На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Покаяние

Рассказ

Смиряясь в покаянии,

душа получает свою высоту.

Аврелий Августин

 

...Он сидел на кровати и тихо плакал. Слезы текли по впалым, давно небритым щекам, падали на мягкую ткань больничной пижамы, пропитывая ее своей соленой влагой. Лишь изредка старик поднимал с плеч свою седую голову, вытирал рукавом лицо и поворачивал его в сторону единственного в палате окна. Стекло было густо замазано ночной, непроглядной темью, однако больной подолгу смотрел в эту черную пустоту, будто видя там что-то, одному ему ведомое. Потом переводил взгляд на стоявшую рядом пустую койку, крестился и шептал занемевшими губами: «Прости меня, Господи! Прости меня»! И снова плакал.

Где-то уже ближе к утру спящую ночную тишину потревожил громкий стон, донесшийся из соседней палаты. Чья-то человеческая боль легко преодолела тонкую больничную перегородку и заставила старика вздрогнуть. Он было хватнулся встать, но скрипнувшая у соседей дверь остановила его порыв. Вскоре стоны стали реже, приглушеннее, видно, подоспевшая сестричка сделала больному укол.

За окном уже прорезалась серая пелена наступающего утра, зашаркали по коридору просыпающиеся больные, недовольно зазвенел где-то разбуженный телефон, но старик всего этого не видел и не слышал. Он, теперь уже стоял на коленях, продолжал молиться. И только вошедшая в палату нянька вывела его из этого оцепенения:

– Ну, хватит, хватит убиваться-то! Што было, теперь не возвернешь.

Женщина помогла старику подняться с пола, уложила в кровать и, протирая шваброй пол, продолжала:

– Я от тебя, Захарыч, хоть и помоложе буду, а токо скажу так. Зло, оно ведь как червь, не одну душу человеческую продырявило, грехом опутало. Не ты первый и последний не ты. Главное – перед Богом, перед совестью своей покаяться. Вижу, как изводишься коий день. Знать не растерял себя, в зверя лютого не превратился. А дальше уже Богу решать. Глядишь, и смилостивится Всевышний…

Нянька домыла пол и, уходя, снова обратилась к больному:

– Ты давай, кончай плач, обход скоро. Посмотрит доктор еще разок, да, глядишь, и выпишет, как обещал.

А дома-то оно, средь людей, быстрее все забудется…

Женщина ушла, оставив так и не проронившего ни единого слова старика наедине с его нескончаемыми мыслями. Они распирали голову, заполняли собою каждый ее уголок, отдаваясь тупой неприятной болью в сердце. Захарыч лежал навзничь, тупо глядя в потолок палаты, где, будто на белом экране, возникали, исчезали и снова появлялись картины тех недавних еще дней.

 

II

 

Как попал в больницу эту, он не помнил. День тот злополучный начался вроде бы и нормально. С утра наводил порядок во дворе, скинувшем с себя зимнее покрывало. Провозился почти до обеда, когда почувствовал вдруг в груди нестерпимую боль. Доковылял кое-как на ватных ногах в хату, лег на диван… Помнит, как бабка совала в рот ложку с какими-то каплями, как кинулась скорую вызывать… И все. Дальше, как отрубило…

Очнулся уже в реанимации, среди белых простыней да халатов. Сколько в забытье был – час ли, день, год – спроси, не скажет. Потом только доктор рассказал, как привезли Захарыча с обширным инфарктом, отхаживали почти двое суток… Между жизнью и смертью, как по линии пограничной полз… Выходит, хватило сил в нужную сторону свернуть, коли в палату эту привезли, ветеранскую, как в отделении ее величают. Это он уже помнит. Завезли на каталке, перетащили на кровать, что у двери, в уголку примостилась, и строго-настрого приказали не подыматься.

Тут-то с Кузьмичем и познакомились. Когда Захарыч чуточку оклемался после переселения, от окна донеслось до него сначала глухое покашливание, а потом и густой, будто на дрожжах замешанный, баритон:

– Как кличут-то? Чай, соседи теперь.

Захарыч, начавший уже подремывать, открыл глаза, хотел было поглядеть в сторону говорящего, но понял, что не удастся. Потому как голос доносился откуда-то сзади из-за его головы. Перед глазами белела только входная дверь на рыжей стене да умывальник в углу.

– Кутепов я. Илья Захарыч. А кликать? Как понравится, так и кличь. Отзовусь. Сам-то кто?

– А я Усов, Василь Кузьмич. Тутошний, городской. Две недели уж, почитай, бревном валяюсь, врачам мозги компосирую. Лежи, говорят, пока созреешь, – посмеиваясь, заключил «баритон». И тут же добавил: – Я так понял, тебе тоже горизонт приписали. Ну, ничего, полежим, подлатаемся, а там, Бог даст, встанем, руки пожмем…

– Оно б, неплохо! – вздыхая, отозвался Захарыч.

– А ты верь, и тогда так и будет. Вера, она, брат, посильней какого оружия будет. – И тут же, без всякого перехода, спросил:

– Воевал?

– Довелось. В сорок втором забрали, как токо восемнадцать сравнялось.

– А я с двадцать второго, постарше чуть. Так что с первого дня, почитай, под пули… Да-а-а! – протянул сосед и затих.

Умолк и Захарыч. Видно оба разбудили подуснувшую память свою этими вот нечаянными расспросами друг о друге, и не унять теперь помчавшиеся вскачь воспоминания…

…Всплыли в глазах картинки того дня, когда мать с младшей сестренкой провожали его, безусого Илюшку, на фронт, где уже воевал отец. – Можа увидишь, скажи, пусть бережет себя, – плача, обнимала она сына. – И ты береги себя, ить жизнь-то твоя, што росток молодой еще!

Отца он так и не повстречал, ни на фронте, ни дома, куда благополучно вернулся в сорок пятом. Потому как год назад получили мать с сестренкой страшную бумажку, где черным по белому было написано, что Кутепов Захар Петрович, мужественно сражаясь против фашистских захватчиков, в одном из боев, заслонив собой командира, геройски погиб. Смешались тогда слезы горечи и радости, текли по их щекам, не желая останавливаться. Илья плакал вместе со всеми, жалея погибшего отца, а где-то там внутри проклевывалась и прорастала подленькая, но приятная мыслишка – а я вот уцелел, сберегся, как мать говорила…

Он никогда и никому не рассказывал о войне. На вопросы домашних, соседей и сверстников своих

отвечал коротко: – Война, она и есть война! Чего об ней говорить? Легко никому не было… – Разве мог он открыть кому-нибудь свою постыдную тайну, в которой и крылся его благополучный военный исход!...

…– Не спишь? – прервал его мысли голос из угла. – Лежу вот, и думаю: это какую силу нечеловеческую надо было иметь, штоб вражину ту фашистскую одолеть? В один кулак всему народу сомкнуться, одним дыханием жить, одним умом верить и понимать, в одно сердце биться и … победить! А? Нет, нету больше нигде такого народу на земле. Один был. И тот изничтожили, перестройщики эти… А тогда… Помню однажды…

– Проголодались? – прервала Кузьмича вошедшая в палату нянька. – Ужин, вот вам, привезла, подкрепляйтесь! И начала выставлять еду на тумбочки.

– Сам поешь, иль подсобить? – обратилась она к Захарычу. – Кузьмич, вон, приспособился – заместо стола грудь свою накрывает и вперед – засмеялась женщина. – Так што, гляди!

– Спасибо, поем! – приподнимаясь на локте, поблагодарил старик.

– Ты, сосед, Семеновну не стесняйся! – отозвался от окна Кузьмич. – Она хоть и предвоенного производства, а табачку тоже нюхала, будь здоров! Не всякий мужик сдюжит…

– Ладно тебе, всякому своё! Ешьте на здоровье, посуду потом заберу, – покатила тележку к двери нянька.

В этот вечер они больше не разговаривали. То ли еда сморила, то ли в мысли свои ушли снова, да так в них и заснули…

 

III

 

Уже через несколько дней пребывания в этой двухместной больничной палате Захарыч знал о своем соседе почти все. Словоохотливый, а может просто заскучавший по людскому общению Кузьмич, рассказывал ему о своем нынешнем тоскливом одиночестве, о нелепой смерти жены, сбитой на дороге пьяным шофером… О сыне, живущем с семьей где-то в Сибири и редко теперь, по жизни этой, приезжающем попроведовать отца. Последний раз на похоронах матери, пять лет назад, был. Но больше всего любил Кузьмич рассказывать о войне. Захарыч слушал с интересом, вот только боялся, что тот спросит и его о фронтовой биографии. Но сосед не касался этого – то ли чувствовал это нежелание, то ли свое, годами скопившееся, хотелось кому-то выплеснуть. Один раз, правда, спросил, не кольнула ль, мол, война никуда? Без ран отпустила, иль как? Отшутился Захарыч тогда, сказал, что в рубахе заговоренной родился, потому без царапин и пришел.

– А мне, чудок не повезло в этом деле. – И рассказал в тот день Кузьмич про свои отметины боевые. Много их было – и руку навылет продырявило, и контузило два раза как следует, и

взрывной волной однажды шмакнуло так, что ребра треснули, а тело сплошным синяком налилось.

– Но я верил, что останусь жив! Какая-то упрямость во мне сидела, вот вам, не дамся и все! В сознание прихожу, не понимаю еще ничего: где, что, а вера эта моя уже из груди рвется: будем жить, будем! Один раз только дрогнули мы с ней, спугались по-настоящему. И ведь што обидно, война-то уже, почитай, кончилась. За неделю до Победы, в аккурат 1-го Мая. В Берлине уже. Кругом «Гитлер капут» кричат, радость горло перехватывает… Вот мы и расслабились. Четверо нас было, когда в дом тот ворвались… А вышел один – Санька, соловей курский. И меня, окровавленного да беспамятного на себе вынес… А вот Ахмет, симпатичный такой казах был, и Расул, абхазец, там остались. Навсегда. Как мы растяжку эту, смертоносную, не заметили? До сих пор не пойму. На этом моя фронтовая жизнь и кончилась. Полгода потом по госпиталям валялся – резали, латали… На ноги поставили. Домой с верой своей, тоже в себя пришедшей, возвратились… Да еще надежду с собой прихватили. Без нее нельзя было. Потому как врачи так и сказали: «Будем жить надеждой». Взрыв тот под сердце осколок мне подпихнул… Миллиметром не дотянулся, а то бы… Хотели вытащить, да не решились – опасно. – Живи, говорят, солдат, сколько Бог даст. Слава ему, почитай на пять десятков удовольствие растянул. Ну, а теперь, уже не страшно. Пожил, и слава тебе Господи! Сумеют поднять – мое, а нет, тоже! Есть чем перед Богом отчитаться!... А значит и для грусти причин нет – дыши да радуйся!...

То ли утомленный волнительными воспоминаниями, то ли просто привыкший засыпать сразу, Кузьмич уже легонько похрапывал в своем углу, а сосед его, Илья Захарович Кутепов, все еще тяжело вздыхал и ворочался с боку на бок…

– Эка меня угораздило! Токо-токо зарубцовываться начало, и вот тебе… Надо же! Хотя от себя-то все равно не убежишь, не скроешься, – роились в седой голове беспокойные мысли:

– Нету у тебя, Захарыч, ни силы кузьмичевской, ни веры его с надеждой! Пустой ты и ржавый, как старая консервная банка. Так та хоть когда-то полной была, а ты с самого начала таким живешь… – Однако тут же, как бы не соглашаясь с собой, он вспомнил себя, того, довоенного еще парня, и впервые за последнее время улыбнулся. – Ничего ведь был: и смелый, и сильный, и друзей полно было. Девчата заглядывались. Когда ж ты, Илья, сломился?

И то ли в забытье этом ночном, то ли уже во сне, сморившем, привиделся ему тот злополучный день, положивший конец его незапятнанной жизненной дороге.

Откуда он взялся тогда, этот Жорик Рваный, как величал он сам себя? Ведь один только вид его, шпаны блатной, уже говорил: здесь грязь, опасно здесь! И почему выбрал его, Илью? Может наметанным глазом своим, воровским, увидел душонку тощенькую, от страха дрожащую?

– Слышь, ты! – отведя Кутепова в сторону, зашептал он. – Тебе чего, жить надоело? Не видишь, што-ли, немчара прет, как угорелый? Думаешь остановишь? Не-е-е! Хорошо, если в плен возьмут, а если сразу под дуло? А мы с тобой еще не нагулялись, не нажились на этом свете, штоб на черный его менять! – Рваный нехорошо засмеялся и приблизил свое угристое лицо к Илюхе: – Небось, еще и с девкой-то ни разу не валялся, а? Вот я и говорю, спасаться надо, уходить подальше… Пока туда немец дойдет! А там примем, как положено, хлебом-солью. Глядишь, и в люди выбьемся! Так што? – выпятил он на дрожащего Илью свои нахальные глаза.

– Где спасаться-то? – прошептали онемевшие губы.

– Есть где. Сестра у меня на Урале, где-то в тайге, в поселке. У нее и заляжем, переждем. А там видно будет. В общем ты, давай, решай. А кому-нибудь вякнешь об этом, – Рваный вытащил откуда-то из-за пояса финку, – она тебе язык сразу открыжит, понял?...

…И тут же, по ушам резанул громкий человеческий стон. Захарыч очнулся, и сразу понял, что это стонет его сосед, Кузьмич. Меж стенаниями он кого-то звал, вскрикивал неразборчивые команды.

– Кузьмич, ты чего? Тебе плохо? – громко спросил Кутенов.

– А? Кто? – встрепенулся тот и, уже проснувшись, ответил:

– Шумлю, да? Прихватило что-то! Да ты не переживай, щас кнопочку нажмем, сестричка придет, укольчик сделает, глядишь, и отлегнет. Не впервой.

Медсестра пришла тут же:

– Что, Василь Кузьмич, опять беспокоит?

– Есть маленько! Видать ущипнуть сердечко мое железке хочется. Ну-к, ты ее, игручую, успокой, маленько.

После укола Кузьмич уснул и до утра спал тихо. Забылся в сне и Захарыч, проснувшись вместе с соседом на голос сестры, поставившей им градусники…

 

IV

 

Подошла к концу уже вторая неделя больничного кутеповского заточения. Боли вроде бы стали поглуше, однако врачи вставать все еще не разрешали.

– Эт тебя держат, чтобы мне соблазна не было – пошутил как-то раз Кузьмич, но тут же серьезно добавил: – Они, брат, лучше нас знают, что можно, а что нельзя. Хоть и боевые мы с тобой хлопцы, а тут слушаться надо. Не горюй, полежишь еще маленько, а там и на ноги. Походишь чуть, разомнешься, да и домой. Как раз к теплу подоспеешь… Так, что там у нас нынче? – скрипнув сеткой кровати, спросил он непонятно у кого. И только Захарыч знал, о чем говорит сосед.

Однажды утром, поймав на потолке играющие солнечные блики, попросил он Кузьмича взглянуть в окно, что, мол, там, на дворе? Тот выполнил просьбу не сразу. Полежал, помолчал, впервые вздохнул непривычно тяжело и только потом вот так же заскрипел койкой. И уже через мгновение палату заполнил его рокочущий радостный голос:

– А на дворе, Кузьмич, весна! Вон уже и травка зелененькая пробилась, и деревца оживели. А небо! Небо-то, какое чистое да голубое, прямо как нарисованное! Так что, грех в такую пору увядать нам с тобой! Может и не расцветем уже, но и засохнуть себе не позволим. А?

С тех пор, проснувшись поутру, Василий Кузьмич уже без соседской просьбы скрипел кроватью, покряхтывал по-стариковски и сообщал Захарычу о заоконных событиях. Он обрисовывал их так красочно, с такой радостью, словно художник выводил на холсте свой любимый пейзаж. Добавляя каждое утро все новые и новые краски:

– Э, Захарыч! Нынче-то, глянь, ребятня футбол с утра гоняет. Оно и понятно, выходной. Дело полезное. – И тут же начинал рассказывать, как когда-то, в пацаньем своем детстве, он вот также играл в футбол, стоя на воротах… – Да, сосед. Весна не в шутку в наступление пошла. Вон, деревья-то почти зеленые, листочки уже с ветерком заигрывают, рожденью своему радуются. У них-то только все начинается…

И так каждый день. Захарыч слушал кузьмичевские «метеосводки» сначала с интересом,

потом, попривыкнув, равнодушно, а теперь вот почувствовал внутри себя какое-то непонятное, нарастающее с каждым днем раздражение. Он еще не понял, откуда и как оно появилось, но радостный голос Кузьмича, его неувядающая живинка становились почему-то все противнее, ненавистнее. Зачастую появлялось желание прервать рассказ, попросить соседа замолкнуть, но что-то останавливало эти порывы. И уже потом только Захарыч разгадал причины своей злобы.

Как-то в один из дней Кузьмич рассказывал ему о том, как ребятишки, надрезая березы в соседней лесопосадке, вешают на них стеклянные банки и собирают сок. Захарычу вдруг нестерпимо захотелось самому увидеть и бархатную зелень, и распустившиеся листвой деревья, и тех пацанов, которые то мяч гоняют, то березы губят… Ему захотелось посмотреть на все это своими, а не соседскими глазами! И он понял, что его душит, просто распирает, – кипящая внутри зависть. – Ну почему он может смотреть в это чертово окно, а я нет? Почему он лежит там, а не я? Чем же я хуже, что кроме стены этой ржавой да потолка ничего не вижу? – раскаляли его обидные мысли.

Однажды, когда после обеда Кузьмич заснул, Захарыч решил нарушить приписанное ему лежание, встать да и подойти к окну, глянуть туда, на свет божий. Он уже было поднялся, даже на ноги встал, как вдруг в глазах запрыгала, закрутилась какая-то мошкара, ноги стали ватными, непослушными. И он,

цепляясь дрожащими руками за стоящий рядом стул, с грохотом повалился на пол.

– Ты чего, Захарыч? – услышал он беспокойный голос проснувшегося Усова. – Свалился что ли?

– Щас, подожди, мы сестричке звякнем… – И не успел он, видимо, еще оторвать палец от кнопки, как в палату влетела медсестра.

– Эт что у нас тут за гимнастика? А, Илья Захарыч? – помогая тому лечь на кровать, возмущенно вопрошала она у больного.

– Ды, вот, задремал на боку, и видать скатился, – соврал Кутепов.

– Вы аккуратнее, а то ведь так и разбиться можно. А с вашим сердечком такие падения-то и вовсе ни к чему…

С тех пор попытку подойти к окну Захарыч не повторял.

Несколько раз приходила попроведовать его жена, Ильинишна. То фруктов принесет, то пирожков домашних… А, главное, о событиях уличных расскажет, о соседях, приветы передаст. Во время ее визитов Кузьмич то ли вправду засыпал, чуть похрапывая, то ли притворялся, чтобы не смущать стариков. Ильинишна тихонько клала и ему на тумбочку гостинчик и снова садилась у мужевой койки…

К Усову никто за все это время не приходил. Однако он ничуть не горюнился, благодарил Захарыча и его добрую хозяйку за заботу и лишь изредка, видно вспомнив что-то, тяжеловато вздыхал.

Кутепов же все больше злился на своего соседа. И за окно, и за оптимизм его неподдельный… Но больше всего почему-то бесили его кузьмичевские рассказы о войне, об однополчанах, о фронтовых приключениях. Он до боли и скрипа стискивал зубы, крутился с боку на бок, затыкал уши пальцами, отпуская про себя в адрес Усова всякие гадости. И все молил Бога, чтобы кого-нибудь из них быстрее выписали. Он почти перестал спать ночами, мучаясь от изматывающей его бессонницы, стал плохо есть. Даже начал вздрагивать от каждого громкого звука. Особенно после того, как однажды ночью пришли к нему страшные картинки их, с Рваным, таежных скитаний…

…Поначалу на одной из станций они безобидно «отстали» от воинского эшелона, доставлявшего подобученных маленько бойцов на линию фронта. Долго потом прыгали с товарняка на товарняк, дрожа от холода на тормозных площадках да в дощатых вагонах. Тогда-то, наверное, и пришло впервые это обостренное чувство страха, когда любой посторонний звук лезвием пронзал душу, сжимал в дрожащий комок и разрывал колотящееся сердце. Спасибо, хоть Рваный добыл где-то старенькую одежонку штатскую, а то в форме бы не сдобровать. Правда, не обошлось и без происшествий. Один раз, когда Леха хотел спереть у зазевавшейся бабки корзину с какими-то харчами, а та крик подняла. Бежали они тогда, не чуя ног и усталости, как борзые, пока не оторвались от погони.

А второе, то еще хуже. Сидели они как-то на корточках меж перегородками тормозной площадки, подремывали, как вдруг увидели, что сверху, с крыши вагона, спускаются в проем чьи-то ноги.

Видимо кто-то тоже путешествовал их способом. Так и не узнали они, кто был пришелец тот. Потому что гэкнул Рваный всей своей бычиной силой в появившийся живот так, что свалился бедняга мешком то ли под колеса, а может под откос. На вопрос Ильи, зачем же, мол, так, может хороший человек был, Леха смачно выругался и сказал, что хорошие сейчас только они двое, и то пока живы… И загоготал…

Вспомнились Захарычу и удивленные, испуганные глаза Лехиной сестры Вальки, когда ввалились они ночью, грязные, голодные, и, наверное, страшные, в ее хатку. Что уж ей там, в спаленке, нашептал Рваный, кто его знает, только плакала она потом долго, зажимая рот полотенцем, чтобы не разбудить громкими всхлипами спящую дочурку. Уже ближе к утру, обмытых и накормленных, отвела она их в какую-то заброшенную землянку, скрытую глухой тайгой.

– Мой-то, воюет, немца бьет, так что одевайтесь, чего им лежать-то? – протянула им перед уходом мужнину одежду да две пары сапог. – А харчи буду в условное место носить, покажу где…

Да, натерпелся там Илья, лучше и не вспоминать! Сколько раз проклинал он себя и душу свою заячью за слабость минутную, загнавшую в эту сырую вонючую нору. Сколько раз хотел задушить ненавистного и наглого Леху, поломавшего его молодую жизнь. Да только боялся – если что, прибьет его бандит одним махом. Так и терпел – безделье опостылевшее, полчища мышей да клопов-кровососов, оскорбления и унижения, вечно пьяного от самогонки Лехи, зимы холоднючие. Так и жил кротом почти три года, пока прибежавшая как-то по весне Валька, плача от нахлынувшей радости, не сообщила им о Победе.

– Вы-то, вы чево ж теперь делать будете? – волнуясь заглядывала она в лицо брата. А тот, ухмыляясь во всю свою разжиревшую от безделья морду, прогнусавил:

– А мы чо? Мы теперь тоже по домам, с окопа, как-никак, боевого выходим! – и загоготал своим дурацким смехом…

А потом был обратный путь домой, сначала в фуфайках полурваных да тех же штанах и сапогах окопных. Потом в гимнастерках да галифе военных, обмененных у кого-то Рваным на шмат уральского сестринского сала, что в дорогу дала.

А потом, уйдя на очередную добычу еды, не вернулся Рваной и, поначалу растерявшийся Илья, потом даже обрадовался этой «пропаже». Ему стало как-то легче дышать, появилась неожиданная смелость, уверенность… Порою казалось, что все это просто приснилось – и Рваный, и землянка та. А он, молодой и счастливый, Илья Кутепов, пройдя славными военными дорогами, возвращается как все фронтовики домой, с победой. И уж совсем обрел дух, когда в военкомате какой-то писарь, выслушав кутеповские путанные объяснения как украли у него, возвращавшегося с фронта, все документы, выдал ему билет. Пусть он был временным, белым, а не красным, как у всех, но это уже был официальный документ! А дальше… Там видно будет! И правда, года через два вызвали Кутепова в военкомат и сказали, что не нашли они ту часть, которую он назвал, а значит и удостоверение участника войны выдать ему не могут. Повздыхал Илья притворно, поохал, да и пошел спокойненько домой… Так и жил все эти годы судьбою выдуманной, обманной. Притворялся больным, когда на встречи какие-нибудь в школу или клуб приглашали. Потом, правда, посмелел, ходить изредка начал, в «свои» как бы приняли. Но все равно всю жизнь свою, каждый день и ночь каждую, жил он леденящим душу страхом – не раскопают ли его предательство, не позовут куда надо? Не придется ли на старости лет вселюдное презрение на себе испытать? Последнее время, правда, подуспокоился чуть, старость грех тот молодой вроде как сединой забелила. А теперь вот снова заколотило, уснуть ни на грамм не дает.

Однажды, не выдержав такого состояния, попросил Захарыч медсестру дать ему что-нибудь успокоительное, чтобы спать мог. Видно сказала та доктору, и тот, выслушав жалобы больного на бессонницу, приписал ему демидрол.

– Пейте по таблетке на ночь и будете спать, как младенец! – порекомендовал врач.

Слышавший этот разговор Кузьмич, когда врачи ушли, отозвался от окна:

– Хорошие таблетки! Я пил. Дрыхнул, как сурок. Один раз, правда, попутал чуть, да три ненароком выпил. Думал, что не проснусь. Утром Семеновна еле разбудила. С тех пор бросил, не пью от греха.

Кузьмич промолчал тогда, ничего не ответил. Хотя внутри клокотало по-прежнему: – И тут тебе надо! Все-то ты знаешь, везде ты был! Тьфу! – Он все больше замыкался в своем молчании, почти не разговаривал с Усовым, с заходившей поубраться Семеновной, неохотно и глухо отвечал на вопросы лечащего врача. И все думал о том счастливом моменте, когда покинет этот, ставший ненавистным ему больничный угол.

 

V

 

Случилось это в одну из ночей, когда Захарыч, видно после приписанных ему таблеток, уже начал понемногу спать. Разбудил его громкий человеческий стон, доносившийся от окна. Стонал, тяжело дыша и пытаясь, что-то сказать, Кузьмич. Из его неразборчивого бормотания старик все же разобрал отдельные слова – сед! Кнопку…позови!.. Рука не хочет… Нажми… Харыч!...

Захарыч было дернулся рукой к прикроватной своей кнопке, как почувствовал, что какая-то,

будто дьявольская сила, исходящая аж из живота, оттягивает руку вниз, к одеялу. А злорадная, будто ожидавшая этого часа мыслишка, забегала, закружилась, подлая в голове: – «Не спеши! Пусть с него спесь-то чудок выдавит! Он же сильный, правильный». Однако тут же ее перебивала другая:

– «Ты что, Кутепов? Неужто совсем озверел? Ведь человек помощи просит – помоги ему!» И снова рука тянется к кнопке. Вот уже и стенку, и пластмассу чувствуют пальцы… Ну же! Жми! И опять падает кисть на одеяло. Опять победа за низостью, за зверем тем, что все эти годы жил и питался нутром человеческим, душу дырявил. Сколько шла эта борьба с самим собою, он не знает. Наверное, столько же, сколько стонал и взывал о помощи Кузьмич. Кутепов так и не захотел отозваться на этот клич. Он даже тихонечко захрапел, притворяясь спящим. А потом и впрямь заснул…

Когда проснулся, услышал тихое подвывание Семеновны. Она стояла там, позади, у окна, и, всхлипывая, причитала:

– Ну как же, ты так? Господи! За что ж ты его? Сразу-то? Что ж ты, Кузьмич? Обещал ведь дома чаем с медом угостить! Жалко-то как, господи! Какой человек был!

Кутепов поначалу ничего не понял. И только потом, спустя минуту-две, его пронзила страшная догадка – умер!!! Умер Кузьмич, которому он алчно завидовал, а потому и не пришел на помощь. Кузьмич, который не сделал ему ничего, абсолютно ничего

плохого! Сосед, любивший жизнь и умевший радоваться каждому ее мгновению! Из-за него, из-за бесчеловечности его кутеповской умер! Что ж ты натворил, Иуда? – Он заметался, сел на кровати, испуганно окликнул няньку, и, когда та подошла к нему, неожиданно разрыдался, видя и не видя ее заплаканное лицо. Внутри будто что-то разорвалось, разлетелось по всем клеточкам, заполнило тело огненной лавой, которая билась, норовила вырваться наружу. Да не могла, просачиваясь из старческих глаз только тонкими солеными струйками, стекавшими на постель.

– Кузьмич наш помер – склонилась к нему Семеновна. – Не уберегли… Беда-то какая, Захарыч!

Потом пришли санитары с коляской и накрытого простыней Кузьмича провезли мимо кутеповской кровати в дверь. И сразу стало как-то жутко, неуютно ему в этой опустевшей вмиг палате. Будто вывезли из нее корневище, что питало здесь жизнь, наполняло дыханием, теплом, надеждой… Кутепову показалось, что вместе с умершим Кузьмичем на той коляске вывезли и его, тоже умершего…Того Захарыча, которым он был все это время– затаенного, бесчувственного, звероподобного. Потому что здесь, под одеялом остался лежать жалкий, беспомощный, убитый самим собой, но с пробудившейся наконец-то душою и совестью человек! Который плакал, страдал и маялся от греха своего великого… Ему было до бессознательности тяжело, но и легко одновременно, будто вытащили

из него страшную змею, что насыщала до сих пор его организм мерзостным ядом своим. Он чувствовал стыд, о котором уже давно забыл. И он плакал. Днем и ночью, моля Бога простить ему смертельный грех. Плакал и молился. Молился и плакал.

Где-то через два-три дня после смерти Кузьмича, когда в палату зашла Семеновна, он не выдержал. Плача и вытирая воспаленные глаза промокшим от слез полотенцем, он признался ей в своем тяжком грехе. Рассказал и про злосчастное окно, и про кузьмичевские рассказы о наступающей весне, о зависти своей дурацкой да злости беспричинной на старика рассказал. Что над ним силу взяло, и сейчас сказать не может, но не нажал он кнопку, не отозвался на боль чужую… А стало быть, убийца он теперь, кто ж еще?

Семеновна слушала кутеповскую исповедь молча, уставившись взглядом куда-то в стену. Лишь иногда смахивала набегавшую слезу да громко вздыхала. Когда Захарыч остановился, она встала со стула:

– Поднимайся! Берись за плечо.

Кутепов, не спрашивая ни о чем, встал покряхтывая и, ведомый нянькой, зашлепал к окну. Он впервые за все эти дни увидел и этот квадрат дневного света, и угол этот загадочный, и, теперь уже пустую, кровать соседа своего Кузьмича. Семеновна подвела старика к окну: «Гляди»!

Кутепов сначала подумал, что у него что-то с глазами. – Ослеп, что ли? – Он протер их мокрыми

пальцами, поглядел в окно, протер еще раз…

– Видишь? – услышал он сбоку голос няньки.

– А где же трава? Деревья где, пацаны? – дрожащими губами прошептал он в ответ.

– А нет их. И не было никогда. Потому как кроме стены этой бетонной ничего тут не увидишь. Да хотя бы и было… – женщина тяжело вздохнула. – Все равно Кузьмич бы ничего не увидел. Слепой он был. Все эти годы. После взрыва того, – и тихо заплакала.

Кутепов почувствовал вдруг, что он не ощущает своего тела – ни рук, ни ног, все стало каким-то ватным, пустым, бездыханным…

– А как же…? Зачем же он мне…? Картины эти…? – еще не до конца онемевшими губами пролепетал он.

– Это он, чтобы тебя поддержать. Хоть и не зрячий был, и не видел тебя ни разу, а душой-то своей доброй все чувствовал. Сразу, когда только положили, предупредил всех, чтоб тому, кто с ним в палате будет, не говорили, что слепой он. А про тебя, уже на другой день, как лег ты, шепнул мне: – Штой-то не так у него. Душою, видать, мается человек, коли в себя ушел. Потеплее с ним надо, глядишь и оттает…

Нянька довела сразу потяжелевшего Захарыча до койки, уложила и ушла. Молча, не оставив на прощание ни единого слова…

 

VI

 

…Сколько глядел он это «потолочное кино», Кутепов не знал. Картины прошедших дней то блекли в каком-то тумане, то проявлялись с новой силой, да так отчетливо, что старик от страха закрывал глаза. Особенно часто приходила та серая бетонная стена, что увидел он за окном. Глухая, мертвая, непроглядная. Как душа его занемевшая. Он уже не плакал, – не было слез. Не пил, не ел, потому что не чувствовал ни голода, ни жажды. Только молился. Об одном только просил Бога – простить ему грехи его тяжкие, принять покаяние его. Губы беззвучно шептали слова молитвы, а блуждающий по потолку взгляд бессмысленно искал что-то, да так и не мог найти…

Его помутившийся разум почти не воспринимал окружающую действительность. Где-то издалека, будто из-за семи морей, доходили до него приглушенные голоса врачей, обсуждавщих его состояние, сообщение медсестры о том, что заболела и не вышла на дежурство Семеновна… Кто-то рассказывал, как скромно похоронили Кузьмича, даже соболезнование в газете не дали… Кутепов как бы слышал все это и не слышал – он плыл по голубому ситцу воздушного океана, поднимаясь все выше и выше, туда, к неведомой черте, за которой надеялся найти свое спасение. Иногда он чувствовал, что силы покидают его, что он может не одолеть эту безмерную высоту, и тогда рука снова тянулась к тумбочке, к коробке с таблетками. Бессознательными, машинальными движениями он вытряхивал демидрол на ладонь и с жадностью запихивал таблетки в рот. Ну вот, уже лучше. Мерцающее огнями полотно стало приближаться быстрее. Уже различимы огромные, во все небо, ворота из белых пушистых облачков. Все ближе, ближе к ним подплывает Захарыч. Ну еще чуть… Еще горсточку… Кончились таблетки? Не беда, ведь он, считай, уже доплыл. Уже пересек линию, за которой осталось его прошлое. Теперь он здесь, в другом, неведомом пока мире. Где от него уже ничего не зависит. Где для всех есть только один повелитель, один судья. Захарыч вдруг увидел множество людей, выстроившихся в длинную очередь. И тут же набежавший легкий ветерок прибил его к ней, в самый конец. Его взгляд неожиданно выхватил из толпы худощавую фигуру Кузьмича, сидевшего на его плече белоснежного голубя. Усов глядел своими светлыми, небесного цвета глазами на птицу и что-то ласково шептал ей. Захарыч хотел было рвануться вперед, к Кузьмичу, но какая-то внутренняя сила остановила его. Стыдно, подумал он вдруг, ведь впереди меня тоже люди! Да и имею ли я право быть теперь рядом с этим человеком? Пусть Бог сам рассудит!..

Валерий Тихонов (г. Лиски)


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"