На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Раритет  

Версия для печати

По поводу письма г-жи Евгении Тур

Старый спор о вечном («Русский Вестник», 1860 г., т. 26, «Современная летопись»)

Г-жа Евгения Тур доставила нам статью по поводу книги г. де Фаллу «MadameSwetchine» («Русский вестник», № 7). Несмотря на беспокойство своего тона, несмотря на некоторые очевидные излишества, статья эта, весьма интересно и живо написанная, не представляла, со стороны общего образа мыслей, препятствий к помещению ее в «Русском вестнике». Мы дали слово напечатать ее в ближайшей книжке, но, прежде чем решились окончательно подписать эту статью к печати, нашли не лишним справиться с недавно полученною в Москве книгой, по поводу которой статья написана и которой мы еще не имели в руках. Справка эта убедила нас в крайней неверности тона и многих суждений статьи. К сожалению, время не позволяло отложить ее печатание и заменить ее другою. Нам оставалось лишь заявить наше разногласие с автором, что мы и сделали в выражениях самых умеренных, совершенно не оскорбительных, и даже, быть может, слишком уклончивых.

Г-жа Евгения Тур оскорбилась нашею заметкой, хотя в ней не было ничего оскорбительного и хотя мы имели полное основание высказаться в выражениях, гораздо более сильных. Мы не внушали читателям подозрения в ее добросовестности, мы не обвиняли ее в каком-нибудь умысле, как утверждает она теперь в своем оправдании. Мы старались объяснить ее несправедливые суждения увлечением очень естественным и извинительным: мы хотели видеть в них только реакцию, вызванную противоположными увлечениями. Но г-жа Евгения Тур прислала для напечатания письмо, которое и напечатано нами в этой книжке. Она протестует, она взывает к нашим убеждениям, грозит нам отлучением от общества образованных людей, упрекает нас в ультрамонтанстве и чуть не в иезуитизме. Она зовет нас на суд общественного мнения. Мы являемся, но предупреждаем, что перед судом всякая уклончивость была бы неуместна, что перед судом надобно выводить дело начистоту.

Редактору «Русского Вестника» очень приятно было узнать, что его убеждения сходились со взглядами и убеждениями г-жи Евгении Тур, хотя он, со своей стороны, и не берется с точностью определить, в какой мере сходились. Но к чему тут убеждения, когда дело вовсе не в убеждениях, а в простой справедливости? Никакие убеждения не оправдывают несправедливости. Мы имеем наивность не отличать статей от поступков. Публичное слово, да и всякое слово, есть, по нашему мнению, или, если угодно, по нашему убеждению, то же, что и поступок, и мы искренно желаем, чтобы убеждения г-жи Тур сходились с нашими и в этом отношении. Из каких бы источников ни рождалось наше слово, или наш поступок, от него прежде всего требуется справедливость. Мало толку, если мы будем провозглашать громкие начала, а будем действовать противно самым первым правилам правдивого дела. Перед вами явление, которому вы не сочувствуете или которое вам враждебно: в чем состоит ваша задача, если вы критик, если вы судья или, по крайней мере, странствующий рыцарь, давший обет защищать невинность и карать нечестие? В чем состоит ваша задача? Не в том ли, чтобы ясно заприметить, чтобы точно отделить враждебную силу и сосредоточить на ней свои удары? Какая польза от нашего дела, когда мы будем не оспаривать наших противников, а только крикливо бранить их, закрыв себе глаза и заткнув уши? Кто хочет быть критиком, или, хоть бы, странствующим рыцарем, тот должен поставить себе правилом: не увлекаться капризами и не ослеплять себя добровольно. И судимому делу, и противнику должны мы прежде всего отдавать справедливость. Этого требует не только великодушие, этого требует простая экономия действия, простая расчетливость. Да нашему обвинению и не поверят, если мы будем сопровождать его бранью, и будет заметно, что мы действуем по капризу или по чему бы то ни было, но действуем неискренно и говорим несправедливо; наши удары падут не на то, что мы преследуем, а на то, что мы взялись некстати защищать. Мы докажем только то, что действуем без истинного убеждения, которое всегда бывает чутко и правдиво, а по какой-нибудь вспышке, которую тщеславно выдаем за убеждение.

Г-жа Евгения Тур поставила себе целью неутомимо ратоборствовать против мрака и зла – прекрасная цель! Она хочет всю свою жизнь преследовать ультрамонтанство, изобличать лжеучения папизма – в добрый час! Но как начинает она эту новую деятельность, и какого конца можем мы ожидать от такого начала? Она взяла Свечину, чтобы в лице этой женщины поразить ненавистный ей дух. Спрашивается: как бы следовало ей поступить, если б критик действительно знал, чего хочет, и знал своего противника, если б он действовал по серьезному убеждению и желал серьезного действия? Без всякого сомнения, он старался бы прежде собрать все, что может говорить в пользу личности подсудимого; по крайней мере, он не стал бы скрывать одно, не договаривать другого, выискивать и выставлять на вид только то, что, по его мнению, не выгодно для подсудимого лица, и избегать тщательно всего того, что могло бы, по его расчету, возбудить в публике внимание и участие; он не стал бы в пылу увлечения называть дурным или пошлым то, что вовсе не дурно и не пошло; не стал бы буквально искажать, не стал бы передавать не только неверно, но даже навыворот чужие мысли и слова. Шила в мешке не утаишь, от общества истина укрыться не может. Если окажется, что мы поступали несправедливо: кто пострадает, кому будет стыдно? Конечно, не противнику, который посмеется над нами, и посмеется справедливо. Не лучше бы, наоборот, представить все в возможно-истинном свете, с возможною точностью, отдать всему должную справедливость, – и уму, если он есть, и нравственному чувству, и зрелости мысли, и глубокому развитию душевной жизни, чтобы потом, посреди всего этого, найти именно то начало, в котором мы видим зло и вред, и тут изобличить его, и заявить, как трудно уживается оно с этими достоинствами, как ослабляет эти силы и какой ущерб причиняет этому развитию, и как было бы оно богаче и чище, если бы не было в нем этой смуты и этой задержки? Тогда мы имели бы полное право сказать, что делали дело, если бы даже и не одержали победы. Положим, что Свечина была ярая ультрамонтанка, положим, что она была исполнена духа самого исключительного фанатизма, положим, что пример ее мог бы быть опасен, – следует ли из этого, что надо выставлять ее каким-то нравственным уродом, когда она не урод, умом ничтожным и пошлым, когда, напротив, она обладала умом сильным, замечательным и владевшим собою? Следует ли упорно и последовательно отрицать у нее все достоинства, издеваться надо всем, что она делала и говорила? Да и какая надобность, какая польза одержать победу над существом бессильным и ничтожным? Посмотрите: ультрамонтанство осталось в стороне, нимало не тронутое вами, а перед вами лежит убитая и растерзанная какая-то Madame Курдюкова, кукла, вами самими созданная и украшенная для торжественного заклания.

Впрочем, г-жа Евгения Тур, как кажется, еще не отдала себе ясного отчета в тех правилах, каким намерена следовать в предпринимаемых ею крестовых походах против мрака и ультрамонтанства. Если память всякого ревностного католика должна быть открыта для всевозможных нареканий, потому что он католик, если сказать малейшее слово в ее защиту – и грешно, и неприлично, и недостойно образованного человека, то зачем же наша писательница, в той же самой статье, с таким уважением и даже сочувствием говорит о Жозефе де-Местре? Она очень высоко ставит и ум его, и нравственные качества, благородство его характера; она тщательно описывает подробности его жизни, не забывая даже разных анекдотов, делающих ему честь, и все это, ничто же сумняшеся, заимствует из той же проклятой и богомерзкой книги графа де-Фаллу, где прославлена г-жа Свечина. Жозеф де-Местр занимает значительную долю статьи г-жи Евгении Тур; он лицо вводное; о разных его достоинствах и героических поступках не было настоятельной надобности говорить, однако, она говорит, говорит много, выписывая из книги г. де-Фаллу разные подробности и украшая ими свою статью. А между тем Жозеф де-Местр был именно проникнут тем, что критик называет мрачным учением, и за что так преследует Свечину, – проникнут более, чем всякий из тех ревностных католиков, посещавших ее дом в Париже, для которых критик не может приискать достаточно сильного эпитета, хотя между ними есть люди очень почтенные, очень умные, заслужившие уважение всех партий во Франции. Отчего такая нежданная и вовсе ненужная милость к де-Местру? Наша писательница говорит о Жозефе де-Местре тоном, в котором чуть-чуть не слышится сожаление, зачем этот достойный муж не остался в России, когда ему предлагали в ней важное место? Значит, ненависть к мрачному учению не так пламенно горела в нашей убежденной и энергической писательнице, что она опустила с миром этого ястреба, а привязалась к бедному птенцу, который выпорхнул из-под крыла его. О де-Местре ничего, кроме хорошего, о Свечиной ничего, кроме дурного. Что за странность! Но это еще страннее потому, что Свечина никогда не отличалась фанатизмом, что в ней именно не было того сурового и резкого духа, которым отличался де-Местр; ум ее был открыт и знаком с литературами всех образованных народов, даже с произведениями древних; она обладала высоким образованием; ее письма из Италии свидетельствуют, как душа ее была доступна для впечатлений природы и искусства; она никогда не чуждалась общества людей других вероисповеданий, и ее муж, который за нею последовал, который любил ее, за которым она так нежно ухаживала, на которого она имела огромное влияние, г. Свечин жил и умер православным: это ли черта фанатизма и религиозной нетерпимости? Напрасно также стали бы мы искать этой черты в ее сочинениях, если можно назвать сочинениями то, что осталось после ее смерти и издано г. де-Фаллу. Это разные заметки и мысли, которые она набрасывала наскоро и небрежно, так что издателям стоило большого труда собрать эти отдельные клочки, прочесть их и составить из них одно целое. Она не сочинительница и, стало быть, jalousiedemétier тут не у места. Очевидно, также, что не назначая своих писаний к печати и даже, сколько можно заключить из рассказа издателя, не назначая их для чтения между своими друзьями, она вовсе не имела надобности мучиться над отделкою своих фраз, присочинять и придумывать эффекты для поражения читателей, которых не имела и не искала. Это ее задушевная беседа с самой собою; здесь она могла быть вполне искренна, и что же? В этих писаниях нет и признака религиозной нетерпимости, нет никакого мрачного учения. В них нет апологии папизма как папизма, нет или почти нет сближений с другими вероисповеданиями; издатели, при всех стараниях, не могли отыскать в ее бумагах никаких сведений о подробностях ее перехода в римско-католическую церковь. Писания ее имеют общий религиозный характер, и большая часть сказанного ею могла быть сказана всяким религиозным человеком, православным или протестантом.

Поверят ли, г-жа Евгения Тур чуть ли не пристрастнее самой Свечиной к де-Местру. Чтя его память, Свечина имела, однако, столько свободы духа, что в последствии времени, в зрелой поре своей жизни, оглядываясь на прошедшее, была в состоянии найти в этом дорогом ей образе черты, которые помогли бы критику лучше уяснить его задачу. «Де-Местр, – говорит Свечина, – может быть, недостаточно освободился от некоторых предрассудков, простирая свое подчинение постановленным началам до самых отдаленных их последствий, в силу логики, которой крайняя строгость едва ли возможна в этом мире». – «Отвечая всем требованиям его разума, – говорит Свечина еще о де-Местре, – удовлетворяя всем потребностям его гения, система католическая была всегда для него в состоянии живой демонстрации, и никогда, быть может, могущество католицизма не проявлялось в таких размерах и так безусловно. Вера до такой степени стала собственною натурой его ума, что вне ее он не мог добросовестно допускать ничего, кроме невежества, узкости, дурной воли или таинственного наказания. Идея в нем управляла всем и подчиняла его сердце, более честное и прямое, нежели по натуре своей благочестивое (pieux)».

Упрекая Свечину в фанатизме, критик в то же время укоряете за какую-то холодность сердца, хотя все, что известно о жизни этой женщины и все, что ею написано, свидетельствует об удивительно горячности, с какою она посвящала себя главному интересу своей жизни, религии и делам милосердия. Правда, Свечина не занималась любовными делами. Но неужели только в одном этом может проявляться горячность? Неужели для человека, и даже для женщины, ни в чем ином нельзя проявить горячность сердца?

Этого мало. Критик возлагает ответственность на Свечину даже за крепостное право, существующее в нашем отечестве. Он сердится на нее за то, что она, еще будучи ребенком, не сострадала участи крестьян. Она ставит ей в вину, зачем она не продала своих поместий в России, и, делая разные, ни на чем не основанные намеки, забывает о факте, сообщаемом в ее биографии, – об огромной переписке Свечиной с ее друзьями в России, которые отдавали ей отчет обо всем, что делалось в ее имениях: «И из ответов их, – пишет биограф, – видно, что та, которая спрашивала их, заботилась более о том, что могло вредить благосостоянию нравственному достоинству семейств, чем о том, что могло увеличить или уменьшить ее доход; она беспрерывно вызывала и облегчала отпуск людей на волю и запрещала переселение крепостных из одного имения в другое…».

Но, может быть, наша писательница, как Русская сердцем и дочь православной церкви, не могла защититься от скорбного чувства и извинительного негодования при мысли о русской женщине, которая отказалась от родины и веры отцов своих! Конечно, из этого источника должно было произойти то беспокойство в ее тоне, с каким она писала статью свою о Свечиной. Это чувство реакции весьма почтенно, хотя следовало бы всячески позаботиться , чтобы не впасть в ту нетерпимость, в ту исключительность, в тот фанатизм, за которые так щедро упрекает других, и от которых хотим остаться чисты. Но нам непонятно, что г-жа Евгения Тур настаивает на этом чувстве, когда она имела достаточно времени успокоиться, сообразить и взвесить все, и не только настаивает, но еще усиливает тон, потому что ее «Письмо к редактору» оставляет далеко за собою все, за что можно было упрекнуть ее статью. Мы говорим, она могла сообразить и взвесить все: ей стоило только вникнуть в то, что было рассказано ею же самой о жизни Свечиной, для того, чтоб освободить ее память от тяжкого упрека в апостазии. Г-же Евгении Тур, и она очень красноречиво и очень убедительно рассказала нам это, что Свечина, до того времени, как ее коснулась католическая пропаганда, не принадлежала, собственно, ни к какой церкви, что связь ее с православием была чисто внешняя, и что она не могла изменить ему, потому что существенно не принадлежала ему. Г-жа Евгения Тур сама описала нам ее воспитание, свойства той среды, в которой она родилась и провела свою юность. Не она виновата, что общество так сложилось, не она виновата, что, родившись в России, она родилась как бы во французской колонии, и была несравненно более Француженкой нежели Русской; не ее вина, что общество, в котором она родилась и воспиталась, не имело никакой самостоятельной жизни, а жило, мыслило и говорило по-французски; не она виновата, что все элементы ее нравственного существа принадлежали другой почве, и очень понятно, что она переселилась на эту почву, которая была ей более родственна, чем всякая другая, очень естественно, что из колонии пожелала она перебраться в метрополию. Г-жа Евгения Тур все это очень хорошо знает, и сама рассказала нам это как нельзя лучше. Но к сожалению, она не хотела отдать себе отчета в собственных показаниях, и вместо того, чтоб обратить свое оружие против истинного зла, напала на его невинную жертву. Все доводы, которые могли бы служить в пользу Свечиной, критик каким-то тайным процессом, может быть не сведома себе, обращает против нее, с сарказмами провожает ее в чужие края и не знает границ своему презрению к ренегатке. Материальные обольщения не могли увлекать Свечину из Петербурга; здесь она была обставлена как нельзя лучше, все улыбалось ей; она обладала богатством, жила в высшем обществе, принадлежала ко двору. Она поступила искренно; она переселилась во Францию не для того, чтобы расширить круг своих материальных удобств и удовольствий; она обрекла себя там на скромную долю и жила в кругу людей, с которыми соединяли ее все нравственные интересы ее души. Несравненно более права имеем мы негодовать на тех, кто довольствуется искусственною почвой и блаженствует в тепличной атмосфере.

Молодая Софья Соймонова не знала никакой религии и не принадлежала ни к какой церкви. Впервые заговорило в ней религиозное чувство, когда она встретилась с де-Местром. Но не свидетельствует ли в пользу ее природы то, что среди пустоты и мелочей светской жизни она могла с такою силой сосредоточиться в интересе глубоком и внутреннем, к какой бы сфере ни принадлежал этот интерес? Не замечательное ли явление – эта молодая светская женщина, принятая ко двору, с напряжением изучающая богословские фолианты? Может быть, она могла бы лучше употребить свои силы, чем на чтение книг, которые ей сообщал де-Местр; но все-таки несравненно лучше употребляла она их, чем многие натуры, широкие и узкие, которые вращались в той среде, где она родилась и откуда ушла.

Но вот Свечина живет в Париже. Критик тщательно подбирает маленькие черточки, которые могут представить ее в смешном виде, тщательно избегая всего, что могло бы быть истолковано в ее пользу. Критик несколько раз исчисляет тех из ее друзей и знакомых, которые, по его мнению, принадлежат к партии рьяных, как он выражается, ультрамонтанов. К сожалению, он не запасся более точными сведениями о тех, с кем вышел воевать, о людях мрачного учения, о ярых ультрамонтанах. Г. де Фаллу принадлежит к так называемой католической партии, которая резко отличает себя от так называемой старо-католической партии, или ультрамонтанов, и постоянно воюет с ней; он человек набожный, преданный своей церкви, но между ним и г. Вельйо и К0, большая разница.

Еще менее принадлежит, к людям мрачных учений г. де-Монталамбер; можно не соглашаться с ним, можно оспаривать его, можно указывать на несостоятельность направления его в некоторых отношениях, но нельзя отрицать, что он принадлежит к замечательным личностям своей страны, нельзя не уважать во многих отношениях его благородный образ мыслей; он уважаем не только во Франции, но и в Европе, не только в странах католических, но и протестантских. Лакордер принадлежит к лучшим типам Французского духовенства; под его сутаной всегда билось свободное сердце; его уважали все партии, его уважали и республиканцы, и после Февральской революции он заседал одним из народных представителей в национальном собрании. Критик никак не хотел сказать, что гг. Вельйо и К° не принадлежали к обществу Свечиной; а между тем, даже знаменитый Равиньян, чтимый многими друзьями Свечиной, ревностно искавший ее дружбы, не был принят ею в круг ее задушевных друзей; она, хотя и удивлялась его таланту, не могла сблизиться с ним, и отзывается о нем очень холодно. Наконец, критик, говоря об ее друзьях, постоянно умалчивает одно имя, которое могло бы произвести, по расчету критика, ненужное ему впечатление на читателя. Г-жа Евгения Тур, ни в первой статье своей, ни в этом несчастном «Письме к Редактору», не решилась ни разу упомянуть о Токвилле, который был о Свечиной самого высокого мнения, дорого ценил ее дружбу, поверял ей задушевные свои мысли, передавал ей то, что, по его собственному слову, составляет душу его последнего знаменитого труда, на котором застигла его смерть. Критик не мог не заметить этого имени: оно слишком заметно. Письма Токвилля к Свечиной занимают значительное место в ее биографии; они принадлежать к лучшим украшениям этой книги. О них нельзя было не упомянуть, по крайней мере мимоходом, но именно их-то и забыл наш критик. Письма эти интересны сами по себе, и отрывки из них могли бы значительно украсить статью г-жи Евгении Тур; но она решилась лучше отказаться от этого украшения, и заменить его живою характеристикой де-Местра, нежели произвести невыгодное и досадное сочетание имен Токвилля и Свечиной. Токвиллю рукоплескала вся образованная Европа, его труды читались и изучались всеми партиями если не с равным сочувствием, то с равным уважением; Токвилль, наконец, не только не принадлежал к партии ультрамонтанской, но и не принадлежал вообще к так называемой католической партии, считающей в рядах своих Монталамбера, Фаллу и др.; Токвилль – ум достаточно свободный от исключительного клерикального догматизма. Понятно, как было бы некстати говорить об его отношениях к мадам Курдюковой, к которой он писал, например, так: «Позвольте мне сказать вам, со всею живостью, с какою только можно говорить издалека и письменно, что ничья участь более вашей не возбуждает моего участия, нет человека, кому бы я с большим радушием пожелал всех благ, которые могут удовлетворить душу, подобную вашей, и так далеко превышают способности и желания стольких людей: много случаев делать добро, утешать, помогать и возвышать все, что ни приближается к вам. Вы одарены инстинктом такого благородного употребления жизни, и вы знаете ему цену».

Но Токвилль в своих письмах не ограничивается личными излияниями; он относится к Свечиной не просто как к почтенной и доброй старушке, он видит в ней зрелое сильное разумение, представляет на суд ее свою мысль, подвергает ее критике свои идеи, те самые идеи, которые так высоко отличали его между современными писателями Франции, можно сказать, Европы. Между прочим, он доказывает ей в этих письмах необходимость, чтобы духовенство принимало более живое и деятельное участие в интересах своей страны и в вопросах политических, соглашаясь с ней, что влияние духовенства, ровно как и влияние женщины, должно простираться, преимущественно, на общие и внутренние источники действий, не вмешиваясь в их внешние и частные проявления. К сожалению, письма Свечиной к Токвиллю не были в распоряжении издателей, и мы можем судить об их содержании и духе только из писем ее корреспондента. «Как отрадно мне слышать от вас, – пишет он, – этот благородный язык обо всем, что сколько-нибудь походит на рабство! Я разделяю ваше мнение, что более равное распределение благ и прав в этом мире есть самая великая задача для лиц, управляющих делами человеческими. Я хочу только, чтобы равенство в политическом отношении значило быть равно свободными, а не значило быть равно несвободными, что часто слышится в последнее время». Вообще в письмах Токвилля речь идет только о предметах политических и общественных. В этом отношении, из сочинений Свечиной особенно интересно ее рассуждении:         «Le christianisme, le progrès , la civilization», которое по этому самому мы и рекомендовали вниманию критика, а не потому, что оно занимает тринадцать страниц. Другие ее сочинения не менее интересны, как, например, самое обширное и, может быть, самое зрелое: «Sur la resignation». Они интересны не с одной только религиозной точки зрения, они интересны и для психолога, и для моралиста, и для всякого мыслящего человека.

Случайные отзывы женщины, и притом женщины, державшей себя в стороне от политических движений, не имеют сами по себе особенных прав на внимание публики. Свечина не писала политических памфлетов и не претендовала на непогрешимость суждений о современных политических событиях и политических деятелях; отзывы ее могли быть иногда неверны и ошибочны, как и вообще отзывы современников, даже самых сведущих и самых близких к предметам суждения. Но все, что в письмах к друзьям она высказывала и в этом отношении, отличается искренностью, а весьма многое и поразительною меткостью.

Например, после выборов 10 декабря 1848 года, она писала: «Не удивлены ли были вы этим торжеством бонапартизма, этою страстью, которую народ несведома самому себе носил в своих недрах!? Надобно сознаться, что в эту любовь входит много ненависти, и что страх республики более всего угладил путь этому возврату к воспоминаниям империи. По личному предпочтению, лучшие умы, огромным большинством, выбрали бы генерала Кавеньяка; но чтя его лично, одни несколько опасались подозреваемой слабости его характера, другие – его отъявленной преданности республиканскому устройству, и почти всех тех соприкосновений, к которым привело его прошедшее, соприкосновений, от которых он никогда не хотел совершенно отказаться. Я считаю нелепою клеветой предположение некоторых о том, будто бы генерал Кавеньяк заключил некоторые обязательства с анархистами. Странная судьба! Генерал Кавеньяк был отвергнут здравомысленною партией во Франции за слишком крайний либерализм, а между тем, он единственный человек в этой самой Франции, которого страшно ненавидят социалисты и коммунисты всех видов и всех поколений. Весьма вероятно, что он пал бы под их ударами, если бы достиг президентства. Посреди всего этого, за малыми исключениями, хвала его во всех устах, и, что до меня касается, он единственный человек этой минуты, который казался мне всегда искренним, правдивым и прямым человеком, верным себе и совершенно неподкупным. Есть что-то античное в его доблести, и если бы Франция имела сколько-нибудь республиканские свойства, то она дала бы ему свою доверенность. Что же касается до его соперника... то это тело прозрачное, сквозь которое каждый видит, что хочет, принимая его самого за нечто еще не вполне выразившееся. Движение, которое дало ему торжество, может быть, довольно безнравственного свойства; к нему все относятся точно так, как косой глаз относится к предмету, видя совсем не тот пункт, на который смотрит. Куда поведет эта система? Не угрожают ли великие разочарования всем этим комбинациям, которые, по-видимому, проникают так далеко в будущее? Вот мирской свет и мирская мудрость! Любопытно будет видеть последствия…»

 «Видя то, что происходит от одного конца Европы до другого, – пишет Свечина о страшной вспышке 1848 года, – невольно подумаешь, что совершается какая-то гигантская, всеобщая судьба. Конечно, мы видим разные ошибки, но эти ошибки не могут объяснить такой современности, такого согласия, такой быстроты. Не думайте, что для удержания событий было бы достаточно только более зоркого глаза и более сильной руки. В сравнении с великими общественными событиями, вообще редко случается, чтобы люди не оказывались слишком малыми: но теперь все бессильно перед неотразимым».

Бросая взгляд на положение Англии, которая в это время хотя и была взволнована, но не представляла смут и беспорядков, Свечина говорит:

«Редки такие битвы, исход которых изумляет как победителей, так и побежденных,– гораздо реже, чем можно думать. Если что меня поражает в английских борьбах, так это что-то субстанциальное, что-то существенное, которое слышится в игре страстей. Чувствуешь, что люди там в истинном или ложном находятся по уши, что общественное дело есть их собственное дело, что они отдаются ему совершенно, и что интерес, который они призваны защищать, получили они в наследие от многих поколений, и что он перешел в их кровь. До этого очень далеко искусственным, поверхностным, новым конституциям, где неопределенность и фантазия минуты играют такую роль, или, наконец, интерес личный решает все. Конечно, у меня нет желания унижать Францию перед ее соперницей, но относительно политических нравов, чувствуешь, что в Англии они стали второю и действительною природой, во Франции они еще только условные нравы. Вот почему свидетели этих битв следуют за ними во Франции только с отвлеченным интересом ума, между тем, как в Англии общая забота заразительна, перестаешь быть простым наблюдателем и чувствуешь себя увлеченным».

Итак, мы не только имели полное право, но были обязаны сказать под статьею г-жи Евгении Тур, что она судила односторонне и несправедливо. Мы выразились уклончиво и мягко, мы сказали: несколько односторонне и не совсем справедливо; читатели имеют полное право упрекнуть нас теперь, зачем не сказали мы: крайне односторонне к слишком несправедливо. В оправдание свое можем мы сказать только то, что объяснили себе эту статью увлечением, которое в источнике своем могло быть очень похвальным. Зато «Письмо к Редактору», которое мы печатаем теперь по необходимости, превосходит всякое объяснение и может пристыдить всякое извинение. Мы не говорим о том, что за нашу слабую протестацию, в которой шла речь только о первых условиях простой справедливости, г-жа Евгения Тур обвиняет нас в сочувствии и пристрастии к мрачным учениям и т. п.; мы не говорим о том, что касается нас; но нельзя не прийти в ужас от той бесцеремонности, с какою наша даровитая писательница распоряжается предметом спора. С каким-то страстным презрением продолжает она говорить о несчастной жертве, подвергшейся ее ударам, о маленьком трактате Свечиной: «Le christianisme, le progres, la civilization». Она в негодовании, как осмелилась женщина коснуться этой темы, которая не под силу даже гениальному уму мужчины, она, – г-жа Евгения Тур, которая всегда так бойко отстаивала права женщины касаться возвышенных предметов, – которая сама так любит говорить о предметах возвышенных, подобных христианству, цивилизации и прогрессу!.. Почему же, в самом деле, мужчине или женщине не размышлять, а особенно не размышлять про себя, не назначая своих элукубраций для публики, о таких насущных предметах, как христианство, цивилизация и человеческий прогресс? – Решительно мы не помним, чтобы когда-нибудь критик так не понимал или не хотел понимать разбираемого автора, как в настоящем случае г-жа Евгения Тур. В статье своей она сознавалась, что читала эту книгу с невыразимою скукой, и мы вполне верим ей: что, кроме невыразимой скуки, может чувствовать человек, читая вещи, которые он не может или не хочет понять? Можно пожалеть, что наша даровитая писательница так бесплодно потратила свое время. Читатели, пробегая ее «Письмо к Редактору», вероятно, уже заметили сами, как мало писавшая рука отдавала себе отчет в собственном деле. «По мнению Свечиной, – говорит наш критик, – несправедливо думать, что с течением времени совершенствуются человеческие познания, что потомки становятся выше своих предков», и в доказательство выписывает из Свечиной место, передавая его на русский язык с самою милою женскою неточностью, – но так, однако, что при всех искажениях заметно, в чем дело. Дело в том, что с течением времени в человечестве возвышается общий уровень познаний, между тем как общие законы и дары человеческой природы остаются постоянно одни и те же. «Время, – говорит Свечина, – условливает последовательное развитие, постепенный прогресс масс; но время, ни годом, ни столетием, не властно изменить то, чем определяется высшая степень величия человека, умственного и нравственного. Методы, классификации, вот что время совершенствует само собою, совершенствует необходимо; орудия, – вот что создает оно, и этого очень достаточно для его славы...» Свечина не говорит, как заставляет ее говорить критик, о познаниях ученых и Пифагора, Платона и Аристотеля. Она выражается так: «Много ли в наших академиях насчитаем мы ученых, которые превзойдут размеры Пифагора, Платона и Аристотеля», разумея под этим не «уровень наук или познаний», который, как тут же говорит автор, возвышается «единственно действием времени», то есть, необходимо возвышается, потому что время непрерывно идет впереди; но размеры разума, размеры мысли, которым мы и теперь удивляемся и которые останутся великими всегда, как бы далеко ни утекло время; точно также, как велики останутся таланты Праксителя и Фидия, а произведения их останутся недосягаемыми образцами человеческого искусства. Это не мысль, это факт, и этот очень понятный, бесспорный факт, так зрело сознанный и высказанный, показался критику возмутительною мыслью, возбудили его негодование, и заставили его воскликнуть: «Стало быть, прогресса нет. Это – известная католическая теория. Ей ли сочувствуете вы, м. г.?»

Это пока только наивно и даже мило; дальше будет хуже. Кстати подвернулось здесь слово сочувствие. Можно не сочувствовать человеку, но, повторим, должно отдавать ему справедливость. А можно и сочувствовать иному образу мыслей, не разделяя и даже оспаривая его. Всякая мысль, непротивная общим нравственным и умственным законам, может быть принимаема с уважением и даже сочувствием, если только она действительно выработалась из жизни, действительно жила в чьей-нибудь душе, хотя бы мы, со своей стороны, были настроены совершенно иначе и не могли признать ее своею. Например, никак нельзя сочувствовать Вильмену или Кузену, когда они поднимают голос в защиту папы; но можно с сочувствием, хотя бы с сочувствием сожаления, видеть, как защищают этот принцип люди, искренно убежденные, как, например, Монталамбер, не соглашаясь с ними и опровергая их доводы. Наоборот, можно признавать мысль, но никак не сочувствовать ее проявлению; можно быть самым ревностным приверженцем свободы, и читать без всякого сочувствия, а напротив, с негодованием, гимны свободе, которые воспевались в газете «L’Univers» во время февральской республики. Но пойдем далее: критик решился до такой степени не понять автора, что не только исказил мысль, но и приписал ему совершенно противное тому, что автор высказывает. Свечина в этой статейке своей представила доказательство самой уважительной и самой сочувственной искренности и либеральности религиозных воззрений. Будучи ревностной христианкой, глубоко преданной той церкви, которая послужила ей дверью к христианству, она, тем не менее, в своей беседе с собою, не затрудняется сознаться, что многие великие успехи, совершенные человечеством, имели своим началом унижение церкви, презрение и ненависть к католикам, что многие благодетельные преобразования произошли в жизни общества, благодаря слову и деятельности людей, которые отпали от христианства, вследствие злоупотреблений, гнездившихся в католической церкви, что эти неверующие люди, так называемые философы XVIII века, во многом вернее и лучше осуществляли дух христианства, чем его служители; что в этих философах, не сведома им, жил этот дух, против имени которого они ратовали. Она не распространяется о реформации, как о начале новых вероисповеданий, и не судит о них; она касается только грозной силы изобличения, с какою она явилась посреди христианства, и сосредоточивает внимание на мыслителях XVIII века, которые, по общему мнению, являлись отрицанием христианства вообще. Она утверждает, что те благотворные идеи, которые распространяли эти мыслители, были почерпнуты ими из христианского источника и запечатлены его духом. «Философы, – говорит она, – пытались только распространить на общество то, что до тех пор прилагалось лишь к отдельной личности человеческой. Они пытались раздвинуть круг и расширить сферу правила». Она называет детей церкви детьми неблагодарными и беспечными, которые отдали другим ее наследие. Она сожалеет, зачем не они, а враги их совершали дела христианской любви. «Будем, – говорит она, – великодушны и снисходительны к нашим врагам, но мы обязаны быть строги к братьям, которых уважаем и любим. Вина католиков не более ли чувствительна для нас, чем несправедливость и ненависть их противников? Спрашивается, сколько в реформации и в энциклопедической философии должно быть отнесено на счет злоупотреблений и распущенности, которые привели нас к ним?».

Что же делает критик? Не поняв относящегося сюда места, страшно исказив его в передаче, выпустив самое существенное, не досказав смысла, он с удивительным самодовольством глумится над мрачным учением и восклицает в укор Свечиной: «Разве всякий образованный человек не знает, что реформаторы и философы XVIII столетия восставали против нетерпимого, закоснелого католического духовенства?» Всякий очень хорошо это знает, строгий критик, и Свечина высказала это прежде вас, и высказала с большим сознанием, чем вы, потому что этот вопрос был знакомь ей, как факт собственной жизни, а у вас он не более, как фраза, ибо той же мысли не узнаете вы в устах другого.

Впрочем, да позволит нам критик сказать, что истинная и глубокая причина реформации заключается даже не в злоупотреблениях духовенства, как думает он, согласно со Свечиной, а в самой сущности католицизма. Начало протеста условливалось им существенно; оно сопутствовало ему и проявлялось беспрерывно, а в XVI столетии оно проявилось лишь победоносным образом и организовалось рядом с католицизмом, как особая сила.

После этих двух выдержек из сочинения Свечиной, критик замечает: « В остальной части разбираемого нами подробно рассуждения высказана мысль не новая, на доказательство которой не надобно было потратить много ума, таланта и знания, что христианство не враждебно истинной цивилизации. Это неоспоримое положение стоит чуть ли не во всяком учебнике». Как кстати здесь слово учебник! Г-жа Евгения Тур оказывается любительницею новых мыслей. Но что такое новая мысль? Мысль может иметь все достоинства новой мысли, если она найдена нашею собственною жизнью, прожита нашим собственным умом, почувствована нашим собственным сердцем, хотя бы содержание этой мысли было вечным достоянием общего разума, и хотя бы она высказывалась многими тысячами прежде нас. Все зависит от того, воспроизведена ли она действительно нами, совершилась ли она как действительный факт нашей умственной жизни. В этом состоит действительная печать оригинальности мысли. В этом заключается умственная ценность, а не в ассигнациях, хотя бы и новеньких, которые ходят из рук в руки, не имея ни малейшей ценности, живут кредитом, иногда ни на чем не основанном, и часто доводят целое общество до плачевного банкротства.

Мы не будем более распространяться, и предоставляем публике вывести надлежащие заключения. Но считаем не излишним, для того чтобы дело явилось перед публикою во всей чистоте, передать здесь остальную часть трактата Свечиной, который так безжалостно растерзан критиком, поразившим и нас своими громами за то только, что мы упомянули об этом трактате, еще ничего не успев сказать в его похвалу или заявить свое сочувствие. Вот перевод:

«Вопреки тем, которые не боятся употреблять святого величия Евангелия на службу самым ничтожным притязаниям, призвание христианства состояло всегда в том, чтобы действовать на общество, держась поодаль некоторых временных раздоров и остерегаясь предписывать какую-либо в собственном смысле политическую систему. Не изменяя слову своего божественного основателя: «Царство мое не от Mиpa сего», не поставляя своею непосредственною задачею изменения государств, учреждений или законов, раскрывая власть свою не на площади или в сенате, а в сфере высшей, христианство преобразило мир, преобразив совесть. Оно проникает в сердце человека, в его сокровеннейшие изгибы; оно заботится только о спасении душ, но по удивительному сцеплению действий, путем косвенным, но верным то, что производит оно в личности, обратно действует на целое общество.

«Таким-то образом христианство, не принимая политической личины, никогда не переставало обнаруживать свою образующую силу в общественном отношении.

«Вопрос состоит только в том, куда идет, куда должна идти цивилизация? Не христианство останавливается перед этим вопросом. С какой бы стороны ни подул ветер человеческой мысли, оно продолжаете свой путь. Оно – начало всякого развития, оно движущая сила, первый двигатель, подобный, в некотором смысле, силе пара, которая служит всему и не заключает в себе вынудительно всех тех применений, для которых служит средством.

«Христианство не совпадает существенно ни с какою политическою системой, тому препятствует его всеобщий характер; оно есть сущность прогресса, но надобно, чтоб оно могло соответствовать всем степеням цивилизации. Оно не дожидается, чтобы народ достиг такой или другой высоты, оно дает отзыв на каждую действительность; равнодушное к преходящим случайностям, оно нападает на корень, на принцип зла повсюду, где только находит его; оно поражает и подрывает его, не из видов какого-либо особого предпочтения, но для искоренения самого зла, с которым оно призвано бороться на земле. Встретится ли в чем несправедливость, отрицание права, презрение к человечеству, против того и будет действовать христианство.

«Христианство не имеет другого общественного направления, как искать или блюсти царство Божие в обществе, царство, которое не невозможно ни при царе, полнейшем типе семейства; ни при олигархии, правительстве мудрых; ни при аристократии, представительстве национальных преданий и собирательных сил богатства и разумения; ни при демократии, твердо владеющей собою и хорошо дисциплинированной.

«Нарушения божественного закона не составляют только личного порока и несчастья; в них также порок и несчастия народов; вне христианства никогда не будет ни прочного благосостояния, ни прочной свободы. История, занося в свои летописи долгий обман народов и царей, доказывает до очевидности, что если бы народы и их вожди были всегда послушны учению христианства, то политическое положение мира было бы совсем не то, какое мы видим теперь.

«Лишь одно божественное начало может победить две великие силы зла: гордость и чувственную похоть. Гордость для духа, любостяжание для тела, вот два полюса человека: тут он весь. Что же от него могло бы бороться с ним? Чтобы только осмелиться помыслить об этой борьбе, ему нужен Бог.

«Христианство не занимается ни ветвями дерева, чтобы дать им направление, ни его листвой, ни даже его стволом, но оно блюдет его соки, из которых все выходит, – и ветви, ствол и листья пользуются его заботами.

«Делайте добро для добра, не имея в виду какой-либо политической системы, и вашим делом воспользуется та политическая система, которая будет искренно представлять дело истины и блага. Надобно уметь ждать в этом миpe, гораздо более сеять, чем рассчитывать на жатву: лишь насилие отличается быстротой и может скоро идти, но зато следы его шествия могут исчезнуть с такою же быстротой. Полезное действие не торопливо, труд его остается долгое время незамеченным, но его последствия непременно будут почувствованы рано или поздно. Освободив от власти обстоятельств и людского соблазна идеи, в доброте которых вы несомненно уверены и которым предаетесь вполне, вы можете остаться спокойны и довольны в вашей совести. Прилежите же этому верному благу, противополагая остальному сопротивление нравственное, за которым общество может считать у себя одною деятельностью менее, но ни как одною опасностью более.

«Легкомысленно отваживаясь на неизвестное, мы можем подвергнуться опасности не встретить в нем Божьей мысли. Как прискорбно будет нам, если мы привяжем наше сердце к тому, чего нет в воле Бога, чего не хотел Он в ту минуту, как мы предалась со всем пылом нашему увлечению? Будем беречь страсть нашей души для тех дел, в которых торжество несомненно известно нам; пусть каждый полагает свое честолюбие более в том, что заслуживает успеха, нежели в том, что получает успех.

«Кто действует с другою целью, тот может, даже при успехе, пожалеть о своих усилиях; кто действует, напротив, свободно от всяких видов, частных, личных и случайных, в смысле общем, делая ежечасно то добро, которое представится, высказывая только то, что чувствует истинным, защищая только то, что почитает справедливым, тот, по-видимому, заботится лишь о текущем дне, но, в сущности, работает для всех времен. Шиллер высказал это удивительным стихом: «Кто сделал добро в свое время, тот потрудился для веков». Мало что в этом мире приобретается прямо и абсолютно.

«Мы уже много сделаем для других, если будем блюсти свою собственную прямоту, укреплять свою душу, очищать ее от всякого яда, от всякой слабости, от всякого раздражения, от всякой внутренней щекотливости, от всякого человеческого уважения. При этих условиях добрый труд рискует быть сам себе единственною наградой, но что нужды? Из семян, брошенных на ветер, сколько найдутся таких, которые примутся где-нибудь далеко, далеко от стебля, их носившего!

«Невольничество, например! Христианство не имеет надобности предписывать его отмену, оно внушает ее, и этого достаточно бы для тех, кто хочет вести себя согласно с его духом. Лишь неполное воцарение христианства в сердцах дозволяет рабству существовать на свете, и успех истины сам собою делает невозможным порабощение человека. Воевать невольничество единственно с филантропической точки зрения, значит, по большей части, терять напрасно свой труд, ибо любостяжание и алчность стоят на страже его; но усиливать, развивать, разогревать нравственный элемент, наиболее ему противоположный, значит ускорять и усотерять шансы освобождения.

«В сущности, цивилизация жила и живет только христианством; она следует за ним издали; когда-нибудь она, может быть, и отольется по его образцу; но скудная и темная слабость не может ускорить наступление этого времени иначе, как сохраняя святую веру в него и повторяя дела, согласные с духом христианства. Часто элементарные понятия веры были достаточны, чтобы поднять человека на самую высшую степень нравственного достоинства, и что вера может сделать в этом отношении, то лишь она одна я может сделать. Все, что является вне нас, началось внутри нас самих, и ничто не может существенно измениться в учреждениях человеческих, если наши сердца не изменились.

«Другое, и не меньшее, благодеяние христианского духа состоит в том, что движение, им возбуждаемое, совершается без потрясений, и никогда не подается вперед с тем, чтобы потом пойти назад. Все, что было основано им в этом мире, было основано без насилия. Истинная потребность какого-либо народа или какого-либо лица имеет глубокие корни; медленность прогресса соразмерна присущей ему силе. Прогресс, вызванный не страстью человеческой, как бы ни был громаден, не бывает разрушителен на пути своем, не бывает жесток в торжестве своем; все склоняется к нему, сопротивления постепенно ослабляются, и тогда он естественно приспособляется к вещам великим, ставшим необходимыми и своевременными; только в том случае, когда замешивается воля человека, торопливая и насильственная, начинаются потрясения и ломка.

«Природа, так же, как и все в мире, подверженная законам смерти, имеет свои перевороты, свои падения и свои успехи; когда предстоит ей произнести последний приговор, она ведет осуждаемое по всем степеням обветшания; под ее рукой, внимательной и чуткой, исчезает след потрясений, возрождающееся возникает из умирающего, и если она оставляет развалины, то не оставляет обломков».

Все это г-жа Евгения Тур называет упражнением пансионерки на тему, заданную католическим попом. Удар энергический, – но на кого он падает? Что доказывается этим сильным словом?

Публикация Маргариты Бирюковой и Александра Стрижева

Михаил Катков


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"