрослые, да еще немцы! Но ведь пи­онер же. И встав за стол, стал рассказы­вать, что наши разбили немцев под Ор­лом и Курском. Тут же поправился: «Не немцев, а фашистов». Деды с согласием кивнули. А сейчас мы вышли на Украи­ну, взяли Харьков и в Москве по этому поводу был салют, то есть стреляли хо­лостыми и пускали в небо ракеты. Рас­сказал, что наступаем на Днепр и скоро возьмем Киев. На такое заявление меня, конечно, никакое Совинформбюро не уполномочивало. Но тут уж я действо­вал, как настоящий политрук — подба­дривал аудиторию. Я остановился, сде­лал паузу и не знал чем закончить. Потом вспомнил плакаты, висевшие в нашем клубе, где мы выступали перед летчика­ми и торжественно сказал: «Наше дело правое — враг будет разбит, победа будет за нами! Смерть...»,— и запнулся, вну­тренне понял, что надо сказать не так, как там, на плакате. Затем звонко произ­нес: «Смерть фашистским оккупантам!» Деды дружно кивнули и почти сразу все стали подходить ко мне, пожимать руку и говорили: «Данке! Спасибо!» Амой дед пристукнул кулаком и вроде бы в заклю­чение сказал: «Победа будет за нами». Ложился я с сознанием выполненного долга в комнате, на полу которой была разбросана полынь, чабрец и еще каки­е-то травы против скачущего воинства. Оно вроде и притихло, но скорее изучи­ло все проходы и обходные пути и после того, как дед захрапел, кинулось на по­чившего на лаврах политинформатора. На этот раз я не стонал — не хотел ронять свой политический авторитет, но твер­до решил, что утром уйду. Ну и что, что тридцать километров. Пройду спокойно, дорога прямая, ходить умею. А что ка­сается песни «Жил-был король когда-то, при нем блоха жила», то я долго-долго не мог слушать ее без содрогания. Утром все хозяева ушли на работу—время военное, должны трудиться. Я побродил по двору, высыпал в свою кепку собранную земля­нику, одел ботиночки и двинулся домой, подальше от блох.

День был веселый, ветерок теплый, дорога прямая, без извилин, цель дви­жения ясна. Я и шел без особого сомне­ния в своих силах и правильности реше­ния. Степь сибирская уже подвыгорела, но попадавшиеся березовые колки (так у нас называли рощи) желтизной еще не тронуло. Поля наполовину уже были скошены. Я знал, что это убрали ячмень. Пшеницу мой дядя Боря-комбайнер уби­рал в начале сентября. Навстречу попа­лись две-три машины, на бортах кото­рых висели написанные на кумачовых полотнах лозунги «Урожай — фронту!», Не оставим на полях ни зернышка!» Машины возвращались с элеватора, ко­торый в прошлом году горел, а сейчас уже восстановлен. Мы, мальчишки, бе­гали и помогали тогда во время пожара ведрами переносить зерно подальше от горевшего здания. К полудню степь поднакалилась, я повязал на голове рубашку, в кепку-то я насыпал собранную вчера землянику. Захотелось пить, и вот тут-то земляника пригодилась. Ел ее, конечно, немытую. Да мы в то время этого и не делали. А лес-то был чистый, без химии. Жажду утолил, и кепка снова оказалась на голове. Когда прошел половину пути, солнце пошло на убыль. Я зачем-то снял ботинки и повесил их на палку и даль­ше шел босиком. Показался знаменитый совхоз «Овцевод». Я в нем однажды бы­вал, значит, Марьяновка уже недалеко. Километров десять-двенадцать. У дороги стояло здание школы, возле него вози­лись на грядках мальчишки и девчонки моего возраста. Один из них поманил меня рукой, но я, испытывая беспокой­ство, продолжал идти. Он свистнул, и че­ловек десять из них поднялись с грядок и догнали. «Ты чего с нами не хочешь поработать?» — насупив бровишки, спросил, одетый в тельняшку, старший. Из-за его спины выскочил замурзанный малыш лет шести и запел, пританцовы­вая передо мной:

«Едите да серите,

А на работу не идете!

Щелбанов ему надо надавать!»

Я обратился к тому, кто был в тель­няшке, понимая, что он главный: «Да мне некогда, я в Марьяновку иду, а солн­це уже садится».

— А у тебя кто в Марьяновке?

— Родители.

Он поморгал и не без укора сказал: «А у нас у всех родные погибли в Ленин­граде». Другие тоненько заголосили. «А у меня — в Кронштадте». Вот что! Это же известный детдом для блокад­ных детей, вывезенных в прошлом году из Ленинграда. И эти ребята — сироты. Я почувствовал себя виноватым, помол­чал и тихо сказал: «А у меня папа учился в Ленинграде. Он машинист. А мама его ждала и жила на Лиговке».

— Ой ты,— охнул замурзанный танцор, у меня же там тетя жила и всхлипнул.

— Ладно, питерский,— потеплел юный моряк,— как там на фронте? У нас тут радио не работает. А газеты через не­делю привозят.

Уж тут я красочно рассказал им все: и про Орел, и про Белгород, и про то, что наши танки их хваленых «тигров» раздол­били, и про салют в Москве, и про то, что мне доверили красную ленточку фронтов на карте в Марьяновке передвигать на за­пад. И про Зою Космодемьянскую, и про Шуру Чекалина. Мальчишки окружили меня и внимательно слушали. Карапуз подошел ближе и даже раскрыл рот. Один из ребят спросил: «А Ленинград-то когда?» Кронштадтец солидно ответил за меня: «Когда Верховный решит...» Все попроща­лись со мной за руку, а старший с теплотой попросил: «Приходи еще, когда родителей увидишь». Я кивнул головой и пошел, по­том обернулся, увидел, что они не расхо­дятся, помахал рукой и устремился впе­ред. Навстречу ехала небольшая телега, набитая сеном, а дедушка с удивлением посмотрел на меня и, узнав вчерашнего политинформатора, показал на телегу: «Давай, цурюк, поехали назад». Опасаясь, чтобы он меня не усадил, спешно уверил: «Да я так, близко уже». Хотя было-то еще километров десять.

Солнце уже чиркало горизонт, и тут впервые я почувствовал не усталость в ногах, а опасность, которая почему-то шла снизу. Да, по лощинкам полз вечер­ний туман, но не он же мне грозит, хотя и похолодало. Да, вверху загорелось не­сколько звездочек, но ведь еще довольно светло — дорогу я различаю. Да, кругом никого нет, но я ведь почти в полном одиночестве и шел целый день. Но нет, не в одиночестве я шел, когда стал ози­раться, то увидел слева в метрах двух­стах размеренно бегущую собаку. Не ма­ленькую, а большую серую овчарку. Вот и попутчик, подумалось вначале. Но на мои возгласы и помахивания рукой, что­бы она подошла, собака не реагировала, хотя чуть-чуть приблизилась. Приоглянувшись, я увидел острые уши и, как мне показалось, в сумерках блеснули

глаза. Волк! Я сразу вспомнил рассказы Кольки Плотникова, что во время войны немало их развелось вокруг Марьяновки и что у его родных в Усовке волки пере­резали всех овец, забравшись в сарай, и перегрызли горло собаке.

Ну и так что же: испугаться и бежать? Нас этому не учили. Надо показать, что не боюсь, и в руках у меня палка. Я взял ботинки в левую руку, а палку крепко за­жал в правой. Волк, однако же, двигаясь параллельно, приблизился еще метров на пятьдесят. Так дело не пойдет, надо его испугать — решился. И громко запел песню «По военной дороге шел в борьбе и тревоге боевой восемнадцатый год!» Волк прекратил сближение, но шел па­раллельно. Зазвучали «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед!», «На гра­нице тучи ходят хмуро, край суровый тишиной объят». Волк то выплывал из темноты, то скрывался в ней, отчего ста­новилось еще страшнее. Я шел вперед скорее уже боком, выставив палку в сто­рону параллельного попутчика. Бога-то нет — учили нас тогда в школе, но как- то непроизвольно я произнес слова, ко­торые часто повторяла Дуня: «Помоги, Господи». Расстояние было уже совсем небольшое, наверное, уже метров пять­десят. И я решил, что сейчас еще надо за­петь самое героическое, самое бесстраш­ное, что повергло бы волка в панику:

«Вставай, страна огромная!

Вставай на смертный бой!»

На какой-то высокой, но не визгли­вой ноте понеслось над степью.

— Ну, волк, ты нас так просто не возь­мешь! — стал выкрикивать я и продол­жил. — Пусть ярость благородная вски­пает как волна.

Волк присел, глаза его загорелись фо­нарями и, казалось, он готов был пры­гнуть вперед. Но он внезапно развернул­ся и напоследок, блеснув желтизной глаз, отпрянул в темноту. «Стой! Ты Валерий из «Ротармейца» и в Марьяновку идешь от деда Шмидта». — За мной остановился грузовик, полоснувший фарами по мне и по дороге. Вот откуда полыхающие желтизной глаза у волка.

Я еще полный переживаний с радо­стью ответил: «Да, да, вот почти рядом». «Нет, дорогой, не рядом, а едем, сдадим зерно и утром отвезем тебя в „Ротармеец“». Конечно, я посопротивлялся, но, честно говоря, топать в темноту как-то не хотелось. На элеваторе шофер и его напарник положили меня на нарах меж­ду собой. «Ты парень шустрый — вдруг еще раз захочешь сбежать».

Когда сдали зерно, я понял, что со­противляться бесполезно и покорно поехал обратно. У ворот дядя Иван, как назвал себя пожилой шофер, крикнул: «Дед, принимай ходока». Калитка рас­пахнулась, из нее выбежала мама и вме­сто ожидаемой затрещины обняла и заприговаривала: «Валька, Валька, как же так можно? Как же можно? Нам ночью сообщили, и мы вот со стариком на ко­быле Машке примчались, а тебя нету нигде».— «Да, мам, я почти дошел, вот шофер помешал!» — «Дедушка сказал, что видел, когда ехал вечером, ребята из «Овцевода» видели, а тебя нет нигде!» — Мама плакала редко, а тут махнула ру­кой и стала вытирать слезы. Затрещину я, правда, получил, но не от нее, а от бра­та Стаськи, который пригрозил: «Ну, хо­док, подожди, еще дома, на орехи доста­нется». Я обиженно сказал: «Ведь я же две политинформации провел». Дома, правда, меня не наказывали, а прозви­ще «ходок» закрепилось и, может быть, вспоминая этой свой первый суворов­ский переход, я стал через пять лет чем­пионом Полтавской области по спортив­ной ходьбе, конечно, среди школьников.

 

Исполины

 

Еще гремит война, и мне, четверо­класснику, на Украине, в недавно осво­божденной Камышне на Полтавщине поручено ежедневно отмечать продви­жение наших войск на запад. Фанерная карта, нарисованная инвалидом-художником, установлена в центре села. Сверху от Кольского полуострова вниз до Черного моря, до Балкан тянулась прикрепленная кнопками красная лен­точка. Я рано утром, выслушав по ра­дио сводку последних новостей, мчался к карте, ставил скамеечку и протягивал ленточку далеко вперед, как мне хоте­лось, поближе к Берлину, потом, правда, с сожалением возвращал на реальную позицию. Когда взятого нашими вой­сками города на карте не было, я вписы­вал его название цветным карандашом. Впоследствии, видя мое стратегическое рвение, наш военрук Иван Николаевич Коробка попросил меня исполнить еще одно штабное задание.

— Война кончается, надо, чтобы каж­дый мальчишка знал своих полководцев. Ну, вот как мы Суворова и Кутузова зна­ли, да Богдана Хмельницкого,— вспом­нил он свое украинское происхожде­ние.— Это потом книги о них напишут, фильмы снимут, а мы давай плакат сде­лаем: «Полководцы России».

Я кинулся искать портреты, вырезал из газет, ходил в библиотеку, выпрашивал у военкоматовцев. Скоро стенд «Полко­водцы Красной армии» был готов. Пришел директор, одобрительно посмотрел и при­казал: «Красную заменить на Советскую». Да, уже два года, как она была советская. Сверху слева был фотопортрет маршала Сталина (генералиссимуса ему еще не дали). А затем решили разместить в три ряда командующих Прибалтийскими, Белорусскими, Украинскими фронтами. Первого, не сговариваясь, Жукова, затем Рокоссовского, Баграмяна. Тут же Конев, Малиновский, Толбухин, Мерецков, Го­воров. Почему-то не нашлось фото Ере­менко, но зато появились портреты мар­шалов артиллерии Воронова и авиации Новикова, адмиралов Кузнецова и Исако­ва, погибших Ватутина и Черняховского. Потом, дабы подчеркнуть, что партизаны тоже имели свой фронт, поместили фо­тографию «деда» Ковпака, других фото в селе не было.

Иван Николаевич Коробка долго смо­трел на стенд и потом сказал:

— Ну вот, будем ждать, когда о них напишут «Войну и мир».

Читал, читал мой боевой военрук, от­сюда и глубина чувств.

Так и висел этот стенд полководцев все пять оставшихся моих школьных лет на самом видном месте, рядом с «Гимном Советского Союза» и «Клятвой пионера». И каждый школьник, выходивший из шко­лы, знал эти славные имена, как и трижды Героев Советского Союза. Кстати, и при вступлении в комсомол после вопросов о героях комсомола бывал и вопрос о ко­мандующих фронтами, о маршалах, гене­ралах. Нет, не было здесь ни милитаризма, ни догматизма, просто пульсировала еще живая народная память, которая чтила героев, отрицала забвение.

Прошли годы. И забвение, искаже­ние, злонамеренность стали вполне обычными явлениями. Зажиревший за­падный обыватель в большинстве своем после помпезного праздника годовщи­ны открытия второго фронта считает, что войну с Германией вели лишь Аме­рика и Англия.

А у нас в стране низвергали Жукова и Рокоссовского, искажали итоги побе­ды, убирали из народной памяти Зою Космодемьянскую и Александра Матро­сова. Все мазали грязью и подвергали осмеянию. И вот, к 50-летию Великой Победы, истина снова, отряхивая на­липшую грязь лжи, проявилась в народ­ной памяти.

Действительно, из глубин 40-х годов исполинами встают наши полковод­цы, водители полков, дивизий, армий и фронтов. От Александра Невского, Александра Суворова принимали они эстафету высшего служения Отечеству и народу и принесли ее на Красную пло­щадь, бросив к подножию Мавзолея гит­леровские знамена и штандарты.

 

Как мы драпали

 

Помню первые послевоенные годы на Полтавщине. В небольшом не сожжен­ном немцами здании расположилась Комышнянская школа. Занимаемся в че­тыре смены. Учимся жадно, нетерпели­во. В классе со мной, двенадцатилетним мальчишкой, сидят шестнадцати-семнадцатилетние парни. Они пропусти­ли школу, не учились три года оккупа­ции. Что-то они знают, чего не ведаю я, внимательно разглядывая и заставляя краснеть только что прибывшую из учи­тельского института почти их одногодку Надежду Васильевну. Но зато военрука нашего Ивана Николаевича Коробку покраснеть не заставишь. Он и так все время красный — то ли от ветра, то ли от постоянных привычных наркомовских ста граммов, то ли от тех тяжелых дорог войны, по которым он прошагал от пер­вых до последних дней. Мы на «военке» тщательно изучали мосинскую винтов­ку, автомат ППШ, устройство гранаты.

Мальчишки в то время ничего не боя­лись: находили неразорвавшиеся снаря­ды, мины, гранаты, устраивали огнища по их сожжению, расположившись за бугром. Нередко все это заканчивалось трагически. Часто можно было увидеть пацанов с оторванной кистью, покале­ченными ногами. Я и сам в четвертом классе умудрился «стрелять» с помощью топора — разбивал капсюль в пистолет­ных патронах, выкраденных у отца. Воен­ное баловство не прошло даром. Однаж­ды гильза патрона разорвалась, и кусок ее засел на двадцать лет в руке. Иван Николаевич Коробка школьных этих ша­лостей не поощрял, но и не видел в них ничего предосудительного. По учебно­му плану мы должны были еще выучить, а скорее вызубрить, «Боевой устав».

Бравый военрук, у которого вся грудь была в орденах, сам с удивлением читал нам вслух параграфы строевой и про­чей военной службы. Вряд ли он доско­нально знал сие наставление, совершая свои подвиги. А подвигов личных, судя по наградам, он совершил немало. Ведь не давался орден Красной Звезды за штабную деятельность, а только за бое­вой подвиг. А их, орденов этих, у Ивана Николаевича было аж три. Да два орде­на Отечественной войны, да медаль «За боевые заслуги», да «За боевую доблесть», да за столицы европейские. А сверх это­го красавец-орден Александра Невского. Сам-то Иван Николаевич был на первый взгляд мужичонка неказистый, кривоно­гий, щупленький, какой-то «неуравнове­шенный» — массивный выдающийся нос его, казалось, мог в любую минуту пере­тянуть голову к земле. Но если надевал он свою темно-зеленую гимнастерку с орде­нами и медалями, то в класс входил уже другой человек. Горделивый, статный, внушающий уверенность и оптимизм. Нос выглядел клювом величественного орла, да и сам он как бы парил над нами. И тут единственной возможностью при­близиться к нему было это хитренькое школьное поднывание в промежутках между зачитываемыми им параграфами Устава: «Иван Николаевич, ну расскажи­те, как вы драпали».

Да, любимая тема у нашего военрука была: как «мы драпали». «Ладно,— со­глашался он.— Бежим мы осенью от фрицев, невмоготу, устали. В стог соло­мы уткнулись. Лежим, дрожим от холода, конечно. Слышим, у стога что-то бормо­чут по-немецки. Погибать, так с песня­ми! Выскочили, из автоматов положили всех. Документы забрали, драпаем даль­ше. Оказалось, у немецкого полковника штабные карты захватили. Ну, Красную Звезду и дали».

Или вот: «Драпаем мы как-то от фрицев. Через дорогу надо перейти. На ней танк. Ну, что делать? Подбили мы его. И снова драпаем. Еще „Красную" дали...» Вдохновенный рассказ был бесконечным. Это журналисты любой подвиг засахарят, с медом переварят, а бывалый воин всегда знает, что жизнь военная с горькой приправой. Так и не узнали мы, школьники, когда наступал наш славный и боевой военрук. Потому что было это дело для него уставное — наступать. А он в сорок первом и в сорок втором все отступал и отступал, немцев уничтожал и все ждал своего часа, ког­да можно будет перейти в наступление. И вот час настал...

 

Последний день войны.

9 мая 1945 года в селе

 

Еще 8 мая все ожидали сообщения. В шко­ле за низкими партами не сиделось, все оглядывались на дверь и ожидали, когда во всю мощь включат приглушаемый на время уроков репродуктор. Вдруг раздался какой-то истошный крик, и все вскочили, затискались к дверям по узкому проходу. Федя Сулима не выдержал, залез на парту и побежал по крышкам, оставляя пыль­ные следы от сапог. Старая наша химич­ка, увидев такое кощунство, с возмуще­нием воскликнула: «Тю-ю! Та ты шо?» — Но и сама поспешила к выходу, естественно, не по партам. В коридоре как-то смущен­но уговаривали всех вернуться в класс директор и пионервожатый. Сказать им еще было нечего. Мир где-то уже наступил, но советское правительство еще об этом не заявило. Пришлось возвратиться в класс, уроки, конечно, были сорваны.

Ночь прошла неспокойно. Но утром все, кто жил в этом большом украинском селе
Комышня, стали собираться на базарной площади. Районное начальство уже знало о капитуляции. На узле связи записали сообщение, передали телефонограмму в райком, чтобы ждали выступления Сталина.

На трибуну — два грузовика с открытыми бортами — взошли, вернее, залезли, кто-то из районного руководства, несколько женщин, безрукий военный, другой — опиравшийся на палку.

На площади собрались все, кто мог хоть чуть-чуть двигаться. Старики, женщины, дети, инвалиды окружили грузовики.

После речи секретаря райкома и слов военкома вышел какой-то инвалид и на смеси русского и украинского поздравил всех с «перемогой». «Мы, руськи, — продолжал он,— от Волги до Берлину дошли и перемогли. И я, хоть без ноги, но считаю, тоже дошел». Никто и не сомневался, что этот украинец прав, причислив
себя к «руським». Долго аплодировали.

Втащили на машину нас, пионеров. Мы спели «Священную войну», «На позицию девушка», «Синенький скромный плато­чек». Женщины плакали, инвалиды заду­мались. А бодрый пионерский голос внес идеологические уточнения. Звучало:

Крепни, советская наша держава! Радуйся, вольной земли человек! Ленину слава! Сталину слава! Партии слава вовек!

Стоящий перед нами дед кивал голо­вой согласно знакам восклицания. Ему-то, судя по заплатам на одежде и бороздам на лице, не было больших оснований славить Ленина и Сталина, да и партию тоже. Но он сегодня был согласен со всеми! Сегодня был день Победы. Наверное, и он благо­дарил вождей и солдат за эту победу. Ибо они выиграли эту войну... А вы?

Валерий Ганичев


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"