На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Раритет  

Версия для печати

Ботаник

Повесть

От публикаторов:

Прижизненная известность, а затем и слава, немецкого романтика Эрнста Теодора Амадея Гофмана уместились всего в восемь лет, начиная с момента выхода в 1814 году первой книги «Фантазии в манере Калло» и до кончины уже всеевропейски известного автора, последовавшей в 1822 году. Первым из русских людей, открывшим сокровищницу писаний этого фантаста и мыслителя был выпускник Московского университета, доктор философии и учёный ботаник Алексей Алексеевич Перовский (1787 – 1836), служивший после сражений с французами в Саксонии. Он жил одно время (1815) в Дрездене, где мог читать и лично познакомиться с Амадеем Гофманом. Молодой учёный из России с искоркой литературного таланта и тягой к естественным знаниям живо интересовался многим. Его отец, Алексей Кириллович Разумовский, богатейший вельможа екатерининского времени, создал уникальный ботанический сад в Горенках под Москвой, там он не только собирал и выращивал экзотические растения, но и дотошно изучал отечественную и мировую флору, прекрасно разбираясь в вопросах морфологии и систематике видов, был сведущ во всех учёных трудах классиков ботаники, начиная с античных и средних веков. Алексей Алексеевич Перовский не унаследовал фамилию отца, и ему, как незаконнорождённому, присвоено лишь прозвание Перовский – по одному из московских имений, Перово. Его мать, Марья Михайловна Соболевская (ск. 1837), родила Разумовскому таких же ещё шестеро сирот, и все они были Перовскими, впоследствии граф сумел поверстать всех своих воспитанников в дворянское сословие. Но росли эти «сироты» в доме отца в условиях роскоши, окружённые избранными наставниками и учителями. Потому-то Алексей Перовский в совершенстве и владел всеми европейскими языками, имел прочный запас знаний в науках и был неистощим и изыскан в светском обращении. Его братья, Борис, Василий и Лев, с годами сделались крупными военачальниками и сановниками, а сестра Анна вышла замуж за графа Константина Толстого и стала матерью знаменитого русского поэта Алексея Константиновича Толстого – это самые близкие родные нашего Перовского.

Вернувшись из Саксонии, после важных поручений Алексей Алексеевич уединился в отцовском малороссийском имении Погорельцы и там начал сочинять фантастические рассказы, в манере Гофмана. Особенно удался ему рассказ «Лафертовская Маковница» (1825 год), подписанный псевдонимом Антоний Погорельский. Занимательно, с вмешательством потусторонних сил, выведен образ московской старухи из Лефортова, торгующей на улице маковыми пряниками и прослывшей за скрытную жизнь и карточные гадания ведьмой. Реальные приметы жизни этого уголка Москвы насыщены фантазиями и мнимыми картинами. Рассказ положил начало русской Гофманианы, с него берёт разбег обширный цикл произведений реалистических фантастов, вникающих в натуральный городской быт при вмешательстве инфернальных сил. Магистральная линия в нашей словесности соединит манеру письма Антония Погорельского с литературными приёмами писателей позднейшего времени – от Александра Чаянова  («История парикмахерской куклы», 1919) до Михаила Булгакова ("Мастер и Маргарита", 1938). Собственно, нота Антония Погорельского замечалась и в ряде произведений А.С. Пушкина – в «Гробовщике» и «Пиковой даме». Слышится она и в письме великого поэта к брату, и в «Русских ночах» В.Ф. Одоевского. Впрочем, в разных регистрах звучали и звучат мотивы Гофманианы, но русский их настрой особенный, менее пронизан мистикой. Книги Амадея Гофмана собирали и читали. К примеру, в личной библиотеке Пушкина хранился полный Гофман на французском в 19 томах, 12 из них приобрёл сам Александр Сергеевич, остальные семь подобрала ему в подарок жена, Наталия Николаевна. Некоторые страницы несут пометы владельца. Осталась ещё повесть «Уединённый домик на Васильевском», записанная В.П. Титовым со слов Пушкина. Текст был показан Александру Сергеевичу, поэт его подправил и подписал. В таком виде это удивительное повествование и было  обнародовано в 1826 году в альманахе «Северные Цветы».

Когда речь заходит о рассказе Гофмана «Ботаник» – русский перевод впервые напечатан в журнале «Московский Телеграф» 1826 года, – то поначалу может возникнуть предположение, что поздний Гофман всего ближе по внешней сути учёному ботанику А.А. Перовскому. Но это лишь предположение. Многое прояснится,  если пристально рассмотреть и сам «Московский Телеграф», и его создателя Н.А. Полевого, эта личность хорошо изучена.

Николай Алексеевич Полевой (1796 – 1846), писатель-самоучка, из купцов. Родился в Иркутске, там же постиг первые начатки грамоты от своего отца, Алексея Евсеевича, выходца из старинного купеческого рода города Курска, человека предприимчивого и тоже самоучки. Полевой-сын постиг книжную премудрость и смело взялся овладевать писательским мастерством, ставя себе в пример жизнь Ломоносова, гениального самородка. Надо сказать, что самообразование многое дало Николаю Алексеевичу: он не только постиг преподаваемое в учебных заведениях – грамматику, русскую словесность и естественную историю, но и пошёл дальше программы, ознакомился с учением философов и эстетиков. Весной 1811 года Полевой отправился в Москву и стал вольно посещать лекции профессоров Московского университета. Занятия прервала война, и увлечённый юноша оказался снова в провинции, не оставляя стремления «стать в ряд других современников». Пробует писать, кое-что печатает в журналах, а в 1820 году прочно переселяется в Москву. Пишущим купцом-самоучкой заинтересовались известные литераторы – Фёдор Глинка, Николай Греч и князь Владимир Одоевский. В Москву перебирается и его родной брат, Ксенофонт (1801 – 1867), тоже талантливый самородок, тяготеющий к самостоятельной критике. Николай Алексеевич к этому времени овладел иностранными языками, немецкий знал совершенно.

Разумеется, такие предприимчивые люди не могут быть при чьём-то услужении, им необходимо собственное широкое поле деятельности. И оно было открыто Николаем Алексеевичем Полевым: с 1825 года он стал издавать «Московский Телеграф», первый в России толстый журнал энциклопедического типа. В его обозрение входили не только изящная словесность и критика, но и основательно ставились вопросы политэкономии, статистики, географии и всё любопытное, что можно было заимствовать из-за рубежа. Давались и моды в изысканном исполнении, привлекалась внешняя публика. Две книжки в месяц серьёзного и приятного чтения, с острой полемикой самого Полевого – и журнал прогремел, тиражи его росли, а на страницах начали появляться многие известные имена литераторов, философов и публицистов.

Произведения Амадея Гофмана нашли в Полевом восторженного почитателя, романтика по складу характера, в Гофмане он увидел родственную натуру, и ему самому захотелось заняться переводами немецкого фантаста. Так, в 1826 году в «Московском Телеграфе» появилась повесть Гофмана «Ботаник», поучительная по сути, исполненная изящнотворно, с большим знанием предмета. Собственно, автор это произведение назвал «Datura fastuosa», что по-русски звучит как «Дурман» – речь идёт о роскошном растении, но весьма ядовитом и опасном. Фабула простая, и ничего фантастического в ней нет. Молодой человек, Евгений, прилежно учится выращивать в оранжерее красиво цветущие растения. Обучает его бывалый профессор, учёный, объездивший экзотические страны в поисках редких видов, и его ботанические познания кажутся беспредельными. Евгений внимает наставлениям, поражаясь мудрости учителя. Но вот профессора не стало, и юноша совершенно одинок – неопытный, наивный, он знакомится с хитрым испанцем, иезуитом. Он-то и подбивает доверчивого Евгения подсыпать порошок из ядовитого цветка в любимые цветы своей благодетельницы. И Евгений идёт на преступление, подчиняясь злостному интригану. Но вдова профессора не вышла подышать коварными цветами, и злодейский план рухнул. В деталях повесть эта вполне реалистическая, и фантазийного здесь почти нет. Переведена она замечательно: точность передачи выражений, задушевность речи, такт в показе характерного поведения действующих лиц, поэзия красоты, как символ счастья – всё это почувствовал русский читатель.

Николай Полевой увлекался Гофманом и много из него переводил, и был одним из тех, кто приковал внимание широкого круга русских людей к имени этого таинственного немецкого романтика. Поток фантазий с «Московского Телеграфа» перекинулся на другие журналы, в их числе «Сын Отечества», «Отечественные Записки», «Вестник Европы». Позже серьёзный вклад в Гофманиану сделает «Телескоп» Н.И. Надеждина. В этом журнале будут опубликованы принципиальные статьи о Гофмане: Кс. Мармье и начинающего публициста А.И. Герцена (1836, № 10), ценящего свои впечатления молодости. Но это десять лет спустя после публикации «Ботаника» в журнале Полевого, не то было в пору начала «Московского телеграфа». И всё же именно тогда заявил о себе Антоний Погорельский, выпустив своего «Двойника» с «Лафертовской Маковницей». А когда он напечатал бытовой роман «Монастырка», Н.А. Полевой не удержался и чувствительно уколол Погорельского, впрямую полемизировать ему, человеку «третьесословному», не пристало с дворянином. Писатели-дворяне всё ещё держались особняком. Так что никакие переводы Погорельского из Гофмана в «Московском Телеграфе» появиться не могли, и «Ботаник» заговорил по-русски с подачи Полевого, и заговорил без акцента, чистейшими русскими словами. Этот текст впоследствии оценят, он послужит на пользу уже другому поколению переводчиков.

Публикацию подготовили М.А. Бирюкова и А.Н Стрижев.

 

I.

Евгений, молодой студент, стоял в теплице Профессора Игнатия Гельмса и смотрел на прекрасные цветы, которые только что распускались на зелёных ветках царского амарилла (Amaryllis reginae).

Был ещё первый весенний день февраля. Лазурь безоблачного неба светлелась чисто и мирно; солнце ярко пробивало лучи сквозь высокие окна теплицы. Цветы, ещё не пробудившиеся, покоились в своей зелёной люльке, как в пророческом сне, распростирая сочные листья – но жасмин, резеда, вечноцветущие розы, бульденейжи, фиалки, восстав в новой жизни, наполняли всю комнату приятным, сладостным благоуханием – а птички, боязливо оставив свои тёплые гнёзда, порхали подле окон, долбили носиками своими окна теплицы и как бы вызывали оттуда прелестную весну.

– Бедный Гельмс, – сказал Евгений с глубокою горестью, – бедный, старый Гельмс! Всего этого великолепия, этого торжества природы ты не видишь! Глаза твои закрылись навеки: ты покоишься в хладной земле. Но, нет, нет! Я знаю, уверен, что ты между твоими милыми детьми, о которых столько заботился, столько старался, и ни один из тех, чью раннюю смерть ты оплакивал – не умер: только теперь знаешь ты совершенно их жизнь, их любовь, о какой прежде ты мог предполагать.

В эту минуту маленькая Гретхен (Маргерита) застучала лейкою и начала поливать все стоявшие вокруг цветы и растения.

– Гретхен! Гретхен! – вскричал Евгений. – Что ты делаешь? Я вижу, что ты опять не вовремя, без порядка поливаешь растения и губишь то, о чём я забочусь.

У бедной Гретхен чуть не выпала из рук лейка с водою.

– Ах, Господин Евгений! – сказала она, и крупные слёзы показались у неё на глазах. –  Сделайте милость, не браните меня! Вы знаете, что я несмышлёная, простая девочка: мне всегда кажется, что деревца и кустарники в теплице, где не падают на них ни роса, ни дождик, глядят на меня как голодные, которых надобно подкрепить пищею и питьём.

– А не заставлять объедаться и опиваться! – перебил её речь Евгений. – Для них вот что пагубно! Ты можешь утопить их и уморить. Вообще, я знаю, что ты любишь цветы, но у тебя нисколько нет ботанических сведений, и несмотря на то, что я всячески стараюсь научить тебя, ты не заботишься о Ботанике, о Науке, необходимой для всякой девушки. Да, необходимой, потому что иначе вы не знаете, к какому классу и порядку принадлежит прелестная пахучая роза, хоть и украшаетесь ею. А это очень худо. Скажи, например, Гретхен: какое растение вот в этих горшках – вот, которое скоро расцветёт?

– Ах, – вскричала радостно Гретхен, – это мой милый подснежник.

– Ну, вот видишь ли, – продолжал Евгений, –  видишь ли, Гретхен, что ты не умеешь правильно назвать даже любимых своих цветов! Ты должна была сказать: Galanthus nivalis.

– Galanthus nivalis! – тихо и как бы с боязливым почтением повторила Гретхен. – Ах, господин Евгений! – вскричала она. – Это очень хорошо и великолепно звенит в уши, но, право, как будто говорится не об моих милых подснежниках. Вы знаете, что прежде, когда я была ещё дитёю...

– Да разве теперь ты уж не дитя, Гретхен? – перебил её Евгений.

– Да, конечно, – продолжала она, покраснев до ушей, – четырнадцати лет можно уже почитать себя не дитёю.

– Итак, – прибавил Евгений, смеясь, – итак, может быть, скоро – у тебя будет другая, большая кукла?

Гретхен быстро повернулась, отскочила к стороне и, наклонившись к горшкам, которые стояли на полу, как будто занималась ими.

– Пожалуйста, не сердись, Гретхен, – продолжал Евгений очень спокойно. – Будь всегда доброе, милое дитя, которое папа Гельмс вырвал из когтей злой родственницы и, разделяя заботы со своею почтенною супругою, лелеял как собственную, единственную дочь. Ну, ты мне хотела что-то рассказать?

– Ах, Господин Евгений, – проговорила боязливо Гретхен, – мне пришло на память неприятное происшествие – но вы хотите знать его, и я вам всё расскажу. Когда вы так великолепно назвали мои подснежники, я вспомнила о моей подруге Розе. Я и она – да вы уж это знаете, Господин Евгений – мы были с ней одно сердце и одна душа и – в детстве – бывало, всегда весело игрывали друг с другом. Однажды – я думаю этому с год назад – Роза была удивительно важна, странна в обращении со мною и сказала, что я должна называть её уже не Розою, а девицею Розалиндой. Я сделала по её, но с тех пор она стала от меня дальше и дальше – и наконец, я потеряла мою милую Розу. То же случится и с моими любимыми цветами, подумала я, когда вдруг стану называть их чужими, гордыми именами.

– Г-м! – сказал Евгений. – Да и в твоих словах, Гретхен, есть нечто такое, что отлично странно звенит в ушах. Очень ясно видят, что ты хочешь сказать, и собственно ничего не понимают, что ты говоришь. Но всё это не делает ни малейшего вреда важной Науке, Ботанике, и хоть твоя Роза и сделалась девицею Розалиндой, но неужели тебе неприятно называть любимые цветы тем именем, какое дают им в учёном свете славнейшие Терминологи? Пользуйся моими наставлениями. В этот раз, милая, добрая девушка, посмотри на гиацинты. Подвинь ближе, на солнце, Og Roi de Buzan и Gloria solis. Я думаю, из Perruque quarree ничего доброго не выйдет. Emilius Graf Buehren, который так гордо цвёл в декабре, теперь уже кончил существование; но зато посмотри, как прелестен Pastor fido. Смело можешь поливать Hugo Grotius: теперь он в самом росте.

Между тем – когда Гретхен ещё более покраснела при словах Евгения: «мuлая, добрая девушка», и с радостью начала поливать назначенные цветы – вошла в теплицу Профессорша Гельмс. Евгений заметил ей, как торжественно начиналась весна, и особенно хвалил цветущую Amaryllis reginae, которую покойный Профессор Гельмс ценил почти дороже Amaryllis formosissima – потому Евгений особенно смотрел за нею и старался, в память драгоценного учителя и друга.

– Вы, любезный Евгений, – сказала растроганная Профессорша, – истинно были привязаны к нему как дитя: ни один из учеников покойного, которые все по временам прихаживали сюда, не умел так ценить его, не умел так любить, как вы. И никто из них не понимал так моего Гельмса, никто не был с ним в такой тесной связи, никто не проник так верно и точно в его Науку, как вы. «Молодой Евгений, – говаривал он, – есть добрый, благочестивый юноша: потому любят его кустарники, растения, деревья и весело цветут под его надзором. Неприязненный, противный, злой дух сеет плевелы, которые дико возрастают, и ядовитого дыхания которых страшатся питомцы неба». Вы знаете, что так называл он цветы.

Слёзы навернулись в глазах Евгения.

– Да, Милостивая Государыня! – сказал он. – Этой любви хочу я остаться верным, и прекрасный храм моего учителя, моего отца, должен процветать величественно до тех пор, пока во мне будет хоть одно дыхание жизни. Если вы позволите, Милостивая Государыня – я хочу поселиться здесь, в боковой комнатке: так хотел устроить и покойный Г. Профессор. Тогда у меня всё будет на глазах – а это гораздо лучше.

– И у меня лежит на сердце, – возразила Профессорша, – что скоро, может быть, кончится всё это царство цветущего величия. Конечно, я сама хорошо знаю, как обходиться с растениями и кустарниками, и вы, я думаю, помните, что я довольно упражнялась в Науке моего мужа. Но хотя бы я и любила это упражнение – Бог видит, могу ли я, старая женщина, столько заботиться, иметь такой надзор за всеми этими растениями, как деятельный молодой человек? А с вами нам должно расстаться, любезный Евгений…

– Как! – вскричал Евгений. – Вы хотите изгнать меня, Госпожа Профессорша?

– Поди, – сказала Профессорша молодой девушке, – поди, милая Гретхен, принеси мне большой платок: теперь ещё так холодно.

Когда ушла Гретхен, Профессорша начала говорить с важным видом:

– К счастью, любезный Евгений, вы совершенно беспристрастны, не испорчены светом, благородны и, может быть, поймёте то, что я теперь принуждена вам сказать. Мне скоро будет шестьдесят лет – вам нет ещё и двадцати четырёх. Я очень могла б быть вашею бабушкою и думаю, что это обстоятельство должно б было оправдать нашу жизнь в одном доме, но ядовитые стрелы злословия не щадят и тех пожилых женщин, которых вся жизнь могла бы служить защитою от клевет. Всегда найдутся злобные люди, которые – как ни смешно это кажется – жизнь вашу у меня почтут предосудительною, осыплют клеветами, нелепыми выдумками, насмешками. Вам ещё более, нежели мне, повредит злословие, и потому, любезный Евгений, вы необходимо должны оставить мой дом. Впрочем, я буду вас поддерживать на вашем поприще как моего сына и делала бы это, если бы даже мой Гельмс не поставил мне этого непременною обязанностью. Вы и Гретхен были и будете всегда моими детьми.

Евгений онемел от удивления. Он в самом деле не мог понять, каким образом его постоянное присутствие в доме Профессорши могло быть предосудительно, как могло дать оно повод к каким-нибудь злым клеветам? Но твёрдая воля Профессорши, чтобы он оставил дом, где заключался весь круг его жизни, где были все его радости – мысль – разлучиться со своими любимцами, за которыми он так смотрел, о которых так старался – всё это было для него жестоким ударом.

Евгений принадлежал к числу тех людей, которым совершенно хорошо в маленьком круге, где они действуют вольно и весело, которые, положив прекраснейшею, единственною целью своей жизни ту Науку или Искусство, которое становится собственностью их ума – достигают его; которым небольшая область их родственного круга кажется плодоносною поляною среди большой, недружелюбной, негостеприимной степи, какою почитают они всякую другую жизнь, потому что не надеются вступить в неё без опасности. Известно, что подобные люди всегда остаются по чувствам своим детьми, или почти детьми: они неловки, странны и, облечённые в твёрдую броню маленького педантства, необходимого следствия их занятий, кажутся сухими и бездушными. Они часто подвергаются насмешкам, которые позволяет себе невежество, уверенное в лёгкой победе. Но в груди этих людей нередко горит голубое пламя высшего сознания. Хладнокровно смотря на смутные волнения пёстрой светской жизни – они со всею любовью и верою отдаются одному труду, и он остаётся посредником между ними и вечным могуществом всякого бытия: их безмятежная, тихая жизнь есть беспрерывная служба Всевышнему, в вечном храме всемирного разума. Таков был Евгений.

Опомнившись от удивления, пришедши в силу говорить, Евгений уверял с жаром, который был совсем не в его характере, что если он должен оставить дом Профессорши, он почитает своё поприще конченным, разрушенным потому, что один раз изгнанный из своей родины, он никогда не успокоится и не будет весел, доволен. Он заклинал Профессоршу, в самых трогательных выражениях, не изгонять того, которого взяли как сына, не гнать его в безутешную пустыню, которою будет для него всякое другое местопребывание.

Профессорша, казалось, с трудом хотела сказать ему какое-то решение.

– Евгений! – сказала она, наконец. – Есть одно средство оставить вас в моём доме, в тех же самых отношениях, в каких вы были всегда: будьте моим мужем!

– Я знаю, – продолжала она, между тем как изумлённый Евгений глядел на неё во все глаза, – я знаю ваш рассудок, совершенно уверена, что между нами не может быть недоразумения – и потому не буду уверять вас, что предложение, которое вам делаю, совсем не случайная решимость, но следствие зрелого размышления. Вы не знакомы с отношениями жизни, может быть, не скоро познакомитесь с ними, может быть, и никогда их не узнаете. В тесном круге жизни, в какой вы заключили себя, вам необходим такой человек, который принял бы на себя всю тяжесть дневных забот, который бы заботился за вас о самых мелочах, чтобы дать вам время совершенно свободно заниматься собою и Наукою. Но кто ж может лучше о вас заботиться, если не нежная, любящая мать — ибо я хочу быть для вас ею в самом строгом смысле этого слова, хотя и буду перед светом называться вашею супругою. Я знаю, любезный Евгений, что вам никогда не приходила в голову мысль о женитьбе и брачном состоянии; да вы и должны опять забыть о них, потому что если благословение Священника и соединит нас, жизнь наша не переменится ни в каком отношении, а вместо того, это благословение посвятит меня в священную обязанность матери, так же как вас сделает моим сыном. Тем с большею уверенностью сделала я вам, любезный Евгений, моё предложение, которое слишком странно и необыкновенно показалось бы многим светским зефирам, чем более уверена я, что в случае согласия оно не повредит вам. Всё, что необходимо для счастья со светскою женою – вам чуждо и должно быть чуждо. Стеснения жизни, принуждённость, неудобства многих требований, которыми бы вас мучили – всё это тотчас уничтожало бы некоторые обольщения и тем живее заставляло бы вас чувствовать все неприятности, все печали неудобной действительности. Вот почему мать может заступить у вас место супруги.

В это время возвратилась Гретхен и подала Профессорше платок.

– Более всего желаю я, любезный Евгений, – сказала Профессорша, – чтобы вы не торопились решением. Скажите мне свою последнюю волю по самом зрелом размышлении. Сегодня ни слова об этом. Старая пословица: утро вечера мудренее.

Профессорша вышла и увела с собою Гретхен.

Старушка была совершенно права. Евгению не приходила никогда в голову мысль о женитьбе и брачном состоянии. Именно от этого поразило его и предложение Профессорши, что перед ним вдруг открылся совершенно новый образ жизни. Когда он хорошенько размыслил об этой новости, ему казалось, что для него ничего не может быть лучше и благодетельнее, как благословение церкви на союз, после которого у него будет добрая мать и священное право сына.

Тотчас сказал бы он Профессорше решение своё, но по просьбе её – молчать до утра – он молчал, хотя взор и всё существо Евгений было оживлено тихим, священным восторгом, который легко мог показать старушке, что происходило в груди его.

Наконец, следуя совету Профессорши (утро вечера мудренее), он начинал забываться первым сном, и во время мечтаний первого усыпления – в светлом сиянии явился перед ним почти забытый образ. Ещё в то время, когда он поселился у Профессора Гельмса в чине писца (Amanuensis), к старику часто прихаживала внучка – хорошенькая, милая девушка – но Евгений так мало обращал на неё внимания, что когда она уехала куда-то, и после начали говорить, что она возвратится и выйдет замуж за одного Доктора – он никак не мог о ней вспомнить. Она в самом деле приехала, и должно было праздновать её свадьбу, но в это время старый Гельмс сделался нездоров и не мог выходить из комнаты. Добрая девушка сказала, что тотчас после венчания она придёт со своим женихом в дом к почтенным благодетелям своим и испросит от них святое, счастливое благословение. Случилось, что Евгений вошёл в комнату в то самое мгновение, когда новобрачные стояли на коленях перед старцем и его супругой.

Совсем не прежнею девочкой, внучкой, которую он так часто видал, но совершенно другим существом явилась перед ним прекрасная невеста. Она была в белом атласном платье, которое, обхватив нежный стан, упадало большими складками книзу; драгоценные кружева покоились на её груди; миртовый венок, вплетённый в тёмно-каштановые волосы, был на ней привлекательным головным убором; сладостная, благоговейная радость блистала на лице прелестной – она выражала всю красоту неба. Старый Гельмс заключил её в объятия; то же сделала Профессорша и подвела невесту к жениху, который со всею пылкостью восторга прижал ёе к груди своей.

Евгений, которого никто не примечал, о котором никто не заботился, не знал, что ему делать. Холод и жар перебегали по всем его членам; неизъяснимая тоска раздирала его грудь, и ему казалось, что никогда не выйдет он из этого ужасного состояния. «Что, если невеста подойдёт к тебе, если ты прижмёшь её к груди своей?» Эта мысль, поразившая его как электрическим ударом, представилась ему неслыханною дерзостью; но скорбь неизъяснимая жала его душу, была огненным стремлением, желанием, которое могло умертвить силою горести.

Только теперь заметил его Профессор:

– Ну, Господин Евгений, – сказал он, – вот наша счастливая пара молодых супругов – надобно и вам пожелать госпоже Докторше всякого счастья.

Евгений не мог выговорить ни слова, но милая невеста подошла к нему, с искреннею дружбою подала ему руку, которую – сам не зная, что делает – Евгений прижал к губам. Теперь он совсем был без чувств, едва держался на ногах и не слыхал, что говорила ему невеста. Он тогда только пришёл в себя, когда новобрачные давно вышли из комнаты, и Профессор Гельмс журил его за непостижимую робость, от которой он онемел, и, как бесчувственное существо, показал себя без всякого участия, без всякого ощущения. Довольно странно, что, побеспокоившись несколько дней, Евгений как будто забыл всё это происшествие: оно представлялось ему как во сне.

Образ прелестной невесты, точно в таком виде, какою была она в комнате Профессора, теперь явился перед ним в живой, цветущей жизни — и вся несказанная скорбь тогдашней минуты опять давила грудь его. Но теперь ему казалось, что он сам был женихом, что прекрасная простирала к нему руки, что он обнимал её, прижимал к груди своей. Он готов был улететь на третье небо – но в эту самую минуту кто-то схватил его, и какой-то голос закричал громко: «Безумец! Чего хочешь ты? Ты более не принадлежишь самому себе: ты продал свою юность! Весна любви и радости не расцветёт для тебя – в руках холодной зимы ты и сам оледенел как старец!» С криком отчаяния пробудился Евгений: ему казалось ещё, что он видит невесту, что позади его стоит Профессорша и ледяными пальцами зажимает ему глаза, желая скрыть от него прелестную, богато-убранную невесту. «Прочь! – вскричал он. – Прочь! Юность моя ещё не продана – я ещё не оледенел в руках холодной зимы». С пламенным стремлением возгоралось в нём глубочайшее отвращение от союза с шестидесятилетнею вдовою Профессора.

На другой день Евгений совсем переменился в лице. Профессорша тотчас стала спрашивать его о здоровье, сама приготовила ему лекарство от головной боли, на которую жаловался Евгений, и смотрела за ним, как за нежным, избалованным дитятей.

«И за всю эту материнскую любовь и нежность заплатить самою чёрною неблагодарностью? Упорствовать, в безумном желании вырваться от неё, от всех моих радостей, от моей жизни? Горячка сна, который никогда не может для меня осуществиться, который, может быть, есть наваждение злого духа, презренная чувственность – должны ли совратить меня с правого пути? Здесь ли можно думать, соображать!.. Твёрдо, непоколебимо моё решение».

В тот же вечер старая, почти шестидесятилетняя Профессорша сделалась невестою молодого Евгения, который в это время был ещё студентом.

 

2.

 

Евгений занимался обрезыванием растений, когда вошёл к нему Север, единственный друг из числа его приятелей, с которым он иногда видался. Север остановился, несколько минут стоял в изумлении – и потом вдруг начал хохотать как безумный.

И не столь сметливый на всё странное и смешное едва ли не захохотал бы так же, как резвый, весёлый Север.

Профессорша, со всем добродушием, отворила жениху своему гардероб покойного Профессора и сказала, что ей приятно было бы видеть Евгения – разумеется, не в старомодных кафтанах, на улицах – но дома, в прекрасном и удобном утреннем платье Профессора.

И вот Евгений был уже в огромном шлафроке, сделанном из Индийской материи, с пёстрыми цветочками всех родов, и в таком же колпаке, напереди которого блистала яркая огненная лилия (Lilium bulbiferum). Со своим юношеским лицом Евгений точно представлял какого-нибудь очарованного Принца.

– Господи, сохрани и помилуй! – вскричал наконец Север, опомнившись от смеха. – Я думал, что здесь завелись нечистые духи, или покойный Профессор, встав из гроба, прогуливается посреди своих цветов – сам будучи прелестное растение с такими удивительными цветами. Скажи, пожалуйста, Евгений, что у тебя за маскарад?

Евгений уверял, что он не находит ничего странного в этом одеянии. Профессорша, при теперешних отношениях с ним, позволила ему носить шлафрок покойного своего мужа: шлафрок чрезвычайно удобен и сделан из такой драгоценной материи, какой теперь ни за что нельзя отыскать в целом свете. Все цветы и травы, на ней изображённые, списаны с натуры, а сверх того, в оставшемся наследстве Профессора есть ещё ночные колпаки, которые могут составишь полный Herbarium vivum (Травник). Но из особенного к ним почтения, он решился надевать их только в самые большие праздники. Надетое же теперь платье особенно отличается тем, что на нём покойный Профессор собственноручно подписал невыводимыми чернилами под каждым изображением цветов и трав настоящие их имена, в чём Север мог удостовериться сам при ближайшем рассмотрении шлафрока и колпака. Словом, один этот шлафрок всякому любопытствующему ученику мог служить прекрасным изучением.

Север взял из рук Евгения колпак и в самом деле увидел на нём красивые подписи множества имён, например: Lilium bulbiferum, Pitcairnia angustifolia, Cynoglossum omphalodes, Daphne mezereum, Gloxinia maculata и проч. — Север опять готов был захохотать, но вдруг принял важный вид, пристально посмотрел в глаза своему другу и сказал:

– Евгений! Возможно ли? Правда ли? Нет, не может и не должна быть правда! Это вздорный слух, который злая молва распространяет в насмешку тебе и Профессорше. Смейся, Евгений, смейся сильнее: говорят, ты женится на старухе?

Сначала Евгений немного испугался, потом, опустив глаза книзу, уверял, что слух совершенно справедлив.

– Итак, судьба привела меня в самую лучшую минуту! – вскричал с яростью Север. – Я ещё могу отвлечь тебя от ужасной бездны, на краю которой ты стоишь! Скажи, какое безумие заставляет тебя продавать себя в цвете лет за ничтожную сумму денег?

По обыкновению своему в подобных случаях, Север сердился, горячился более и более, наконец, стал бранить Профессоршу, Евгения; но Евгению удалось успокоить его несколько и заставить выслушать своё оправдание. Гнев и жар Севера возвратили Евгению весь его характер. С совершенным спокойствием и ясностью изложил он перед другом все обстоятельства, не скрыл, что дело началось от его местопребывания, и в заключение спросил: почему Север сомневается, чтобы союз с Профессоршей мог составить счастье Евгения?

– Бедный друг! – сказал Север, который и сам сделался спокойнее. – Бедный друг! В какие силки безрассудности попался ты! Но мне, может быть, удастся разорвать крепко связанные узлы, и ты, как скоро освободишься из этих путов, сам почувствуешь всю цену свободы. Теперь ты должен идти со мной!

– Никогда! – вскричал Евгений. – Решение моё слишком твёрдо. Ты бездушный светский ветренник, если сомневаешься в благочестивом чувстве, в верной материнской любви, с какою хочет меня вести по пути жизни достойнейшая из всех женщин – меня, дитю перед нею!

– Послушай, Евгений – сказал Север. – Ты сам себя называешь дитёю, и в самом деле ты дитя во многом, а потому и должен отдать преимущество мне, испытанному светом, хотя годами почти равному тебе. Назовёшь ли неуместным гофмейстерством, если я скажу тебе, что в твоём положении ты ничего не можешь видеть ясно. Не думай, чтобы я хотя на минуту усомнился в добром намерении почтенной Профессорши, если бы не был уверен, что желая тебе счастья, она сама находится в величайшем заблуждении. Помнишь ли старинное правдивое замечание, что женщинам всё возможно – только нельзя переселяться в душу другого и узнавать, что в ней происходит. Что сама она чувствует живо, то кажется ей общим чувством: собственный созданный ею призрак есть образец, по которому она судит и решит всё, что происходит в душе другого. Сколько я знаю Профессоршу по образу мыслей и по делам, я думаю, она никогда не была способна к пылкой страсти, и с юных лет принадлежит к тем флегматикам, у которых страсти милуют красоту: в самом деле, Профессорша по летам своим и теперь ещё довольно изрядна. Что старый Гельмс был оживлённая флегма – это мы знаем оба, следовательно, потому были они пресчастливою четою: муж всегда был доволен супом, какой приготовит жена – которая, со своей стороны, никогда не прихаживала в кабинет супруга не в определённое время. Это вечное анданте супружеского дуэта, думает Профессорша, можно продолжать и с тобою очень удобно, потому что и тебя почитает она изрядным флегматиком, который не вдруг пустится под аллегро большого света. Сиди спокойно и смирно в этом ботаническом шлафроке, и конечно, будет всё равно, Профессор ли Гельмс находится здесь, или молодой студент Евгений. О, без сомнения, старуха будет за тобою ухаживать, лелеять тебя, и я наперёд напрашиваюсь к тебе пить лучший Моккский кофе, который варит старая эта барыня: и ей, конечно, будет приятно, когда я приду выкурить с тобою трубку фейн-варинасу. Но если и среди этого покоя, который для меня кажется хуже всякого беспокойства, если и тут нагрянет к тебе буря жизни?

– Ты думаешь, – прервал его Евгений, – несчастные случаи? Болезнь?

– Я думаю, – продолжал Север, – если сквозь эти окна, когда-нибудь проглянет пара хорошеньких глаз: от их огненного луча растопится кора, защита твоей груди, где укрывается вулкан: он обнаружится губительным пламенем.

– Я не понимаю тебя, – вскричал Евгений.

– От этого пламени, – продолжал Север, не обращая внимания на слова Евгения, –  от этого пламени не спасёт никакой ботанический шлафрок – он разлетится в клочки, хотя бы сделан был из асбеста. Но, положим, что судьба избавит тебя от всего подобного – ты должен ещё страшиться при своём безумном супружестве страшнейшего наказания, наказания, за которым умирает всякий цвет жизни – это насмешки!

Евгений был так неопытен, что в самом деле совсем не понимал, чего хотел от него друг Север. Он желал познакомиться ближе с новою областью понятий, в которую столь усердно переселял его Север; но в это время вошла Профессорша.

На лице Севера видна была тысяча насмешек, и острое словцо вертелось у него на языке. Но когда Профессорша, со всем откровенным дружеством, со всем привлекательным благородством уважаемой старости, подошла к нему, приветствовала его немногими искренними, сердечными словами, называла другом своего Евгения, тогда пропала вся насмешливость, вся колкая шутливость Севера, как будто в самом деле, в настоящих обстоятельствах, общее светское чувство его ничего не знало и не подозревало.

Здесь можно сказать, что Профессорша при самом первом взгляде имела в лице что-то приятное, понятное для тех, у кого не совсем закрыто сердце к выражению истинного благочестия: таково выражение в картинах Алберта Дюрера, ибо Профессорша в самом деле походила на старух, изображённых сим славным живописцем.

И так Север удержался со своими острыми словами. Дух насмешливости не пришёл к нему и тогда, как Профессорша, не шутя, приглашала его приходить всегда после обеда к Евгению пить с ним кофе и курить табак.

Север благодарил Небо, освободившись от них, потому что приветливость старушки и непонятная власть женского достоинства так сильно овладели всеми его чувствами, что он уже колебался в своём твёрдом мнении. Почти против воли начинал он верить, что Евгений, в самом деле, может быть счастлив в странных отношениях своих с Профессоршею – это было для него понятно и ужасно.

*

Да! Это часто встречается в жизни: стоит подумать, сказать о чём-либо – и тотчас сбудется: так случилось и здесь! На другой же день начала ходить молва о насмешках – наказание, о котором, как будто злой предсказатель, упомянул Север.

Странное положение Евгения в чине жениха стало известно, и не могло без того обойтиться, что когда на другой день пришёл он в свой Коллегиум, где продолжал слушать лекции, все смотрели на него насмешливо. Ещё более: по окончании лекции толпа студентов умножилась, и лишь только бедный Евгений показался на улице, со всех сторон послышался крик: «Господин жених! Кланяйся милой, прекрасной своей невесте – о, какое ему веселье! Браво, браво!»

Вся кровь у Евгения бросилась в голову. На улице ещё вскричал ему из толпы один грубиян: «Кланяйся невесте» – и прибавил к этому площадную пословицу; но в эту минуту все фурии гнева взбунтовались в груди Евгения – он так сильно ударил кулаком обидчика своего, что тот упал и перекувырнулся. Однако ж он тотчас вскочил, схватил палку – за ним и другие тоже – но в это время подскочил к ним старшина, стал между Евгением и его неприятелем и громко вскричал:

– Что это, Господа! Разве вы уличные бродяги? Что вам вздумалось драться на улице? Что вам за дело, на ком бы ни женился Евгений, и какова бы ни была его невеста? Марцель оскорбил невесту Евгения, здесь, в нашем присутствии, на большой улице, и оскорбил так неприлично, что должен быль за то вытерпеть на месте же и наказание. Марцель знает, что ему должно делать; но если теперь кто-нибудь из вас поднимет руку – тот со мною будет иметь дело.

Старшина взял Евгения под руку и проводил до дому.

– Ты прекрасный, храбрый молодой человек, – сказал он ему, – и поступил, как было должно. Но ты живёшь так тихо и смирно, что тебя почитают за безответного. Дуэли быть не должно: положим, что у тебя нет недостатка в мужестве, но ты не имел никакого упражнения в фехтовании, а заносчивый Марцель один из лучших и самых опытных фехтовальщиков: он заколет тебя с третьего штоса. Но я не допущу до этого: я буду за тебя драться, защищу тебя – смело надейся.

Старшина ушёл, не дожидаясь ответа.

– Видишь ли, – сказал Север, – пророчества мои начинают сбываться?

– О, молчи, ради Бога! – вскричал Евгений. – Вся кровь кипит в моих жилах; не узнаю себя – я совершенно потерялся! О, Боже мой! Какой злой дух обладал мною в эту ужасную минуту гнева? Если бы тогда было у меня в руках какое-либо смертоносное орудие – я тотчас поразил бы им несчастного! Но и никогда не думал я, чтобы в жизни могли случиться подобные оскорбления.

– Неприятные испытания только ещё начинаются, – сказал Север.

– Поди прочь с твоим самохвальным познанием света! – вскричал Евгений. – Разве нет ураганов, которые в одно мгновение разрушают плоды долговременных трудов и усилий? Это для меня также горько, как бы мои прекраснейшие цветы погибли и были в прахе у ног моих.

В это время к Евгению пришёл один студент от имени Марцеля, с приглашением быть утром на известном месте, с оружием в руках. Евгений обещал явиться в назначенное время и в назначенном месте.

– Ты, который никогда не брал в руки рапиры, ты хочешь драться? – спрашивал изумлённый Север.

Но Евгений уверял, что никакое могущество не удержит его; что он будет защищать сам себя, чего требует честь, и что мужество и решительность заменят ему искусство. Север представлял, что в битве на шпагах, как обыкновенно дрались у них, мужество всегда бывает побеждено искусством. Евгений остался на своём – «Потому, – прибавил он, – что в фехтовании, может быть, я искуснее, нежели предполагают!»

Север радостно обнял друга и вскричал:

– Старшина сказал правду: ты прекрасный, храбрый молодой человек – но неужели идти тебе прямо на смерть? Нет! Как твой секундант, я буду защищать тебя до последней возможности.

 

Бледен явился в назначенное место Евгений, но в глазах его сверкало дикое пламя, во всех поступках видно было твёрдое мужество, спокойствие решимости.

Как удивились Север и старшина, увидя в Евгении отличного фехтовальщика, у которого противник почти ничего не мог выиграть при первом нападении. При втором – Марцель получил такой сильный и меткий удар в грудь, что упал замертво.

Евгений должен был бежать – но он не хотел сойти с места, что бы ни случилось с ним. Марцель, которого почитали мёртвым, опомнился, и, когда лекарь сказал, что есть надежда к его спасению – тогда только Евгений решился идти домой с Севером.

 – Выведи меня из удивления, друг! – вскричал Север. – Я не верил глазам, когда смотрел на твою битву! Вместо тихого, мирного Евгения я видел мощного героя, сражавшегося со всем искусством ловкого фехтмейстера.

– О, мой Север! – возразил Евгений. – Если бы слова твои были справедливы! Если бы в самом деле всё это было сон! Но нет! Буря жизни застигла, и кто знает, о какую скалу она ударит меня? Тогда, разбитый до смерти, я не спасусь в моём прелестном раю, недоступном, думал я, диким, ужасным страшилищам!

– А эти ужасные страшилища, – продолжал Север, – которые находят и в раю, что же иное, как не заблуждения, обманывающие нас жизнью, в самом деле столь светлою и ясною? Заклинаю тебя, Евгений, оставь своё намерение: оно тебе слишком вредно! Я говорил о насмешках; с каждым часом более будешь ты страдать от них. Ты смел, решителен и, можно предугадать, ещё двадцать раз будешь сражаться для истребления смешного в твоих отношениях с невестою, потому что невозможно одним разом этого уничтожить. Но чем славнее будет твоё мужество, твоя защита, тем злобнее будут насмешки. И блеск твоего студенческого мужества померкнет с этими филистерами, которых восстановила на тебя старая невеста.

Евгений просил Севера не говорить о таком деле, которое утверждено внутренним сознанием, и отвечал на вопрос: где он учился фехтовальному искусству, что этим обязан единственно покойному Профессору Гельмсу, который, как студент прежнего времени, почитал важным всё, что называется на студентском языке: Comment? Почти всякий день, хоть по часу, Евгений рапировал со стариком и научился фехтовать, совсем не думая быть артистом в этом искусстве.

Дома Евгений узнал от Гретхен, что Профессорша вышла и не возвратится к обеду; что она обещалась быть не раньше вечера. Это несколько удивило Евгения, и тем более, что оставлять на целый день свой дом было совсем не в обычае у Профессорши.

Занявшись учёным ботаническим сочинением, которое в первый раз попалось в руки Евгению, он сидел в кабинете Профессора Гельмса, теперь сделавшемся его кабинетом, и совсем почти забыл неприятности утра. Были уже сумерки, когда перед домом остановился экипаж, и вскоре после того в комнату к Евгению вошла Профессорша. Он очень изумился, увидя её в полном наряде, в каком бывала она только в годовые праздники. Огромное, со множеством складок платье из чёрной объяри, обшитое превосходными Брабантскими кружевами, небольшой, в старинном вкусе чепчик, богатое жемчужное ожерелье и такие же браслеты, словом, весь наряд придавал высокой, видной Профессорше благородный, торжественный вид.

Евгений вскочил со стула и, поражённый непривычным явлением, невольно вообразил все несчастия дня: из груди его вырвалось внезапное восклицание: «О, Боже мой!»

– Я знаю, – сказала Профессорша таким голосом, который под искусственным спокойствием изменял внутреннему движению, – я знаю всё, что случилось со вчерашнего дня, любезный Евгений. Не могу и не смею порицать вас. Покойный Гельмс также принуждён был драться за меня, когда я была ещё его невестою – я узнала об этом после десяти лет нашей с ним жизни – а мой Гельмс был юноша богобоязливый, не желавшей ничьей смерти. Так и должно, хоть я вовсе не понимаю, почему так, а не иначе должно быть. Супруга может не знать многого, что делается на другой, тёмной стороне жизни, которая должна быть ей далёкою, тёмною, если она хочет сохранить достоинство женщины. Она должна слепо верить тому, что скажет ей муж об опасных стремнинах, которых он избежал как искусный кормчий: должна верить – не испытывать. Но здесь совсем иное дело. Прошли утехи юности; весёлые образы жизни омрачились. Но неужели, не наслаждаясь жизнью, дух наш, весь обращённый к небу, не может созерцать голубого пространства без того, чтобы из земной юдоли не восстали облака и бури? Ах! Когда сражался за меня мой Гельмс, тогда я была цветущая осьмнадцатилетняя девушка: меня называли прекрасною, ему завидовали. А вы, вы дерётесь за старуху и за обстоятельство, непонятное легкомысленному свету, язвимое злыми насмешками грубой недоверчивости. Нет, не может и не должно быть так. Отдаю вам назад ваше слово, любезный Евгений: мы должны расстаться.

– Никогда! – вскричал Евгений, упадая к ногам Профессорши и прижимая к своим устам её руку. – Как? Я не должен, не могу пролить последней капли крови за свою мать?

Тут, с горячими слезами он заклинал Профессоршу сдержать своё слово, то есть испросить благословение священника, которое сделало бы его сыном её.

– Но, ах, я несчастный! – воскликнул он. – Разве не разрушено всё: все мои надежды, всё счастье моей жизни? Марцель, может быть, уже умер; может быть, через несколько минут заключат меня в темницу!

– Будьте спокойны, – сказала Профессорша, и благоговейная улыбка явилась на лице её, – будьте спокойны, мой милый сын! Марцель вне всякой опасности. По счастью, вы ранили его не смертельно. Я пробыла несколько часов у нашего почтенного Ректора. Он призывал старшину, секундантов и многих студентов, бывших свидетелями всего приключения. «Это совсем не умышленная неприятность, –  сказал почтенный старец. – Евгений не мог иначе загладить глубокого оскорбления – а после этого Марцель иначе не мог поступить. Мне нечего здесь исследовать, и я постараюсь уничтожить всякую гласность».

Евгений был вне себя от радости и восхищения. Профессорша радовалась также, и в эту минуту, когда, казалось, само Небо благословляет чувства доброго юноши, она изъявила согласие на его усердную просьбу: как можно поспешить венчанием.

Поздно вечером, в тот день, когда утром совершено было с возможною тишиною венчание, на улице, перед домом Профессорши послышался глухой говор и задушаемый смех. Это была толпа студентов. Евгений вспыхнул от досады и бросился к своей шпаге; Профессорша, смертельно испугавшаяся, не могла выговорить ни одного слова от страха – но в эту минуту громким голосом кто-то проговорил на улице: «Если хотите, я буду помогать вам в шутке над молодыми новобрачными, но зато завтра никто не посмеет отказаться танцевать со мною до тех пор, пока его будут носить ноги».

Один по одному студенты начали уходить. Выглянув из окна, Евгений при свете фонаря ясно увидел Марцеля, обвязанного пластырями, который до тех пор пробыл на улице, покуда из собравшихся не осталось ни одного.

Когда двое старых друзей покойного Профессора, присутствовавшие венчанию, ушли, Профессорша сказала Евгению:

– Я не знаю, что сделалось с нашею Гретхен: о чём она так неутешно плачет? Может быть, бедное дитя думает, что теперь мы станем меньше о ней заботиться, нежели прежде? Нет! Гретхен всегда останется моею милою дочерью.

Тут Гретхен вошла в комнату, и Профессорша заключила её в объятия.

– Да, – сказал Евгений, – Гретхен наше милое, доброе дитя – и теперь мы будем прилежнее заниматься Ботаникой.

Он обнял её и поцеловал – но бедная Гретхен была почти без чувств.

– Что с тобою, милая Гретхен? – вскричал Евгений. – Разве ты Mimosa pudica (не тронь меня), что падаешь в обморок, как скоро к тебе прикасаются?

– Бедное дитя, верно, нездорово; верно, холодный воздух в церкви был ей вреден! –  так говорила Профессорша, натирая ей виски живительною водою.

Гретхен открыла глаза и глубоко вздохнула: ей казалось, что её точно будто кто уколол в сердце. Но теперь всё прошло.

 

3.

 

Только что ударило пять часов – Евгений уже спешил в теплицу, смотреть развёртывавшееся редкое растение, экземпляр которого дошёл до его рук. Завернувшись в ботанический шлафрок Профессора, он учился до тех пор, когда зазвенел маленький колокольчик. Это было ровно в семь часов и значило, что Профессорша ждёт Евгения пить кофе. Евгений вошёл в её комнату, пожелал доброго утра и, как нежный сын, поцеловал у неё руку. Он закурил трубку, которая была уже набита и лежала на столе. Начался дружеский разговор, и так прошло до восьми часов. Тут Евгений шёл в сад или в теплицу, смотря по погоде, и там занимался до одиннадцати часов Ботаникой; потом одевался и ровно в двенадцать часов являлся к столу, на котором уже испарялся добрый суп. Профессорша всегда радовалась, если Евгению нравилось кушанье.

– Точно как мой добрый Гельмс, – говорила старушка, – он обыкновенно хвалил свой стол, а это редкость в мужьях: чаще им кажется лучше всё чужое, а не своё! Да, любезный Евгений! Ваш характер чрезвычайно походит на характер моего покойного мужа.

Разговор обыкновенно переходил в рассказы о тихой жизни Профессора, и тут супруга его бывала многоречива до излишества. Евгению, правда, в этом отношении давно были известны все подробности, но всякий раз был он тронут, и нередко домашний обед заключался тем, что пили за память покойного Профессора. После обеда такой же порядок, как и до обеда. Евгений опять занимался ученьем до шести часов, когда собиралась вместе вся семья. Тут Евгений, в присутствии Профессорши, часа два учил Гретхен языкам и преподавал ей науки; в восемь часов ужинали – в десять расходились по своим комнатам спать. Так протекали дни, совершенно сходные между собою: только в воскресенье бывала некоторая перемена. Евгений надевал тот или другой праздничный кафтан Профессора, иногда несколько странный цветом; но ещё более странный шитьём. До обеда ходили непременно в церковь, после обеда, если позволяла погода – прогуливались до ближней деревушки.

Вот мирная жизнь Евгения, которою наслаждался он и не желал лучшей, в которой заключена была вся его деятельность, все бытие. Но тяжёлая болезнь души близко, если ум, давая себе отчёт, в несчастном недоразумении противоречит настоящим условиям жизни. В самом деле, можно было назвать болезнью это ипохондрическое довольство, умерщлявшее в душе Евгения всякое стремление и представлявшее ему всё, что было вне его тесного круга жизни, холодным, мрачным, ужасным. Он, как видим, всю неделю был безотлучно дома и выходил только по воскресеньям, но и тут находился в обществе с супругою маменькою – следовательно, все связи с друзьями были у него прерваны. Посещений он бегал, и даже присутствие верного, старинного друга, Севера, было ему неприятно до такой степени, что и Север, наконец, оставил его.

– Если так – ты умер для нас. Пробуждение будет для тебя убийственно.

Это сказал Север, оставляя в последний раз потерянного друга, которому ни разу не вспало на ум подумать, чтобы такое значили слова Севера?

Скоро на бледном лице Евгения оказались следы душевной болезни. Весь огонь юности померк в глазах его; слова его были тупым языком удушливой чахотки, и кто видел Евгения в праздничном платье покойного Профессора, тот мог поверить, что старик хотел опять стать на место юноши. Напрасно старалась выведать Профессорша, что сделалось с молодым любимцем её: не болен ли он? Не нужен ли ему врач? Он уверял, что никогда не чувствовал себя столь здоровым.

Однажды Евгений сидел в беседке, в саду, когда к нему вошла Профессорша, села напротив и в молчании смотрела на него. Евгений, казалось, был так занят чтением своей книги, что не замечал Профессорши.

– Этого я не желала, не думала, не подозревала, – были первые слова старушки.

Евгений вскочил со своего места, ужаснувшись холодного, горького тона, в каком начала говорить Профессорша.

– Евгений! – продолжала она, смягчив голос. – Вы совершенно отделились от света, и этот образ жизни убивает вашу юность. Вы думаете, что я не буду бранить вас, видя, как вы заперлись дома и посвятили себя единственно Науке и мне? Вы ошибаетесь. В мыслях моих никогда не было, чтобы вы жертвовали лучшими годами жизни такому отношению, которое худо понято вами, если вы почитаете его собственною жертвою. Отныне вы должны вступить в свет: это не будет опасно вашему мирному характеру.

Евгений уверял, что ему ужасно всё, выходящее из маленького, родного его круга; что ему неприятно грустно быть с людьми, и наконец, что он не знает, каким образом может он оставить своё уединение.

Профессорша приняла свой прежний дружеский тон и сказала ему, что покойный муж её, также как и он, любил уединение и одному учению посвящённую жизнь, но что, между тем, он очень часто, а в молодых летах всякий день посещал один кофейный дом, где собираются многие учёные, писатели и особенно иностранцы. Он наслаждался жизнью и светом и часто собирал богатую жатву в разговорах и рассказах. Также должен поступать и Евгений.

Без усильной просьбы Профессорши Евгений едва ли решился бы оставить своё затворничество.

Кофейный дом, о котором она упомянула, действительно был сборным местом писателей и иностранцев, которые всегда посещали его. Вечером обыкновенно в залах сего кофейного дома бывала пёстрая толпа людей, прохаживавшихся взад и вперёд.

Можно вообразить, каким мужеством надобно было вооружиться затворнику Евгению, являясь в первый раз в этой толпе; но замешательство его начало уменьшаться, когда он уверился, что здесь о нём никто и не заботится. Беспрестанно становясь смелее, он наконец решился у одного праздно стоявшего прислужника потребовать себе прохладительного; потом дошёл до табачной комнаты, занял там местечко в углу, начал прислушиваться к разнообразным разговорам и сам стал покуривать трубку. Теперь было ему легче; необыкновенным образом поражённый весёлым, громким движением вокруг себя, он развеселился и начал пускать облака голубого дыма.

Как можно ближе к нему подсел один человек, по виду и по приёмам которого можно было угадать, что это иностранец. Этот человек был в цветущих летах мужества, больше мал, нежели велик ростом, очень ловок, скор в движениях и хорош собою. В лице его и во всех движениях было что-то особенное. Он подозвал к себе служителя, но никак не мог объяснить, что ему надобно: чем более он говорил и горячился, тем беспонятнее становились у него Немецкие слова. Наконец, он вскричал по-Испански: «Этот дурачина убьёт меня своею глупостью!»

Евгений хорошо понимал Испанский язык и довольно изрядно говорил на нём. Преодолев свою робость, он оборотился к иностранцу и попросил позволения быть на этот раз его переводчиком. Иностранец поглядел на него подозрительно, но видя на лице юноши искренне дружеское расположение, начал уверять его, что почитает особенным счастьем встречу с человеком, знающим его родной язык, на котором вообще говорят так мало, хотя он лучше всех языков на свете. Он хвалил выговор Евгения и прибавил, что знакомство их, которым он одолжен счастливому случаю, должно быть заключено крепче, и что это всего лучше сделать, выпив по стакану хорошего Испанского вина.

Евгений совестился как пристыженное дитя; но выпив стакана два ксересу, которого иностранец велел подать, он почувствовал весёлую живость и особенное удовольствие разговаривать с иностранцем.

– Сказать правду, – начал иностранец, с минуту посмотрев на Евгения, – сказать правду: при первом взгляде наружность ваша удивила меня. Юношеское лицо и вся наружность ваша так противоречат со странным, древне-франкским нарядом, что непременно должны быть особенные причины, заставляющие вас являться в таком виде.

Евгений принуждён был покраснеть, бегло взглянув на свои коришневые рукава с витыми, золотыми пуговицами на обшлагах, и живо чувствуя, как странно должен он отличаться от всех, находившихся в зале, особенно же от иностранца, который – в чёрном платье, сшитом по последней моде, в тонком белье, с бриллиантовою булавкою на галстухе – казался представителем вкуса.

Не дожидаясь Евгениева ответа, иностранец продолжал свою речь, «что спрашивать кого бы то ни было о житейских отношениях совсем не его привычка, но что Евгений возбудил в нём сильное любопытство, которое заставляет сказать искренно, что он почитает его молодым учёным, теснимым несчастьями и заботами. Бледное, изнурённое печалью лицо его говорит об этом, а древне-Франкское платье, вероятно, подарок какого-нибудь дряхлого Мецената, он надевает за неимением другого. Далее, он уверял, что иностранца Евгений может почитать земляком, который готов ему помогать, и наперёд просит оставить все ложные приличия и быть с ним откровенным, как с испытанным другом».

Евгений покраснел опять, но уже от прискорбного чувства и от гнева на недоразумение, причиной которого был этот несчастный кафтан, может быть, приведший в заблуждение не одного иностранца, а всех посетителей. Но этот самый гнев развязал язык и открыл сердце Евгения. Он пересказал иностранцу обо всех обстоятельствах своих, говорил о Профессорше с энтузиазмом, внушаемым истинно-детскою любовью к старой женщине, уверял, что он счастливейший человек на свете, и желает, чтобы настоящее его положение не переменялось во всю жизнь.

Иностранец выслушал его внимательно и начал говорить значительным резким голосом:

– Я сам некогда жил в уединении, может быть, гораздо большем, нежели ваше теперешнее; я верил, что моё уединение, которое многие назвали бы безутешным, было лучшим даром судьбы. Волны жизни увлекли меня в бурный водоворот, грозивший потопить бедняка в бездне вод своих. Но скоро я, смелый пловец, выбрался на поверхность вод и теперь весело, радостно плыву по светлому, сребристому морю: не страшусь безнадёжной глубины, которая закрыта игрою волн. Да, сударь! Надобно возвыситься: тогда поймём жизнь, первое требование которой есть – наслаждение. И на первый случай, за светлое, радостное наслаждение жизнью – осушим свои стаканы!

Евгений соглашался, хотя и не совсем понимал иностранца. Слова незнакомца, сказанные на звучном Испанском языке, казались ему чуждою, но сильно раздающеюся в душе его музыкою. Он чувствовал невольное влечение к чужеземцу, сам не понимая отчего.

Рука с рукой вышли новые друзья из кофейного дома. В ту самую минуту, когда они распрощались на улице, к Евгению подошёл Север, взглянул на друга – и остался в немом изумлении.

– Для Бога скажи, сделай милость: что это значит? – спросил он у Евгения. – Ты в кофейном доме? Ты – как брат с иностранцем? И сверх того так воспламенён, разгорячён, как будто выпил лишний стакан вина?

Евгений рассказал всё, что с ним было: как Профессорша заставила его пойти в кофейный дом, и как он там познакомился с иностранцем.

– Ах, какая умница Г-жа Профессорша! – вскричал Север. – Как хорошо знает она жизнь; видит, что птичка уже может летать – и вот она даёт ей практику! Преблагоразумная женщина!

– Прошу тебя, – возразил Евгений, – не говорить о моей маменьке, которая желает мне одного счастья и удовольствия: её доброте одолжен я знакомством и с этим почтенным человеком, который сейчас расстался со мною.

– «Почтенный человек?» – перебил его Север. – Скажу тебе просто, что я худо верю этому плуту. Он Испанец; Секретарь своего земляка Графа Анжело Мора, который недавно приехал и живёт в загородном доме, прежде принадлежавшем обанкрутившемуся Банкиру Овертину. Верно, он уже всё это рассказал тебе.

– Ничего! Мне и в ум не пришло спросить его об имени и звании, – отвечал Евгений.

– Вот настоящее светское чувство, мой смелый Евгений, – сказал Север, громко засмеявшись. – Плут называется Фермино Вальес и, вероятно, он какой-нибудь шарлатан, потому что, как скоро я его вижу, меня удивляет в нём что-то скрытное. Я понимаю его особенным образом. Берегись, мой добрый Профессорский сынок! Будь осторожен!

– Теперь я вижу, – сказал Евгений с неудовольствием, – вижу, что ты решился беспрестанно колоть меня своими неприязненными догадками и отгадками; но тебе не удастся сбить меня с пути. Я верю и следую только внутреннему голосу души моей.

– Дай Бог, – возразил Север, – дай Бог, чтобы этот голос не был ложным оракулом!

Евгений сам не мог понять, каким образом могло случиться, что при первом знакомстве он открыл Испанцу всю душу свою, и если мог приписать случаю это странное расположение, в каком находился, то соглашался, вспоминая образ иностранца, ясно напечатлённый в душе его, что тайная, непостижимая, волшебная сила, видимая во всём существе иностранца, действовала на него, и что она же была причиною странной недоверчивости Севера, которая отвращала сего последнего от Испанца.

На другой день, когда Евгений пришёл в кофейный дом, иностранец, казалось, нетерпеливо дожидался его. Он почитал себя неправым, не отплатив за откровенность Евгения равною откровенностью и ничего не сказав ему о себе. Имя его Фермино Вальес, природный Испанец, теперь служащий Секретарём у Испанского Графа Анжело Мора, с которым встретился в Аугсбурге и приехал сюда.  Евгений сказал, что он узнал всё это ещё вчера, от одного своего друга, Севера. Огненная краска вдруг покрыла щёки Испанца и также скоро исчезла. Быстро глядя на Евгения, он сказал ему почти насмешливым голосом:

– Я совсем не думал, чтобы люди, о которых я никогда не заботился, делали мне честь – знали меня. Досадно воображать, что друг ваш сказал вам обо мне больше, нежели я сам.

Тут Фермино Вальес рассказал новому своему другу, что он, в самых юных летах, по недоброжелательству одного сильного, злобного родственника отдан был в монастырь и дал обет, но что после раскаялся в том. Страшась вечно остаться недостойным мучеником, безнадёжный – он не мог противиться внутреннему стремлению быть на свободе, и при первом случае убежал из монастыря. Живыми, пламенными красками описал Фермино жизнь монахов своего строгого ордена, но ещё привлекательнее сделал он абрис жизни в свете, который был так разнообразен и блестящ, как только может быть он в рассказе умного авантюриста.

Евгений точно почитал себя переселённым в царство волшебства: ему казалось, что он видит в магическом зеркале сна новый мир блестящих образов. Неприметно в грудь его закралось желание принадлежать к этому миру. Он заметил, что его удивление многому, и особенно невольные вопросы о разных вещах, заставляли Испанца хохотать. Он краснел от стыда. Поразительная, неприятная мысль пришла ему в голову, что в мужественном возрасте он остался дитёю.

Само собою разумеется, что Испанец с каждым днём более и более обладал умом неопытного Евгения. Как скоро наступал определённый час, Евгений спешил в кофейный дом и всякий раз оставался там долее прежнего, потому что, сам не замечая того, он всегда скучал, возвратившись в своё уединение из блестящего общества. Фермино умел удалиться из того круга, в каком он до сих пор бывал со своим новым другом. Он ходил с Евгением в театр, на публичные гулянья, и обыкновенно день оканчивался ужином в ресторации. Там крепкие напитки выводили Евгения из всегдашнего его характера: он переходил все границы. Возвратясь поздно вечером, он бросался на постель не для спокойного сна, как прежде, нет! Ужасные грёзы обладали им: часто ему являлись устрашающие образы. Утром чувствовал он себя слабым, расстроенным, неспособным к учёной работе, и только в тот час, в который привык он видеться с Испанцем, злой дух влёк его к беспорядочной жизни.

В назначенную минуту, когда надобно было идти в кофейный дом, он, по старому обычаю заглянул в комнату Профессорши, желая поскорее от неё отделаться.

– Войдите, Евгений! Мне надобно с вами поговорить, – это сказала Профессорша таким необыкновенно строгим голосом, что Евгений затрепетал и остановился.

Он вошёл в комнату: взгляд Профессорши был для него ужасен. В нём выражалась горесть и оскорблённое достоинство.

Со спокойною твёрдостью изобразила она юноше, как постепенно увлекается он такою жизнью, которая, оскорбляя честь, нравственность и порядок, рано или поздно погубит его.

Может быть, измеряя поступки юноши слишком по нравам старинного, благочестивого времени, старушка перешла надлежащую меру в своем нравоучении, продолжительном и иногда слишком жестоком, но, как бы то ни было, оно произвело действие противное. Чувство неправоты, угнетавшее юношу, обратилось в прискорбное неудовольствие: он уверял себя, что никогда не предавался жизни, так много достойной осуждения. Словом – жестокий выговор не достиг своей цели – он не проник в душу виноватого.

Наконец, когда Профессорша окончила свою обвинительную речь холодным, почти презрительным восклицанием: «Идите же и делайте, что вам угодно!», Евгению тотчас с новою силою пришла в голову мысль, что в мужеском возрасте он остался дитёю. «Бедный школьник! Неужели ты никогда не избавишься от лозы?» – так говорил ему тайный голос.

 

4

 

Самое большое неудовольствие, самые противоречащие движения тревожимого рассудка сливаются в одно чувство: так случилось и с Евгением. Он был уже подле дверей кофейного дома – но не вошёл туда и поспешно удалился, желая, по невольному побуждению, насладиться свободою.

Он очутился перед решёткою одного сада, из которого лились ароматические благоухания цветов. Как вкопанный остановясь на месте, Евгений с изумлением смотрел в сад.

Казалось, рукою волшебника собраны были здесь и насажены растения и кустарники отдалённейших, самых противуположных стран: они блистали разнообразным смешением красок и, являясь во всём великолепии, цвели как на своей родной земле. Широкие аллеи магического сада были усажены самыми редкими деревьями и растениями, которые были известны Евгению только по рисункам и по именам, и даже цветы, которые он воспитывал в своём цветнике, блистали здесь полною жизнью и свежестью, о каких ему никогда и не воображалось. Через среднюю аллею он мог видеть до одной круглой полянки, посредине которой находился мраморный фонтан, в виде Тритона, далеко бросавший свои кристальные струи. Здесь гордились серебристые павлины и купались золотые фазаны при лучах заходящего солнца. Недалеко от дверей сада цвела Datura fastuosa (Stramonium, особенный род дурмана). Её великолепные, душистые, воронкообразные цветы блистали здесь такою красотою, что Евгений стыдился, сравнивая их с бедными цветами, которые цвели у него на этом же растении. Это были любимые цветы Профессорши, и Евгений, забыв всё своё неудовольствие, думал: «Ах, если бы маменька могла иметь у себя в саду такую Daturam!..» В эту минуту раздались, как бы в воздухе, сладостные аккорды неизвестного инструмента, приносившиеся из отдалённого кустарника, и в то же время послышались небесные звуки прелестного женского голоса. Эту мелодию можно слышать только под благотворным небом Юга, где восторженная любовь вызывает звуки из глубины души... Пели Испанский романс Заключённого.

Вся сладостная, неизъяснимая горесть душевной скорби, весь огонь душевного наслаждения овладел юношею. Он погрузился в забвение чувств: в мечтах ему виделась волшебная, отдалённая страна снов и предвещаний. Он упал на колена и положил голову между перекладинами решётки.

Но вдруг послышались шаги приближающегося человека – Евгений вскочил и удалился скорыми шагами, не желая, чтобы какой-нибудь незнакомец застал его в том расположении, в каком он был в эту минуту.

Было уже довольно поздно, однако ж Евгений встретил в саду Гретхен: она занималась цветами и растениями.

Гретхен не взглянула на него и тихим, боязливым голосом сказала:

– Добрый вечер, Г. Евгений!

– Что это значит, Гретхен? – вскричал Евгений, удивлённый странным обхождением девушки. – Гретхен! Взгляни на меня!

Она оборотилась к нему: из глаз её лились слёзы.

– Что с тобою, милая Гретхен? – вскричал Евгений, взяв её руку.

Казалось, тяжёлая горесть лежала на сердце девушки. Она вся трепетала: грудь её скоро подымалась и опускалась, из глаз слёзы текли ручьями.

Непонятное чувство – больше, нежели сострадание – воспламенило юношу.

– Ради Бога! – вскричал Евгений с сердечным участием. – Скажи, что это значит? Что такое случилось? Милая Гретхен! Ты нездорова? Очень нездорова? Садись здесь, открой мне всё.

Он подвёл её к скамье, посадил, сел подле неё и, тихо сжимая её руку, продолжал спрашивать:

– Открой мне всё, милая Гретхен!

Как розовый огонь пробуждающегося утра, так милая улыбка оживила лицо девушки. Она тяжело вздохнула: печаль её, казалось, прошла, и чувство неизъяснимого удовольствия, сладостного прискорбия наполняло её душу.

Потупив глаза, тихо пролепетала она:

– Я простая девушка; всё это мечта, одна мечта. Однако ж, – вскричала она громче, и слёзы опять покатились из глаз её, – однако ж это так, точно так!

– Милая Гретхен! – сказал Евгений. – Успокойся, расскажи, вверь мне своё горе, или что тебя так сильно встревожило?

Наконец Гретхен начала говорить. Она рассказала, как в отсутствие Евгения один незнакомый человек нечаянно вошёл в садовую дверь, которую она позабыла задвинуть, и с жаром спрашивал об нём. Во всей наружности этого человека было что-то страшное; к тому же он смотрел на неё такими ужасными глазами, что она вся оледенела и не могла пошевелиться от страха и беспокойства. Потом незнакомец спрашивал странным языком, – который она едва могла понимать, потому что он очень худо говорил по-Немецки – о том, о другом и наконец спросил… тут Гретхен вдруг замолчала, и щеки её покрылись огненным румянцем. Но Евгений просил её рассказывать всё, совершенно всё, и она продолжала – что незнакомец спрашивал, дружна ли она с Евгением? Она откровенно отвечала, что Евгений друг её. Чужестранец подошёл к ней ближе и так страшно на неё посмотрел, что она принуждена была потупить глаза. Ещё более; этот бессовестный чужестранец потрепал её по щеке, а щеки её горели от замешательства и от страха. Он сказал: «Да, милая красивая малютка! Надобно быть дружными», – и так злобно захохотал, что у Гретхен сердце замерло. В эту минуту подошла к окну Г-жа Профессорша. Иностранец спросил: «Не это ли супруга Господина Евгения?», и когда Гретхен сказала: «Да, это маменька», – он насмешливо вскричал: «Ну, уж супруга! А ты, верно, завидуешь ей, малютка?». Тут он опять так злобно и бесстыдно захохотал, что Гретхен в жизнь свою не слыхивала подобного смеха; потом он ещё раз пристально взглянул на Профессоршу и тотчас ушёл.

– Но, послушай, милая Гретхен! – сказал Евгений. – Во всём твоём рассказе я ещё ничего не вижу такого, от чего бы надобно было сильно грустить и печалиться?

– О, Боже мой! – вскричала Гретхен.– Как часто говаривала мне маменька, что нечистый дух является в человеческом образе, что он везде сеет плевелы. Боже милостивый! Иностранец, верно, был дьявол! Он...

И вдруг замолчала. Евгений догадался, что иностранец, незнакомец, перепугавший Гретхен в саду, был, верно, не кто другой, как Испанец Фермино Вальес, и теперь было ясно, что хотела сказать Гретхен.

Евгений смешался и спросил робко:

– Неужели в самом деле с некоторого времени поступки его переменились?

Тут Гретхен не могла удержаться: она высказала всё, что таилось у неё на сердце.  Она представила юноше, что нынче он всегда бывает дома невесел, задумчив, молчалив, иногда несносен и так страшен, что она не смеет с ним говорить. Что он уже не удостаивает и вспомнить об ученье бедной Гретхен – а это было первое, лучшее благо её на свете. Что его уже не радуют более самые прекрасные цветы и растения. Ах, вчера он и не взглянул на роскошно-цветущую бальзамину, за которою она сама, одна смотрела! Что вообще он нынче ничего не любит...

Крупные слёзы прервали слова Гретхен.

– Успокойся и, пожалуйста, не воображай никаких нелепостей, моё доброе дитя! – выговаривая сии слова, Евгений взглянул на Гретхен, которая, между тем, встала со скамьи и – будто вдруг отлетел ослеплявшей его туман – он уверился, что перед ним стоит не дитя, а шестнадцатилетняя прелестная девушка, во всём блеске развивающейся красоты и юности. В странном изумлении – он не мог более говорить. Опомнившись несколько, он сказал тихо:

– Будь спокойна, моя добрая Гретхен – всё переменится, – и бросился из сада домой, в комнаты.

Если печаль Гретхен и отвращение её к иностранцу взволновали грудь юноши, то это же самое увеличило его досаду на Профессоршу, которую он в ослеплении своём почитал единственною виною горести и печали Гретхен.

Вошедши в комнату к старушке, он не дал ей выговорить ни слова и начал жестоко упрекать, что она, Бог знает какие понятия поселила в голову девушке, вооружила её против его друга, Испанца Фермино Вальеса, которого Г-жа Профессорша никогда не знала и не будет знать потому, что старому рассудку её не под силу взвесить слишком хорошее.

– Вот до чего дошло! – вскричала Профессорша горестно, подняв глаза и руки к небу.

– Я не знаю, – отвечал Евгений сухо, –  что вы под этим разумеете, но я ещё не дошёл до того и не бываю в обществе дьяволов!

– Да! – вскричала Профессорша, возвысив голос. – Да, Евгений! Ты не в когтях дьявола, но уже его сила обладает тобою; уже он простирает к тебе руки, желая увлечь в бездну погибели! Евгений! Остановись: об этом просит тебя, заклинает твоя мать!

– Неужели ж прикажете мне заключиться в этих пустых стенах? – прервал с досадою слова её Евгений. – Неужели я безрадостно должен принести в жертву годы своей юности? Неужели тихие светские наслаждения называете вы дьявольскими делами?

– Нет! – вскричала Профессорша, упадая в кресла от изнеможения. – Нет! Нет!

Но в эту минуту вошла Гретхен и спросила, не угодно ли Профессорше и Евгению ужинать – всё готово.

За столом были мрачны и молчаливы. И могли ль говорить они, исполненные неприязненных мыслей?

Рано утром Евгений получил от Фермино Вальеса записку следующего содержания:

«Вчера были вы у ворот нашего сада. Зачем не вошли вы туда? Вас заметили слишком поздно и потому не могли пригласить. Не правда ли, что вы, как ботаник, удивлялись маленькому Эдему? Сего дня, вечером, ожидает вас у тех же ворот

верный друг

Фермино Вальес».

Служанка, которая приняла письмо, сказывала, что его подал ужасный чёрный человек, вероятно, Графский Негр.

Сердце пламенного Евгения сильно билось при мысли, что он войдёт в этот сад, полный чудес, и опять услышит небесные звуки, вчера вылетавшие из боскета. Грудь его трепетала.

За столом он рассказывал о том, где был, и как сад Банкира Овертина, которым теперь владеет уже Граф Анжело Мора, совершенно переменился и сделался истинно волшебным ботаническим садом. Сегодня вечером добрый приятель, Фермино Вальес, хотел ввести его туда, и он увидит собственными глазами, в натуре, что знал до сих пор по описаниям и по рисункам. Потом он говорил о чудесных, отдалённых странах, где растут те дерева и кустарники, которые называл он по именам, и изъявлял безмерное изумление, как могли их переселить из природного климата и воспитать здесь! Дело дошло до кустов, деревцов, растений, причём Евгений уверял, что в саду Графа всё это отлично и необыкновенно. Например, он в жизнь свою не видывал такой Datura fastuosa, какая растёт в этом саду. Граф должен иметь какое-нибудь тайное, магическое средство, ибо иначе нельзя изъяснить, как можно в столь короткое время житья его здесь привести всё это в исполнение! Потом рассказывал Евгений о небесных звуках, выходивших из боскета, и не мог наговориться о наслаждении, какое он при том чувствовал.

Он не заметил в восторге и радости, что говорил один, и что Профессорша и Гретхен сидели задумчивы и молчаливы.

Когда обед кончился, Профессорша, вставая из-за стола, сказала очень важно и печально:

– Ты в заблуждении, сын мой! Сад, описываемый тобою столь красноречиво, и в чудесах которого подозреваешь ты злое волшебство неизвестного Графа – этот сад давно, давно находится в таком виде. Его необыкновенное и даже – согласна – чудесное состояние есть дело одного чужестранного, искусного садовника, который был в услужении у Овертина. Я бывала в этом саду раза два с моим любезным Гельмсом, которому казалось, что там всё слишком искусственно, принуждённо; и это принуждение – сделанное природе для того, чтобы чужеземные, противоположные произведения представить смешанно в одном месте – сжимало ему сердце.

Евгений считал минуты. Наконец, солнце закатилось – он стал собираться.

– Врата порока открыты, и служитель его готов принять жертву, – вскричала Профессорша с горестью и гневом.

Евгений уверял, напротив, что надеется здрав и невредим возвратиться домой из области порока.

– Человек, приносившей письмо от иностранца, чёрный, страшный, ужасный! –  сказала Гретхен.

– Что ж, – отвечал Евгений, смеясь, – это был, может быть, сам Люцифер, или, по крайней мере, его первый камердинер? Гретхен, Гретхен! Неужели ты ещё боишься трубочистов?

Гретхен покраснела, потупила глаза; Евгений скорыми шагами удалился.

Ботаническая роскошь и великолепие в саду Графа Анжело Мора так удивила Евгения, что он долго не мог прийти в себя.

– Не правда ли, Евгений, – сказал, наконец, Фермино Вальес, – есть ещё драгоценности, которых ты не знаешь! Здесь всё получше, нежели в твоём Профессорском саду?

Заметим, что теснее заключённый союз довёл друзей до братского названия: ты.

– Не говори, ради Бога, – возразил Евгений, – не говори о бедной пустыне, где я, подобно больному, с трудом прозябающему растению, томлюсь грустною, безрадостною жизнью. О, это великолепие, эти растения – эти цветы –  здесь остаться, здесь жить!..

Фермино сказал, что если Евгений хочет сблизиться с Графом Анжело Мора, в чём друг ему поможет – то это легко исполнить; только надобно разлучиться с Профессоршею, по крайней мере, на то время, пока Граф останется здесь.

– Но, – продолжал Фермино насмешливо, – как возможно такому юному супругу, как ты, мой друг, не безумствовать от восторгов любви и позволить похитить у себя хоть одну минуту блаженства? Я видел сегодня твою супругу. В самом деле, судя по летам, она ещё изрядна. Удивительно, однако ж, как долго женщины подвластны Амуру! Ты знаешь, мы, Испанцы, одарены пламенным воображением, а потому и я не могу не воспламеняться, думая о твоём брачном счастье. Ведь ты не ревнив?

Убийственное остриё насмешки пронзило грудь юноши. Он вспомнил о предсказаниях Севера, чувствовал, что если станет теперь говорить об истинных своих отношениях к Профессорше – он ещё более раздражит насмешливость Испанца. Но он ясно видел, что тщетный, лживый сон обманывает жизнью его, неопытного юношу. Евгений молчал, но огненная краска, выступившая на лице его, показывала Испанцу, какое действие производили слова его.

– Хорошо здесь, – продолжал Испанец, не дожидаясь ответа своего друга, – прекрасно! Однако ж не называй своего сада пустым и безрадостным. И в твоём саду нашёл я нечто такое, с чем не могут сравниться растения, кусты и цветы целого мира. Ты понимаешь, о ком я говорю? Об этой Ангелу подобной девушке, которая домовничает у тебя. Сколько лет ей?

– Я думаю, шестнадцать, – пробормотал Евгений.

– Шестнадцать лет! – вскричал Фермино. – Шестнадцать! Лучший возраст в вашей стороне. О, мой милый Евгений! Когда я увидел девушку, мне объяснилось многое. Ваше маленькое житьё-бытьё есть совершенная идиллия в действии: всё мирно, дружелюбно; добрая старушка радуется, если молоденький муж её весел… Шестнадцать лет? Сколько счастливых покушений...

Бесстыдные слова Испанца заставили Евгения вспыхнуть.

– Слова твои, Фермино, – проговорил он с гневом, – слова твои есть оскорбление, достойное наказания. Но знай, что никакие плоскости не могут помрачить бытия девушки, чистого, как светлое небо!

– Ну, ну, – сказал Фермино, бросив плутовской взгляд на юношу, – только не горячись, пожалуйста, мой милый друг! И на небе иногда отражаются земные призраки. Эти призраки... Но я вижу, что ты неохотно говоришь о своей милой малютке, и потому буду молчать.

В самом деле, на лице Евгения изображалось горькое неудовольствие, которое снедало его. Ему неприятен был Фермино, и в глубине души его зародилась мысль, что Гретхен, это беспритворное дитя, была права, если Фермино показался ей сатанинским исчадием.

И вдруг послышались из боскета переливы аккордов, подобные плеску волн, и тот же голос сопровождал их, который вчера привёл юношу в восхищение и в сладостный восторг.

– О, Боже мой! – вскричал Евгений, остановясь, как окаменелый.

– Что это значит? – спросил Фермино. Но Евгений не мог отвечать и терялся в наслаждении, слушая отдалённое пение.

Фермино взглянул на юношу, казалось, желая проникнуть в глубину души его.

Когда перестали петь, Евгений глубоко вздохнул, грудь его облегчилась от всех сладостных мучений – у него выступили на глазах слёзы.

– Кажется, – спросил Фермино, смеясь, – пение тебя очень поразило?

– Откуда слышны эти небесные звуки? –  вскричал восхищённый Евгений.

– Неужели смертные могут производить их?

– Да! – продолжал Фермино. – Да! Это Графиня Габриелла, дочь моего начальника. Она, по обычаю своей стороны, прогуливается в саду и поёт романсы, аккомпанируя себе на гитаре.

Совсем неожиданно – из тёмного боскета вышла Графиня Габриелла, с гитарою в руках, и вдруг остановилась против Евгения.

Надобно признаться, что Графиня Габриелла была совершенно прекрасна. Роскошное строение её тела, побеждающий, огненный взгляд её больших, чёрных глаз, приятность во всех движениях и гармонический светлый голос – всё показывало, что она родилась под ясным небом Юга.

Подобная прелесть опасна, но ещё опаснее для неопытного юноши это выражение в лице и во всём существе, которое вполне показывает внутреннее пламя любви. К нему присоедините тайное искусство, посредством которого знакомые с любовью женщины так хорошо умеют выбрать и расположить свои наряды и уборы, что гармония целого ещё более возвышает прелесть каждой красоты в особенности.

Если в этом отношении Графиня Габриелла была истинная богиня любви, то надобно согласиться, что появление её для растроганного уже музыкою Евгения было электрическим ударом.

Фермино представил Графине юношу как нового своего друга, который совершенно понимает и говорит по-Испански, и сверх того, будучи искусным ботаником, верно, найдёт много удовольствия в их саду.

Евгений проговорил несколько несвязных, непонятных слов; между тем, Графиня и Фермино значительно взглядывали друг на друга. Габриелла лукаво поглядела в глаза юноше, который едва удержался и не упал к ногам её.

Графиня отдала гитару Фермино и, подавая руку Евгению, с неописанною прелестью сказала, что она сама несколько знакома с Ботаникою, однако ж желала бы получше узнать о многих удивительных растениях, и для этого Евгений должен ещё раз пройти с нею по саду.

Трепеща от сладостного стеснения груди, юноша пошёл с Графинею, но ему было легче, если Графиня спрашивала о том или о другом редком растении и он мог рассыпаться в учёных изъяснениях. Он чувствовал на щеках своих сладостное дыхание Графини, и огонь пробегал в его жилах – наслаждение неизъяснимое! Он не узнавал самого себя в этом восторге, который мгновенно преобразовал его совсем в другое существо.

Темнее и темнее становилось покрывало, которое вечер набрасывал на лес и поля. Фермино напомнил, что уже время возвратиться к Графу в комнаты. Евгений, совершенно вне себя, поспешно прижал руку Графини к губам своим и пошёл домой так легко, как ветерком несомый. Он чувствовал в душе своей такое блаженство, которое до тех пор было ему неизвестно.

 

5.

 

Можно поверить, что внутреннее волнение прогнало весь сон от глаз Евгения. Наконец, когда уже наставало утро, он забылся. Такое состояние точно есть забытье, состояние среднее между бодрствованием и сном, а не настоящий сон. В это время Евгению опять явился – полный блеском высшей красоты и в прежнем убранстве – образ той невесты, которую он уже видел один раз во сне – и опять, с большею силою, началась та ужасная борьба души, которую он прежде испытывал.

– Как? – сказал ему сладостным голосом образ невесты. – Ты воображаешь себя в удалении от меня? Ты сомневаешься, что я твоя? Ты думаешь, что счастье твоей любви потеряно? Но посмотри вокруг! Брачная комната убрана цветущими миртами! Иди ко мне, мой милый, прекрасный жених! Склонись на грудь мою!

Быстро мелькнуло подобие Гретхен над призраком, который подошёл ближе, с распростёртыми руками, обнять юношу – это была Графиня Габриелла.

В огне живейшей любви Евгений хотел обнять воздушную невесту, но его вдруг сковало холодное оцепенение – он не мог двигаться – и между тем, призрак бледнел более и более, испуская тяжкий вздох смерти.

С трудом вырвался из груди его крик отчаяния.

– Господин Евгений! Господин Евгений! Да проснитесь только! Вы тяжко бредите!

Так кричал громкий голос. Евгений вышел из забвения – свет солнца бросился ему в глаза. Кричала и говорила служанка: она сказывала, что незнакомый Испанский Господин уже был и говорил с Г-жою Профессоршею, которая теперь находится в саду и очень беспокоится о необыкновенно продолжительном сне Господина Евгения, который, верно, предвещает болезнь.

– Кофе приготовлен в саду, – прибавила служанка.

Евгений тотчас оделся и поспешил в сад, стараясь победить дурное расположение, в которое приведён был неприятным сном.

Как удивился Евгений, увидя Профессоршу в саду: она стояла перед удивительно прекрасным Datura fastuosa и, наклонившись к его большим, воронкообразным цветам, с удовольствием вбирала в себя их сладостный запах.

– А! – вскричала она, увидя Евгения. – Господин соня! Знаешь ли ты, что чужеземец, твой друг, был уже здесь и желал с тобою говорить? Ну, признаюсь, что я была несправедлива к этому Господину и слишком полагалась на свои худые предвещания. Вообрази, мой милый Евгений! Он велел принести сюда великолепную Datura fastuosa из Графского сада потому, что услышал от тебя, как я люблю эти цветы. И так, мой милый Евгений, ты думал о маменьке и в своём раю? Надобно мне хорошенько смотреть за прекрасною Datura!

Евгений не знал, что думать о поступке Фермино. Он почти верил, что Фермино своим вниманием хочет загладить незаслуженную шутку, которую он позволил себе в таком отношении, которого не знал.

Профессорша сказала, что иностранец опять приглашал его сегодня вечером в сад. Необыкновенно доброе расположение Профессорши, которое теперь видно было во всех её движениях, послужило целительным бальзамом для растерзанного сердца юноши. Ему казалось, что чувство его к Графине было столь высокого свойства, что не могло иметь ничего общего с обыкновенными отношениями жизни. Он – чего уже давно не бывало – казался весёлым, а старушка была слишком обрадована и потому не могла заметить, с каким принуждением Евгений хотел показывать свободу духа.

Только Гретхен, умное дитя, осталась при том, что Г. Евгений стал совсем другой, и что Профессорша напрасно думает, будто он стал уже не так странен, как был незадолго.

– Ах! – сказала малютка. – Он уже не так добр к нам, как прежде. Он оказывает столько дружбы, чтобы мы только не могли спросить у него: о чём он молчит перед нами?

Евгений нашёл своего друга в высокой теплице, занятого фильтрировкой разных жидкостей, которые он потом разливал в стклянки.

– Я работаю по твоей части! – закричал он навстречу Евгению. – Хотя совсем иным образом, нежели ты.

Тут он объяснил, что умеет приготовлять тайные и удивительные составы, которые увеличивают рост и особенно красоту растений, кустарников, деревьев и проч.: от того в саду их всё растёт с таким необыкновенным великолепием. Фермино открыл небольшой шкаф, в котором Евгений увидел множество стклянок и ящичков.

– Здесь, – сказал Фермино, – здесь видишь ты полное собрание редчайших тайн, действие которых может показаться баснею.

В шкафу были соки и порошки, смешанные с землёю или водою: они должны были дать цвет и запах, блеск и великолепие назначенным цветам и растениям.

– Возьми, например, – продолжал Фермино, – две капли вот этой эссенции, распусти её в воде, и когда польёшь этим составом розу centitolia, то она удивит тебя своими прелестными, рапускающимися почками. Ещё удивительнее действие вот этого, подобного пыли, порошка. Всыпанный в самый цветок, он перемешивается с цветочною пылью и увеличивает благоухание цветка, не изменяя свойства. Он особенно действителен в некоторых цветах, например в Datura fastuosa; только обхождение с ним в этом случае требует особенной осторожности. Довольно одной щепотки; а сколько содержится здесь, в стклянке, то этим можно в одно мгновение убить человека самого крепкого сложения, и даже со всеми признаками обыкновенного апоплексического удара, так, что об отравлении никто и не подумает. Возьми, Евгений! Я дарю тебе этот удивительный порошок. Опыты, которые тебе вздумается сделать, верно, будут удачны, но только смотри, будь осторожен и помни, что я тебе говорил об убийственной силе этого, по виду незначительного, бесцветного и не имеющего запаха порошка.

Фермино отдал Евгению небольшую голубую закупоренную стклянку. Юноша, в эту минуту увидя в саду Графиню Габриеллу, машинально спрятал стклянку в карман.

Скажем одним словом, что Графиня, женщина вся любовь и наслаждение, обладала в высочайшей степени тем тонким, высшим кокетством, которое только даёт предчувствовать удовольствия и умеет поддерживать и усиливать в груди юной неугасимую жажду к наслаждению. Она, своим обдуманным обращением умела беспрестанно более и более воспламенять любовь Евгения. Только те часы, те минуты, в которые он видел Габриеллу, казались ему настоящею жизнью. Свой дом был для него мрачною, необитаемою тюрьмою; Профессорша казалась ему злым духом, который воспользовался его детскою глупостью. Он не видал глубокой, тихой печали, которая снедала Профессоршу; не видал слёз Гретхен; он не удостаивал их ни одним взглядом, и не отвечал на дружеские приветы ласковым словом.

Так прошло несколько недель, когда в одно утро к Евгению вошёл Фермино. В нём видна была какая-то принуждённость, которая предвещала что-нибудь необыкновенное.

После нескольких слов Фермино стал пристально глядеть на Евгения и странным, раздирающим сердце голосом сказал:

– Молодой человек! Ты любишь Графиню? Обладать ею твоё первое желание, твоя любимая мечта?

– Несчастный! – вскричал Евгений вне себя. – Несчастный! Убийственною рукою похищаешь ты рай души моей! Что я говорю! Нет! Ты пробуждаешь мечтателя от безумного сна! Я люблю Габриеллу! Люблю – как на земле ещё не любилникто. Но эта любовь обещает мне одно безутешное страдание!

– Я этого не вижу, – сказал Фермино очень хладнокровно.

– Обладать ею! – продолжал Евгений. – Беднейший нищий мечтает о драгоценнейшем Перуанском бриллианте! В мелком ничтожестве безвестной жизни затерянный несчастливец, у которого ничего нет, кроме сердца, убитого желанием и безутешным отчаянием – и Габриелла!

– Да, Евгений, – продолжал Фермино, – я не знаю, разве неприятные отношения с Профессоршею сделали тебя так малодушным. Любящее сердце отважно и дерзко осмеливается на всё.

– Не пробуждай, – прервал Евгений слова друга, – не пробуждай обманчивой надежды, которая только увеличит моё ничтожество.

– Хм! – проговорил Фермино. – Я не знаю, назвать ли обманчивою надеждою и безутешным ничтожеством такую пламенную любовь, какая только может гореть в сердце женщины.

Евгений готов был вспыхнуть.

– Постой! – вскричал Фермино. – Тогда восклицай сколько угодно, когда я скажу всё и уйду, а теперь слушай спокойнее.

– Я знаю достоверно, – продолжал он, – что Графиня Габриелла любит тебя, и любит со всею страстью, к какой способно сердце Испанки. Она живёт одним тобою; всё бытие её принадлежит тебе. Следовательно – ты не бедняк, не нищий, не затерянный в ничтожестве безвестной жизни несчастливец. Нет! Ты безмерный богач любовью Габриеллы. Не думай, чтобы твоё состояние могло препятствовать союзу с Графинею; нет, мой друг! Есть некоторые отношения: они заставят гордого Испанского Графа забыть своё высокое звание и даже побудят непременно желать, чтобы ты был его зятем. Я мог бы сказать тебе, любезный Евгений, об этих отношениях даже теперь, но, для избежания всякого подозрения в переметничестве, буду молчать. И зато, тем лучше если я теперь же разгоню чёрные облака, которыми закрыто для тебя небо любви. Ты поверишь, что я тщательно скрывал от Графини твои обстоятельства, и потому совсем не понимаю, как узнала она, что ты женат на шестидесятилетней старухе. Она открыла мне всё своё сердце, свою печаль и отчаяние. Иногда – она проклинает то мгновение, в которое увидела тебя, проклинает тебя самого и тотчас опять называет нежнейшими именами, жалуется на самое себя, на горячность любви своей. Она не хочет видеть тебя, никогда.

– О, Боже мой! – вскричал Евгений. – Неужели есть ужаснейшая смерть?

– На это решилась она в первое мгновение, в горячке любви, – продолжал Фермино, лукаво улыбаясь. – Я думаю, что ты ещё сегодня, около полуночи, увидишь Графиню Габриеллу. В это время ночная фиоль распускает в нашей оранжерее свои цветы, которые, как ты знаешь, свёртываются при восхождении солнца. Граф не может терпеть сильного запаха этих цветов, а Графиня Габриелла любит его смертельно. Сказать лучше: склонный к суеверию ум Графини находит в чудесах этого растения символ любви и даже смерти. Несмотря на свою глубокую печаль, на своё отчаяние, Графиня всегда приходит в теплицу, куда я проведу и тебя. Выдумай, как бы тебе избавиться от своих оков и убеги из этой тюрьмы! Предоставляю всё любви и доброй звезде твоей. Мне жаль тебя больше, нежели самой Графини, и потому-то я употребляю все силы довести тебя к счастью.

Едва Фермино оставил юношу, как в комнату его вошла Профессорша.

– Евгений! – сказала она с гордою, унижающею важностью пожилой женщины. – Евгений! Долее так не может между нами продолжаться.

Как молния блеснула в голове юноши мысль, что союз их – не-неразрешимый, и что основанием законного развода может быть даже самая разность лет.

– Да! – вскричал он с торжествующею усмешкою. – Да! Госпожа Профессорша! Вы говорите правду: так нам нельзя оставаться. Пусть уничтожится отношение, причиной которого обманчивое безумство: оно ведёт меня к гибели, к разлуке, к разводу – я согласен!

Профессорша побледнела: слёзы показались на глазах её.

– Как? – сказала она трепещущим голосом. – Неужели меня, свою мать, хочешь ты предать всей злобе насмешек? Нет, этого ты не хочешь, это невозможно. Неужели нечистый дух ослепил тебя? Опомнись! Неужели пришло то время, что ты презираешь, отвергаешь свою мать, которая заботилась и старалась о тебе, желала твоего временного и вечного блаженства? Нет, Евгений! Не дело земного судии – разлучать нас. Скоро придёт то время, когда от здешнего мира печалей и горестей воззовёт меня Отец света. Пусть я буду покоиться в земле, забытая моим сыном – тогда наслаждайся своею свободою и всем счастьем, какое представят тебе обольщения земного бытия.

Источник слёз задушил голос Профессорши. Закрыв глаза платком, она удалилась медленно.

Сердце Евгения было ещё не совсем лишено нежного чувства: горесть Профессорши сильно его растрогала. Он увидел, что каждый шаг к разлуке будет для неё убийствен, и что так нельзя получить свободы. Он хотел терпеть, покориться. «Но Габриелла!» – раздалось в сердце его – и глубокая ненависть к старушке опять возродилась с новою силою.

6.

Была тёмная, душная ночь. Как огненные змеи блистали молнии на отдалённом горизонте. Вся окрестность сада Графа Мора была наполнена благоуханием расцветающей ночной фиоли. Евгений стоял  перед решётчатою дверью, упоённый любовью и страстным мечтанием. Наконец, явился Фермино, отворил дверь, ввёл друга в тускло освещённую оранжерею и скрыл его в тёмном углу.

Вскоре после этого явилась Графиня Габриелла с Фермино и садовником. Она остановилась перед цветущим Cactus grandiflorus, и садовник, казалось, не мог наговориться об искусстве и трудности, с какими он вылелеял чудесное растение. Наконец, Фермино выпроводил садовника.

Габриелла осталась в сладостном мечтании; она глубоко вздохнула и сказала тихо:

– Если бы я могла жить и умереть, как эти цветы!.. Ах, Евгений!..

Юноша выскочил и бросился на колена перед Графинею.

Она закричала, хотела бежать – но он обнял её в отчаянии любви – она также обвила свои лилейные руки вокруг его шеи. Не слова, но пламенные поцелуи были уверением во взаимной любви.

Послышались чьи-то шаги: Графиня ещё раз крепко прижала юношу к груди своей.

– Будь свободен – будь мой – ты, или смерть! – так прошептала она, тихо вырвалась из его объятий и убежала.

Немого, бесчувственного от восхищения нашёл Фермино своего друга.

– Ну! – сказал Фермино, когда Евгений, казалось, немного опомнился. – Правду ли я говорил тебе? Можно ли быть любиму пламеннее, страстнее! Но, после восторженного мгновения любви, я должен, мой друг, подумать и о земном твоём существовании. Хотя влюблённые после таких мгновений и не очень жалуют все земные наслаждения; но не хочешь ли чем-нибудь подкрепиться, потому что ты уже не пойдёшь отсюда раньше утра?

Евгений, как во сне, машинально пошёл за своим другом в маленькую комнатку, где он видел однажды Фермино, занимавшегося химическими опытами.

Он подкрепился кушаньями, которые были припасены. Но ему ещё приятнее было крепкое вино, поданное другом.

Поверят, что Габриелла, одна Габриелла была предметом их разговоров – и все сладостные надежды любви волновали сердце юноши.

Утро настало; Евгению было время домой. Фермино проводил его до садовой двери.

– Вспомни, мой друг, – сказал он, расставаясь, – вспомни о словах Габриеллы: будь мой, будь свободен! Решайся скорее и наверное. Скорее, повторяю потому, что послезавтра, лишь забрезжится день, мы уедем отсюда.

Фермино захлопнул садовую дверь и удалился по окольной дорожке.

Полуубитый Евгений не мог сойти с места. Она едет, а ему не следовать за нею? Все надежды его уничтожились этим неожиданным ударом. Наконец, с неописанным страданием он бросился домой. С каждым шагом ужаснее кипела в сердце его буря страстей; стены, казалось ему, обрушатся на него: он побежал в сад. Там цвела в полном блеске прелестная Datura fastuosa, над которого Профессорша наклонялась каждое утро и вбирала в себя бальзамический запах её цветов.

Адские мысли пришли ему в голову – он не помнил себя. Маленькая стклянка, которую подарил ему Фермино Вальес, была с ним – он откупорил её и, отворотившись, всыпал порошку в почку цветка Datura fastuosa.

Всё вокруг показалось ему огненного цвета. Далеко от себя бросил он стклянку, побежал из саду – дальше, дальше – и наконец, упал в лесу от усталости. Состояние его было подобно сонному бреду; дух зла шептал ему: «Чего ждёшь? Что медлишь? Дело сделано! Торжествуй! Ты свободен! Спеши к той, которую купил ты ценою души своей, но теперь наслаждайся всеми восторгами, всеми радостями жизни!»

– Я свободен! Она моя! – так вскричал Евгений, вставая с земли, и скорыми шагами пустился к саду Графа Анжело Мора.

Уже давно был полдень. Евгений нашёл садовые ворота крепко запертые; никто не выходил на стук его. Он непременно хотел увидеть Габриеллу, обнять её и насладиться всем счастьем дорого купленной свободы. Мучение этой минуты придало ему необыкновенную ловкость: он перескочил через стену. Мёртвая тишина царствовала в саду. Дорожки были пусты. Наконец, Евгению послышался шёпот в беседке, к которой он подходил.

– Если это она!.. – сладостная тоска пламенного желания волновала его при сей мысли. Он подошёл ближе – и сквозь стеклянные двери увидел Габриеллу – в объятиях безбожного Фермино!..

Как смертным ударом поражённый зверь, вскипел Евгений, бросился в двери и разбил их вдребезги – но в то же мгновение холод пробежал по его жилам – он упал без чувств на каменный порог павильона.

– Выбросьте вон этого безумца! – так загремело в ушах его, и он чувствовал, как с исполинскою силою схватили его, выбросили из сада и затворили со скрыпом ворота.

В конвульсиях схватившись за решётку, он произносил ужаснейшие проклятия против Фермино и Габриеллы. В отдалении хохотали, и ему послышалось: «Datura fastuosa!». Скрежеща зубами, повторил Евгений: «Datura fastuosa» – но в душу его проникнул лучнадежды. Он вскочил и бросился в город, домой. На лестнице встретилась ему Гретхен – она ужаснулась, взглянув на его страшный вид. Разбитые стёкла изранили ему голову; кровь видна была на лбу – к тому его дикий взгляд и выражение ужасной внутренней борьбы, показывали его состояние. Милая девушка не могла выговорить ни слова, когда, схватив её за руку, он спросил ужасным голосом:

– Была ли маменька в саду? Гретхен! – повторил он с тоскою смертельною. – Гретхен! Сжалься надо мною! Скажи: была ли маменька в саду?

– Ах! – сказала, наконец, Гретхен. – Ах, любезный господин Евгений! Маменька не была в саду. Она хотела туда идти, но ей стало так тяжело. Она почувствовала себя нездоровою, осталась и теперь лежит в постели.

– Праведный Боже! – вскричал Евгений, упадая на колена и поднимая руки к небесам. – Ты умилосердился над преступником!

– Но скажите, милый Господин Евгений! – спросила Гретхен. – Что такое случилось ужасное?

Не отвечая ни слова, Евгений бросился в сад, с яростью вырвал губительное растение и цветы его затоптал в землю.

Он нашёл Профессоршу в тихом сне.

– Нет, – сказал Евгений самому себе, – нет! Сила ада ниспровергнута: она не могла сделать зла этой любимице Неба!

Он пошёл в свою комнату: совершенное изнеможение его требовало покоя.

Но он тотчас вспомнил об ужасном обмане, который готовил ему неизбежную гибель. Нельзя иначе, думал он, загладить своего преступления, как собственною, добровольною смертью. Но мщение, ужасное мщение должно предшествовать сей смерти.

С мрачным спокойствием, предвестником несчастья и обыкновенным следствием первой ярости, с тем спокойствием, в котором зреет ужасная решительность, Евгений пошёл со двора, купил два хорошие двойные пистолета, пороху, свинцу, зарядил смертоносное орудие и, спрятав его в карман, пошёл к саду Графа Анжело Мора.

Садовые ворота были отворены. Евгений не заметил полицейских солдат и хотел войти – но его кто-то схватил сзади.

– Куда? Зачем? – так говорил Север, ибо он теперь удержал своего друга.

– Неужели, – сказал Евгений мрачным, отчаянным голосом, – неужели у меня на лбу  знаки Каина? Почему ты знаешь, что я иду по дороге убийства?

Север взял под руку своего друга и, уводя его потихоньку, сказал:

– Не спрашивай, мой милый Евгений, почему; но я знаю, что адским искусством завлекли тебя в опасный лабиринт, хитрым обманом лишили рассудка, и знаю, что ты хочешь мстить за гнусное злодейство. Но – опоздал, любезный друг! И мнимый Граф Анжело Мора и достойный его соумышленник, беглый Испанский монах Фермино Вальес – взяты под стражу и теперь уже на дороге в резиденцию. Названная дочь Графа оказалась Итальянскою танцовщицею, которая во время последнего карнавала была в Венеции, на Театре К. Бенедетто.

Север дал своему другу несколько минут прийти в себя, и потом употребил над ним всю власть свою, неотъемлемую собственность ума твёрдого и светлого.

Спокойные представления – что земной удел человека есть бессилие против обольщений зла, но что тем чаще и чудеснее бывает спасение, и что в этом-то спасении находится самое утешение – всё это пробудило из отчаяния убитые чувства юноши. Слёзы полились ручьём из его глаз – он позволил Северу вынуть из кармана пистолеты и выстрелить на воздух.

Евгений сам не знал, как очутился с другом Севером перед комнатою Профессорши: он трепетал подобно преступнику.

Профессорша, больная, лежала в постели. Она улыбнулась обоим друзьям и потом сказала Евгению:

– Дурные предчувствования мои – не обманули меня. Но Бог света спас тебя от когтей ада. Я прощаю тебе всё, любезный Евгений, но – Всемогущий! могу ли говорить о прощении, когда сама должна просить о нём? Только теперь, в последней старости вижу я, что человек привязан к земному такими узами, от которых он не может освободиться: воля высшей власти завязала их сама. Да, Евгений! Как глупа эта дерзость, не хотеть уважать справедливых, естественных прав жизни и горделиво полагать, что можем над ними возвыситься. Не ты, Евгений! Одна я виновна во всём, и хочу за то пострадать и терпеливо перенести все насмешки злобы. Ты свободен, сын мой!

Но Евгений, со всем живым, умоляющим раскаянием, упал на колена перед её постелью и клялся, целуя и орошая слезами руку Профессорши, что он никогда не разлучится со своею матерью, и только руководствуемый её благочестием, её святою жизнью, надеется загладить свои проступки.

– Ты, мой милый, добрый сын! – сказала Профессорша с тихою, небесною улыбкою. – Чувствую, что скоро, скоро наградит тебя само Небо!

Довольно замечательно, что Испанский монах расставлял те же самые сети Северу, в которые попался добрый, невинный Евгений; но знакомый со светом, умный Север легко избежал от них. Конечно, хотел этого счастливый случай, что Север получил в это время из резиденции известия о двусмысленных обстоятельствах мнимого Анжело Мора и его свиты.

И Граф и Фермино были не иное что, как тайные эмиссары Иезуитского Ордена. Известно правило сего Ордена: везде набирать себе сообщников и надёжных агентов. Вероятно, прежде всего, Евгений обратил внимание монаха своим знанием Испанского языка. Если при дальнейшем знакомстве он увидел, что имеет дело с неопытным, невинным юношею, который сверх того был в стеснённых и странных обстоятельствах, Фермино мог почитать этого юношу самым способным для видов Ордена. Известно также, что Иезуиты прибегали к чудесным мистификациям для завербования сообщников; но ничто не связывает столько, как преступление, а потому и Фермино с намерением решился возбудить в юноше всю силу усыпляющей страсти, любви, которая должна была довести его до преступления.

Скоро после всех сих происшествий болезнь Профессорши усилилась более. Подобно старому Гельмсу, она умерла в объятиях Гретхен и Евгения в то время, когда осень уже унесла пожелтевшие цветы и листья.

Но когда Профессорша была в могиле, Евгению опять пришла в голову мысль об ужасном происшествии, с ним случившемся. Пусть оно осталось без действия, и цель его не исполнилась – но тем не менее, почитал он себя убийцею матери, и адские фурии терзали его.

Только верному другу Северу удалось несколько утешить отчаивающегося. И тут он впал в глубокую печаль, не выходил из своей комнаты, ни с кем не видался, и едва ел столько, чтобы оставаться в живых.

Так прошло две недели. Однажды к нему вошла Гретхен, в дорожном платье и трепещущим голосом сказала:

– Я пришла проститься с вами, любезный Господин Евгений.  Родственница, в небольшом городке за три мили отсюда, хочет принять меня к себе. Прощай...

Она не могла говорить более. Неизъяснимая горесть стеснила грудь бедного юноши – и вдруг осветила давно таившуюся любовь его.

– Гретхен! – вскричал он. – Если и ты оставляешь меня – я умру мучительною смертью отчаянного. Гретхен! Гретхен! Будь моею!

Ах, как нежно и как давно любила его Гретхен, сама не зная о том! В замешательстве, почти без памяти от восхищения, она упала на грудь юноши.

Север вошёл в комнату и, увидя влюблённых счастливцев, сказал важно и торжественно:

– Евгений! Ты нашёл ангела: он возвратит тебе мир души – ты будешь счастлив здесь и там!

Эрнст Теодор Амадей Гофман


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"