На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Родная школа  
Версия для печати

Трагедия Пушкина «Борис Годунов» и русские исторические повести начала XVII века

Глава из книги «Мудрость в слове»

«...Карамзину следовал я в свет­лом развитии происшествий,

в ле­тописях старался угадать образ мыс­лей и язык тогдашнего времени».

Пушкин.

 

С самого своего возникновения русская трагедия обраща­ется к темам и сюжетам из родной истории. Главными дей­ствующими лицами первой русской трагедии, написанной отцом этого жанра А.П. Сумароковым, оказываются леген­дарные братья Кий и Хорев, упоминающиеся в древней лето­писи. Из той же летописи берет Сумароков действующих лиц и для своих трагедий «Синав и Трувор», «Мстислав», а в траге­дии «Дмитрий Самозванец» пытается отобразить совсем еще недавние для его времени события начала XVII века.

Ученики Сумарокова идут по тому же пути: Херасков за­думывает написать трагедию «Борис Годунов» и лишь по цен­зурным условиям принужден изменить заглавие (трагедия озаглавлена «Борислав») и перенести действие в Богемию. В конце XVIII века Княжнин создает трагедию «Вадим Новго­родский», подобно Сумарокову, положив в ее основу летопис­ное известие. Этой традиции следуют и писатели XIX века. До­статочно вспомнить трагедию Озерова «Дмитрий Донской», трагедию Крюковского «Пожарский» и другие. Но все попытки создать подлинно историческую русскую трагедию оказались неудачными: большая часть названных произведений попро­сту забыта, меньшая сохранила лишь историко-литератур­ный интерес. Это объясняется тем, что писатели XVIII и нача­ла XIX века, обращаясь к истории, к прошлому Русской земли, рассказанному на страницах летописей и древнерусских па­мятников литературы, не старались проникнуть в смысл на­писанного, в дух эпохи, а искали в них того, что им хотелось там найти: они искали героических образов, исключительных характеров, драматических положений, а найдя, вкладывали в них свое содержание, глубоко чуждое изображаемой эпохе, многое домысливая, добавляя от себя, беззастенчиво искажая историческую правду. Известно, как обращались с историей представители классицизма во главе с Сумароковым. В тра­гедиях Сумарокова «Хорев», «Синав и Трувор» и «Дмитрий Самозванец», кроме имен, взятых из летописи, нет и следов русской жизни прошлых веков.

В трагедии Озерова «Дмитрий Донской» от исторических событий конца XIV века осталось, пожалуй, только то, что в пьесе русские войска бьются с татарами и одерживают побе­ду. Уже современники Озерова возмущались его чересчур сво­бодным обращением с историческими фактами и указывали на те исторические несообразности, которые были допущены автором трагедии. Гениальная трагедия Пушкина «Борис Го­дунов» оказалась совершенно свободной от этих недостатков: она явилась первой настоящей подлинно исторической наци­ональной русской трагедией.

* * *

Какие задачи ставил себе Пушкин, создавая «Бориса Го­дунова», и в каком отношении стоит его трагедия к предше­ствующей драматургии и в частности – к трагедии классици­стической, – прекрасно выяснено в ряде работ советских пуш­кинистов, между прочим – в статье-комментариях к «Борису Годунову» Г.О. Винокура в VII томе академического издания Пушкина.

Лучше всего эти задачи выражены самим поэтом в статье о «Марфе Посаднице» Погодина, где он пишет: «Драмати­ческий писатель беспристрастный, как судьба, должен был изобразить столь же искренно отпор погибающей вольности (Новгород), как глубоко обдуманный удар, утвердивший Рос­сию на ее огромном основании. Он не должен был хитрить и клониться в одну сторону, жертвуя другой. Не он, не его тайное или явное пристрастие должно было говорить в тра­гедии, – но люди минувших дней, их умы, их предрассудки. Не его дело оправдывать, обвинять и подсказывать речи. Его дело воскресить минувший век во всей его истине».

Поставив перед собой эту задачу, Пушкин счел необходи­мым обратиться к летописям. Летописные источники были полны для поэта по его собственным словам, «неизъяснимой прелести». Он с необыкновенным доверием относился к лето­писным известиям, как к известиям современным или близ­ким событиям, считая их не подлежащими критике. В своих заметках по поводу трагедии Пушкин пишет, что он «сле­довал Карамзину в светлом развитии происшествий, а в ле­тописях старался угадать образ мыслей и язык тогдашнего времени».

«Источники богатые, – добавляет поэт, – умел ли я ими воспользоваться, не знаю. По крайней мере, труды мои рев­ностны и добросовестны».

Что же дали поэту эти труды? Знакомясь с памятниками начала XVII века и перечитывая после этого гениальную тра­гедию Пушкина, легко убедиться, что «подходя к современно­сти с глубокого тыла», т.е. разрешая на материале прошлого волнующие его самого и других представителей передовой мысли 20-х гг. XIX в. политические проблемы – о взаимоотно­шении власти и народа, о роли народа в жизни страны, – поэт необычайно тонко подошел к изучаемой и изображаемой им эпохе. Рисуя образы своей трагедии, он не упустил ни одной черты, отмеченной писателями XVII века, и необыкновенно удачно схватил и показал важнейшие проблемы, волновав­шие современников «великой смуты».

В обширной литературе, посвященной трагедии Пуш­кина, не раз ставился и обсуждался вопрос об отношении ее к истории Карамзина. Этого вопроса касались Надеждин, По­левой, Белинский, Аполлон Григорьев1. Связь с Карамзиным отмечают и современные ученые – пушкинисты.

Но на второй источник, указанный Пушкиным, – летопи­си исследователи обращали почему-то мало внимания. Прав­да, И.Н. Жданов в своей статье «О драме Пушкина «Борис Годунов»[1] [2] говорит о летописях, как об источнике траге­дии, и стремится показать, что именно заимствовал Пушкин оттуда.

И.Н. Жданов пытается выяснить, какие древние памят­ники могли быть в руках у Пушкина, когда он работал, над «Борисом Годуновым», и указывает, какие подробности, какие факты, отсутствующие, едва намеченные или не так освещен­ные у Карамзина, используются и показываются Пушкиным в трагедии согласно данным этих памятников.

Полемизируя с Полевым и Белинским, Жданов утвержда­ет, что в трагедии Пушкина отношение боярства и народа к Борису показано далеко не так, как это сделано у Карамзина. Трагедия Бориса заключалась, по мысли Жданова, в том, что Годунов не был «излюбленным» царем русской земли, «зем­ским» царем, каким считался впоследствии Михаил Федоро­вич Романов, но в работе не показано, в каком же отношении эта идея, заложенная, по представлению автора, в трагедии, находится к древним летописям, использованным Пушки­ным. Читателю неясно, взял Пушкин эту идею из древних памятников или она является его домыслом и заимствование из летописей свелось только к добавлению ряда фактов, не ис­пользованных Карамзиным.

Ф. Батюшков в статье «Борис Годунов», предпосланной трагедии в издании произведений Пушкина Брокгауза и Еф­рона (т. 2, 1908 г.), указывает еще один источник, использован­ный Пушкиным в трагедии, – именно «Сказание еже содеяся в царствующем граде Москве и о ростриге», отрывки которого были известны поэту из примечаний к «Истории Государства Российского». Именно отсюда заимствованы, например, по­дробности сцены в корчме.

Но автор статьи не идет дальше этого указания. Сказав, что «Пушкин задумывается над каждым лицом, вводимым им в действие драмы», что он отнесся «к избранному сюжету как историк и глазами историка трактовал о событиях минув­ших», что «он с чисто художественной, почти научной добро­совестностью соблюдал историческую перспективу в изобра­жении привлекшей его внимание драматической эпохи жиз­ни русского народа», – Батюшков не показывает, как и в чем в данном случае помогли Пушкину «летописи», в которых он, по собственному признанию, искал «образ мыслей того времени».

Помещенная в том же издании статья Павлова-Сильванского посвящена главным образом уяснению идеи трагедии. Автор ее указывает, что, рисуя отношение народа к Борису, Пушкин имел в виду вообще отношение народа к царю, хо­тел показать исконную разобщенность царя и народа. Он со­глашается с Белинским в оценке личных качеств Бориса Го­дунова и подтверждает характеристику, данную Белинским, ссылками на произведения древнерусских писателей, писав­ших о событиях конца XVI и начала XVII века. Сильванский указывает, что Пушкин, следуя за Карамзиным, видит причи­ну гибели Бориса Годунова в угрызениях совести за убийство царевича Димитрия, в то время как древнерусские писатели «с недоверием относятся к легенде об убийстве царевича Дми­трия... Даже для тех, кто как дьяк Тимофеев, поверив иерар­хам, признал Бориса виновным в угличском деле, даже для них это темное дело казалось несовместимым с обаянием его личности, и они терялись в недоумниях»[3].

На основании положений Павлова-Сильванского прихо­дится прийти к выводу что Пушкин совершенно разошелся в трактовке событий с писателями XVII века и оказался дей­ствительно «в плену» у Карамзина. Если в начале статьи автор характеризует драму Пушкина, как драму социальную, в ко­торой образ реального Бориса – боярина на престоле – заме­нен обобщенным образом царя-самодержца, то в конце ста­тьи он упрекает Пушкина в недооценке социальных причин падения Годунова и почти целиком соглашается с положени­ями статьи Белинского считающего, что поэт «рабски» следо­вал за Карамзиным.

Таким образом, критика не раскрыла до конца значение для Пушкина памятников древнерусской литературы, кото­рые он, по его признанию, изучал «ревностно и добросовест­но». В то же время многое из того, что мы находим в трагедии, или прямо взято со страниц известных Пушкину памятников, или является гениальным прозрением поэта и находит себе подтверждение в других памятниках XVII века.

Это мы и попытаемся показать в своей работе.

* * *

Какие памятники могли быть известны Пушкину в пери­од работы над Борисом Годуновым? К этому времени были изданы: «Житие Феодора Иоанновича», составленное па­триархом Иовом, «Сказание Авраамия Палицына», Грамота об избрании Бориса на царство. Безусловно, известна была поэту «Летопись о многих мятежах и о разорении Московско­го государства», издававшаяся не однажды в конце XVIII века, а может быть, и ее позднейшая обработка, – так называемый «Новый летописец». Как свидетельствует Пущин, Пушкин читал также и Четьи-Минеи. Это были, по всей вероятности, Четьи-Минеи Димитрия Ростовского, где поэт мог познако­миться с последней редакцией рассказа о смерти царевича Димитрия. Кроме того, Пушкин многие подробности своей трагедии заимствует из тех ценнейших примечаний, кото­рыми снабжена История Карамзина и в которых приведены целые отрывки из древних памятников. Карамзин ссылается на «Сказание еже содеяся в царствующем граде Москве...», на Хронограф, в который, как показывают подробности, во­шла Повесть 1606 г. – одно из любопытнейших произведений начала XVII в.[4], – и на ряд других древнерусских памятников.

Какие факты и сцены строит Пушкин на основании этих источников, частично указал еще Жданов в статье «О драме Пушкина «Борис Годунов»; подробнее и обстоятельнее это сделано в IV томе сочинений Пушкина, изданных Академией Наук[5], в примечаниях к трагедии «Борис Годунов» и в ука­занном выше VII томе нового академического издания. Здесь выясняется, какие сведения берет поэт у Карамзина и какие – из других источников. На этих фактах и сценах мы позволим себе не останавливаться, добавим только, что описание на­ружности Григория, вставленное в «царский указ» о поимке беглеца, который читается в сцене «Корчма на Литовской границе», – точная черта эпохи. Словесный портрет – необ­ходимая принадлежность судебного дела конца XVI – начала XVII в., и портрет этот обычно давался так, как это сделано в трагедии Пушкина.

Приведем описание наружности подсудимой Матрены, данное в книге Яковлева «О холопах»[6], и сравним с портретом Григория у Пушкина:

«Лицем скуловата, волосом и брови потемно руси, нос вскорос, на правой руке под­ле мизинца на персту по нох– тю рубец, по лицу местами от воспы ямы, сказалась 38 лет».

«А лет ему вору Гришке от роду 20, а ростом он мал, грудь широкая, одна рука короче другой, глаза голу­бые, волосы рыжие, на щеке бородавка, на лбу другая...» (сц. Корчма на Литов­ской границе).

Обратимся к основному, интересующему нас вопросу, – как отразил Пушкин в своей трагедии дух эпохи, «образ мыслей» современников «смутного времени».

Так как нас интересует в данном случае не простое заим­ствование или использование той или иной подробности, а созвучие идей, проникновение гениальным поэтом в дух изображаемой им эпохи, мы, кроме указанных выше произведений, известных Пушкину, будем обращаться к та­ким важным памятникам XVII века, как «Временник» дьяка Тимофеева, Хронограф II-й редакции, «Иное сказание» и др., так как образ мыслей того времени выявился здесь особенно ярко.

В одной из черновых рукописей трагедии «Борис Году­нов» Пушкин называет ее «Комедией о настоящей беде Мо­сковского Государства, о царе Борисе и Гришке Отрепьеве – летопись о многих мятежах и пр.». Это заглавие показывает с достаточной убедительностью, что если Карамзин обращал внимание главным образом на внешние события, если он за­нят был в первую очередь правителями государства, то Пуш­кина интересовала не внешняя политика России и не личная драма царя Бориса, а «настоящая беда Московского государ­ства», эпоха «великой смуты», широкого народного движения. На это не раз указывалось в литературе, и нет нужды дока­зывать здесь эту мысль. Но следует обратить внимание на то, что и писатели XVII века интересуются в своих записках также не отдельными личностями, игравшими ту или иную роль в событиях эпохи, а всей совокупностью событий. Им важно осмыслить все происшедшее в родной земле, дать оценку со­бытий, поставить их в связь с событиями предыдущими и по­следующими, – дать им освещение, т.к. их зачастую интере­суют не столько сами события, сколько их осмысление, так сказать, «философия истории». Так ставится вопрос в первой части «Сказания» Палицына, во «Временнике» Тимофеева и у других писателей.

Мысль эта лучше всего выражена в известном «Плаче о пле­нении и о конечном разорении превысокого и пресветлейше­го Московского государства», который начинается так:

«Откуду начнем плакати, увы, толикого падения прес– лавныя ясносияющия превеликия России? Которым нача­лом воздвигнем пучину слез рыдания нашего и стонания? О, коликах бед и горестей сподобися видети око наше!».

В своих произведениях писатели XVII века стремятся отве­тить на вопрос, поставленный в том же «Плаче»: «Како падеся толикий пирг благочестия, како разорися богонасажденный виноград, его же ветвие многолиственною славою до облак вознесошася, и грозд зрелый всем в сладость неисчерпаемое вино подавая?..»[7].

Начало «беды», постигшей Русское государство в первое десятилетие XVII века, многие писатели-современники ищут в событиях конца XVI века и начинают свои повествования с эпохи Грозного. Особенно выразительно это звучит в первых главах «Временника» Тимофеева, где писатель дает характе­ристику царя Ивана и указывает как на одну из причин буду­щей «смуты» на то, что царь начал «превращати» исконные обычаи и основал опричнину, которою «землю державы сво­ей, яко секирою, наполы некако рассече»[8].

Действующие лица трагедии Пушкина не раз обращают­ся к эпохе Ивана Грозного: царя Ивана вспоминает Борис, размышляя о том, как лучше править народом (Сцена «Мо­сква, Царские палаты, Борис, Басманов»), о его времени го­ворит Гаврила Пушкин в разговоре с Шуйским, ставя собы­тия царствования Бориса в прямую связь с временем Ивана Грозного:

...Он правит нами

Как царь Иван, не к ночи будь помянут!

Что пользы в том, что явных казней нет,

Что на колу кровавом всенародно

Мы не поем канонов Иисусу?

Что нас не жгут на площади, а царь

Своим жезлом не подгребает углей?

Уверены ль мы в бедной жизни нашей?

Нас каждый день опала ожидает

Тюрьма, Сибирь, клобук иль кандалы,

А там в глуши голодна смерть иль петля...

(Сцена «Москва. Дом Шуйского»)

 

Пушкин показывает в трагедии обостренную борьбу со­циальных сил – бояр, дворянства и народа. Классы обще­ства показаны им в период ожесточенной борьбы за землю, за власть, за место в государстве. Отражение этой борьбы он видел в памятниках эпохи, где ее по-своему показали и осве­тили писатели XVII века, хотя они и были представителя­ми отдельных борющихся социально-политических партий, а не широкой народной массы. Настроения родовитого бояр­ства, гонимого Грозным, а потом – Борисом Годуновым, отра­жены в памятниках «Смуты» особенно ярко. Упреки Борису за гонение на Шуйских мы читаем в Повести 1606 г., на Ро­мановых – в «Сказании» Авраамия Палицына, «Временнике» Тимофеева и других памятниках. Это гонение, это падение «лучших» знатных родов и рассматривается здесь как одна из причин бедствий государства. После рассказа о гонении на Федора Никитича Романова в первой редакции начальных глав «Сказания» Авраамия Палицына мы читаем: «и яко сих ради Никитичев Юрьевых и за всего мира безумное молча­ние, еже о истине к царю не смеюще глаголати о неповинных погибели омрачи Господь небо облаки». Таким образом, на­родное бедствие – голод – ставится в прямую связь с опалой, которой подверглись «разумнии» и «сильнии» во время прав­ления Бориса[9].

Притязания дворянства, так хорошо воплощенные Пуш­киным в образе Басманова, отражены в труде Ивана Тимофе­ева, где он с возмущением говорит о возвышении низших над высшими, о том, что в эпоху Годунова все «перевернулось» – «нога» сделалась «венчаема, глава же смиряема»[10].

Писатели XVII века говорят и о народе и о его волнениях и чаяниях. В первой редакции начальных глав «Сказания» Ав– раамия Палицына много места уделяется социальным причи­нам «смуты» – здесь говорится о закрепощении народа, о бе­зобразном к нему отношении помещиков-хозяев, о бегстве недовольных новыми порядками в «украинные» земли11. Дьяк Тимофеев прекрасно понимает, что в описываемое им время «рабы... своего им общерабского свобождения... распущения си ожидаху...»[11] [12].

Действующие лица трагедии Пушкина также говорят о чаяниях народа, о его недовольстве, о крепостном праве, как главной причине народного волнения. Гаврила Пушкин го­ворит о Борисе Годунове:

Вот Юрьев день задумал уничтожить...

Ну, слыхано-ль хоть при царе Иване

Такое зло? А легче ли народу?

Спроси его! Попробуй Самозванец

Им посулить старинный Юрьев день.

Так и пойдет потеха...

Народ, по словам Шуйского, готов к восстанию; выслушав от Пушкина известие о появлении самозванца, он говорит:

Весть важная, и если до народа

Она дойдет, то быть грозе великой!

Поставив центральной проблемой трагедии взаимоотно­шение власти царя-самодержца и народа, Пушкин сделал на­род едва ли не главным действующим лицом в трагедии.

О народе говорят бояре в первой сцене трагедии, Шуйский в разговоре с царем Борисом, Басманов... Не раз и сам царь Бо­рис пробует характеризовать народную массу, так враждеб­но настроенную к нему. Мы видим, что характеристика на­рода вложена Пушкиным здесь в уста царя, бояр, дворянина Басманова. В их представлении народ – слепая сила, которая не чувствует милости, это «бессмысленная чернь», которая «мятежна, суеверна, легко пустой надежде предана, мгновен­ному внушению послушна, для истины глуха и равнодушна и баснями питается она». Эту стихию, всегда «склонную к смя­тению», можно сдержать только «строгостью неусыпной».

Эта характеристика буквально совпадает с той, которую дают народу писатели XVII века, – в большинстве представите­ли идеологии правящих классов. Народное движение изобра­жается здесь как бунт, его участники – как злодеи и воры или как «овцы бессловесныя, не имуще пастырь в страх поставлена им жезла», которые «сами собой водитися умыслиша». Они не вос­хотели «от бога царей сущим властем повиноватися», а поже­лали «безначально... без строения, самовластно разбойнически во всем жительствующе, двизатися по своему хотению...»[13].

Этому «своеволию» народной массы писатели начала XVII века явно не сочувствуют. Они видят в этом нарушение старых устоев, основ жизни общества, которые они пред­ставляют себе так, как это подсказывает им их узкоклассовая точка зрения. Эта классовая точка зрения и отражена Пуш­киным в речах ряда действующих лиц трагедии. В частности, о строгости, необходимой правителю, в трагедии говорит Бо­рис Годунов. Русские публицисты писали об этом еще задол­го до эпохи «смуты»: так, в XVI веке дворянский публицист Ив. Пересветов утверждал, что «царство без грозы, как конь без узды». Так же понимал свои обязанности правителя царь Иван Грозный, заявивший, что он волен казнить и миловать своих «холопов».

Речи Пушкинского Бориса – современника Грозного как бы продолжают эту традицию: Годунов в результате шести­летнего царствования приходит к необходимости восстано­вить опалы и казни, т.е. идет по пути Грозного и утверждает, что «лишь строгостью неусыпной» можно «сдержать народ».

Но в трагедии Пушкина мы узнаем о народе не только со слов действующих лиц – представителей правящих клас­сов. Народ здесь сам является действующим лицом, от которо­го в конце концов зависит тот или иной исход политической борьбы. Он является силой, поддержки которой ищут и бояре, и дворяне, и царь Борис, и самозванец, понимая, что это та сила, на которую только и можно в конечном счете опереть­ся. Решает дело «мнение народное»... Народ в трагедии вы­ступает как высший судия, творящий суд над историческими деятелями и их поступками, как активно действующая сила, направленная против царя. Вспомним предпоследнюю сцену трагедии – Лобное место:

Мужик на амвоне:

«Народ! Народ! В Кремль, в царские палаты!

Ступай вязать борисова щенка!»

Народ (несется толпою):

«Вязать! Топить! Да здравствует Димитрий!

Да гибнет род Бориса Годунова!»

Пушкин верно показал народную массу начала XVII века. Она не была только пассивным орудием в руках бояр, – в 1606­1607 г. при Шуйском она боролась за свободу под знаменами Болотникова; позднее в 1612 г. народное ополчение под пред­водительством Минина и Пожарского спасало родину от ин­тервентов.

Значение народа, его мнения понимали и писатели XVII века. Так, необходимым условием вступления на престол нового царя в сложившихся условиях они считают всенародное и свободное избрание. Именно поэтому автор повести 1606 г., поставивший себе целью как можно более дискредитировать Бориса Годунова, усиленно старается доказать, что его избра­ние было ложью и обманом: народ был пригнан к Ново-Деви­чьему монастырю, и его побоями заставляли кричать и плакать. Как известно, Пушкин воспользовался этими подробностями в своей трагедии, совершенно разойдясь в данном случае с изо­бражением событий в истории Карамзина.

Писатели XVII века, не принадлежащие к боярской вер­хушке, возмущаются тем, что боярский царь Василий Шуй­ский вступил на престол без воли «всей земли», так что о его воцарении знали только немногие. В ряде памятников нача­ла XVII века рассказывается о спасении родины народным ополчением, при чем писатели подчеркивают здесь иници­ативу широких народных масс и отдают должное уважение выборному народа – Минину.

Сильванский в статье, помещенной в собрании сочинений Пушкина изд. Брокгауза и Эфрона, упрекает поэта в том, что он вслед за Карамзиным сделал Бориса виновным в смерти ца­ревича Димитрия, в то время как писатели XVII века «с недо­верием относятся к легенде об убийстве царевича Димитрия». Обратимся к памятникам XVII века.

Повесть 1606 г., включенная в так называемое «Иное сказа­ние», как и ее первая более краткая редакция – «Повесть како восхити на Москве престол Борис Годунов», прямо обвиня­ют Бориса в убиении царевича; мы читаем здесь: «и повеле (Борис) тое царскую младорастущую и краснорасцветаемую ветвь отторгнути, благоверного царевича Димитрия, яко не­созрелого класа, пожати, младенца, незлобива суща, смерти предати и, яко агнца, заклати»[14].

Так же освещены события, связанные со смертью царевича, у дьяка Тимофеева; рассказывая о событиях 1591 г., он говорит:

«три по числу нам зла попущением божиим купно тог­да стекошася ко искушению. Первое – иже, яко Иродоубийственной рукою, от раба царска семени незлобивого отрока неправедное заколение...»

Возвращаясь ниже к этому событию в связи с рассказом о пострижении матери царевича Марии Нагой, он повторяет обвинение и, обращаясь к читателям, пишет: «Где суть, иже некогда глаголющеи, яко неповинна суща Бориса закланию царского детища?» – и приводит ряд доказательств справед­ливости своих сведений[15]. Это дает нам право заключить, что Тимофеев не просто «поверил», как говорит Сильванский, ду­ховенству, объявившему Димитрия святым мучеником.

О насильственной смерти царевича говорит и Авраамий Палицын[16], а в Повести, приписываемой Катыреву-Ростовскому, в Сказании о Гришке Отрепьеве, в Сказании о царстве Фео­дора Иоанновича, в повести кн. Шаховского, наконец, в жити­ях царевича, вошедших в Минеи Тулупова, а позднее Милюти­на, смерть царевича изображается как дело Бориса Годунова, стремившегося этим путем захватить после смерти Феодора царский престол[17]. Дальнейшую обработку легенда о смерти царевича от руки Бориса нашла в Новом Летописце, или, что то же, в Летописи о многих мятежах, где мы находим стройный, полный драматизма и ярких подробностей рассказ, использо­ванный и Карамзиным в изложении событий 15 мая 1591 года[18].

Таким образом, хотя легенда о смерти царевича Димитрия от руки Годунова или о покушении его на жизнь царевича распространялась боярами, видевшими в ней средство свер­гнуть ненавистного им дворянского царя с престола, она – эта легенда – прочно вошла в сознание современников и нашла отражение в произведениях писателей разных социальных групп. Ее как истину утверждает дьяк Ив. Тимофеев – близ­кий к боярской партии, с ней согласны: Палицын – предста­витель дворянства, неизвестный автор Сказания о самозван­це и другие писатели начала XVII века. Это, наконец, была официальная точка зрения, принятая при первых Романовых, когда создавались указанные памятники.

Последнюю редакцию рассказа о смерти царевича Пуш­кин мог прочитать в Четьих-Минеях, где в конце XVII века под рукою «списателя» житий Димитрия Ростовского легенда нашла свое окончательное завершение.

Таким образом, изображая Бориса убийцей царевича, Пушкин шел не в разрез с писателями XVII века, а, наоборот, давал освещение событий в том плане, в каком это было сдела­но во всех виднейших памятниках эпохи. Другой вопрос – был ли действительно Борис Годунов виноват в смерти царевича? Но его считали виновным в этой смерти, это образ мыслей очень и очень многих людей того времени, – его и отражает Пушкин в трагедии.

Более того, писатели XVII века придают этому событию – насильственной смерти царевича от руки властолюбца – Бо­риса – особое значение в ходе событий «смуты». Это была в их представлении как бы первопричина всех дальнейших бед, постигших русскую землю, – и немудрено: имя погибшего в далеком Угличе царевича породило основное зло «смутно­го времени» – самозванщину, волнения, с ней связанные, чуть не погубили страну. Смерть маленького царевича в представ­лении многих писателей XVII века была зерном, из которого выросла «смута», так как с ним оборвалась линия царствую­щего в России рода «Рюриковичей»; допустив эту смерть «не­винного младенца», русский народ, по их мнению, нарушил нравственный закон справедливости и гуманности, он как бы взял на свою душу тяжкий грех, за который потом пришла за­служенная и жестокая расплата.

Вот что пишет по этому поводу дьяк Иван Тимофеев: «Его же (царевича) крове ради единоя, мню, от смерти и вся лета ныне Российска земля всяко от бед потрясаема, и едина в зем­ли господска кровь многих кровми мщаема бе, попущения ради страсти в молчании от людей господоубийцу и за стек­шиеся в нас прочия злобы...»[19].

В своей работе над трагедией Пушкин не мог пройти мимо такой опенки современниками угличского события. Согласно с их пониманием событий, он ставит историю смер­ти царевича Димитрия в центре внимания действующих лиц трагедии. И.В. Киреевский, разбирая трагедию «Борис Го­дунов», указывает, что все ее сцены развиты только в одном отношении – в отношении к последствиям цареубийства. «Тень умерщвленного Димитрия царствует в трагедии от на­чала до конца, служит связью всем лицам и сценам, расстав­ляет в одну перспективу все отдельные группы и различным краскам дает один общий тон...»[20]. Действительно, в первой же сцене трагедии Шуйский и Воротынский вспоминают угличские события, а в четвертой – «Келья в Чудовом мона­стыре» – Пимен заносит в свою летопись «сказание» об убие­нии царевича и, как очевидец, рассказывает об этом событии Григорию:

Ох, помню!

Привел меня бог видеть злое дело,

Кровавый грех. Тогда я в дальний Углич

На некое был послан послушанье

Пришел я в ночь. Наутро в час обедни

Вдруг слышу звон: ударили в набат;

Крик, шум. Бегут на двор царицы.

Я Спешу туда-ж, а там уже весь город,

Гляжу – лежит зарезанный царевич;

Царица мать в беспамятстве над ним,

Кормилица в отчаяньи рыдает,

А тут народ, остервенясь, волочит

Безбожную предательницу – мамку...

Вдруг между них, свиреп, от злости бледен

Является Иуда – Битяговский

Вот, вот злодей! – раздался общий вопль, -

И вмиг его не стало. Тут народ

Вслед бросился бежавшим трем убийцам

Укрывшихся злодеев захватили

И привели пред теплый труп младенца,

И чудо – вдруг мертвец затрепетал

«Покайтеся!» народ им загремел:

И в ужасе под топором злодеи

Покаялись и назвали Бориса.

(«Борис Годунов». «Сцена в келье Чудова монастыря»)

В этом предельно кратком и в то же время исполненном подлинного драматизма рассказе мы узнаем события, изло­женные в 41-й главе «Нового Летописца» и в «Летописи о мно­гих мятежах», наконец, в житии царевича в Четьих-Минеях Димитрия Ростовского.

В эпоху, описываемую Пушкиным, рассказы о смерти царе­вича, несомненно, ходили в народе, все более и более обрастая драматическими подробностями. Один из этих рассказов Пушкин считает необходимым дать в трагедии. «Но, – скажут нам, – ведь те же самые факты изложены и в истории Карам­зина». Те же. Но стоит сопоставить летописный рассказ, пове­ствование Карамзина и сцену Пушкина, как становится ясным, что не Карамзиным руководствовался поэт в рассказе о смерти царевича. У Карамзина вся сцена превращена в настоящую мелодраму. Это достигается как соответствующей манерой изложения, конструкцией фраз, так и оценочными и эмоци­ональными эпитетами и особенно – восклицательными пред­ложениями вроде: «Но всевышний мститель присутствовал!» или «Но судиею преступления был сам преступник!».

Напряженность и драматизм пушкинского рассказа созда­ется иными средствами, – от него веет мужественной просто­той летописного повествования.

В последующих сценах трагедии мы постоянно сталкиваем­ся с именем царевича, с воспоминаниями и рассказами о нем: «убитое дитя» вспоминает Борис в своем монологе; о «держав­ном отроке, по манию Бориса убиенном», говорит Шуйский с Гаврилой Пушкиным (сцена в доме Шуйского); о смерти царе­вича расспрашивает царь Борис Шуйского, когда тот сообщает ему о самозванце, наконец, его именем действует Самозванец.

Согласно с памятниками XVII века, действующие лица трагедии видят в смерти царевича тяжелый грех, последствия которого падают не только на прямого виновника – Бориса Годунова, но и на весь народ:

«Прогневали мы Бога, согрешили:

Владыкою себе цареубийцу Мы нарекли».

- говорит Пимен, выражая этим общее мнение народа, видевше­го в Борисе причину всех несчастий, постигающих страну[21].

Памятники начала XVII века обвиняют Бориса в том, что он, по выражению Тимофеева, поднял «рабосквернавую убийства руку» на царевича – законного наследника престо­ла, – бояр, дворян и народ – в том, что они допустили это зло­деяние и смолчали из страха перед убийцей, а потом избрали его царем. За эти преступления и карает высшая сила несчаст­ную страну.

В трагедии Пушкина Шуйский уверен в виновности Бори­са; посланный в Углич, он «наехал на свежие следы злодея­ния», но, вместо того, чтобы открыть истину царю Феодору, смолчал. Свое молчание он объясняет так:

А что мне было делать?

Все объявить Феодору? Но царь

На все глядел очами Годунова,

Всему внимал ушами Годунова:

Пускай его б уверил я во всем,

Борис его тотчас бы разуверил,

А там меня ж сослали б в заточенье,

Да в добрый час, как дядю моего

В глухой тюрьме тихонько б задавили...

Иван Тимофеев в своем «Временнике» так характеризует русских людей конца XVI – начала XVII века: «рабопослушныя же мнози от сего быша самослабостни и страшиви есте­ства обычаи, и на каждый час изменуеми, и словопревратни удобь, и всяко неутвержени ни в чем, в делах же и в словесех нестоятельни, по всему вертяхуся яко коло, и друг другом за– щищающеся в находящих»[22].

Эта характеристика как нельзя более подходит и к Шуй­скому, и к Басманову, как их нарисовал Пушкин в своей траге­дии: один, условившись со своим гостем молчать до времени о важном сообщении, полученном ими, наутро идет к царю и рассказывает ему все; другой, обласканный молодым ца­рем – Феодором Годуновым, легко предает его и переходит на сторону самозванца.

«Языки бо своим убиваху люди, яко мечи», – говорит тот же Тимофеев, и нам вспоминается лукавый разговор Шуйского с царем Борисом, когда он приносит ему известие о самозванце.

Тот же Тимофеев осуждает своих современников за «бес – словесное молчание» по поводу преступлений Бориса и его сторонников[23]. Молчание народа показывается Пуш­киным неоднократно. Особенно в этом отношении характер­на последняя сцена трагедии, ее заключительные слова. Если в первой редакции (народ кричит «Да здравствует царь Ди­митрий Иванович!»), как указывают критики, подчеркивается пассивность народа, являющегося послушным орудием в ру­ках бояр, то во второй («народ безмолвствует») слышится как бы осуждение только что совершенного преступления... Од­нако, это безмолвное осуждение – все то же «безумное молча­ние» перед новым преступлением, которое народу придется искупать тяжелыми страданиями. Так смотрят на это совре­менники событий: «От коих разлияся грех земля наша, не бес­словесного ли ради молчания?» – пишет дьяк Тимофеев. «И аще не бы исперва нашим молчанием... на сия послабля лося... то не бы скимен злый же священно и мнихоругатель Гришка Розстрига... зря нашея слабости страшивство всех, на самый Богом помазанный верх безстудне... наскочил»[24], – говорит он рассказывая о преступлениях самозванца.

Обличает Бориса у Пушкина только юродивый, бросаю­щий ему в лицо фразу: «Вели их зарезать, как зарезал малень­кого царевича!» и далее: «Нельзя молиться за царя Ирода – богородица не велит!» Это сопоставление Бориса с Иродом опять ведет нас к памятникам XVII века. Так Тимофеев назы­вает руку Бориса «иродоубийственной».

Убитый царевич, как сказано выше, был объявлен святым. Именно так и изображают его писатели XVII века, углубляя этим вину Бориса – из цареубийцы он становится свято– убийцей. Пушкин не упускает этого очень важного мо­мента. В сцене «Царская дума» патриарх рассказывает о чуде от гроба царевича. Памятники подчеркивают, что Борис со­знательно замалчивал «святость» царевича, боясь обличения, в то время как об его чудесах уже рассказывались легенды[25]. Пушкин и использует одну из этих легенд, причем он точен даже в характере чуда: в житиях царевича ему приписывают­ся обычно исцеления от болезни глаз. Не случайно Пушкин заставляет отвечать патриарху Шуйского:

Шуйский:

«Святой отец! Кто ведает пути Всевышнего?

Не мне его судить.

Нетленный сон и силу чудотворства

Он может дать младенческим останкам,

Но надлежит народную молву

Исследовать прилежно и бесстрастно:

И в бурные ль смятений времена

Нам помышлять о столь великом деле?

Не скажут ли, что мы святыню дерзко

В делах мирских орудием творим?..»

Поэт прекрасно знал, что именно Шуйский потом обра­тится к предложенному патриархом средству и использует «святыню» как «орудие в делах мирских».

В исторических трудах современников «великой смуты», в повестях, сказаниях, временниках и летописцах описывают­ся потрясающие события, которым их авторы были очевидца­ми. С целью назидания потомкам, «дабы они от таковых лу– кавствий престали»[26], рассказывают они о страшном времени, пережитом страной. «И ныне всяк возраст да разумеет и всяк да приложит ухо слышать, киих ради грех попусти господь бог наш праведное свое наказание», – читаем мы в первой редакции начальных глав «Сказания» Авраамия Палицына. В конце своего произведения он добавляет: «Аз же изложив елико возмогох, понеже глаголемо есть аще веления бо­жия человецы умолчат, камение вопити понудится»[27]. Тимо­феев пишет «да не проходом лет мнозех забвится еже о сих память, их же еда вмале и жизнь померкнет»[28], т.е. хочет со­хранить в памяти потомства события и образы людей своего времени.

В этом плане строит Пушкин образ своего Пимена. Имен­но в уста монаха летописца, пишущего историю своего вре­мени, сказание о событиях «смуты», вложена им фраза о «гре­хах» народа, избравшего на царский престол цареубийцу. Взгляд Пимена на свой труд летописца точно воспроизводит то, что мы только что читали у авторов XVII века: «исполнен долг, завещанный от бога мне грешному», – говорит Пимен. Он пишет «да ведают потомки православных земли родной минувшую судьбу...».

Говоря об образе Пимена, Пушкин замечает: «Характер Пимена есть мое изобретение. В нем собрал я черты, пленив­шие меня в наших старых летописях; умилительная кротость, младенческое и вместе с тем мудрое простодушие, набожное усердие к власти царя, данной богом, совершенное отсутствие суетности дышат в драгоценных памятниках времен давно минувших»[29]. Так обычно трактуется образ Пимена современ­ной критикой. Но нужно сказать, что эти черты далеко не ти­пичны для древних летописцев и, тем более, не характерны для писателей эпохи «смуты». Мы не найдем в них ни «умили­тельной кротости», ни «простодушия», ни усердия к власти, данной богом. Наоборот, страницы их произведений полны обличений, обращенных к современникам, в частности к тем лицам, которых они считают виновниками несчастий родной земли, – и чаще всего к Борису Годунову и Самозванцу. Если они, как это свойственно древнерусским публицистам XV и XVI века, и говорят о божественности царской власти, то это относится лишь к «царюющим вправду», как говорит Тимо­феев, а не к тем, кто беззаконно, через преступление «воскочил» на царский престол. Они не стесняются в выражениях, когда им нужно характеризовать «святоубийцу» – Бориса Го­дунова или «Ростригу» Отрепьева.

Пушкинский Пимен вряд ли может быть отнесен к тому разряду летописцев, который поэт характеризовал в своем письме. Правда, он говорит Григорию, излагая обычный в его время взгляд:

Подумай, сын, ты о царях великих;

Кто выше их? Единый Бог, Кто смеет

Противу их? Никто...

И об Иване Грозном и о Федоре он отзывается с глубоким по­чтением, о последнем даже с благоговением, как о «святом» царе, – но это отношение не распространяется на узурпато­ра – Бориса, – недаром же Григорий в конце сцены говорит о том, что Пимен на Бориса «донос ужасный пишет». Хотя Пи­мен и замечает, что со времени убиения царевича Димитрия он «мало вникал в дела мирские», его никак нельзя считать сторонним наблюдателем совершающихся в стране событий. Он их активный участник, он не отделяет себя от всего народа («прогневали мы Бога...») и горячо переживает его несчастия. Стоит перечесть его яркий, полный живых подробностей и непосредственного чувства рассказ об убиении Димитрия, вспомнить его отношение к Феодору и Борису, чтобы убе­диться, что перед нами не отшельник, удалившийся от мира в темную и тесную келью, а страстный политический деятель. Именно такими и были русские летописцы, особенно писате­ли эпохи «смуты». Вспомним хотя бы того же Авраамия Пали цына, который, нося монашескую рясу, был одним из видней­ших политических деятелей и писателей эпохи. То же можно сказать об архимандрите Троицкой лавры Дионисии и даже об отшельнике Иринархе, который, когда это было нужно для родной земли, вышел из затвора и отправился в Москву для свидания с царем[30].

В разговоре с Григорием Пимен дает между прочим харак­теристику Феодора Иоанновича, целиком соответствующую тому, что говорится об этом царе в памятниках XVII века. Пи­мен говорит о Феодоре, как о «святом» царе:

...на престоле он воздыхал о мирном житии Молчальника.

Он царские чертоги

Преобратил в молитвенную келью;

Там тяжкие державные печали

Святой души его не возмущали.

Бог возлюбил смирение царя,

И Русь при нем во славе безмятежной

Утешилась...

Уж не видать такого нам царя, -

заканчивает Пимен свой рассказ, выражая очень распростра­ненный в начале XVII века среди бояр и духовенства взгляд на годы правления Феодора, как на особо счастливую пору в истории Руси и считая это обстоятельство результатом высо­кого благочестия Феодора.

Обратимся к памятникам.

Иван Тимофеев называет царство Феодора «благочести­вым», «от поста просиявшим», а о царе говорит, что он был «естеством кроток и мног в милостех ко всем, и непорочен... паче же всего любя благочестие и благолепие церковное... все же житие святаго и преподобного своего царствия не кроволюбно, но иночески в постничестве препроводив, в молитвах и молбах в коленопреклонении день и нощ, время вся жиз­ни своея в духовных подвизех изнурив»... Феодор «ревностно возревнова по святых, издавна завидящему властолюбцу рабу лесное вся своего владычества остави...»[31].

В «Сказании о царстве царя Феодора Иоанновича» читаем: «Царь был кроток и милостив, и богобоязлив, и тепл к Богу ве­рою, и ко всем милостив и уклонялся от мирской суеты, при­лежа к божественному писанию, и во всенощных упражняясь пениях, и милостыню многу даваше нищим, и любяй всякого человека для своей кротости и к богу теплой веры. Всю власть Московского государства преждереченному боярину Борису Годунову вручил...»[32].

Авраамий Палицын также замечает, что Феодор Иоанно­вич «не радя о земном царствии мимоходящем, но всегда ища непременяемого, его же видя, око, зрящее от превышних не­бес, дает по того изволению немятежно земли Рустей пребы­вание и всех благих преизобилование»[33].

Мы видим, таким образом, что Пушкин приводит доволь­но широко распространенный в то время взгляд на царя, свой­ственный в первую очередь писателям из среды духовенства, и заставляет монаха Пимена давать такую характеристику Феодору.

Легко убедиться, что и прочие образы трагедии Пушкина в своих ведущих чертах соответствуют той характеристике, ко­торая им дается в наиболее известных памятниках XVII века.

Обратимся к центральному образу трагедии – царю Бори­су Годунову. Критики много писали о личности Бориса, упре­кая поэта то в неудачном выборе героя («трагедия – последний день осужденного» – Полевой), то в недопонимании личности Бориса, благодаря чему трагедия превратилась в мелодраму (Белинский). Современная критика видит трагедию Бориса, как царя самодержца, в разобщенности его с народом – разоб­щенности, которая углубляется его преступлением.

Писатели XVII века уделяют очень много места Борису Го­дунову на страницах своих произведений. Выдающаяся лич­ность Бориса невольно останавливает их внимание, а трагиче­ская судьба его и его семьи заставляют задуматься над рядом больших философских и психологических вопросов. История царя Бориса в их произведениях – это рассказ о ненасытной человеческой душе, которая ради удовлетворения своих «хо­тений» готова идти даже на преступления; это повесть о тще­те человеческих стремлений, о высшей справедливости, царя­щей в жизни, согласно которой зло, как бы оно ни торжество­вало, рано или поздно получит возмездие. Трагедия Бориса в их понимании – это своеобразное «мне отмщение и аз воз­дам», это страстная борьба с судьбой, которая, несмотря на все усилия человека удержаться на достигнутой невероятным на­пряжением всех душевных сил высоте, безжалостно сбрасыва­ет его оттуда, – и причина этого – нечистые пути, избранные человеком для достижения цели...

С этой именно точки зрения рассматривает события автор Повести 1606 г., сторонник Шуйского. Он видит в Отрепьеве возмездие, ниспосланное Борису за его преступление, и, рас­сказав о гибели его семьи, пишет:

«Се днесь зрите, любимцы мои, какова кончина творя­щим неправедная беззакония: в ню же меру мерят, возмерится им, и кую чашу наполнят, и сами ту же испивают... Где ныне слава высокоумия? Где супруга и чада любимая? где чертози златоверхии? где трапезы пресветлыя и тельцы упи­танные? где рабы и рабыни предстоящии? где порты и обующа драгоценная? и где прочая утвари царская? Кто может жену и чада изъяти от руку спекулятора?..»[34].

Дьяк Тимофеев очень подробно останавливается на тех усилиях, которые предпринимает Борис, чтобы удержаться на престоле. Писатель говорит о клятве в верности царю и его семье, которую Борис заставляет произносить в церкви, о по­стройке храма с высокой колокольней, на стене которой Борис пишет свое имя, о драгоценном «гробе Христовом», которым Борис хочет увековечить свою память, наконец, о том, что Бо­рис, допуская кощунство, велит положить грамоту о своем из­брании в раку митрополита Петра[35].

И все это оказывается, по словам Тимофеева, «паучиным тканием»: приходит самозванец и «яко комар льва» поражает Бориса[36].

Писатели XVII века видят все ничтожество этого «врага», восставшего на Бориса, и это кажется им особенно страшным и поучительным: «Не попусти убо содержай вся словом ни­кого же от тех, их же страшися Борис царь, и не воста на его ни от вельмож его, их же роды погуби, ни от царей странских, но кого попусти смеху достойно сказание, плача же велика дело бысть»[37] – пишет Авраамий Палицын.

Этот взгляд на судьбу Бориса Годунова, выраженный ав­торами XVII века, Пушкин воплотил в образе самого Бориса. Пушкинский Борис сознает, что все его усилия удержаться на престоле – тщетны, он видит в бедствиях, преследующих страну и его семью, возмездие за его грех; говоря с дочерью о смерти жениха, он замечает:

Я может быть прогневал небеса...

Безвинная! зачем же ты страдаешь!»

Он предчувствует «небесный гром и горе»; прекрасно сознавая ничтожество самозванца[38], он в то же время боится его, потому что видит в нем носителя велений неумолимой судьбы, с которой невозможно бороться. Это приводит его к растерянности, а потом и к преждевременной смерти.

Мучения совести Бориса, отображенные в трагедии Пуш­кина, не измышление поэта и не следование «Истории» Ка­рамзина, а тонкое проникновение в образ мыслей людей прошлого: Тимофеев указывает, что Борис не самозванец, – «совесть своя низложи»[39].

В другом памятнике эпохи мы читаем, что Годунов «трепе­том и боязнью одержашася, сам себя зазирая в своей совести»... и «не царствуя, но всегда болезнуя, аки Каин, по убиении брат­нем, совестию внутрь обличаем и аки копием прободаем»[40].

Вспомним знаменитый монолог Бориса в трагедии Пуш­кина, как бы развивающий эту мысль:

...Но если в ней (совести) единое пятно,

Единое случайно завелося –

Тогда беда: как язвой моровой

Душа сгорит, нальется сердце ядом,

Как молотком стучит в ушах упреком,

И все тошнит, и голова кружится,

И мальчики кровавые в глазах.

И рад бежать, да некуда! Ужасно!

Да, жалок тот, в ком совесть нечиста!

В то же время и положительные стороны характера Пуш­кинского Бориса Годунова нисколько не противоречат памят­никам XVII века, создатели которых, за исключением автора Повести 1606 г. и Сказания о царе Феодоре, также отмечают в Борисе ум, доброту и незаурядные способности правителя[41]. Карамзин в трактовке образа Бориса шел главным образом за Повестью 1606 г., где дается резко отрицательная его ха­рактеристика. Поэтому в его Истории Борис выступает зло­деем, хитрым и коварным интриганом и только. На хитрость, коварство и жестокость указывают и другие писатели XVII века, но они не забывают и замечательных положительных черт ха­рактера этого человека и считают, что источником дурных на­клонностей Бориса является всепоглощающая страсть власто­любия, которая в конечном счете и губит его[42].

Но Пушкин остановил свое внимание не на этих чертах, хотя его Борис также не лишен жестокости (см. сцену с Шуй­ским или приведенную выше характеристику его, данную Гаврилой Пушкиным); поэт подчеркнул и углубил в трагедии все то, что положительного нашел он в отзывах современни­ков о Годунове: у Пушкина Борис – человек умный и добрый, наделенный чуткой совестью, отец, горячо любящий свою се­мью, царь, стремящийся – хотя бы в первые годы своего цар­ствования – делать добро народу. Кроме того, это глубоко не­счастный человек, страдающий от того ложного положения, в котором он очутился.

Из приведенных примеров и сопоставлений мы видим, как глубоко Пушкин проник в дух эпохи, как верно понял и отразил то, что волновало людей начала XVII века. Поэт не пошел за памятниками XVII века лишь в характеристике Са­мозванца. В то время как ведущие писатели начала XVII века рисуют его извергом, злодеем, еретиком, прямым исчадием ада, Лжедимитрий наделен в трагедии и положительными чертами: «он умен, приветлив, ловок – по нраву всем, он рус­ских беглецов обворожил...».

Думается, что это сделано поэтом не потому только, что ему хотелось нарисовать ловкого и в то же время обаятельно­го авантюриста (aimable avanturier), а потому, что таково было об этом человеке «мнение народное», видевшее в нем (конеч­но, до определенного момента) носителя социальной прав­ды, мстителя, посланного небом покарать царя-преступника. В последней сцене трагедии, когда подлинное лицо этого став­ленника польских интервентов стало ясно народу, он своим суровым молчанием бесповоротно осуждает Лжедимитрия.

Конечно, задача, которую ставил себе Пушкин – драматург и историк, заключалась не в том, чтобы только воспроизвести «минувший век» во всей его исторической правде, – работая над трагедией в годы, предшествующие восстанию декабри­стов, он пытался в ней разрешить основные политические проблемы своего времени. Это в известной степени сказалось в трактовке Пушкиным событий XVII века, и в частности про­блемы народа, его участия в жизни страны, в политических событиях.

Однако, подчеркивая политическое звучание своей траге­дии в эпоху 20-х гг. XIX века, поэт-реалист считает своей обя­занностью воскресить минувшее с исчерпывающей полнотой, облечь свои образы в плоть и кровь, дать возможность чита­телю и зрителю видеть людей прошлого такими, какими они были в действительности. В этом и помогли Пушкину – созда­телю первой русской исторической и реалистической траге­дии древние памятники.

 

1 Надеждин доказывал, что главные лица – Борис и Шуйский – суть только переложения в стихи «певучей прозы Истории Государ­ства Российского». Н.А. Полевой упрекал Пушкина в слепом следо­вании за Карамзиным и в недооценке поэтому истинной причины падения Бориса Годунова и успехов самозванца. Полевой видит эту причину в «буйной русской олигархии», Пушкин же, по его сло­вам, «вслед за Карамзиным признал в Борисе убийцу Димитрия», отчего вся трагедия выглядит, как «исполнение приговора, уже под­писанного судьбой». Почти то же повторяет о трагедии Пушкина Белинский «...поэтому необходимо было нужно самостоятельно проникнуть в тайну личности Годунова и поэтическим инстинктом разгадать его историческое значение, не увлекаясь никаким автори­тетом, никаким влиянием. Но Пушкин рабски во всем последо­вал Карамзину, и из его драмы вышло что-то похожее на мелодраму, а Годунов его вышел мелодраматическим злодеем, которого мучит совесть и который в своем злодействе нашел себе кару. Мысль нрав­ственная и почтенная, но уж до того избитая, что таланту ничего нельзя из нее сделать». Замечания Полевого и Белинского повторил А. Григорьев. Он находит, что История Карамзина «испортила величайшее произведение Пушкина».

2 См. И.Н. Жданов. Соч. т. II, 1907 г. – Статья «О драме Пушкина "Борис Годунов"», стр. 99-134.

3 А.С. Пушкин. Соч., изд. Брокгауза и Эфрона, т. II, стр. 313.

4 Именно в этой Повести и только в ней рассказывается, как при избрании Бориса на царство «неволею пригнанный» к Ново-Деви­чьему монастырю народ «слез ради под очию слинами мочаше». РИБ. т. XIII, стб. 14. Изд. 2-е, 1909 г.

5 А.С. Пушкин. Соч. изд Ак. Наук 1916 г., т. IV, стр. 171-180.

6 Там же. Т. II, стр. 199.

7 РИБ, XIII, изд. 2, 1909 г., стб. 219-234.

8 «Временник» Ив. Тимофеева, изд. АН СССР, серия «Литер. па­мятники», М.; Л., 1951. С. 12.

9 РИБ XIII, стб. 478-479.

10 «Временник», изд А. Н., стр. 112.

11 РИБ XIII, стб. 482 и след. – гл. «О начале разбойничества во всей России».

12 «Временник», изд. А. Н. С. 187.

13 «Временник» Тимофеева, изд. АН СССР, стб. 127.

14 РИБ XIII, стб. 7 и 101.

15 «Временник», изд. А. Н. СССР, стр. 44-45. – Вот эти доказатель­ства:

«И еще ли от сего не обнажися законопреступнаго его убий­ства веления, яко... на заклателе гражан многих воздвигших

16 РИБ XIII, стб. 970-971.

17 РИБ XIII, стб. 564, 717, 764, 767; 851, 880-881; 902-903.

18 См. «Новый Летописец» в изд. Оболенского, гл. 40, стр. 31 и след.

19 См. рассуждение Тимофеева о причинах «смуты» («Времен­ник», изд. АН СССР, стр. 94 и след.).

20 Журнал «Европеец» за 1832 г., № 1 – «Обозрение русской лите­ратуры за 1831 г.».

21 Это «мнение» прекрасно выражено Пушкиным в известном монологе Бориса Годунова.

22 «Временник», изд. АН. С. 110.

23 «В молчании нашем, попущением ему за страх, царевича Ди­митрия убийству надеяся... веде он, веде всех немужество яко не бе тогда и доныне крепкого во Израили от главы даже и до ног, от ве­личайших даже и до простых, яко и благороднейшии вси тогда онемеша и равно ему попустиша и безгласни бо быша, яко рыбы...» («Временник», изд. АН СССР. С. 26-27).

24 «Временник». С. 94-95.

25 «Прежде поминаемый же благоверный царевич князь Дими­трий Иванович, убиенный от Бориса на Угличе, нача по смерти чу­деса многа творити с верою приходящим ко гробу его. Оному же Борису не довлеяше, еже убити младенца незлобива, паче же реку, государя своего царевича Димитрия, и пролия кровь неповин­ную; но хотяше и по смерти память его от земли истрыти и чудеса его преславныя в презрение положити, дабы имя его и по смерти не именовалося; но обаче на себе привлече студ и укоризну». РИБ XIII, стб. 153-154.

26 Повесть 1606 г. (Иное сказание). РИБ XIII, стб. 65.

27 Сказание Авраамия Палицына. РИБ XIII, стб. 1271.

28 «Временник» И. Тимофеева, изд. АН СССР. С. 117.

29 Черновой набросок неизвестному (цит. по соб. соч. Пушкина, изд. Брокгауза и Ефрона, т. II, стр. 302).

30См. Житие преподобного Иринарха. РИБ XIII, стб. 1349-1416.

31 «Временник» Тимофеева, изд. АН. С. 24-28.

32 «Сказание о царстве царя Федора Иоанновича». РИБ XIII,

стб. 761-762.

33 «Сказание Авраамия Палицына». РИБ XIII, стб. 969. См. подоб­ную же характеристику в Хронографе 2-й редакции (Статьи о сму­те. РИБ XIII, стб. 1277).

34 РИБ XIII, стб. 50 (Повесть 1606 г).

35 См. «Временник» Тимофеева, стр. 64-74.

36 Там же, стр. 72 и 83.

37 РИБ XIII, стб. 987.

38 – Кто на меня? Пустое имя, тень...

Ужели тень сорвет с меня порфиру,

Иль звук лишит детей моих наследства?

Безумец я! Чего же испугался?

На призрак сей подуй – и нет его!..»

(«Борис Годунов». Сцена 10-я) –

Возможно ли?

Расстрига беглый инок

На нас ведет злодейские дружины,

Дерзает нам писать угрозы?

Полно!

Пора смирить безумца!»

(«Борис Годунов». Сцена 16-ая).

39 «Временник», изд. АН СССР, стр. 83.

40 Житие царевича Димитрия из Миней Милютина. РИБ XIII, стб. 911.

41 См. «Временник» Тимофеева, «Сказание» Авраамия Палицы на, «Повесть» Катырева, Хронограф II-й ред. и др. См. также статью автора «Анализ образов повести XVII века о царевиче Димитрии Угличском», напечатанную в ученых записках Моск. гор. пед.ин-та, т. VII, М. 1946 г., где дается подробная характеристика Бориса Году­нова по повестям начала XVII века.

42 См. указанные выше памятники.

Ольга Державина


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"