На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Раритет  

Версия для печати

Из переписки С.А. Рачинского

Окончание

ИЗ ПЕРЕПИСКИ С.А. РАЧИНСКОГО

(Окончание) [1]

 

Татево, 17 июня 1898 г.

Дорогой Василий Васильевич.

Очень радуюсь тому, что издание сборника ваших статей осу­ществляется. Надеюсь, что в него войдут «Сумерки просвещения» в виде первоначальном, войдёт и ваш ответ Иловайскому. Он прекрасен и по тону, и по форме, и по содержанию, и заста­вит прочесть ваши «Сумерки» тех читателей, которых страшат объёмистые статьи.

Но тревожит меня несколько материальная сторона дела. Книга, несомненно, раскупится, но раскупится медленно. Напишите мне, во сколько обойдётся печатание всех трёх частей сборника.

Наслаждаемся слитными ныне красотами поздней весны и раннего лета. Доцветает сирень, и распускаются розы. На днях был обрадован приездом двух людей, не без моего участия попавших на места, для коих они созданы. Один из них – С.В. Смоленский, директор синодального хора и состоящего при нём училища, превосходный музыкант и педагог замечательный, творящий чудеса при помощи широких средств, находящихся в его распоряжении. Другой – молодой священник из моих учеников, о. Александр Васильев, кончивший курс в академии и осуществляющий в сельском приходе всё то, о чём я мечтал.

Здоровье моё плохо. Почти не могу работать в огороде. Учу, с грехом пополам, своего единственного ученика, по счастью, очень внимательного. Зато вокруг меня делается много утешительного. На заводе Мальцева устраивается церковь. На горизонте – две новые женские школы.

Прочёл на днях остроумную, но легковесную книгу Макса Нордау – Entartung. Болезнь описана верно, но корень её даже не затронут. Прочёл и лучшую иллюстрацию к этой книге – ко­щунственную поэму Buchanan’a «The wondering Sew». Симптомы разложения на западе всё усиливаются, а у нас симптомы возрождения остаются неопределёнными и слабыми.

Вчера оставила нас Софья Николаевна, прогостив у нас че­тыре дня. Она совершенно погружена в своё церковно-школьное хозяйство и достигает результатов самых отрадных. На днях приезжал ко мне молодой священник (из Оренбургской губернии!) просить у меня учителя, коего дать ему я не мог. Каждая почта приносит письма, вызывающие на размышления. Снизу, из глубины, подымается что-то доброе и новое, а на поверхности? Скандал в Петербургской академии, кража в Чудовом монастыре... Трудно понять своё время. Легче делать, что можешь, в надежде, что и наши крохи пригодятся времени грядущему [2].

 

Татево, 21 августа, 1898 г.

Дорогой Василий Васильевич.

С немалым затруднением, по возрастающей нечёткости вашего почерка, но и с глубоким интересом прочёл я вашу скорбную повесть.

Что сказать мне вам по её поводу?

Именно по обстоятельствам, которые вы мне изложили, и по условиям вашей теперешней счастливой семейной жизни, и не следует вам говорить о браке, о половых отношениях в том изысканно-отталкивающем тоне, который вы себе усвоили. Предоставьте Zola et comp, эти апофеозы плоти, эти возведения полового акта в какое-то всеобъемлющее таинство. Очень хорошо вам известно, что акт этот гораздо чаще бывает грязен, чем свят, и может быть освящён лишь великим целомудрием духа, при коем нет никакой нужды в ваших психо-физиологических копаниях. Это-то целомудрие следует насаждать, а не колебать писаниями, подобными вашим [3].

Затем – в вашем письме проглядывает стремление обосно­вать ваши философские конструкции на том, что вы сами пере­жили. Но согласитесь, что частности вашей жизни и биографии в высшей степени случайны и исключительны. На таких данных ничего общего не построить. Не осуждаю вас, но не могу не осу­ждать попыток возводить в общее правило явления, столь исключительные и болезненные. Очень я рад, что узнал историю вашей жизни. Это даёт мне право настойчиво повторить вам: бросьте всякие печатные толки о браке и половых отношениях. Пишите о вещах, относительно коих ваш кругозор не омрачён.

Знаю, что редакции петербургских органов очень ценят и поощряют именно те ваши писания, которые я осуждаю. Но ведь это только потому, что от них пахнет клубничкой [4]. Итак, будьте тверды и не гневите Бога, столь милостивого к вам.

*

Странные вещи вы пишете по поводу моих стараний о распростра­нении трезвости. Неужели вы думаете, что моей борьбе с гнусным пороком я придаю, подобно Толстому, какое-то первенствующее нравственное значение? Трезвость – далеко не нравственность, и есть трезвенники, глубоко безнравственные. Трезвость лишь устраняет одно из роковых препятствий к достижению нравственности, и в этом отношении, конечно, полезна. Ограниченность же этой пользы сознаю яснее, чем кто-либо. Но людям маленьким, к коим причисляю я себя, не следует пренебрегать и тою малою пользою, которую они в силах принесть, – и поэтому продолжаю свои старания.

*

О себе писать нечего, ибо всё более стареюсь и бездействую. На днях пришлю вам Псалтирь с краткими пояснениями на русском языке, – давнишнюю мою работку, неожиданно для меня издан­ную (с некоторыми искажениями) Св. Синодом.

К сожалению, никаких старинных монет и медалей у меня не имеется.

 

Татево, 5 сент. 1898 г.

Дорогой Василий Васильевич.

Разве может быть между нами спор о том, что брак – таин­ство, что на этом таинстве зиждется всякая истинная цивилизация, всякая жизнь, возвышающаяся над животною [5]? Слава Богу, азбучные эти истины проповедуются не только церковью, но и целыми школами мыслителей, какова школа Ле Плэ. Но есть ли это повод, чтобы подчёркивать и размазывать именно животную сторону брака [6], общую ему и его недостойным суррогатам, процветающую и без всяких апологий?

Далее, вы полагаете, что брак (или половое возбуждение) есть необходимое условие высших проявлений деятельности духовной. Тут вы расходитесь и с учением церкви, и с опытом веков. Величайшими светилами церкви были целомудренные безбрачники [7].

Это учение, эти факты не перевешиваются в моих глазах наив­ными (и неточными) сравнениями вашего старорусского батюшки. Полагаю, что М.П. Соловьев написал вам по поводу ваших статей нечто более дельное. Начало повести г-жи Фриббес-Даниловой действительно пре­красно. Конец же (т.е. самый роман) страдает какой-то пошлою чувственностью [8]. Тем не менее дама эта не заслужила того жестокого разговора, который вы ей готовите. Надеюсь, что вы её пощадите.

Прочёл ваше описание Кавказских гор. Удивительный у вас талант на карикатуры вещей прекрасных. Кавказа я не видал. Но знаю, что нет ничего очаровательнее вида из равнины на отдалённую цепь гор. Прекрасно передано впечатление такого вида в «Казаках» Толстого.

Несчастный вы в этом отношении человек. При виде Терека у вас возникает представление о грязной прачке... Впрочем, философы без простых наслаждений простых людей, по-видимому, обходятся. И Гегель к красотам природы был весьма равнодушен, судьбою же своею весьма доволен.

Между тем, писания ваши имеют положительный успех, обусловленный, быть может, настолько же тем, что я считаю их недостатками, как и бесспорными их достоинствами. Полагаю, что было бы уместно (и денежно прибыльно) издание сборника ваших газетных и журнальных статей. Поговорите об этом с Сувориным, охотником издавать книги и мастером пускать их в ход.

И – продолжайте писать. И ум, и слог ваш запечатлены несомненною оригинальностью, качеством редким и ценным. Осте­регайтесь только оригинальничания, именно поэтому вам совер­шенно ненужного. Вы подчас впадаете в такую манерность.

Гостит у нас племянница Мамонова, и привезла мне изуми­тельную фотографию с женского портрета, найденного при египет­ской мумии. Это – листок из издания Graf’a: Antike Portraet-Gallerie. Взгляните на это издание. Это поразительно и неожиданно по реальности и жизненности.

Продолжаю возиться с Псалтирью. Посылаю вам экземпляр первого, далеко не удовлетворительного издания.

 

Татево, 1 окт. 1898.

Любезный Василий Васильевич.

Ни фотографов, ни фотографических аппаратов в Татеве не имеется. Но ведь интересующий вас египетский портрет (и множество других) – у вас под руками. Стоит вам только спросить в Публичной Библютеке Grafs Antike Portraet-Gallerie. Как я уже вам писал, в мои руки попал лишь один листок из этого издания.

За философствованиями вашими о браке следить становится мне невозможным. Темнота их усугубляется для меня свойствами вашего почерка, не позволяющими мне, несмотря на все усилия, разобрать дословно ваши письма. Впрочем, и печатанные ваши пи­сания становятся всё загадочнее и недоступнее. Попалось мне в руки ваше письмо к Шарапову в «Русском Труде». Ничего понять в нём не мог!

Тем, могущих овладеть вашим вниманием, помимо пола, семьи и брака, полагаю, найдётся довольно; по каждой из них вы будете писать лучше, чем именно об этой.

Глубоко огорчило меня стихотворение Вл. Соловьева о чертях. По-моему, это – delirium tremens, начало конца...

Да и вообще, в нашей литературе – ничего утешительного. В иностранной – радуют меня только книги Demolini, исследования, появляющаяся в «Science Sociale».

«Московский Сборник» появился в английском переводе, в качестве первого тома целой «Русской библиотеки». Чем напол­нятся прочие, – не ведаю. Но первый том имеет решительный успех.

 

Татево, 17 окт. 1898.

Очень дорог, любезный Василий Васильевич, был бы мне ваш отзыв о «Сельской Школе». Но портрета моего, ни большого, ни малого, давно у меня не имеется. Да и кому он нужен?

То, что вы пишете о Соловьеве, крайне прискорбно, но давно мне было известно. Только этим могут быть объяснены такие странности, как стихотворение «О чертях» [9].

Статьи ваши о Толстом – не из лучших ваших статей. Вы были связаны прежними вашими жестокими отзывами о великом писателе, и поэтому впали в крайность противоположную. Связали вы себя также тем, что взяли исходною точкою наружность поэта. Лицо, конечно, – зеркало души. Но отражение этого зеркала и неполно, и осложнено тысячью чертами, психологического веса не имеющими. Не замечали ли вы, как часто между отцами и детьми, между род­ными братьями, существует физическое сходство разительное, при коренном различии в степени и свойстве дарований духовных? И наоборот, очевидное сродство в психическом складе при едва ощутимом сходстве физическом? [10].

Вчера опять получил массу писем, из разных городов России, от лиц самых разнородных по умственному складу и общественному положению. Все они, как и ваше, дышат пессимизмом отчаянным. Гораздо отраднее письма из деревни, несмотря на все невзгоды, ныне на неё обрушившиеся. Конечно, и тут – зла много, но есть и доброе ему противодействие. Вот и я, несмотря на отягчающиеся недуги, на массу затруднений и злых обстояний, не унываю. Происходит это, думается мне, от того, что мы, деревен­щина, поглощены задачами ограниченными [11], более или менее нам посильными; между тем, как в городах все заняты вопросами всероссийскими, если не всемирными, к коим приложение единичных сил чересчур трудно...

Живописец мой на днях переселился в прелестную мастер­скую, выстроенную им на своей землице, верстах в десяти от Татева. Кругом пейзаж очаровательный. Впервые придётся ему работать в обстановке не только сносной, но вполне удобной. До сих пор все его картины писались в моей школе, среди невообразимой тесноты, пыли и гама, при освещении самом недостаточном.

Продолжается в школьной среде движение, указанное мною в статье: «Учителя и учительницы». Продолжают переходить лучшие учителя в ряды псаломщиков и диаконов, к немалому подкреплению школы церковной (она же и есть у нас школа истинно­ земская). С живейшим интересом слежу за этим движением.

 

Татево, 2 янв. 1899.

Дорогой Василий Васильевич.

Признаюсь вам, что я и не ожидал появления в петербург­ской печати отзывов по поводу моей книги. Всё то, что я пишу и делаю, до такой степени чуждо кругозору наших газет, что не может возбуждать со стороны их какое-либо внимание. Они дают то, что может интересовать их читателей, и умелость их в этом отношении доказывается широким их распространением. Нечто подобное, вероятно, препятствует появление вашей статьи в «Пет. Ведомостях». Об этой газете имею понятие смутное, ибо лишь весьма редко попадаются мне на глаза отдельные её номера. Недели три тому назад, как-то попал в Татево специальный её корреспон­дент, некто Янчевецкий, юноша безвредный, но до того малосве­дущий и наивный, что едва ли способен сказать что-либо дельное о церковно-школьном деле, в связи с коим только и может быть речь обо мне в газетах.

Да и нужны ли [12] газетные толки об этом деле, требующем обсуждений глубоких? К ним могла бы подать повод моя книга; но связывать их с репортёрскими подробностями о моей ничтож­ной личной деятельности – совершенно неуместно.

Продолжаю болеть и не исполнять школьных обязанностей, лежащих на мне помимо преподавания, ставшего для меня абсолютно невозможным. Собирался в Петербург в декабре; но недуги не пустили. Авось доберусь в январе.

Поздравляю вас с нумизматическими приобретениями. Соби­рательские радости украшают жизнь домоседов. Но собирание предметов сколько-нибудь громоздких налагает на людей небогатых тяжёлую обузу. Сподручно им только собирание автографов и монет, и поэтому радуюсь тому, что вы избрали последнюю специальность.

Переселяется в Петербург Лутковский. Это поддержит и оживит ваши связи с Бельским уездом.

 

Татево, 9 март. 1899.

Дорогой Василий Васильевич.

Благодарю вас за присылку вашей книги, коей желаю всего успеха, на который она имеет право. Быть может, за нею последует второй сборник, смешанного содержания? Статью о Бокле, например, прерванную кончиною «Русского Обозрения», очень желательно было бы увидеть в полном составе.

Живу, лишённый всяких точных вестей о главной злобе дня, – об университетских волнениях. Доходят до меня о них лишь самые тревожные слухи, и я крайне огорчён и озабочен.

Получите вы на днях рукопись Филиппова. Я отдал её на прочтение Лясковскому, за неимением иного человека, прикосновенного к литературе, коего я мог бы заставить её прочесть. Через Филиппова же я узнал ваш нынешний адрес, который был мне неизвестен.

Вижу из газет, что предполагается расширение штатов Пу­бличной библиотеки. Не может ли это повести к устройству ваших дел?

Открылась передвижная выставка. Картина моего Николи («Бывшие товарищи») оказалась иллюстрациею к прекрасной повести Бурже, напечатанной, когда картина уже была написана. В то же время единственный заметный талант, возникший в нашей бел­летристике за последнее время, г. Горький (псевдоним?), проводит перед нашими глазами целую галерею проходимцев и пропоиц. Вторжение подобных типов в область искусства – признак мало отрадный. А «Новое Время», проповедующее культ Пушкина, приписывает поэту пьяные подвиги Льва Пушкина, рассказанные Вульфом!

А наши мужички продолжают приписываться к обществам трезвости... Что это явление не только местное, вижу по письмам священников из разных глухих уголков России, Сибири.

Да хранит вас Бог. О себе писать нечего, ибо я еле существую.

 

Татево, 21 март. 1899.

Дорогой Василий Васильевич.

Затруднительною становится переписка с вами. Уже давно не удаётся мне разобрать вполне ваши письма. В последнем же вашем письме неразборчивость почерка доходит до того, что и ход вашей мысли, несмотря на все мои усилия, проследить мне не уда­лось. Вижу только, что, на основании показаний некоего кумысника о     поголовном целомудрии мусульманских юношей, вы строите какие-то мировые теории. Неужели вам неизвестно, что в Турции, в Крыму, в Средней Азии сии целомудренные юноши самым наглым образом торгуют своим телом? [13].

Затем разобрал конец вашего письма, с коим вполне согласен. Вы пишете, что я ничего не могу воздвигнуть. Да ничего воздвигать я никогда и не имел претензии. Выбрал себе маленький круг деятельности, дающий мне возможность оказывать то Ивану, то Петру помощь, коей не могут им оказать другие, – деятельности, беспрестанно приводящей меня в соприкосновение с людьми, ко­торые гораздо лучше меня. Этим вполне довольствуюсь. Меня всегда удивлял тот приподнятый тон, коим и письменно, и печатно стали говорить о мне и о моей муравьиной деятельности.

Поработала надо мною и ваша философская фантазия. Но я знаю себе место и цену и всем этим преувеличениям веры не даю.

Университетские волнения, к коим вы относитесь с таким пренебрежительным равнодушием, сильно меня тревожат. Боюсь, что они ещё не кончены, и что ими будет испорчено ещё много молодых жизней...

У нас – горе. Опасно заболел наш отец Пётр. Это затрудняет великопостные службы, и так как больному 75 лет, можно опасаться и смертельного исхода. Он у нас – второй священник с 1812 года и священствует с 1851 года.

Были ли вы на передвижной выставке? Судя по вестям из Петерурга, большой успех имеет гр. Шереметевой, работы моего художника. Заказала ему свой портрет Императрица Мария Феодоровна. Ещё не знаю, нравятся ли публике его две картины.

Добрейший Н.П. Барсуков прислал мне 12-ю и 13-ю книги своего Погодина. Первую уже прочёл с наслаждением. Дошла до нас и первая порция романа Толстого [14]. Экспозиция эта, менее блестящая, чем в романах предыдущих, обещает психологическую картину, богатую и сложную. Дай Бог только, чтобы он воздержался от вставок теоретических.

P.S. Для чего вам прислал Филиппов свою рукопись – не ведаю. Исполнил его поручение – и только.

 

Татево, 20 апр. 1899.

Дорогой Василий Васильевич.

Христос воскресе!

Благодарю вас за присылку второго вашего сборника. Полагаю, что он будет иметь более успеха, чем первый, именно тою своею стороною, которая мне всего менее по душе [15]. Вы уже знаете, что я не охотник до ваших апофеозов [16] половых отношений. От­ношения эти, по крайнему моему разумению, не нуждаются ни в поощрении, ни в защите [17]. Меньшиковская маниловщина, соловьевские парадоксы, толстовские откровенности могут произвести лишь раздражение половой похоти. Дело моралиста – не подавление или апология этой похоти [18], а приведение её в Богом указанное русло, ясно намеченное [19] христианским учением о браке и вместе с тем естественное [20]; а также признание тех освящённых цер­ковью исключений, в коих воздержание является не самоискажением, а подвигом законным. Вы охотник до символов. Можете найти их в бесполых особях царства животного, в красе и благоухании бесполых цветов. Вот, на днях, в наших лесах, зацветет Viola mirabilis, нежно окрашенными, сильно-душистыми цветами, совершенно бесплодными, потому что они лишены половых органов. Лишь гораздо позже, в июне, появятся невзрачные, невнимательному глазу совершенно незаметные цветочки без лепестков, которые принесут обильные семена [21]. To же явление, хотя и с меньшим постоянством, представляют и прочие душистые фиалки. Напрасно вы приписываете одним пестикам и тычинкам благоухание цветов: розовое масло добывается исключительно из лепестков махровых бесплодных роз, – в метафорах следует соблюдать осторожность.

Разумеется, все эти вещи, в царстве человеческом, возносятся в область сознания и свободы, и поэтому, наряду с высшими гармониями, производят немало какофоний, которые и отражаются в писаниях Толстого и ваших. На это роптать нечего. Но позволительно предпочитать сцену в келии Пушкина, эпилог второй части Фауста, «Promessi sposi» Манцони...

Страстную мы провели тревожно. Скончался наш отец Пётр. Распутица, нездоровье священников соседних лишили нас нескольких церковных служб. Лишь к великому четвергу удалось мне добыть из Ржевского уезда прекрасного священника, который служил у нас до Пасхи включительно. Сильно мы озабочены тяжкою болезнью племянницы Толстой, и продолжает меня удру­чать университетский кошмар. Но встреча праздника в школе была, по обыкновению, светла и радостна (мальчиков в белых рубашках – 101).

Лутковский – здесь. Сегодня он заедет к нам на возвратном пути в Петербург. Очень он занят учреждением при своей прекрасной церкви второклассной женской школы, во главе коей желает стать о. Пётр Синявский.

 

Татево, 30 апр. 1899.

Дорогой Василий Васильевич.

Умоляю вас, прекратите в ваших письмах ваши толки о поле, о церкви, и наших законах о браке. Разбирать, опровер­гать этот поток парадоксов и ругательств, не имеющих ни малейшей фактической подкладки [22], кроме бывающих личных, и тогда заслуженных злоключений, – мне решительно некогда. Идут постройки, посадки. Начинаются экзамены. Ведь в вашу веру вы меня не обратите. Довольствуйтесь петербургскими дамами. Да и я вас переспорить не могу, ибо я не диалектик и могу ссылаться только на действительность, которая для вас не существует [23].

Красота и аромат бесполых цветов – факт действительно интересный по отношению к теории Дарвина. Но не вздумайте строить на нём новых философских фантазий. Вспомните, что в высшей степени красивы и душисты у бесчисленных растений и листья, и кора, и корни.

За что вы зарезали священника Петрова чудовищным сопоставлением его посредственной книжицы с «Genie du christianisme»! [24] Этой последней книги вы, конечно, не читали (переводы [25] в счёт не идут). Но неужели вы не знаете, что этот поток страст­ной поэзии, этот апофеоз французской прозы – величайшее событие в истории французской литературы XIX века, широко отразившееся на всех литературах европейских? Рассуждения же о. Петрова могут принести некоторую пользу столичным барыням [26] средней руки, о христианстве никогда не слыхавшим [27], и поднимать их на смех не было никакой нужды. Остерегайтесь того разгильдяйства мысли и слова, в которое вы начинаете [28] впадать. У вас есть талант. Не коверкайте его понапрасну. По­верьте, что говорит вам это человек, искренно желающий вам добра. Преданный вам [29]

С. Рачинский.

 

Татево, 10 мая 1899.

Дорогой Василий Васильевич.

Благодарю вас за мирное [30] письмо.

Странно выражаетесь вы о Шатобриане, будто он предпослал своим сочинениям автобиографию. Memoires d’outre tombe, как показывает их заглавие, были изданы после его смерти, – полвека после его главных творений. Никакой симпатии к личному характеру Шатобриана я не питаю. Истерическая его религиозность мне не по душе. Но могучий его лиризм пробудил религиозные алкания во множестве душ, усыплённых рационалистическим дурманом XVIII века; он – великий художник, между прочим, в своих «Memoires». Упоминаю об этом потому, что в столь же странные противоречия с фактами вы беспрестанно впадаете в ваших печатных писаниях.

Поздравляю вас с тем, что в вас упразднён грех [31]. Я же смиренно с ним борюсь, ощущая в себе его присутствие [32]. Я не философ и не богослов, и притом полагаю, что эти вещи – дело внутреннего опыта, а не богословской диалектики. Полагаю, что упразднение греха Христом заключается в том, что Он дал нам средства его побороть [33]. И это – достаточный источник радости.

Вижу из газет, что вышла ещё одна ваша книжка. Дай Бог ей успеха. Неужели ваш друг Перцов – автор чудовищного стихотворения [34], приведённого «Новым Временем»?

Должен замолчать. Я измучен экзаменами, и писем приходится отправлять массу.

 

Татево, 22 мая 1899.

Дорогой Василий Васильевич.

Помилосердуйте над самим собою! Что вы это напечатали о «числе зверином»? Ведь вы знаете, что число 666 в греческой нотации выражается тремя знаками, не одинаковыми, а разными. Не могло не дойти до вас, что число это разгадано давно. Это – сумма чисел, соответствующих буквам имени: Neron Caesar] [35] (форма еврейская). В некоторых древних рукописях, имеющих в виду латинскую форму Nero, встречается число 616 (n = 50). Справь­тесь хоть у Ренана, у Reuss’a.

Да и можно ли всей этой кабалистике [36] придавать какое-либо серьёзное значение? Уместна она только в талмуде, где она искренна, а не составляет декадентскую литературную забаву.

Впрочем, всякий спор с вами становится невозможным, бла­годаря систематической неточности ваших писаний, печатных и частных. Вы упрекаете меня за Шатобриана. Конечно, вы не на­звали по имени «Memoires d’outre-tombe». Но вы сослались на автобиографию писателя. Название же этой автобиографии именно – «Me­moires d’outre-tombe».

Неужели вы не можете писать обдуманнее и проще? Вы губите свой талант погонею за эксцентричностью мысли и выражения, преувеличением болезненной манеры Достоевского, который слишком сильно повлиял на вас, именно своими недостатками. Осве­жите себя чтением Пушкина.

Пишу вам всё это, потому что дорожу вашим талантом. Мало ли, что приходит нам в голову, но не должно быть излито за бумагу. Мало ли, что мы пишем, но чего нам печатать не следует. Выбирайте между своими фантазиями, подчас исполненными смысла, подчас чудовищными. Не коверкайте прекрасного русского языка: он и без крикливых гипербол силён, разнообразен и без синтаксических натяжек.

 

Татево, 24 июн. 1899.

Дорогой Василий Васильевич.

Насчёт ваших писем можете быть спокойны. Считаю их психологическим материалом весьма любопытным и для Барсуковых XX века драгоценным. Поэтому они все тщательно хранятся, с обозначением даты их отправления из Петербурга, по почтовым штемпелям (дату написания вы систематически скры­ваете). Все получаемые мною письма переплетаются в хронологическом порядке, и всё сие (накопилось уже около ста томов) в своё время поступит в Публичную библиотеку.

О вашей литературной деятельности за последнее время, конечно, судить не могу. Доходит до меня лишь то, что появляется в «Новом Времени». Но вижу из объявлений, что вы, кроме того, пишете в журналах самых разнородных de onmi re scibili. Что ж? Это – привилегия философов, которой, признаюсь, не завидую. В ней заключается великое искушение, особенно когда дело идёт о писаниях журнальных и газетных...

О себе писать нечего, ибо, по недугам, бездействую. Только и хватает сил на обычную летнюю канитель с постройками, ремонтом, размещением учителей и т. п. К этому присоединяется забота о новом священнике, назначение коего замедляется сменою архиереев, историею с браком [37] и т.д. Пока служат у нас пере­менные иеромонахи из Красногородки. Живописец мой не едет и не пишет, что приводит меня в недоумение.

Да хранит вас Бог. Сегодня у нас храмовой праздник, и пора идти в церковь.

 

Татево, 27 дек. 1899.

Благодарю вас, любезный Василий Васильевич, за ваш милый подарок. Все ваши детки прелестны, и Василий Васильевич junior, несмотря на нежный свой возраст, уже разительно на вас похож.

Благодарю и за книжечку. Надеюсь, что эти сборники, кроме расширения вашей известности, приносят вам некоторую материальную выгоду.

Из новейших ваших писаний до меня доходит немногое – то, что печатается в «Новом Времени». Да и вообще:

Не много слов доходит до меня...

Я так болен, что не только выезжать, но и выходить из дому не могу, а вы знаете, как мало людей добирается до Татева. Страдает от этого и корреспонденция, ибо отсюда мне писать нечего. Остаются материальные хлопоты о школах, затруднённые тем, что всё приходится делать заглазно, чужими руками.

Был у нас на днях Лутковский. В Петербурге, поглощённый служебными делами, он всё собирается и не соберется вас оты­скать. Здесь он занят учреждением женской второклассной школы, которая придаст жизнь и смысл прелестной церкви, построенной им в Корчежине.

Бельская прогимназия (обратившаяся в гимназию) страдает от наплыва неудачников из других гимназий в 7-й класс. Потому инспектору (Эльмановичу) стоит большого труда переработка этого неудобного элемента.

Церковные школы в нашем уезде размножаются в мере, со­вершенно не соответствующей наличным средствам содержания. Тем не менее, уровень их понемногу повышается.

P.S. Мысль ваша о присоединении к моей коллекции писем – фотографий мне нравится, и я ею воспользуюсь. Жаль только, что она неприложима к сотне томов, уже переплетённых.

 

Татево, 13 июня 1901.

Дорогой Василий Васильевич.

Прекрасно вы делаете, складывая в татевский архив тот от­дел ваших opera omnia, который вы предназначаете потомству. При получении каждого из ваших писем благодарю Бога за то, что оно будет храниться у меня, а не попадёт, в виде фельетона, в «Новое Время»...

 Благодарю вас за ваши любезные поздравления [38]. Получаю их много, всего более от собратьев по ремеслу, совершенно безвестных, но гораздо более меня достойных царской милости. С радостью вижу, что на всех их рескрипт произвёл впечатление ободряющее.

Приехал в Корчежино Василий Осипович Лутковский, и очень занят имеющей возникнуть при прекрасной его церкви второкласс­ною девичьею школою. Школа эта будет драгоценна, главным образом, для бедных девиц духовного звания и вместе с тем придаст смысл и жизнь самой церкви, в коей установится по­стоянная служба, с прекрасным пением. Жаль только, что сам Лутковский перестал быть постоянным сельским жителем [39].

Церковные дела наши – в расстройстве. Скончался наш ста­рый батюшка. Имеем в виду на его место молодого человека прекрасного, но он ещё не успел жениться. Пока служат у нас красногородкие иеромонахи.

Очень заинтересованы мы нашим новым архиереем. Ему только 41 год, и он – университетского образования. Больше о нём мы пока ничего не знаем.

Живописец мой пишет – вероятно, уже дописал – портрет Императрицы-матери. Государыня к нему удивительно добра. Между прочим, Она, тронутая его рассказами, сделала одному из моих учителей (Глуховскому) прекрасный подарок – фисгармонику. Это, в нашей жизни, произвело ещё большую сенсацию, чем рескрипт.

 

Татево, 31 июня 1901 г.

Благодарю вас, любезный Василий Васильевич, за участие ваше к моим недугам. Здоровьем моим я весьма мало озабочен, хотя оно ныне для моих школ стало драгоценным, вследствие пенсии, пожалованной мне Государем. Несмотря на это обстоятель­ство, считаю весьма мало интересным точный срок моей кончины, во всяком случай близкой. Уверен, что и после меня найдутся люди, которые лучше моего будут продолжать начатое мною скромное дело, найдутся и на то потребные скромные денежные средства...

Да хранит вас Бог.

Преданный вам

С. Рачинский.

 

***

Это было последнее ко мне письмо Сергея Александровича. Перечитав теперь их все, я не могу не считать счастливою стороной своей судьбы, опыта, научения, что некогда знал человека, столь превосходившего меня образованием, сведениями, разнообразием, тихими талантами, годами. Сожалею, что далеко не извлёк из этого знаком­ства и почти дружбы всей той наставительности, какую она могла иметь. Чрезмерная разница годов и способа воспитания мешала на­шей интимности, мешала возможной живости общения. В конце концов, ланкастерский способ учения (от равных) останется вечным и преобладающим. Мы слушаем старших, почитаем их, а слушаемся себя или товарищей. Отсюда происходят наши пороки и недостатки; отсюда идёт линия «блудного сына», который далеко отходит от отчего дома. Но конец всё примиряет. Чувствую нравственный на себе долг принести как бы некоторое извинение тихому жителю Та­тева, которого раздражал спорами. Его всегдашняя обо мне забота, его внимание посмертно возрастают в своей трогательности. Будем однако верить, что и Отчий Дом не имел бы лучшего в себе дня, вообще не имел бы в себе жизни, перемен, страха и ожиданий, если бы сыны Отца не были разнообразны как в характерах, так и в судьбе. Всё, что было, верно случилось по необходимости. Мусульманский фатализм и логика Гегеля в этом пункте не расходятся.

В. Розанов.

 

 

ПИСЬМО С.А. РАЧИНСКОГО К ГРАФУ С.Д. ШЕРЕ­МЕТЕВУ

 

Татево. 3 апреля 1898.

Прочёл я первый том Остафьевского Архива. Какое объядеше! Какое сокровище ума, поэзии, своеобразной русской речи! Облизываюсь при мысли о следующих томах!

Князя Петра Андреевича я узнал уже старцем. И, не смотря на это, я узнаю его в молодом Вяземском, до того цельна, типична, единственна была эта несравненная личность. И вот что замечательно. Поэт, в своей молодости, несо­мненно был передовым либералом, не чуждым и некоторым крайностям. Но это не мешало ему до глубины, до тонкости понимать не только Карамзина и Жуковского, но даже Стурдзу. И вот, почему он до гроба остался либера­лом в истинном и лучшем смысле слова, никогда не сде­лался рабом слов и формул, пребывал жрецом духа!..

Еще не исчерпанное богатство первой половины века за­ставляешь впрмпь в возрождете, до коего я не доживу, но доживут ваши дети, дай Бог дожить и вам! Пока, вы... исполняете наш обшдй долг — alere flammam.

На склоне века так отрадно

Его начало воскрешать,

К тому прислушиваться жадно,

Чего теперь не услыхать.

И верю: минет оскуденье

Высоких дум и вещих слов!

И век минувший – предреченье

Великих будущих веков!

Вы видите, ваша книга даже заставила меня заговорить плохими стихами...

С. Рачинский.

 

[1] В данном вопросе редакция считает долгом заявить, что она всецело присоединяется к истинно-христианским воззрениям С.А. Рачинского, а не к примечаниям г. Розанова, которому мы предоставляем высказаться не только из уважения к авторской мысли, но и потому, что эти примечания подчёркивают именно правоту почившего мыслителя. Ред.

[2] Терпение, кажется, есть главная добродетель человека исторического, человека политического. Кто всю жизнь борется, – хотя и кажется при жизни, что всё время побеждается злом, – после смерти оказывается победителем. Не нужно никогда отчаиваться: «кража в Чудовом монастыре» только и знаменует вороватость вора, без длинных теней, падающих на всю церковь. Был Симон Волхв при апостолах, и, кажется, какой-то христианин, чуть ли не Анания, что-то украл; но разве это знаменовало крах и даже грустную минуту церкви? Ни­сколько. Порок всегда принадлежит человеку, и он может быть в самую светлую эпоху. Опасный цвет эпохи начинается не с порока, а с «положения дел». Все смертельные болезни, как рак, чахотка, начинаются вовсе незаметно, бесстрадательно; и также незаметны смертельные заболевания исторических организмов, великих учреждений. Две строки в посмертных записках архиепископа Никанора («Из истории учёного монашества»): «Всё, что делается в Синоде, и делается доброго, хорошего, – делается служащими там чиновниками, и ничего хорошего или здорового не начинается самим духовенством, там заседающим», – слова эти более печальны и страшны, чем смутивший Рачинского случай. В.Р.

[3] Всё это – глубоко и основательно. Бог один видел глубокие вздохи, которые выходили у меня при сознании словесной моей не­мощности, литературного моего бессилия. Нужен бы язык поэта, нужно бы вдохновение религиознейшего человека. Сам Рачинский в одном из предыдущих писем точно и проницательно сказал: «Только поэтам удаётся хорошо говорить о поле». И ещё, добавлю, лишь любящим и чистым супругам удаётся совершать всё должным образом в этой сфере. Но после этих согласий начинается как бы крик в моей душе: «Но как же вы, и, между прочим, Рачинский, вообще все одиночки-мыслители, одиночки-поэты, созерцатели, аскеты, присвоив власть и авторитет себе в браке, власть и авто­ритет над семьёю, – расстроили до нельзя эту главную тайну мира, даже расстроили её безвинно, просто неумелым и неискусным её управлением?». Поставьте пепиньерок из института управлять торгом в базарный день на городовой площади, и невиннейшие эти девицы разорят торгующих и измучат покупателей. Это и случилось в истории. Нормировку брака взяли в свои руки герои девственного подвига, которые просто ничего не понимали (?!) в предмете нормировки! Не понимая законов крови и семени, они просто начали становить «мужа около жены» и обратно, арифметически и нумерационно, как ко­стяшки на счётах, более всего обегая любовь, которая всегда перепу­тывала их арифметику!! «Любовь – вот враг семейного покоя», – говорили эти аскетические институтки, не замечая, что ведь этот вековой, тысячелетний их принцип, можно и следует читать справа налево: «Семья – вот могила, через которую мы надеемся умертвить любовь». Так чудовищно регулированное институтками дело и кончи­лось на двух концах: 1) могилой любви, 2) могилой семьи. Истин­ное слабоумие этих пепиньерок брака сказывается в том, что никакой опасности они собственно не замечают в фактической раз­рушенности семьи (браков мало, да и какие есть – несчастны), а начинают об опасности кричать только с минуты, как им замечают: «Пепиньерки, поправьтесь! Вы не мудро управляете делом». Таким образом, квиетический покой ничего для семьи не делающих аскетов обычно смешивается с «незыблемостью семьи», которую наполовину своею наивностью и наполовину небрежностью они разорили. Положение это настолько мучительно, что за него можно взяться и не поэту, и не гению. Мне принадлежит лишь одна та честь, что я пер­вый (путём многолетних размышлений раньше, чем сказать первое в печати слово о браке) сообразил положение вещей и вижу подроб­ности в ходе его исцеления, которых (именно – подробностей) другие не видят по менее специальному вниманию. Конечно, первое дело – устранить вовсе от брака пепиньерок, aliis verbis – совершенно разделить и отделить семью от девственного идеала, от сонма девствующих. Этого невозможно соделать, не возвратив авторитет браку, сперва уравнивая его с девством, а затем и поднимая над ним, просто как над состоянием незрелым и каким-то несерьёзным, наивным и в семейных целях ненужным. Но девство и брак раз­личаются отсутствием и присутствием «сближения полов», и восстановить сказанный авторитет значит то же, что поставить это «сбли­жение» выше «воздержания от сближения», и не только поставить, но разъяснить, доказать. Из этой новой, трудной и необходимой задачи, в сущности – задачи самоспасения семьи, вытек тон и направление статей моих, на которые жалуется Рачинский. – Это теория. Но посмо­трите и на практике, как неодинаков тон рассуждений о семье счастливых семьянинов и рассуждений аскетов или несчастных семьянинов. У первых – высокий и спокойный тон, уважение, а в устройстве судьбы (брачной) детей, дочерей и сыновей – уравновешен­ная сообразительность. Из счастливой семьи – добродетельные дети, вот закон! Аскет и несчастный семьянин о поле рассуждает в анекдотах; и такой невообразимой порнографии, как от людей духовного (аскетического) образования, я никогда не слыхал. Да это и общеизвестно. А судьбу детей, брачную, они устраивают кое-как,  более считая при этом деньги, чем всматриваясь в несимпатичную всегда им, в презренную для них «любовь» (см. организацию брака в духовном сословии). Рачинский, незаметно для себя, своими рассуждениями как бы закреплял «то, что есть». Что же есть? Он сам формулировал: «Акт этот большею частью бывает грязен». А ко­гда он грязен, – и семья грязна, отравлена, злобна, неверующа. Па­дение семьи и есть незаметный рак или чахотка христианства, ибо когда семья отравлена, кто же к аскетам придёт молиться? Откуда к Рачинскому придут хорошо настроенные ученики? Государству – честные слуги? Я только набрасываю начало мыслей, ход которых – бесконечен. В.Р.

[4] Мне до последней степени трудно было проводить в печати свои статьи о браке и семье. Только невнимательному могло показаться, что я в нём повторяюсь: как в поворотах калейдоскопа каждый раз получается новый узор, в каждой моей новой о браке статье вскрываема была новая его сторона, может быть, читателям види­мая, но во всяком случае ранее никогда определённо не сказанная. Вопрос вообще в уме моём созрел, и ход мысли, как и всю по­лемику, я кончил бы года в три, тогда как с 1898 года до 1902 мне едва удалось сказать треть необходимого. В.Р.

[5] Ну – вот! Не будь факта брака, – ни жизнь Китая, Греции, Рима или Германии была бы невозможна. Заметим, что в Германии брак не считается таинством и, вероятно, в Китае и древних Греции и Риме (?!!). Но везде там были «цивилизации, невозможные без таинства брака» (слова Рачинского). Что же теперь, «считаемость» ли брака за таинство принять «источником цивилизации», или самую вещь, которая «считается». Из «считаемости» только считаемые иллюзии и вытекают, а цивилизация слишком реальна и ощутима. Очевидно, всё дело вытекает из факта рода, крови, родства, семенного сцепления. Од­нако любопытная и роковая «для цивилизации» сторона дела начинается с открытия, что «считающие» так или иначе брак решительно отвращают взор (а главное – внимание, столь нужное) от крови, рода, родственности, семени, что словесно выражается в очистительной над роженицею молитве, а фактически и мощно – в мириаде фактов, во всей сумме отношений, наполовину неглижерских, наполовину враждебных, к «считаемому браку». Но «нет цивилизации без брака» (формула Рачинского), и вопрос с такой незаметной вещи, как очиститель­ная (не сорадующаяся) над роженицею молитва переходит в борьбу между отстаивающею себя цивилизациею и стремящимся (незаметно) погасить её (?!) духом. Вопрос о браке, внимательно поднятый, объяс­няет, напр., такую подробность истории, как восклицание (по поводу Сильвестра), вырвавшееся у Грозного: «То отечество гибло, которое попадало в управление попов», или известные ограничительные ре­формы Петра Великого. Находишь вдруг всего этого корень. Конечно, духовенство наше хорошо, добро; даже разумно и просвещено. О госу­дарстве оно, конечно, заботливо. Но каким-то постным способом, без улыбки, без масла, без вдохновения!! Как стихи писать, – духов­ное лицо морщится; роман писать – отворачивается, музыка – «не го­дится». Да что такое?!! Всё –  грех или «степени греха». Весь мир и всё улыбающееся в мире, всё свежее, чистое, «ядрёное», молодое, на­деющееся, геройствующее – ео ipso «неприятно». Между тем религия, конечно, центр жизни и им останется, пока цела планета. Теперь, в этот самый центр посадите недовольную улыбку, всего только её одну, – и весь мир скиснет, просто – проквасится целая планета, ибо по центральному месту – и центральное значение. Однако, отчего же всему молодому и свежему кислая улыбка в ответ? – Да из очисти­тельной молитвы роженице (пылинка, показующая состав целого): очищается самое рождение человека, и уже через это самое не одо­бряется, – нет, «оплакивается» вообще всё бытие мира и всякое в мире бытие. При таком настроении духа вопрос, нужна ли реформа Петра или нужно ли хозяину строить новый дом, а в случае засухи прово­дить канавы, конечно, получается в ответ резкое отрицание (вечный протест духовенства против всего реформаторского, против всякого обновления = дроби рождения). В.Р.

[6] Слишком есть «повод»: а детоубийство? Его физику мы видим (камень на шею – и в воду), но где его метафизика? Представьте, что тысячу лет назад, а не сейчас, начали бы «размазывать животную сторону»; неужели хоть одна милая девушка в тоске и отчаянии уду­шила бы своё дитя?! Лично я чувствую благоговение ко всем беременным (как, пожалуй, и ко всему бременеющему, готовому из себя что-нибудь новое рождать, – напр., реформу Петра): уж такая у меня особенность; так неужели же, неужели когда-нибудь к этому предмету своего благоговения и любви я отнёсся бы грубо, поверхностно, жестоко? А не отнесся бы я, – то и девушка, в соседстве около меня живущая, или моя служанка не удавилась бы, не удавила бы дитя. Не отнеслась бы грубо цивилизация, эпоха, а в зерне всего религия, то и вообще никогда и никто не удавился бы и не удавил дитя. Но «животной сто­роны не размазывали» 1000 лет. Читал я последние годы, именно по поводу и в возражение моим статьям, сотни страниц, всегда носящих одно повторительное заглавие: «О христианском браке». Все таковые статейки – как трафареты с фабрики: «един дух, един план, едины тексты», почти «едины слова». И наблюл я, и подчеркнул я, и сложил следующее всеобщее наблюдение: ни единого-то там слова, не то, чтобы ласкового, но даже и упоминательного нет о ди­тяти. Поверьте, читатель, на сотнях страниц «о христианском браке» самое слово «ребёнок», «дитя», «младенец» вовсе не попа­дается. Точно его и нет! И не надо! И такая будто это незначащая вещь, что канонистам и богословам она и в голову не приходит!! Тут– то и начинается «метафизическое открытие», Колумбово яйцо, которое сумел поставить не талантливый, но внимательный исследователь: когда говорят о «браке», то мир разумеет под этим одно, мир и цивилизация и народы; а духовенство разумеет под этим совершенно другое. Мир почти зрительно и воображаемо видит, мечтает, грезит, при имени «брак», златокудрого ребёнка, манную кашку, которую он ест, его куклы, игры, прорезанье зубов, счастливый рост или жалоб­ную смерть; мыслит и грезит вчерашних легкомысленных барышню и кавалера, сегодня смотрящих уже на мир серьёзно и ответственно. Но при том же имени «брак», или, ещё точнее, после заглавия: «О христианском браке», идут у богословов какие-то Львы VI Философы, Зонары и Вальсамоны (не слыхали?) и ужасные ругательства при подозрении, «как бы без нас не обошлись». Затем, самые сильные порицания, какие-то уже предварительные, a priori, барышням и кавалерам и особенно их возможной ужасной любви, этому какому-то пугалу богословия и богословов. Такое грубое выражение, как «пред­брачный обыск», сошло с пера духовных законодателей, как плод векового неуважения и недоброжелательства к чувству сближения полов: любовь есть какой-то волк, пробирающийся к ним, чтобы съесть все их рассуждения, и, уж если не пустить его вовсе нельзя, то хоть «обыскать, как вора», следует. Таким образом, под словом «брак» у духовенства разумеется вовсе не то, что у мира (кар­тина, факт), а забота: как бы не пропустить в брак. Ни единого случая нет, и в истории не было примера, чтобы закон духовный или человек духовный, говоря просторечиво, «сосватал девушку и жениха» (?!!). Этого нет, не было!! Что же было и есть налицо? «Нельзя ли сосватавшимся помешать». Вся сумма учения о браке распадается на две половины: 1) о препятствиях к браку; 2) о поводах к расторжению брака. Причем последние, пусть счастливые и с детьми, расторгаются за несоблюдение даже языческих римских правил о браке («степени родства», как препятствия к браку христианскому, заимствованные все из «Corpus juris civilis», при полном оста­влении в стороне всего текста св. Писания, т.е. ветхозаветного, так как в Новом Завете о степенях родства в браке не упо­минается). Конечно, капля любви к христианской семье, к семейным христианам заставила бы в пользу последней поступиться языческими законами, но лучше уж «идоложертвенного вкусить», чем поощрить любовь и счастье семейных людей, или пощадить детей, которые, в случае расторжения брака, всегда оставались (до закона нынешнего года) без родителей, без фамилий, без имени. Таковы-то «материнские заботы о семье»! Да и что в ней аскетической пе­пиньерке? Она «не сеет, не жнёт, не собирает в житницы». Она ведь сама несколько терпит: пьёт чай без сливок, не употребляет мясного. Таковая страдалица и детям, плачущим при виде, что родители вынуждены их покинуть, говорит тоном 50-летней девы, сосцы которой никогда не прикладывались ко рту ребёнка: «Де­точки – что куколки, куколка разобьётся – не плачет, почему же будет плакать дитя?». Ну, вот, в ответ на всё это (жестокое) историческое положение вещей я и стал... несколько потрагивать логику старой девы, и хоть она конфузится, говорит: «Не троньте, я дева», но уж пусть немножечко потерпит. Если «куколки» (дети) разбивались, а черепки от них целыми ящиками вывозятся, по свидетельству проф. канонического права А.И. Заозерского, из московского воспитательного дома на кладбище (он «смотрел на это при вечернем закате солнца»), то и я несколько пошалю... Таким образом усиленное и пред­намеренное моё «размазывание чувственной стороны» под рубрикой «брак» имеет точные и математические для себя основания. А то всё «Вальсамоны» да «Зонары», «мы» да «наша власть». В.Р.

[7] Не могу не цитировать в ответ на это следующего нравоучительного листочка, присланного мне странником-студентом, обличителем нравов, г. Михаилом Сопоцько, автором многих статеек и книжек. Ему «и книги в руки», и кстати в приводимой цитате содержится непререкаемое указание, где и при каких обстоятельствах появились, не как случай и злоупотребление лица, а как святой закон, два горестнейших факта нашей цивилизации: 1) бро­шенная соблазнителем девушка, 2) брошенный в безвестность ребёнок (позднее – убитый). Листок озаглавлен: «О хранении от зна­комства с женским полом», а вот из него выдержка: «Преподоб­ные отцы наши, святые иноки всех времён, тщательно хранили себя от знакомства с женским полом. Некоторые иноки утверждают о себе, что они, находясь часто в обществе женщин, не чувствуют вреда. Этим инокам (курсив везде не мой) не должно верить: они или говорят неправду, скрывая своё душевное расстройство, или проводят жизнь самую невнимательную и неради­вую, и потому не видят своего устроения, или же диавол окрадывает их, отнимая понимание и ощущение вреда, чтобы сделать их жизнь бесплодною и уготовить им верную погибель. Превосходно рассуждает о сем предмете преп. Исидор Пелусиотский. «Если, – говорит он, – благие обычаи истлевают от злой беседы, то это по преимуществу делает беседа с женами, – хотя бы даже предметом её было и добро; ибо она достаточно сильна, чтобы растлить тайно внутреннего человека скверными помыслами, и, в то время, как тело пребывает чистым, душа оскверняется. Так говорит преподобный. Поэтому бесед с женами сколько можно убегай, благий муж. Если по какой нужде придёшь к женам, то имей глаза опущенными вниз, и через это тех, к которым ты пришел, поучай смотреть цело­мудренно. Сказав им немного слов, могущих утвердить и просве­тить души их, немедленно удаляйся, чтобы долгая беседа не смягчила и не расслабила твоей душевной крепости. Скажешь: хотя и часто я беседую с женами, однако из этого не последует для меня ника­кого вреда. Пусть будет и так! Но я желаю, чтобы все были твердо уверены в том, что водами камни утончаются. Если капля дожде­вая пробивает камень частым падением, то как не быть побежден­ной и превращенною долгим обычаем воле человеческой, удобоколеблемой. Соединение полов в существующем виде его естественно падшему естеству. Девство вышеестественно. Следовательно, желающий сохранить своё тело в девственности должен непременно дер­жать его вдали от того тела, соединение с которым требуется естеством. В тела мужа и жены вложена невидимая сила, влекущая тело к телу: приближающийся к жене непременно подвергается влиянию этой силы. Образы жен, их взоры, их голос, их неясность напе­чатлеваются очень сильно в душах наших по действию естества, особенно когда естеству содействует сатана. Блаженный Иероним повествует о себе, что когда он жил в Риме, и часто бывал в обществе набожных дам и девиц столицы мира, тогда он не чувствовал ни малейшего любострастного движения ни в воображении, ни в теле (вот доказательство, что оставаться в мире надо для со­хранения целомудрия души. В.Р.). Но, когда блаженный удалился в Вифлеемскую пустыню (зачем же? чтобы утратить целомудрие души, как и произошло? В.Р.), и предался строжайшим иноческим подвигам, тогда внезапно начали рисоваться в его воображении образы виденных им в Риме жен, а в старческом теле, изнуренном жаждою, неедением, бдением, трудами, появились юношеские вожделения (явно, кажется, что уединение в леса и пещеры есть просто то инстинктивное затаивание себя, какое и в отрочестве проявляется у впадающих в извращение, получившее имя свое от сына Иуды, Онана; пустынножительство нисколько не есть бесполость, но абсолютно неизбежное вхождение в печь этого огненного полового раздражения себя, и, если мы точно преследуем воздержание, а не лукавим и не наивничаем, пустынножительство так же должно быть постепенно рассеяно, развлечено и уничтожено, как нечистые уединения несчастных отроков. В.Р.). Победа была очень затруднительна, потому что пад­шему естеству предстало в помощь, как это обыкновенно бывает, ясное содействие диавола. Совершившееся с блаж. Иеронимом совер­шается со всеми иноками, переходящими от общественной жизни к жизни безмолвной» (т.е. вся их сплошная масса переходит к извра­щению сына Иуды; да и сладость пустынножительства, известное к нему рвение, и именно в отрочестве, не имеет ли подкладкою своей неудержимость этого огненного извращения, которое вообще увлекает рои юношей. (В.Р.)... Далее рассказывается пример совращения де­вушки почтенным человеком, уходящим затем в пустыню от своей жертвы и её ребёнка. «Мы, страстные и немощные, должны прини­мать все меры предосторожности и охранять себя от влияния на нас соблазнов» (г. Сопоцько в листке этом приводит сплошную вы­держку из книги: «Советы новоначальным инокам» еп. Игнатия Брянчанинова).

Оставляя в стороне «охранение себя» от исполнения заповеди Божией о размножении, попытки естественно и неудачные, как про­тивоборствующая «Сильному», «Господу господствующих и Царю царствующих», остановимся на том, чего не замечают преемственно: 1) Сопоцько, 2) Игнатий Брянчанинов, да и никто, решительно никто: а куда же девается несчастная совращенная девушка? И куда девает детоубийца свой плод? А с этого вопроса и начинается Божье дело, ибо Бог есть человеколюбец, и у Него, нашего Отца, и волос с головы человеческой не гибнет. Аскет согрешивший пошёл в пу­стыню, когда, по мнению китайца, грека-язычника, римлянина-язычника, и по моему грешному, но мужественному мнению, ему следовало остаться при несчастной девушке и охранить её, и защитить её от того утроенного стыда, утроенной муки, какую она понесла в своём сердце. Как же и зачем пошёл виновный в пустыню? Он только и помнит, что «осквернил своё тело», а о несчастии ближнего не помнит, а плод сил своих, который в Ветхом Завете он внёс бы в храм, показал бы Господу со словами: «Вот начаток сил моих», –  его он даже не вспомнил. Не явно ли, что воздержанием от заповеди размножения он отступил от Бога? И теперь, когда этим «воздержанием» он попал в сети лукавого, за одним грехом он делает и другой, – преступает заповедь: «Не убий». На самом деле, он убил двух: он и женоубийца, и сыноубийца. Но все излагатели только и помнят «женское тело», забывая слово Божие, что оно создано от ребра нашего и «в помощь мужу»; страх коснуться этого дорогого и близкого тела так велик у всех, что лишь борьба с законом Божиим занимает их, а человек, девушка и младенец, до того презренны, что они даже не упоминают о них. Но и далее всё преступно: он покаялся, и будто бы покаяние принято. Так и будут учить: «Грешить – грешно, не грешить – нельзя: только кайся». И путь покаяния указан: бежать от места греха и от лица, с кото­рым согрешил. Образ покидаемой девушки и её ребенка из слу­чая и каприза лица становится святым (аскетическим) правилом. Потом «святое» облетает, как с крыла бабочки пушок, и остаётся простое житейское правило, народный обычай: согрешив с девушкой, вымыть руки и уйти в сторону, так же мало спрашивая о её судьбе, как Сопоцько и Брянчанинов. Наконец, когда прошли ещё века, то кидаемые по деревням, сёлам и городам девушки начали собираться в одно место, собираться с презрением судьбы своей: они уже зара­нее знают, что ни к чему не повлечёт мужчину пребывание с ними, никто не ждёт от них ребёнка, что их просто посещают, как нечистое место, нечистую тварь. И рассказанный (г. Сопоцько) случай, потеряв всякую краску индивидуального явления, перешёл в общий факт одиночной или коллективной проституции. Наконец, чтобы круг замкнулся, и ад окончательно возрадовался, нужно было, чтобы виновный явился обличителем погубленной; это и есть на лицо, ибо именно преемники согрешившего в рассказе упёрлись против самого признания хотя бы прав погубленной девушки на общность с ребёнком своим. Они казнят девушку, длинные века казнили, беспощадно. Но как для них есть заглаживание вины своей в бегстве от факта в пустыню, так и она может таковое же заглаживание купить себе, тоже бежав в пустыню... А однако ребёнок? У виновного его «нет», а у «виновницы» он есть. Всё-таки путь покаяния один: бежать от места и точки греха. И если для этого он бросил, забыл в сущности уже жену свою, то мать должна (?!) забыть ре­бенка, выбросив его... куда-нибудь. Это – «святой» закон, «святое» требование, норма. Обратное запрещается. И если она этого не сделает, не расстанется с крошкой, уцепится за него всеми силами природы и вместе повиновения Богу, и скажет гордо: «Да я просто размножилась», то ей нет и не будет прощения, и «грех» этого упор­ства (твёрдой любви к дитяти) не смывается ничем, никогда. Где в давние века стоял святой закон, сегодня стоит приличие. Несчаст­ную, которая не отрывается от ребёнка, общество гонит от себя, как прокажённую. И это до того сильно, до того могуче, что если такие побочные дети рождались даже у царственных особ, – и они не решались признать своим (без сомнения) дорогое своё дитя. Мета­физика и история детоубийства, как и первого дома терпимости (со­бравшиеся вместе отчаявшиеся в себе девушки) налицо. Я позволил себе это большое отступление, потому что вопросами этими тревожится теперь не только наука, не лицемерная одна филантропия, но и между­народные союзы и, наконец, дворцы. Тоска дошла до горла. В.Р.

[8] Говорится о повести: «В тихой пристани», – героиня которой, монашенка, влюбляется в одного родственника своего. Почему это «пошло»? Но у аскета всегда любовь «пошла», «гадка», непозволительна, сколько бы он ни твердил, что «не порицает заповеди размножения». Только её он и порицает, вовсе не убегая ни власти, ни гор­дости, ни даже стяжательности. Поразительно всемирное сродство скоп­чества и жадности к металлу (плюшкинство), евнушества и властолюбия. Наоборот, некоторая расточительность пола ведет к бессребренности и скромности, чувству равенства, демократизму (тип Стивы Облонского в «Анне Карениной»). В.Р.

[9]  Не знаем, что именно было тогда писано о Вл. Соловьеве, о ко­тором ходило много нелепых слухов; но несомненно, что этот возвышенный человек и его, с виду, странные произведения попросту не были поняты. Ред.

[10] Очень всё глубоко. Очевидно, у Рачинского был врождённый та­лант к биологическим размышлениям. В его замечаниях совсем другой калибр ума, другая школа воспитания, чем у наших журнальных дарвинистов, которые никогда-то вас не порадуют своим наблюдением, своей задумчивостью. В.Р.

[11] Да, определённость задач жизни – великое условие счастья на земле. По всему видно, что дьявол соблазнил Адама к философии. В.Р.

[12] Печать и глубочайшие личные дела, сердечные и умственные подвиги вообще, находятся в странной связи. Сам папа ищет связи с публицистами – не для себя, а для церкви. Мы потеряли наивную веру, что Бог выводит дело из потёмок въявь. Теперь представьте себе человека, как Рачинский; он делает замечательное дело, всё проистекающее из устроения его сердца; в то же время он фанатично убеждён, что Россия будет жива и здорова (исторически), насколько к ней привьётся это дело (церковное воспитание народа). Является коллизия: или проглотить мёртвый и глубоко антипатичный кусок рекламы и осуществить заветнейшую, благороднейшую мечту души, или удержаться от этого, сохранить целомудрие затерявшейся в траве гвоздички, но зато и умереть без всякого исторического результата. Есть «Ваал» в печати; и невозможно поклониться истинному Богу (мечте своего сердца), не принеся жертвы ему. Над этой коллизией, я думаю, многие глубокие умы теперь размышляют, многие чистые сердца колеблются. Дело Рачинского всегда было только частным делом, лишь известным в России. Известно, что газеты наполняются иногда неделями Бог знает какими сообщениями и мыслями. Но вот пусть бы петербургская печать устроила «неделю Рачинского», т.е. на одну неделю, но и вся целиком, отдалась бы описанию и истолкованию татевского факта и татевских идей. «Ваал» дуновением своим личное и сердечное дело человека превратил бы в факт русской духовной истории. Рачинского от этого и томило, и он влёкся (невольно, необходимо, из любви к мечте своей) к этому. В.Р.

[13] «Кумысник» (дворянин-горец, с которым я познакомился в Кисловодске) сказал на мои слова при виде его 11-летнего сына, необыкновенной красоты и скромности мальчика (как «красная девушка»): «Ну, вот, пройдут годы, и какой хороший мальчик испор­тится» (разумел я волокитство и лёгкие связи, яркую картину которых представляла курортная публика Кисловодска). – «Нет, у нас этого не бывает», – ответил твёрдо отец. – «Ну, тут кто же усмо­трит?» – возразил я, имея в виду всемирное бессилие. – «У нас не бы­вает этого; в 13 лет он будет обрезан и женится и на чужую женщину никогда не взглянет». – Это меня поразило. – «И неужели во всей стране и в целом народе нет разврата?» – Он в ответ мне указал на двух кабардинок, уже пожилых и почтеннейшего, аристократического вида, разгуливавших, как царицы, в шёлковых платьях и опираясь на зонтики, по главной аллее Кисловодска. Они меня поражали достоинством, сравнительно с поведением русских барынь, метавшихся в поисках за приключениями. – «И когда это бывало, – сказал он враждебно и печально, чтобы кабардинка вышла на обще­ственное гулянье? Это – мои золовки»... Он не договорил. Я заметил, по манере счёта денег, что «князь» мой жаден. – «А деньги вы лю­бите», – сказал я ему. В лице его прошла какая-то мука, и он сказал с усилием, страшно сверкнув глазами: «Люблю... (помолчав:) пророк не запретил любить денег». Мусульмане, я заметил, необык­новенно стыдливы; никакой тени столь распространённого в Европе нахальства. У них есть страсти, но очерченные, не расплывающиеся. Поступки и воззрения их прямы и тверды. В.Р.

[14] «Воскресения» (без воскресения). В.Р.

[15] Сборник «Религия и культура», последовавший за «Сумерками просвещения». В.Р.

[16] Вовсе нет: но надо же что-нибудь сделать, как-нибудь начать поднимать вещь из грязи, вытаскивать из кухни сундук с главным (?!) сокровищем владетеля богатого дома. Европеец во всм блестящ: в войне, в дипломатике, в искусствах, в философии, науках. Но он как истукан Навуходоносорова сна с золотой головой, серебряной шеей, и что дальше – хуже: идёт железо, камень, кирпич, песок. Так и европеец, блестящий и поэтический во всём, великий и мудрый, пасует перед татарином в вопросах и правилах и общей практике пола («глиняные ноги» истукана). Как же это спасти, как это изменить? Очевидно, надо поднимать; и я мог слишком погрешать по неискусству, давая повод издали принимать жесты поднимания за хвалебную песнь. Вообще заранее и всегда я готов при­знать бездну в себе стилистических ошибок, неверных тонов, ошибок: но тот лишь не ошибается, кто не трудится. В.Р.

[17] А вдовые – молодые священники? На тридцать, на сорок лет обрекаемые на принудительное, им чуждое и несносное, безбрачие к вреду их нравов, к беспризорному воспитанию детей-сирот? Видя это насилие, и начнёшь «апофеозы» половых отношений, ибо и нет совер­шенно никакого другого мостика, чтобы закричать: «Вы не можете так поступать с человеком; верните ему помощницу, взятую от ребра его и вами (?!) столь безжалостно отнятую. Бог, по вашим объяснениям, взял у него жену (хотя «смерти Бог не сотворил» по Писанию), дабы привести его к безбрачию; но я не предполагаю Провидения, доводящего одного человека до излюбленного вами девства через отнятие жизни у третьего невинного человека (жены), как бы через казнь его. Всего вернее, смерть жены есть случай или её наказание за её вину, (но эта смерть не имеет никакого отношения к принудительному вдов­ству несчастного её мужа). В.Р.

[18] И везде «похоть» – слово уничижительное, слово порицательное и бранное. Почему же мы не говорим: «похоть художества», «похоть музыки». А между тем, чем лучше картины и оперы, плод вторых, нежели невинное дитя, плод первой. И Бог в раю не сказал человеку: «Срисовывай деревья». Но если Рачинский говорил Н.П. Богданову-Бельскому: «Срисовывай портреты», то я, без всякого упрёка совести, скажу каждому, каждой: «Размножайтесь». Целый мир мне не докажет, что я ошибаюсь, ни с точки зрения правильности суждения, ни с точки зрения верности слову Божию. В.Р.

[19] Известно, что европейский брак устроен по образцам и законам римской гражданской семьи, и боговдохновенный Ветхий Завет так мало принять во внимание при разработке норм христианского брака, что в некоторых случаях следование ему ведёт за собою, сверх расторжения брака, ещё ссылку в Сибирь. Теперь, где же «рус­ло», в римском или в еврейском законодательстве, капитолийском или синайском? Для одиночки-Рачинского вопроса этого просто не су­ществовало: «Мне не надо ни капитолийского, ни синайского». Но тут мы приходим к логике отнятия брака и семьи у аскетизма, у аскетов; если они вообще так мало и поверхностно интересуются делом этим, зачем они им управляют? Зачем им управлять долее? Их рассеянность доходит до того, что они не заметили в собственной о браке работе выброса всего слова Божия о нём (Библия, её правила и примеры) и поклонения «идоложертвенному» (капитолийский брак). Уже теперь несчастное «русло», в одной строчке рассеянно указанное Рачннским, «русло», приведшее сонмы девушек к засыханию и к выбросу в дома терпимости, а кучи деских телец к похоронам в помойных ямах и ретирадах, имеет так же мало авторитета в себе, как Поль де-Кок (=капитолийский брак), читаемый потихоньку юношей под партою. Может быть, только вопрос о суде за это чтение Поль де-Кока, а не об умилении по поводу его. Но Рачинский не то, чтобы умиляется (до брака ему дела нет, он – одиночка), а приказывает: «Книгу (т.е. Поль-де-Кока) читает семинарист, и все её должны благоговейно слушать и принимать» (= повиноваться языче­ской нормировке брака). В.Р.

[20] Да как естественное, если многие дети убиваются? Вдовому молодому священнику запрещён брак, почему же ему перестало быть «естественно» размножене?!! Тоже – мужу, принявшему на себя  вину при разводе и запрещённому к браку, – почему ему не «естественно» размножаться? Да мне кажется, когда у меня, у девицы, у вдовы родился ребёнок, то это и значит, что ему было «естественно» родиться, а нам «естественно» – его зачать. Рачинский усиливается «естество» положить на прокрустово ложе и, обрубив ему ноги и голову, сказать: «Вот так, оно теперь по закону моему, Закону Божию, а обрубленные части просто дрянь, ненужное, блуд». Я же, мысля Бога Творцом «естества», говорю: «Не тронь благоутробия мира: оно всё от Бога и по Богу, хотя не от тебя, аскет, и не по тебе, аскет». У Рачинского незаметно проходит отрицание Бога, как Творца-Промы­слителя, и ещё второе: «Да будем мы (аскеты, да к тому ещё читаю­щие Поль де-Кока) бози вам». Борьба около брака в сущности разыгрывается в борьбу подавленного монотеизма против «кумиров» земных, но очень властительных сейчас и опасных. В.Р.

[21] Поразительный факт. Семя и плод, содержащие в себе целый мир будущности – некрасивы, безвидны. Так, народ гениального плодо­родия, евреи, антипатичны всем народам (= июньские цветы Viola mirabilis), а блистающие в истории европейцы близки к вырождению, да и никогда не были тотально-плодовиты. В.Р.

[22] «Нет фактической подкладки»... А вдовые священники? Ведь лишить семьи человека, когда он желает её, так же «священно» и «богоугодно», как насильно выдать в брак человека, не желающего в него вступать? Почему отнять, не дать – можно, навязать – нельзя? И вот, вдовый священник томится, запивает, начинает играть в карты, небрежничает службой, к мирянам невнимателен, ибо что ему их счастье, когда ему самому не дано счастья?! И всё бы можно «ввести в русло» (термин Рачинского), поправить, дать человеку воскреснуть, стоит только дать ему жену (вернуть «помощницу», по­другу, по великому выражению Библии). Нет помощницы, не дают, не дали Рачинские IV-VII-X века, глас которых, «яко Божий», твёрже Синая, Псалмопевца и пророков («и будете яко бози»). Почему это насилие не то же, как если бы я, человек другой правды, сказал: «Есть текст: не хорошо быть человеку одному, а потому потрудитесь, Сергей Александрович, к весне жениться, ко второй весне иметь ребёночка, в противном случае школа ваша будет закрыта, права на учение от вас отняты» (кассирована работа жизни, как у вдовых священников она кассируется, в случай женитьбы), – как Рачинский бы закричал: «Деспотизм! Русло испорчено, меня заставляют жениться, посягают на мои личные, сердечные чувства!». Между тем, только привычка времён, закостенелое рабство мешает брачникам поднять точь-в-точь такие крики против аскетов: «Вы мешаетесь в дела нашего сердца, вы заглядываете туда, где ничего не понимаете, вы запрещаете, приказываете, о чём-то допрашиваете, за что-то наказы­ваете: и как строго и страшно – до крови детей, до самоудавливания прекраснейших девушек, в случаях неповиновения вам. В.Р.

[23] Ну, вот! А разве вдовые священники «не действительность»?.. «Диалектика»... О, Боже, слова мои просты, как лепет младенца. Но какое в письме раздражение тона, а это-то и важно: 1000 лет так раз­дражённо отвечали брачникам аскеты на просьбу: «Владыки, посмо­трите! Вникните!». Да ещё я частный человек, друг Рачинского; что же и как отвечали рабам?!! Грустно. Грустно потому, что идёт к раз­рыву, и наша частая размолвка с Рачинским, пожалуй, есть маленький и ранний прообраз великого рассоюзения семьи и церкви. Это как Лоту сказал Авраам: «Нам с тобою тесно; озри окрестность, и, если ты пойдёшь на север, я – на юг, ты – на восток, то я – на запад». Союз (не натуральный и вредный) кончается. Дети, жёны, стада и всё «благоутробие мира собирается, поднимается, с кормами, с молоком, с гамом, с суетой, со своими особыми молитвами (главное! главное!), с новыми для себя законами, мечтами, воспоминаниями, – и по утренней росе, под утренней зарёй, звеня колокольчиками, исходит из стана тысячелетнего, вдаль от аскетических молитв, надежд, воспоминаний. «Не поминай ты меня лихом, и я тебя лихом не вспомню». Это – логика, это – моральное требование: это – право, и, наконец, «с нами Бог» могут воскликнуть семейные. В.Р.

[24] Автора книги: «Евангелие, как основа жизни», человека нравственного, бодрого, трудолюбивого. О ней я написал статью под заглавием: «Религия, как свет и радость» (в противоположность тём­ному аскетизму). Из раздражения Рачинского видно, до какой степени светлые лучи не проникают в сердце аскета и только производить в нём недоумение и боль. В.Р.

[25] И переводов не читал. Шатобриан мне противен своим красноречием, министерством и любовью к Атале, или, впрочем, Аталы к нему (как же бы он мог влюбиться, все в него влюбля­лись). В.Р.

[26] Да что эти «барыни» за прокажённые? Ну, и – слава Богу – пусть «пользуются» они пищей, кстати выходящей теперь чуть не девятым изданием. В.Р.

[27] Да почему «не слыхавшим»? Bo-истину, как прокажённые. Но я вспоминаю, что есть две молитвы: «Боже, благодарю Тебя, что я не таков, как иные прочие» и «Боже, буди милостив мне грешному». Все считают за христианскую вторую молитву, но Рачинский читает не её. В.Р.

[28] Статья моя о книжке о. Петрова была, так сказать, пересыщена преднамеренностью и расчётом: ударить в темноту, как центр аскетизма. В.Р.

[29] С этого письма подпись изменяется: исчезает постоянное прежде: «Да хранит вас Бог»... В.Р.

 [30] Всё вообще расхождение с С.А. Рачинским мне было чрезвы­чайно больно и болит до сих пор. Молодой, споря со старым, даже только не соглашаясь с ним, имеет вид грубости и неделикат­ности, и я чувствовал себя, точно в носороговой коже (жёсткой, неудобной), в этом споре. Но что делать. В.Р.

[31] Удивительную в отношении «греха» я пережил личную драму. Число «грехов» у себя, конечно, мы можем пересчитать почти арифметически, и вообще можем сказать: «Вот полоса грешной, особенно грешной жизни», «Вот, когда было полегче». Некогда (а пожалуй – с детства) я был переполнен ощущением своей личной греховности. Это удручает и, должно быть, ослабляет силы; тогда на почве этой ослабленности («неврастения» сердца и воображения) является действи­тельный грех, факт греха. Грехи (злые мысли, «похотливые» мысли, дурные поступки) при «покаянности настроения» растут, как грибы под дождём. Между прочим меня особенно убивало то, что у ас­кетов зовётся «нечистотой воображения», запачканностью души, – и оно было столь безотвязно, что, считая себя совершенно недостойным как бы взглянуть на Бога, я прекратил свой обычай, проходя или проезжая мимо церкви, взглядывать на неё и креститься. Так, понуря голову, как боящийся раб, я проходил мимо храмов, зная, что вот он слева, справа. Так тянулось долго, пока я стал выползать к свету. Случилось это от безысходности мрака. Чувствуя себя совер­шенно и со всех сторон измаранным, я парализовался в печали, перестал думать о том, «как сделаться лучше». И, должно быть, отдохнул в это время. Силы поднялись. «Ну, ещё отдохну немножко, а потом буду думать о грехе». Но грех, к удивлению, не приходил. Воображение как бы очистилось, на сердце стало веселее, а как стало веселее, я стал добрее думать о людях; а как они стали мне ка­заться добрее и лучше, то и сделать им доброе тоже стало приятнее, и всё дальше, всё в горку, и, наконец, я добрался не то до до­гадки, не то до непосредственного ощущения: «Да ну его к ч...у грех, или нет его, или он пустой». Но поразительно, что всё это преображение совершилось в связи с теорией пола: он в нас неустранимое и вместе считается порнографичным, нечистым, специальным грехом («первородный грех», «первородный» именно в смысле неустранимости и вечности). Эта-то мысль и ударяет по силам. Истекает душа в бессильном борении. Рост внутренних сил пошёл прямо гигантски с перемены воззрения: «Пол – совершенно чист, и хоть буду я о нём думать, хоть и совершу что, – никакого греха». Тогда силы необыкновенно поднялись, и на бодрой, свежей поверхности души про­сто перестали расти ненужные грибы; а и вырастет, то я его съем, и скажу «вкусно». Словом, цепкость и сплетение и причинность грехов («мамка за репку, бабка за мамку», как говорится в детской пе­сенке) кончилась. Грех стал одиночен; идёт, как солдат, а не как шеренга войска. Я съел грех, когда он прежде меня съедал. Конечно, всё это не до корня, пеньки остались, но пеньки от леса – не то, что лес, из которого и неба не видно. Я увидел небо. А чувство Бога, не прекращаясь в постоянстве, стало радующим чувством, близким. «Бог – вот Он», и я из «раба Господня», вечно лукавого и трусливого, точно соделался (описываю психологию) любимым дитятею Его. Слова псалма: «Вы (все люди) наречетесь (почувствуете себя) сынами Божиими» стали мне в высшей степени понятны. В.Р.

[32] Есть мелкие грехи, напр., тщеславие, скупость. Их надо уметь обходить, как вода обходит камень, т.е. не останавливаясь перед ними. Не нужно иметь пристрастия греху, даже и отрицательного (= вражды), и тогда не разовьётся и положительное (= прилепленность к греху). Наши «грехи» суть менее страсти и более привычки; и вот, «привыкание»-то к ним, заплесневелость около греха и образуется от чрезмерного к ним внимания. «Легче живи» – этот совет есть то же, что «праведнее живи», но с указанием средства исполнить совет. В.Р.

[33] Связь греха с искупительной жертвой Христа – поразительна и не разработана в подробностях, т.е. не разработана вовсе (ибо подробности-то и важнее в этой теме). «Мы искуплены смертью Хри­ста» – вот аксиома христианства. – Т.е. не имеем на себе греха? Тогда зачем покаяние и усилия праведно жить? Аксиома при этом вопросе поправляется и изменяет свой язык: «Мы искуплены не от всего греха, а от первородного: личный грех остался». – Но ведь перво­родный грех на нас отражается смертью и болезнью, и мы все болеем и умираем после Р.Х., как и до P.X. Скорей уж искуплены мы от личного греха, чем от первородного. Тогда формула изме­няется в 3-й раз и говорит: «Учением и жизнью Своею Христос дал нам посох в жизни. Им мы нащупываем дорогу и открываем истину». Рачинский здесь, в ответ на мои возражения, и употребляет эту 3-ю, чрезвычайно обыденную формулу, которая уже не принимает вовсе во внимание смерть и муки Христа (ею мы «искуплены») и, кроме того, самый образец Его жизни и высоту учения, хотя воз­носит над жизнью праведных мудрецов, однако не выводит из их категории. В.Р.

[34] Это – совершенно другой, мне неизвестный автор. В.Р.

[35] Всегда мне казалось забавным приурочение знаменитого «числа звериного» (в Апокалипсисе) к именам историческим. Иоанн Бо­гослов говорит о конце мира, а не эпизоде истории, и в число это, очевидно, включил идею и выразителя идеи, а не какого-то пьяного цезаря или удачного генерала (Наполеон). Тут вообще «перелом эр», начало – в будущем – какой-то «апокалипсической эры», с чем связаны и слова: «Будет новая земля и новое небо» («небо» всегда = «божество», и потому выражение это знаменует: «Будут ещё боги, ещё откроется эра божественного, и обновится в третий и окончатель­ный раз человек».). Так как по утверждению аскетов, – а они об­няли собой всё христианство, -биологический принцип в «Сыне Божием» не содержится (= Бог не физиологичен, а духовен, «Бог есть Дух»), то мне и представилось, не указал ли Иоанн Богослов в числе «666» именно на 6 дней творения, как биологический в религии момент, когда были созданы твари, да и Бог творил. Можно быть выученным до святости, видя примеры, читая книги; но можно быть свято сотворенным, сотворенным в святости и святым; это совсем другое дело. Тогда будет все не труд, а природа, всё не от усилия, а само собой; всё будет по-шекспировски, а не как у Буало, но уже касательно не стихов, а бытия, жизни. И вот опять, может быть, в Апокалипсисе указано, что будет принесено на землю учение, по­казана земле тайна становиться святым уже «от рождения», «не­вольно», «сама собою», «без усилия». Тогда, если примириться с учением Рачинского, что во Христе мы имеем только помощь примера и учения к добру, то «кто принесёт огонь с небеси» (выражение Апо­калипсиса), показав эту тайну, – тем самым дал бы больше учения, а значит, и начал бы новую эру, отодвинув в сторону прежнюю, как слабейшую. Этот переворот называя «апокалипсическим», я и истолковывал, не содержится ли разгадка самой тайны в числе «666». Но, конечно, это всё гипотезы. В.Р.

[36] Но ведь Иоанн Богослов не «кабалистику» писал, а Откровение, но, как я упоминал выше, Рачинский считал Апокалипсис апокрифом. Вообще Рачинский не любил ничего запутанного и мистического. Во всём его пространстве Апокалипсис нам, конечно, непонятен. Но с первых его строк врывается в христианство такая буря вдохновения, такие массивные образы заполняют весь небосклон, что уже при чтении его показывается «новое небо и земля новая». Некоторые места Апокалипсиса красотою и правдой, жгущей сердце, превосходят всё вообразимое. От этого церковь основательно во все времена придавала ему величайшее значение, не сомневалась в принадлежности его Иоанну Богослову, хотя смиренно сознавала, что книга эта остаётся вовсе непонятною и ей самой, «за семью печа­тями». Но раз из пяти книг одна признаётся вовсе не понятою и непонятною, очевидно, в самой церкви не достаёт каких-то целых систем мышления, каких-то существенных исходных точек зрения, так сказать, «кантовских открытий» (берём пример и символ), на которые став, она вдруг разгадала бы и смысл Апокалипсиса. Это соображение в том отношении важно, что открывает возможность и необходимость бесконечного развития, бесконечных ещё углублений и прозрений в самой церкви. В.Р.

[37] Как скучающе: «историею с браком». С бедными нашими семинаристами и академиками не церемонятся: «Посвящаться хочешь? Да ведь поп должен быть женат: выбирай невесту, а посвящение через 3 недели». И юноша едет по округе, «смотря невест». Вот уж вспомнишь некрасовский стих: «Нам с лица не воду пить»... Не корява? глаза есть? оба целы? Значит – баба, значит – жена. О любви не может быть помина при трёх неделях выбора. Можно бы в тём­ную выбирать, по жребию распределять невест: ведь было бы всё равно. Но темнота будущей жизни не есть последнее здесь зло. Раз исключена любовь, вопрос может быть только о приданом. Не страшно ли, не грустно ли, что перед самым постригом в священство юный студент или академик делает единственное, что ему остаётся, – счи­тает сундуки невесты, условливается о процентных бумагах с тестем, и, как посмеиваются знатоки, дело расходится иногда из-за серебряных ложечек: дают две дюжины столовых и дюжину чайных, а кандидат и жених требует по три обоих сортов. На моих глазах случилось такое расхождение: жених, кончив семинарию, потребовал три тысячи; отец не дал; он поехал в академию и, кон­чив, спросил (у того же священника-тестя) пять тысяч. Отец дал. У другого моего знакомого священника было семь дочерей: ни одна не вышла замуж, ибо, при разделе хоть и хороших отцовских средств, каждой бы уже досталось мало приданого. Когда говорят: «У нас есть брак, мы брака не отрицаем», то разумеют фразеологию свою о браке, а не дело. А дела-то брака, т.е. его поэзии и философии, его художества и великих, благородных о нём законов и нет. Тогда я и говорю: «Да, он есть, но есть лукаво; он жесточайшим образом отрицается, ненавидится, но прикровенно, чтобы приемлющим брак не было страшно, не было странно: и эта ненависть к нему отражается фактически, ну, хоть, в том, что все законы о нём – взятые не из Священного Писания нормы, а из Corpus iuris civilis (языческого). «Любим» мы его фразеологически, а ненавидим фактически. Изредка лишь это скажется и словом, как эта строка Рачинского: «история с браком». Ведь для кандидата в священство это судьба всей жизни, счастливая доля, несчастная доля. Ну, а что, если бы таковой обдёр­ганный семинарист на слова Рачинского о школе, об обществе трезвости ответил: «Ах, эта история с церковно-приходскими школами и пьянством: некогда мне». Рачинский бы написал о таком батюшке архиерею. Но ведь тогда нужно всей России пожаловаться и за всё духо­венство, что их женят, как телят, как мужиков в крепостную пору помещики. Что, однако, у духовных в 1/10 случаев браки вы­ходят прекрасные, трогательные, – об этом нет речи, но это принадлежит случаю, а не чести закона или установления. В 9/10 браки духовенства тянутся уныло, несчастно, и «батюшка», не найдя счастья в личной жизни, становится сух и чёрств к мирянам, работает, как вол, и замыкается в счёт денег: «Я взял за невестой и должен приготовить дочерям». Всё это изменилось бы по мановению, если бы мы выкинули у себя скрытый (не откровенный) целибат (безбрачие духовенства) и, признав совместным священство и семью, дозволили бы священнику жениться в первые три года священства, т.е. осмотревшись и полюбя, или дозволили бы семинаристам и академикам в два последние года ученья жить жизнью не старообразно­ замкнутою, а молодою и среди молодёжи другого пола, дабы озна­комиться, взвесить и понять его, дабы «помощницу себе» найти в «ребре» своём (Богом предустановленная, «полюбившая» девушка), а не взять её из ослиной валяющейся на дороге челюсти. Таким образом, именно в браке-то духовенства, который бы должен быть образцовым для всех, для страны, мы и имеем забытыми и пре­небреженными все мудрые слова и оттенки выражения, в коих сказан первой чете закон брака («из ребра твоего», «вот это – кость от кости твоей», «и к мужу влечение твое», «он будет господином тебе»). Эти оттенки были бессознательно соблюдены в греческой семье, в римской, не говоря уже о еврейской. У нас – всё растеряно. В.Р.

 [38] Высочайший рескрипт на имя С.А. Рачинского достойно наградил, отметил и выделил этого замечательного человека, который себе ничего не брал от народа, но ему всё своё и всего себя отдал. Жизнь его вообще была благородна и прекрасна, хотя, может быть, в ней не было той «соотносительности роста» (с жизнью страны, потоком времён), какой в учении об организмах восхитил Рачин­ского среди открытий Дарвина, Рачинский есть человек XIX и вместе XIII века, пожалуй, единственный и первый у нас пример синтеза учёного и праведника (скорей – благочестивца). Да будет мирен его загробный покой. В.Р.

 [39] Церковь эта, замечательная по красоте, воздвигнута В.О. Лутковским в своём имении на том месте, где была несчастным образом убита его любимейшая и единственная дочь. Осенью, при закованной холодом кочковатой земле, она выехала в открытом экипаже с гувернанткою на прогулку: лошади чего-то испугались, бросились в сторону, экипаж сделал конвульсивный прыжок, а де­вочка, лет девяти, вылетев, ударилась с силой головой о ком мёрзлой земли. Когда выбежавшие на крики людей отец и мать под­няли любимое дитя, оно было уже трупом. Потрясённые родители на много лет ушли в скорбь, плодом которой была прекрасная цер­ковь. И снова есть повод повторить о храмах: лучшие из них (по замыслу, по мотиву постройки) суть из скорбей семьи или из её ра­достей. И так всегда да «буди! буди!». В.Р.

Василий Розанов


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"