На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Пролог

Глава из романа «Изгой» трилогии «Обручник»

Редкая молитва доходит до Бога, когда творят ее лживые уста. Не всякая боль унимается сразу, как только ее причинят. И только время бесстрастно и терпеливо принимает на веру все, что творится вокруг и не реагирует на страдания, коими кормится эпоха.

            Еще многие поколения будут заряжены на фальшивую грусть по поводу беспощадной кончины Ильича.

            Этой смерти одни смиренно ждали, другие похотно жаждали, ибо только она давала возможность похоронить ошибки и просчеты недавнего прошлого, коими они были не только свидетелями, но и участниками.

            Советская власть просуществовала каких-то шесть лет, но заквасила горя на целое столетие… И все понимали – от малограмотного политработника, до прожженного авантюриста, что стране нужен был изгой.

            Тот самый, на которого в дальнейшем спишут все то, что натворили как сообща, так и поврозь.

            И патентованные претенденты на это звание были на виду.

            Троцкий, Бухарин и Рыков, равно как и Зиновьев с Каменевым, жаждали власти. Но не той, которая требовала суровой ответственности, когда беспощадно придется платить по долгам.

            Тем более, что уже появились трезвые критики Советской власти из числа тех, кто ее завоевал.

            Чего один Филипп Миронов стоил.

            Правда, его стреножил случайный выстрел.

            Но были и другие не менее ретивые и уже вконец отрезвленные тщетой, которая ела почти каждого.

            И только один человек угарно работал и трезво размышлял о будущем, которое споткнулось о гнилой порог современности.

            Этим человеком был Иосиф Сталин.

            Ибо только он понимал, что расхристанную Россию спасет только система.

            Строгая и последовательная.

            Проститутские лозунги: «Шаг вперед, два – назад» не подходили.

            Перспектива виделась только в запойном отречении от заигрывания с врагами и отречения от хлипких душой друзей.

            А народ изнемогал от ожидания. От того, что виделось, но в руки не давалось. Поскольку он, потерявший веру, не мог доосознать, что казним кадой небесной за бесчинства на Божьей хеиле.

            И восторжествовало то, чего был достоин каждый, кто опьянел от крови и не отрезвел даже после горького похмелья.

            И так началась эта великая эпоха противостояний и предательств.

            А броские лозунги призывали к единству, братству и любви.

 

            1925

            Сталин не мог понять, почему Белинский его никогда не интересовал.

            Хотя критические статьи он всегда читал с удовольствием.

            Но вот было какое-то неприятие «Неистового Висариона».

            Не оттого ли, что когда-то, еще в школе, они с ребятами играли в замке или у обвалов.

            И кто-то сказал:

            – Я бы стал Илларионовичем.

            – Почему? – спросил Сосо.

            – Это отчество Кутузова. И тот, кто об этом говорил, вдруг бросил:

            – А тебе и менять ничего не надо?

            И хотя Сосо не спросил «Почему», разъяснил:

            – Ты Иосиф! А, значит, прекрасный.

            И Виссарионович – тоже имя знаменитое.

            – Ну и кто у нас был Виссарион? – спросил Сосо.

            – Белинский.

            Вот тогда-то Сосо и решил почитать, что пишет знатный тезка отца.

            Пошел в библиотеку.

            Книг Белинского на грузинском не было.

            Взял – на русском.

            Попросил соседского мальчишку перевести.

            Статья называлась «Идея искусства».

            И так дремуче уводила в какие-то словесные дебри, что уже через полчаса, друзья порешили, что Белинский не для них.

            Хоть и Виссарион.

            И вот прошло столько лет, как Сталин не столько вспомнил все это в сносной последовательности, сколько попробовал испытать себя на прежние ощущения.

            И попросил, чтобы ему принесли собрание сочинений.

            Начав знакомство не с первого тома, как-то случайно напал на короткое письмо Белинского Тургеневу.

            Тот сообщал знаменитому писателю о своем горе.

            Оказалось, у него умер сын.

            Статью же «Идея Искусства» нашел в третьем томе, таком толстенном, что за него даже боязно было браться.

            Вот уж истинный кирпич.

            И он начал читать:

            «Искусство есть непосредственное созерцание истины или мышления в обрядах…».

            И Сталин изумился – как красиво и, главное, правильно сказано.

            Но уже через несколько последующих строк, неприятие пересилило.

            Нет, не его критик был Виссарион Григорьевич Белинский.

            И отчасти, может быть, оттого, что не поддавался скорочтению.         

            Как-то, после смерти Ленина, кажется, сам собой возник вопрос – как можно простого человека приохотить к чтению политической классики.

            Скажем, к тому же Марксу.

            И кто-то, не очень внятно, но сказал: что и беллетристы и даже поэты бывают двух типов: доноры и вампиры.

            – Ну доноры понятно, – сказал Сталин. – Они отдают свою кровь.

            – А вампиры, выходит …

            Говоривший привял голосом, а Бухарин, присутствующий при разговоре, сказал:

            – А ведь как точно определено!

            Одного писателя читаешь – дух радуется.

            – Ну и кого из таких можно взять на заметку? – спросил Сталин.

            – Пастернака – ответил Бухарин. – И еще – Мандельштама.

            Сталин поставил почти торчком правую бровь.

            – А из прозаиков?

            – Ну тут надо подумать, – ответил Николай Иванович.

            – Значит, Горький уже не тянет на донора?

            Глаза у Сталина заяснели.

            Присутствующий при этом разговоре Ворошилов сказал:

            – А я люблю Маяковского.

            Что ни слово – то к делу.

            Сталин возжег трубку.

            – А что вы скажите о Бунине? – спросил.

            – Так он же антисоветчик! – вскричал Ворошилов.

            А Сталин вдруг – на память стал читать:

            И ветер, и дождик, и мгла

            Над холодной пустыней воды.

            Здесь жизнь до весны умерла

            До весны опустели сады.

            Я на даче один. Мне темно

            За мольбертом, и дует в окно.

            Слушатели переглянулись.

            Из трех – двое.

            Бухарин и Молотов.

            А Ворошилов в такт строчкам притопывал ногой, как это делают доморощенные музыканты.

            А Сталин продолжал читать:

                        Вчера ты была у меня,

                        Но тебе уж тоскливо со мной

                        Под вечер ненастного дня

                        Ты мне стала казаться женой.

                        Что ж, прощай! Как-нибудь до весны

                        Проживу и один – без жены.

            В это время в комнату вошла Аллилуева!

            Взяла с полки какую-то книгу и удалилась.

            И этого момента было достаточно, чтобы у Сталина поменялся тембр голоса, которым он до этого читал.

            Тем более, что он спросил:

            – Не догадываетесь, что это?

            И тут же добавил:

            – Или плохо учились в школе?

            Бухарин сощурился.

            А Сталин продолжил:

                        Сегодня идут без конца

                        Те же тучи – гряда за грядой

                        Твой след под дождем у крыльца

                        Расплылся, налился водой.

                        И мне больно глядеть одному

                        В предвечернюю серую тьму.

                        Он вздохнул, и возжег погасную было трубку.

            Но курить не стал.

            – И это все? – чудоковато спросил Ворошилов.

            – Нет! – ответил Сталин, и, переломив в пальцах спичку, закончил читать:

                        Мне крикнуть хотелось во след:

                        «Воротись, я сроднился с тобой!»

                        Но для женщины прошлого нет:

                        Разлюбила – стал ей чужой.

                        Что ж! Камин затоплю, буду пить…

                        Хорошо бы собаку купить.

            – О! Как здорово про собаку ввернул! – вскричал Ворошилов.

            А Бухарин повторил:

            _ «Но для женщины прошлого нет». Тут – не возразишь.

            – А хоть чье это, узнали? – спросил Сталин.

            И двое из троих – это Бухарин и Молотов – кто хорошо учились в школе, первый раз слукавили перед Сталиным.

            Подыграли ему своим мнимым невежеством.

            Ибо знали это стихотворение с поры, когда все подобное запоминалось стремительно.

            И только Ворошилов думал, что Сталин прочитал что-то из Демьяна Бедного.

            – А теперь он нас клянет и устно и письменно, – сказал Сталин.

            И двое из троих спросили, кого он имеет ввиду.

            И он погрозил им своим узловатым пальцем.

            – Наши дни он назвал «окаянными».

            – Так это же Бунин – докончил свое притворство Бухарин.

            Такой русский и такой далекий от нас.

            – Да Горький тоже не ближе, – буркнул Молотов.

            – У того причина, – сказал Сталин.

 

------------------------------------

            Гитлер уже не помнил, на каком выступлении он изрек:

            – Партия без денег, все равно что иллюзионист без рук.

            В контексте общей речи это не вызвало особых эмоций.

            Кто-то закивал.

            Кто-то ногой притопнул.

            В знак согласия, что так оно и есть.

            Но где-то внутри едва означившейся системы, были люди наиболее дальновидные и, естественные, алчные.

            Они просчитали завершение круга, когда он еще начал с запятой.

            И одним из таких провидцев был руководитель «Союза баварских промышленников» Ауст.

            Гитлер даже не подозревал как внимательно следили за его политическим развитием «люди в сером», как в народе звали тех, кто шуршал  купюрами, чтобы вложить их порой в безумные проекты.

            Поэтому после того, как будущий фюрер намекнул о том как в любом строительстве важен фундамент, так во всяком начинании главенствует финансовая подпитка.

            Вот тогда-то два представителя «Союза баварских промышленников», уже упомянутый директор Ауст и юрисконсульт этого же концерна Куло, сошлись в одном уютном месте, чтобы за чашечкой того, что разгоняет кровь и за рюмкой того, что стимулирует мозги, подумать на темы, которые всегда неиссякаемы, когда речь заходит о будущей выгоде.

            Ауст был глыбисто прямолинеен, а Куло извилисто тонок.

            Если перевести бы их на животный мир, то директор напоминал хищную черепаху, а юрист ядовитую ящерицу.

            – Как тебе видится будущее этого болтуна? – с присущей ему бесцеремонностью спросил Ауст.

            Куло уронил взор в чашечку с кофе и сделал вид, что собирается извлечь оттуда муху.

            Ему не понравилось слово «болтун».

            И не оттого, что он как-то иначе думал о Гитлере. А потому как не хотел сразу подпадать под зависимость чьей-то оценки.

            Потому процитировал:

                        Бессловен только муравей,

                        Что знает истину затей.

            Он не пояснил чьи это строки, а уже – прозой – произнес:

            – В его словах много рационального.

            Ауст не согласился.

            – Скорее всего, напористого.

            Он, как горный поток, который гонит муть и камни.

            Так вот булыжники так и останутся глыбами.

            А муть преобразуется сперва в грязь, а потом и в то, что способно сотворить запруду.

            – В вас пропадает дар литератора, – простодушно заметил Куло.

            – Почему же так безнадежно? – вопросил Ауст. – Ведь тебя-то я, кажется, убедил в том, что еще не положил на бумагу.

            И он спросил:

            – Кого еще можно приобщить к нашему делу?

            – Вдову, – не задумываясь, ответил юрист.

            И Ауст понял, что речь идет о жене фабриканта роялей Бехштейна.

            – Надо начинать с музыки, – кривовато кинул свой усмех юрист.

            В самый разгар беседы, грозящей перерасти в дискуссию, ибо речь шла о будущей выгоде, на пороге пивной, где шла эта беседа, появился крупный мюнхенский промышленник Моффей.

            – Не иначе как… – сказал он, подходя, и своим недосказом как бы дав понять, что знает о чем идет речь.

            – Почти что да, – тоже загадочно ответил ему директор.

            При третьем собеседнике возникла конкретика.

            – Поставив на гончих, не забудьте про борзых, – сказал Моффей, и положил перед директором список потенциальных вкладчиков в фашизм.

            Ауст прочитал вслух:

            – Арнольд?

            Так он за один пфениг удавится. Так директор отозвался о крупном фабриканте Рехберге.

            Но Моффей не согласился:

            – Но он за свои дрожит.

            – А чьи же пойдут в казну партии? – поинтересовался Куло.    

            – Магнатов Рура.

            Оба озадаченно замолкли.

            Наверно, каждый вспомнил об Арнольде то, что, как говорится, не лежало на поверхности.

            В списке, помимо Арнольда, оказались и еще два довольно состоятельных человека – это Горншц и Грандель из Адгебурга.

            – Но одна проблема с нас снялась самым неожиданным образом, – произнес Маффей.

            И никто не спросил какая именно, зная привычку Маффея говорить именно в манере.

            И они не ошиблись, не задав вопроса, потому как он продолжил:

            – Розенберга, – и все поняли, что речь идет о шеф-редакторе крупной газеты, – взялись финансировать люди, которые не захотели озвучивать свои времена.

            – Значит, евреи! – рубанул Ауст.

            – Возможно, – уклончиво ответил Маффей.

            И туту к их столику приблизился мальчик с запиской наперевес.

            И отдал он ее почему-то Куло.

            – Что там? – нетерпеливо поинтересовался Ауст.

            И Куло темнить не стал:

            «Общество Туле» пожертвовало на Гитлера сто тысяч золотых марок!

            – Эти мошенники? – почти взвился Ауст.

            – Да и откуда деньги у чародив? – вопросил Маффей.

            А общество это действительно не было особенно на виду, поскольку больше чернокнижило, чем вело какие-либо дела.

            – Кто-то через них закачивает по общему назначению деньги, – произнес Куло.

            – Скорее всего евреи, – опять, второй уже раз – повторил Ауст.

 

--------------------------

            Этот год наступил трудно.

            О как бы цеплялся за тот, что только минул, словно люди, пережившие его, не дострадали какую-то малость, не испили до конца горькую чашу горя.

            Но особо наставал двадцать пятый год в Царицыне.

            В городе, который пропустил через себя столько событий, что их хватило бы на обозначение целого государства.

            Сейчас тут, почти взаимодействуя существовало три вида власти.

            Одна, официальная, соответственно поименованная, что есть, советская.

            Эта власть каждый предстоящий день утверждала новыми понятиями. Потому горожане, веруя или не очень, что великое впереди, чувствовали на себе гнет какой-то обреченной непосильности.

            Поэтому разговоры типа:

            – Прищепки не подорожали?

            – А зачем они тебе?

            – Чтобы рот зашпилить.

            И собеседник не спрашивал зачем.

            Официальная власть не любила, когда кто-то излишне дотошничает и этим самым не дает ей сосредоточиться на чем-то главном.

            Если упомянутые ранее три власти    отождествить с сутью, которая характеризует человека. То советсуюя власть можно назвать было бы телом, которое заведует движением, имеет массу, кровеносные и прочие там другие сосуды. Она – имеется, – и, – куда двинься, – и непроменяется.

            Но, главное работает.

            Вторая власть, – а она заведует сознанием, – представляет из себя купипродайное царство.

            Это сытая отрыжка того, что изживает себя.

            Но так это делает незаметно, что многим кажется что именно этой власти не будет конца.

            Душою же города, как не трудно догадаться, является третья власть.

            Власть сугубо тайная.

            Со стороны невидимая.

            Но которая успешно научилась влиять на две предыдущих.

            Лидеры этих трех властей за одним столом никогда не сидят.

            Переговоров каких-либо не ведут.

            А вот соглашения – заключают.

            Причем, не гласные.

            И сегодня, то есть, первого января двадцать пятого года, вступила одна из них.

            Первая власть собиралась провозгласить что-то важное.

            Вторая считала своим долгом обставить это все по-царски, ибо знала чего собирался лишиться город.

            А, третья, естественно, наверно, все же поклялась, как шутят на «топоре и мотыге», что не омрачит предстоящее торжество своим некстатным проявлением.

            Итак, город замер.

            Тело напряглось.

            Сознание заработало.

            Душа расслабилась

            Главный атрибут первой власти – трибуна.

            Работники звена, отвечающего за стабильность и незыблемость, раньше чем в помещении горсовета окажутся избранники и управленцы, досконально проверили трибуну.

            Стоит.

            Причем, крепко.

            Потому заседание – к тому же, можно сказать, юбилейного, то есть десятого созыва, можно открывать.

            Сдержанная неразбериха.

            Традиционное сетование на погоду.

            Упоминание о происках мировой буржуазии.

            Поздравление кого-то, кому посчастливилось в этот день родиться.

            И обещание после заседания в более узком кругу отметить это событие.

            На дворе солнечный день.

            С элементами метельных вспышек в пору, когда начинает бесчинствовать ветер.

            Чуть было не начали, когда вспомнили, что помимо депутатов горсовета и приглашенных на это торжество, в зале присутствуют профорги.

            Господа!

            Как же без профсоюзов-то.

            Ведь они….

            На память – вот так сходу – в уставших советской власти как-то не приходит их главная заслуга.

            Но, главное, они обозначены.

            И их лидеры отбычились.

            То есть, подобрели лицами.

            Профсоюза, – школа коммунизма.

            А теперь, кажется, надо ввести условные обозначения каждой из властей.

            Икс, – это, конечно, советская власть.

            Да она уже вовсю иксует.

            И ее старший представитель старикан с партийным прошлым, уходящим корнями в прошлый век, набычился, ожидая главного упования именно на него.

            Итак, икс найден.

            Игрек – торгует пирожками.

            Его задача, как представителя второй власти, создать все необходимое, чтобы те, кто сюда собрались, не оттащили, и не стали ругать вольную торговлю, порой именуемую непонятным словом «бизнес».

            А, Зет, же, – да-да, тот самый который… – беззаботно чувствовал себя в праздничной толпе, где завладеть содержанием чужого кармана, было делом более, чем главным.

            Докладчик занимает трибуну основательно, как пулеметную точку, откуда, по всему видно, ему отстреливаться не придется.

            Фамилия докладчика Соломенцев.

            По облику очень похож.

            Блондин, с промельными рыжины.

            Говорит бойко. Более, чем натарело:

            – Еще девятнадцатый созыв горсовета на одном из своих пленарных заседаний предложил президиуму губисполкома выяснить вопрос о переименовании Царицына и дать ему другое название.

            Икс – икнул.

            Хотя он и знал, о ком, собственно, идет речь.

            Но чем черт не шутит!

            Ведь тут он самый старый партиец.

            Ветераны.

            Почти ископаемый экземпляр.

            И Соломенцев дал такую возможность.

            Вот сейчас кто-то поднимется и скажет …

            Но этих самых, которых призвано величать «кто-то», уже давно «там-то». Кое о ком даже памяти не осталось.

            А его пригласили.

            И даже попросили выступить.

            Вот только этот живчик освободит трибуну.

            Чем докладчик закончил. Икс уже не слышал – размечтался.

            И тут его кто-то сзади подтолкнул.

            Смотрит, трибуна-то, действительно, пустая.

            Вышел.

            Из графина налил воды.

            Сделал глоток.

            – Я товарища Сталина вот как вот, – указал он на графин видел.

            Вы, Иванов, – спрашивает он меня. – Константин Сергеевич?»

            И захотелось заорать: «Ведь он и в самом деле ИКС!»

            – И далее, продолжает свидетель того, чего не было, – он меня спрашивает: «Хочешь прославиться?»

            Ну я и вопрошаю: «А как?»

            Давай город отныне твоим именем величать!

            Икс отглотнул воды.

            – И я, представьте, отказался.

            Первые ряды вздрогнули.

            Последующие за ними – зашевелились.

            А с галерки кто-то крикнул:

            – Твоим именем надо называть склад, где пустые бочки хранятся.

            Икс обиженно покинул за трибуны.

            – Надо было рассказать, – шутливо подсказали из президиума, – как вы с товарищем Сталиным воевали.

            Икс обалдело глянул в пустоту.

            Он – себе, я – себе.

            Вспыхнул нехороший смех.

            Потом – в открытую стали называть Царицын Сталинградом.

            Припомнилось, – но уже без участия икса, о заслугах вождя в обороне обретенного его имя города.

            Потом был перерыв.

            Который тоже породил удивление.

            Торговца пирожками звали Игорь Рикунов.

            Чем не Игрик.

            И только Зэт так и не был опознан.

            Наверно, полагая, что его роль впереди.

           

--------------------------

            Сталин ловил себя на ощущении, которое относилось к разряду постыдных.

            Он почему-то слишком легко смирялся с потерями.

            Не охал и не причитал, ибо как-то разом – без всяких скидок на пресловутое если бы – понимал, что факт грубо и неотвратно случился и надо воспринимать реальность так как она есть.

            Не впал в тоску и горесть он, узнав о гибели Есенина.

            Правда, когда кто-то сказал, что одним скандалистом стало меньше, строго его оборвал:

            – Им не заменишь и миллион тихонь.

            Но осудительно было другое: ушел из жизни сам.

            Без посторонней помощи.

            Хотя ходят разные слухи.

            Но сейчас не до них.

            Страна резко кренует в ту сторону, за которой – крах.

            И еще – Сталин не видел места поэта в революции.

            Ну что близкое к ощущению нужности прорезалось в «Двенадцати» Александра блока.

            Иногда, правда, чем-то удивлял Маяковский.

            Но не в поэтичном смысле, а в горлопанстве.

            Однажды, под Царицыном, ему встретился поэт полка.

            Он так себя и звал Поэт Полка.

            Когда шли в атаку, то пели его стихи:

                        Краснов! Убирай свое брюхо.

                        Иначе убьем, как муху!

                        Мы – красноармейцы

                        Кастрировать гадов умельцы!

            Со стороны вроде смешно это выглядело.

            Но когда начальство было хотело вместо подобной глупости, чтобы запели что-то революционное, все в один голос воскликнули:

                        Не станет белою свита,

                        Если не будет Полкового Поэта.

            Странным он был – тот, не очень богатырского сложения словес.

            Однажды застали его в лесу за рытьем какой-то ямы.

            – Зачем ты это делаешь? – спросили.

            – Самогнездитвахту себе готовлю.

            Это были землянки, куда после суда совести, который он учинил себе сам, заточил туда себя на определенное время.

            Где и находился без пищи и воды.

            Однако погиб Поэт Полка не от жажды и голода, а, наверно, из-за своих стихов.

            Так тогда показалось ему, Сталину.

            Ибо накануне он ему спел слишком вызывающим, хотя и греющим душу:

            Ты стань податливее воска,

            Коль говорит с тобою Троцкий

            Иначе ад повеселишь,

            Или навеки замолчишь.

            Ведь он красней, чем помидор,

            Всех армий прошлого позор.

            Это были последние строки Поэта Полка.   

            Как звали его  – ПП.

            Буквально на второй день, как он спел это, его нашли убитым.

            Пуля прошила бедняге голову.

            А рядом почему-то валялась растерзанная «Библия».

            И полк – онемел.

            Молча стал ходить в атаки.

            И однажды потерпел первое поражение.

            Потом – второе.

            И его сняли с передовой.

            И тогда туда приехал Троцкий.

            – Куда исчезла ваша сила? – вопросил он, свой извилистый речью, пытаясь загипнотизировать полк.

            Но кто-то ему ответил.

            – Сила у нас осталась, души не стало.

            – А ну пять шагов вперед! – скомандовал Троцкий тому кто говорил.

            Но он не пошевелился.

            К говорившему подскочил кто-то из командиров.

            – Не слышал, что тебе сказано?

            Красноармеец вышел к Троцкому.

            – Повтори свои слова, – приказал реввоенком.

            – Ш-ш-ш-то по-по-по-вторить? – переспросил боец.

            – Да он заика! – выкрикнуло сразу несколько голосов.

            И взводный это подтвердил.

            – Так кто говорил?

            Троцкий уставился, кажется, в самую гущу серого строя, больше напоминавшего толпу.

            И вдруг впереди расступились и вышел молоденький красноармеец, почти мальчик.

            _ Повтори, что ты сказал, – обратился к нему реввоенком.

            – Я не говорил, а кричал, – ответил мальчик.

            – Что именно?

            – Ну как  велели: «Да здравствует товарищ Троцкий».

            Лев Давидович – платком промокнул испарину на лбу.

            Не вытер, а именно промакнул.

            А через два дня полк был расформирован.

            Сам Сталин не видел.

            Но ему донесли, что Трокций самолично изломал в щепки древко знамени полка.

            А полотнище легко изорвал на ленты, но еще и сжег в огне.

            Вот сколько бед натворил безвестный Поэт Полка.

            Ибо когда Сталин приказал обнародовать его имя.

            Но мало того, что никто не мог вспомнить как его звали-величали.

            О него не осталось даже никаких документов.

            А на второй день после похорон, на его могиле появился невзрачный, но крест.

            На котором было начертано:

            «Здесь сторожит родную землю безымянная русская душа».

            Говорят, это строки из его стихов.

            Ни Есенин, ни Маяковский не ходили в атаки.

            И их стихи люди не пели перед смертью.

            Но если при чтении есенинских строк возникала в душе некая созвучность.

            То Маяковский явно отвращал.

            Хотя на смерть Есенина он нашел что-то вполне приличное.

            Кроме, конечно, мешка костей, качающегося в предполагаемом аду.

            Но одно по отношению Есенина Сталин распорядился безусловно:

            – Похороните его в Москве.

            – На каком кладбище? – последовал вопрос.

            – На том, какое больше соответствует его славе и почести.

            – Тогда на Ваганьковском.

            Сталин не возражал.

            По поводу смерти своего поэта.

            И тоже ушедшего из мира с загадкой под мышкой.

 

------------------------

            Сталин помнил этот день, когда Ленин, вызвав его к себе, вдруг перешел на тон, который от него не ожидался:

            – Если я скажу что-либо не то, спешите это на бред потерявшего разум старика.

            Сталин настороженно притих.

            – Я говорю о русской книге Ностердамуса.

            Ну, слава Богу, тут хоть что-то понятно.

            Леин тем временем отвлекся на какой-то посторонний звук и, кажется, уже действительно забыл о чем именно только что говорил, как вдруг продолжил:

            – В нашей, сугубо атеистической стране не должно быть места акультизму.

            Сталин кивнул.

            Вошла Крупская.

            – Надя! – обратился к ней Ленин. – Оставь нас для мужского разговора.

            Надежда Константиновна по-бабски побухтела, но ушла.

            – Но есть группа энтузиастов, которая исследует мозговое излучение.

            – Пред руководством профессора Бехтерева? – уточнил Сталин.

            И не только.

            И Владимир Ильич снова умолк.

            Стал ласкать кошку, что взобралась ему на колени.

            Потом повел речь именно о ней.

            – Как в начинаю  говорить или думать о чем-то запредельном, она оказывается тут как тут.

            Видимо, чутье е нее на это дело.

            Но контактный ум Сталина уже стоял на взводе.

            Требовалось продолжение ранее затеянного разговора и, чтобы и дальше не допустить размывание смысла, он осторожно напомнил:

            – А в чем суть мозгоискательства?

            Ленин всхохотнул.

            – Это здорово сказано – «мозгоискательство»!

            Почти научный термин.

            И он снова отвлекся на что-то несущественное.

            Ну а что на тот час было известно Сталину?

            Да, наверно, только одно.

            Что профессор с восемнадцатого года начал довольно пристально заниматься проблемой мозга и психической деятельности человека.

            И в пору, когда Сталин подумал, что Владимир Ильич насмерть забыл о предмете их общения, Леин вдруг произнес:

            – По Ностердамусу Советская власть продержится чуть более семидесяти лет.

            Сталин мрачно молчал, ибо понимал, что, если еще будет жив, то уже никак не повлияет на приближающуюся неизбежность.

            – Но предсказания меня не волнуют, – сказал Ленин.

            И в этот самый миг кошка, соскочив с его колен, оказалась на коленях Сталина.

            – Вишь, какая неверная! – вскричал Владимир Ильич, но с логики предыдущего разговора не сбился.

            – Я считаю, – продолжил он, – что есть практический смысл опыты Бехтерева прекратить.

            У Сталина чуть не вырвалось «Почему?».

            Но он тут же, как всегда мгновенно, раньше чем понять, почувствовал суть вопроса.

            Конечно же, предчувствуя свою близкую кончину, Леин не хочет, чтобы, изучив его мозг, Бехтерев на весь бы мир не объявил, что был он более чем обыкновенен и нет повода причислять его к когорте необычных.

            – В итоге нас неправильно поймут, – заключил Ленин. – В бога мы не верим, а сверхестественности уделяем столько, явно нездорового внимания.

            Кажется, Сталин тогда что-то пообещал.

            Вол всяком случае, про себя отметил, что нужно эту проблему, хоть поверхностно, но изучить.

            Чтобы не выглядеть абсолютным профаном.

            И вот прошло два года.

            Что за это время изменилось?

            Ну, во-первых, не стало Ленина.

            Кажется, слово «не стало» еще хуже того, что характеризует кончину и носит банальное название «смерть».

            И вообще, человечество на этот счет не очень разнообразно.

            Ну говорится еще – «окончил жизненный путь».

            Или – «преставился».

            О, как, оказывается, раньше точно характеризовали – «преставился».

            А Бехтерев?

            Он жив, здоров.

            Ранее сформировал слух, что он, Сталин, параноик.

            Хотя может, это и не его работа.

            Но изошла информация явно из института, которым он руководит.

            Сталина всегда удивляло, что любое высказывание авторитетов всеми почему-то воспринимается как диагноз.

            Вроде каждый не может ошибиться или попросту не разобраться к проблеме.

            На этот счет Сталину близок анекдот, в котором прочитывается аналогичная ситуация.

            У Бога спросили: «Стоит ли наказывать грешника, который тебя не признает?»

            На что Всевышний ответил:

            «Сперва примите кару за то, что об этом меня спрашиваете?»

            Так родилось очевидное.

            Сейчас, конечно, Сталин раскаивается, что тогда же не выполнил указание Ленина.

            А после было как-то не досуг.

            Потому– что такое «мезмеризм и животный магнетизм» даже на уровне общего понятия он не узнал.

            Хотя дал конкретные задания не выпускать эту проблему из сферы политического видения.

            Но именно нынче один из «ходоков» ему сказал:

            – Наука существует для того,  чтобы разрушить реальное представление об очевидном.

            И Сталин вдруг – внутренне – ахнул.

            Эта формулировка совпадала с ощущением, которое он носил в себе в виде бомбы замедленного действия.

           

Бехтерев Владимир Михайлович

 

            Родился в с.Саралях Вятской губернии в семье служащего. Высшее образование получил в Петербургской медико-хирургической академии, по окончании которой (1878г.) пополнил свое образование за границей. По возвращении на родину (1880г.) работал в Казанском университете, где стал профессором. В дальнейшем приехал в Петербург, где получил кафедру в медико-хирургической академии. Бехтерев организатор и руководитель первого в Росси вольного университета и психоневрологического института.

 

---------------------------

            – Если ты не признаешь величия гения, то с твоим появлением на свет поторопится Бог.

            Сталин понимает, что это послесловие к великому бытию.

            Но никогда не думал, что на эту тему могут говорить – причем во время несения службы, – его охранники.

            Кажется, возгордимся этим.

            А может, и нет.

            Еще до конца не разобрался.

            Тем более, что второй год без Ленина начался под знаком бесконечных разногласий.

            Причем, по любому поводу.

            И замечено было еще одно.

            Староленинская гвардия старалась доказать, что она не только лучше, чем они, комитетчики, в каких-то вопросах, – но и безусловно правы.

            И ей не свойственны не только ошибки, но даже намеки на них.

            Доходило до курьезов.

            Намекал старый командор штатнику об октябрьском перевороте и озаглавил ее «Залоп Авроры».

            Ну журналисты ему, естественно, коммунистически – нежно говорят:

            – Не «залоп» надо писать, а «залп».

            И вдруг командор взвивается:

            – Но ты мент это мы стреляли по зимнему, а ты тут ни при чем?

            Ему пытаются объяснить.

            Ничего не слушает.

            Вернее, не слышит.

            И это простой-то командор.

            А что говорить о тех, кто теперь забрался несколько выше.

            И еще одно.

            Только отгремела Гражданская война, а уже столько такого снисходительного понавыдумано.

            Особенно о Чапаеве.

            Как только могут, казнят его невежливо.

            Потом еще на одно зациклились.

            На его револьверах.

            Приезжает как-то к Сталину один сибирский деятель.

            Ну среди прочего разговора говорит:

            – Я пистолет Чапаева в подарок москвичам привез.

            Позвонили в музейный фонд.

            Там взмолились:

            – Только не это!

            – Почему?

            – У нас уже две сотни подобных экспонатов собралось.

            С одной стороны хорошо, что народ повеселел и его на юмор стало тянуть.

            А с другой…

            Изобретательно – самый заштатный верил всему привезенному.

            Хочешь испортить дело, посмеяться над ним.

            И все.

            И больше ничего не надо.

            Все остальные сделают рутики носить.

            И только дети восприняли Чапаева правильно.

            Они стали в чапаевцев играть.

            Но это учило далеко не всех взрослых.

            И вот нынче пришла к нему запинка.

            И тоже по поводу Чапаева:

            «Прошу принять меня для разговора».

            В.В.Козлов.»

            Зашел.

            – Ну что скажите? – спросил Сталин.

            – Да я о Чапаеве …

            У Сталина бровь с глазом сошлись.

            Опять старая песня.

            – Ну и что вы хотите добавить к уже известному.

            – Да чуть расширить понимание начдива.

            – Интересно.

            – Я был его шофером.

            – Разве?

            Сталин чуть не выронил трубку.

            А Козлов достает фотографию, на которой Чапаев сидит в автомобиле.

            – Он еще тогда говорил, – вспоминал шофер. – «Для все Чапай – это игрушечный рыцарь на коне».

            И смеялся над этим определением.

            – А как вы у него в дивизии оказались? – спросил Сталин.

            – Родился я в Сердобском уезде Саратовской губернии.

            Как говорится, с детства лаптем щи хлебал и тещиного скрипа боялся.

            Потом кто-то надоумил курсы шоферские пройти.

            – И такие были? – спросил Сталин.

            – Да. Причем частные.

            Так я стал водителем.

            – А в Красной армии как оказались? – поинтересовался Сталин.

            – Пошел служить добровольно.

            – И снова на автомобиле?

            – Конечно.

            Сталин не знает почему, но разговор с бывшим шофером Чапаева как-то заставил по-новому взглянуть на многие вещи, что обогатили собой повседневность.

            Вот его простого деревенского парня, как он сказал «лаптежника»,  а потянуло к технике.

            На частные курсы пошел.

            Наверно, из последних денег.

            И с той поры прошли, считай, две пятилетки.

            И – из тягла – традиционные для России – лошадки да бычки.

            Правда, кое-где, да в той же Саратовской губернии, еще и верблюды.

            – Нет, – товарищи мудрые ленинцы! – заочно начал разговор с ними Сталин – Ваш «Залой» был холостым ветераном.

            А мы…

            Ему не дали договорить.

            Пришел еще какой-то «ходок».

            Сталин решил какое-то время не изменять ленинским традициям.

             Хотя бесполезность их была более чем очевидна.

           

---------------------------

            Сталин постигал мудрость раньше, чем она становилась таковой.

            Троцкий был публичен, потому люди тянулись к нему.

            Слушать не что он говорит, а как.

            И тот не жалел темперамента.

            Выискивал любой случай, чтобы, не важно о чем, но – поговорить.

            В том контингенте общения ему проигрывал не только Сталин, но и сам Ленин.

            Но в пользу Ленина работал миф.

            Кто и как и когда его создавал, толком ответить не мог никто.

            Хотя одни инженер-путеец, с кем Сталин коротал время в Царицыне, сказал:

            – Главное противостояние, которое никто не в силах опровергнуть, – это борьба между добром и злом.

            – А вы задумывались, кто руководит в мире и тем и другим.

            – Опять Бог? – поиграл в догадливость Сталин.

            – Нет, ум и душа.

            Поняв о чем речь, Сталин засмеялся:

            – Значит ум – зло?

            – А вы сомневались?

            Тогда они не сумели договорить.

            Инженера вызвали куда-то по срочным делам и больше он не вернулся.

            И вот сегодня в секретариате сказали:

            – К вам какой-то путеец.

            Вошел тот инженер.

            – Никогда не догадаетесь, зачем я у вас, – с порога начал он.

            – Неужто чтобы закончить спор?

            Инженер засмеялся.

            – Вы, не лстя вам скажу, относитесь к тем собеседникам, которые не кичатся своей умностью.

            Ведь беда почти всех дискуссий в том, что они выливаются, то во взаимную неприязнь, то в никудышнее согласие.

            – Последние, кажется, требуют пояснения, – заметил Сталин.

            – А вы замечаете, чем кончится спор, скажем между начальником и подчиненным?

            Сталин кивнул.

            – А ведь рядовой сотрудник мог предложить что-то конструктивное.

            – Несомненно.

            – Но, чтобы не испортить отношений с начальником, он поступается своим – даже бесспорным – мнением.

            Инженер помолчал с минуту и сказал:

            – Так ведь душа и есть то самое, что можно определить, как эталон справедливости.

            – Потому что она от Бога? – не без лукавства спросил Сталин.

            – Я подтвержу это своим молчанием.

            – А ум от лукавого? – начал работать на опережение Сталин.

            – Вспомните восемнадцатый век – продолжил путеец. – Того же Вольтера.

            – Ну тут я с вами согласен, – произнес Сталин. – Безбожник подарил миру Французскую революцию.

            Наверно он ожидал вопроса, который вытекал из сути их беседы: а что стало питательной средой двух гроз – зимней, что разразилась в феврале, и осенней, что произошла в октябре.

            Но инженер сказал другое:

            – О том, что душа и разум находятся в постоянном противоречии, доказывать, кажется, не стоит.

            Но беда в том, что современный разум насквозь пропитан эгоизмом.

            Инженер оборвал себя буквально на полуслове:

            – Однако я слишком много отнял у вас времени.

            Хотя мы не виделись целых семь лет.

            – Сколько вы за это время путей до ума довели.

            – Я теперь их душой воспринимаю, – ответил инженер.

            – Это как же понимать-то?

            – Скажу только с одним условием.

            – С каким же?

            – Что вы ничего не измените в моей судьбе.

            Сталин обещал.

            И путеец рассказал, что Нижне-Волжскую железную дорогу возглавил бывший балтийский матрос.

            И с первых же дней не взлюбил единственного дипломированного инженера.

            Часто без повода – угрожая, что переведет его в путевые обходчики.

            И тот не стал дожидаться очевидного, а сам отправился на эту самую низшую должность.

            – Значит, не по силам ему оказалась дискуссия с вами, – не спросил, а, скорее, констатировал Сталин.

            – Только, – повторил инженер, – ради всего святого не принимайте никаких мер к тому, кто неразумность компенсирует упрямством.

            Сталин, скрепя сердце, но обещал.

            А когда они расставались, инженер сказал:

            – Россией постоянно правят, то миф, то блеф.

            И Сталин ахнул:

            – Неужели вы это говорите где-нибудь еще?

            – Поскольку я перед вами, стало быть нет.

            Потом он лукаво добавил:

            – Но ведь я имел ввиду царскую Россию.

            Инженер ушел, а Сталин подумал о том, что ему еще не приходило на ум.

            Что вот такие, как этот путеец, способны развить у народа инстинкт достоинства.

            Как раз то, что не хватает сегодняшним карательным органам, чтобы не чувствовать себя безработными.

            И в этот же самый момент к нему вошел Дзержинский.

            – Вот какие стихи наши воспитанники пишут, – сказал он, протягивая Сталину мятую бумажку.

            На ней – крупно – было начертано:

                        Кто уродский.

                        Словно Троцкий,

                        Призовет идти назад,

                        Или что-то в этом роде,

                        Мы ему по новой моде

                        Язык вырвем через зад.

            – Нашли автора? – спросил Сталин.

            – Да у них там такая круговая порука.

            – А как у вас это оказалось?

            – Да ими увешаны все заборы.

            – Вот это надо предотвратить, – приказал Сталин. – А то ведь вас сочтут, что это наша работа.

            Ведь стихи-то, скажу вам, явно не начинающего.

            И он внезапно уловил в этом поэтический почерк Дмитрия Донского.

           

-----------------------------

            Единственное, что четко уловил Сталин, работая с Лениным, – это что люди – в разных пропорциях, – но поделены на три категории: на судей, подсудимых и свидетелей.

            И ощущение этого началось у него не теперь, когда он стал медленно, но ощущать свою единственность.

            А заставила его задуматься на эту тему одна царицынская встреча.

            Пленили белого офицера.

            Привели к нему.

            – Ну что, – спросил его Сталин, – отвоевался?

            – А я не воевал, – ответил офицер.

            – Тогда чем же занимался с оружием в руках?

            – Соглядатайством, – ответил обреченный.

            – А пояснить все это доступней можно?

            – Конечно.

            Мне хотелось увидеть, до какого безумия дойдет человек, предавший Бога.

            У Сталина заходили жевлаки.

            Это, конечно же, в его адрес клин.

            – Ну и в чем вы убедились? – продолжил Сталин беседу в том же тоне.

            – Человечество исчерпало свои возможности.

            А способностей у него, увы, не было.

            – Не высокого вы мнения о нас, грешных.

            – Наоборот.

            Вы хотя бы знаете, что хотите.

            А те, кто вам противостоит, лишены и этого.

            Все только судить…

            И вот тут-то Сталин вдруг уловил глубинный смысл слов пленника.

            Он сам чувствовал, что действительно, судящих намного больше, чем самих подсудимых.

            Не говоря уже о свидетелях.

            И Сталин спросил офицера:

            – Какая у вас будет ко мне просьба.

            – Дайте мне пистолет, чтобы я сам стал себе судьей.

            – И не дрогнет рука?

            – Нет, – спокойно ответил офицер. – Ведь это будет мой первый выстрел.

            И – уточнил:

            – Причем, самый безобидный.

            И Сталина вдруг охватила жалось к этому, вообще-то, юнцу.

            – А может, вы послужите у нас? Принесете истинную пользу народу?

            Офицер покачал головой.

            – К сожалению, я свидетель обвинения.

            И он опять уточнил:

            – И тех и других.

            А такого свидетеля нет смысла держать в живых.

            Но я не хочу, чтобы ваши люди брали грех на душу.

            Потому…

            Сталин протянул ему пистолет.

            И через минуту во дворе дома, где это все происходило, раздался выстрел.

            И тут же в дом вошел боец, кладя перед Сталиным его пистолет.

            – Вздумал этой игрушкой меня запугать.

            – Так это ты его застрелил? – спросил Сталин.

            – Так точно.

            – Ну это грех мой, – непонятно для бойца, заключил Сталин.

            И вот теперь, размышляя обо всем этом, Сталин пытался дать оценку себе.

            Конечно же, он – не судья.

            И не подсудимый тоже.

            Равно как и не свидетель.

            – Тогда кто же?

            И вдруг вспомнил еще об одной инстанции:

            - Прокурор.

            Да, прокурор.

            Причем, неподкупный.

            И – до некоторой степени – справедливый.

            – Прокурор собственной совести.

            Засмеялся.

            Такое определение более чем понравилось.

            А судьи кто?

            Вопрос почти по классике.

            Либо Бронштаты – первый.

            Наверно, брешет, что был такой охранник – Троцкий.

            Да это и не важно.

            Главное, что он – судья.

            С большой буквы.

            Или лучше генеральный.

            Хотя генеральными бывают только прокуроры.

            Но он простой прокурор.

            Без нагрузки значимости.

            Рядовой из рядовых.

            Кто еще судьи?

            – Рыков?

            Да, это ему тоже к лицу.

            Как к Зиновьеву.

            И Каменеву.

            И…

            Подобралась командочка!

            А – подсудимые?

            Они – безлики.

            Безлики до той поры, пока их не вызовут на процесс.

            Не посадят, сперва на лавку.

            И не поставят потом – к стенке.

            – А как дело со свидетелями?

            Кажется, уже некуда.

            Только наметится кто-то вякнуть на этот счет.

            Его – нет.

            В подсудимые.

            И вдруг Сталин понял, кому вся статья стать свидетелями.

            Писателям.

            И – отчасти – поэтам.

            Это тем, который не пользуется зубоныльной тенельностью.

            Как-то он такого живчика слышал:

                        Революция! Матерь Божия!

                        Радость, снятая со креста.

                        Ты сложна, как любое множинье

                        И, как вычитанье, проста.

            За «Матерь Божию», кажется, его в расход пустили.

            Трудно стало быть свидетелями, как обвинения, так и защиты.

            Потому и все прут в судьи.

            Правда, некие мстят и в прокуроры.

            Это те, кто считает, что стадию активного судейства они уже прошли.

            Но поскольку он первый.

            И пока единственный.

            То жизнь у всех прочих вряд ли окажется раем.

 

--------------------------------

1.

            Только что отстонала пурга.

            Та, что приходит с Ледовитого океана.

            И наступило благостное затишье.

            Снег слепит до рези в глазах, как бы дразня своей нетронутостью.

            Несмотря, что конец марта, а признаков вины здесь нет никакой.

            Лишь дважды – по-артиллерийски протяжно лопнул на Енисее лед.

            Лука взял какой-то прутик и вывел на снегу четыре цифры – 1925.

            И, словно обидевшись во вмешательство в нетронутостью, чуть взвизгнул в крышном заторе ветерок, и  слюна верблюжьей слюной потянулась куда-то в бок.

            И уже через минуту тех четырех цифр уже не было.

            Хотя заходить в жилье не хотелось.

            И, как оказалось, не зря.

            Полозья визганули где-то за спиной и не очень  дружелюбный голос вопросил:

            – Скажите, жив еще ссыльный   епископ?

            Неведомо что ему ответил.

            Но к прежнему вышагнул сам Лука.

            – Я за вами, – сказал, как теперь выяснилось, посланник из Туруханска.

            Епископ вошел в свое жилище и на глазах выступили слезы.

            Нет, ему не жалко было оставлять этот угол, в котором лед лежал круглый год, и ночлежную пару из оленьих шкур, равно как и комнату им когда-то уклеенную оберточной бумагой.

            Но тут оставалось что-то большее, чем быт.

            Взоры людей, которые сейчас отводят глаза.

            Может чем не угодил.

            А скорее всего, чтобы тоже не выдать того же, чего он не стадится теперь. – слез.

            Приезжец не торопил.

            Спешило само сердце.

            А может, и в целом кровь.

Она истосковалась по множеству.

По всему, что делает взор пусть и гневный, но никогда унылый.

А вот и прощание.

– Если в чем не угодили, – сказал председатель станка, – не обессудьте.

А мужик, который вел у епископа истопные дела, сказал:

– А печку мы вашу разыграли в лотерею.

– Но постель я никому не отдам, – подала голос прачка.

И только повариха молчала.

Потом все же сказала:

– Бросьте в котелок льдинку. – И уточнил: – На счастье.

Отъехали.

Крестное знамя вслед.

Ехали молча.

Вернее, ни слова не проронил возница, а епископ все время   говорил:

–  Даже есть справедливость на свете. – И он уточнил: – даже у Советской власти.

Возница поежился.

– Вы не заболеваете ли? – спросил его Лука.

Тот вяло отмахнулся Голидей, что могло означать: «Типун тебе на язык».

– Если бы Бог не знал      что мы из себя значим, – тем временем говорил Лука.

И чуть ехидновато добавил:

– Как того обещают коммунисты.

Лед на Енисее то и дело с протяжным гулом лопался.

– Предчувствует вину, – сказал епископ.

И на это возница ничего не ответил.

Путь назад, казалось, был чуть ли не вдвое короче.

Поэтому только перед самым его концом, возница вдруг произнес:

– Знаете, почему Вас вернули.

Лука, то ли не слышал вопроса, то ли без дополнительных слов, спешил услышать ответ.

– В Туруханской больнице, – продолжил возница, умер крестьянин,  которого вы, как враг, наверняка бы спасли.

– Ну и что?

– И тогда поднялся народ.

– В самом деле? – оживился епископ.

– Дело было очень серьезное. Люди к исполкому пришли с вилами, с косами и с топорами.

– Даже так?

– Вот именно.

– И первые из них не выдержали?

– Похожие.

Возница остановил повозку.

– Знаете что еще обидно. – Он сделал паузу: – все ваши помощники – дерьмо. Им бы поднять голос, а не крестьянам.

Лука не возражал.

– Но коль там все так, – сказал он, – давайте в Туруханск въедем менее заметно, как-то было на барже.

– Как получится, – кажется, не очень дружелюбно пообещал чекист.

 

2.

Епископ выделил эти сияющие глаза в толпе и шагнул им навстречу.

– наконец-то!

Точно, он не ошибся.

Это был тот самый милиционер– комсомолец, который когда-то доставил его в Плахино.

– Наконец-то! – повторил он. – Мы так вас все тут заждались.

И это было не только похоже на правду.

Это была сама правда.

Галки дишканили по-прежнему.

Кое где, как было раньше, с подвывом брехали собаки.

И все же было что-то не то.

Но епископу некогда сейчас уточнять что именно.

Он должен немедленно идти в больницу.

К сожалению, к тем, кто его предал.

Но это тоже, наверно, входит в его «крестный путь».

– Православные – с праздником, а атеистов – с очередным унынием!

Это подал голос старичок с бородкой виселькой.

И тоже подошел под благословение.

И тут Лука изрек то, что от него видимо, раньше всего ожидали:

– Давайте прежде отслужим панихиду по тому, кого  Господь не допустил до нашего торжества.

И все поняли, что епископ имеет в виду крестьянина, в мучениях умершего оттого, что некому было вовремя сделать операцию.

Ничего вело себя тихо и обособленно.

Наверно, они еще не отошли от шока, в который повергла его решительность туруханцев.

– У нас тут почти все в партизанах были, – объяснил старичок. – Одни, к сожалению, за белых, другие – за красных.

Но в подпольях никто не сидел.

А когда тогда ссылился товарищ Сталин.

– Ну ладно! – перебил дедка милиционер. – Другой раз расскажешь. А сейчас владыке надо отдохнуть.

Но конфликт, чувствовал епископ, ходил где-то рядом, и вот-вот готов был разразиться.

Но Луке не хотелось, чтобы он пришел так скоро.

Однако, в монастырь он продолжал ездить на санях, застеленных ковром.

И однажды к нему явился тот, кого он, с тревогой, но ждал.

Это был чекист, который прошлый раз произвел его арест.

– Вы опять по прямому назначению? – спросил его Лука.

– Нет, – ответил тот.

– А зачем же?

– Просто так, – сказал он со вздохом.

Можно сказать, без спроса, в кабинет вошла целая толпа эвенков.

– Мы просим, святой отец, – сказал один из них, – Вашего благословения.

Чекист чуть подотвернулся к окну.

А потом вовсе отошел в угол кабинета.

– Недаром говорят, – сказал он,  когда эвенки ушли, – что религия опиум народа.

– Да, – согласился с ним епископ, – только тот, который лечит.

 

3.

Здесь надо бы поставить гриф «Совершенно секретно». И только потому, что этот разговор произошел между двумя чекистами,  и пылал одновременно неприязнью и откровенностью.

Религия одного была уже известна – Стильве.

Вторая звучала впервые –  Галактионов.

– Ты вот что, – сказал Стильве.  – Мед по губам-то не размазывают.

– Это вы намекаете, что такая лакомая должность мне досталась?

А Галактионов приехал на замену Стильве, которого, как он всем похвалялся, за правильное угнетение епископа Луки, повысили в должности и перевели в Красноярск.

– Ну, во-первых, – Стильве пошуршал бумажками так, словно они были водой, в которой полоскал руки, – к тебе придут ходоки, чтобы ты позволил проводит епископу литургии.

– Да я и без ходоков, – это разрешу.

– Значит, сразу покажешь, какой такой был я и какой такой явился ты.

– Ну это кто как рассудит.

Сильве, казалось, показывал своему преемнику, какие еще можно взять на вооружение причуды.

Составил два стула гредушками друг к другу и, поднявшись на руках, стал болтать ногами.

– Сразу не получится, – предупредил он.

Он поставил стулья на место и еще поназидал:

– И еще не позволяй лукавому епископу одного.

– Это чего же?

– Чтобы проповеди вел.

– Ну уж…

Он помолчал и добавил:

– если это грех, но только не перед Советской властью.

Он собрал бумажки, разбросанные по столу Стильве, и сказал:

– Мелко все это.

И даже недостойно.

– Вон как ты запел! – вскричал Стильве, вскакивая со своего места. – Сразу же забыл, что это я тебя сюда рекомендовал!

– Я могу сейчас же написать рапорт об отказе от этой должности, – твердо сказал Галактионов.

Стильве сделал несколько приседаний.

Потом чуть ли не смаху упав на пол, стал отжиматься от него.

Это была его последняя причуда.

– Вот ты с виду умный парень, на  задышливости, начал он, – а одного не понял. Разве я враг этому, как он зовет себя Святило, как и ты, атеист. А держал здесь профессора Войно-Ясницкого оттого, что больше Туруханский край и в глаза не увидит ученого с мировым именем.

– Своеобразная любовь, – буркнул Галактионов.

И они по-братски обнялись.

 

4.

Душа у Фрикиша стала на место.

И все другое, что касается организма, тоже. Епископ Лука вновь оказался под его призором.

Но статус его намного возрос, что уже совсем никак не входило в его планы.

Но что можно поделать, коли даже какая-то заштатная смерть безвестного человека, так решительно сыграла ему на руку.

А если Фрикиш, едва из одного дерьма вылез, – хотя грех так величать сбор материала для пьесы о Сталине, – в другое вляпался.

Тогда он, упершись лбом в спину, полуночил какой-то бешеный эксперимент на виду у Оглобли.

Так он об этом раззвонил на весь Туруханск и уже на второй день к нему пришла пожилая учительница немецкого языка и сказала:

– Я в молодости, не поверите чем увлекалась.

Она жеманно сплющила губы.

А поскольку он не выразил любопытства, продолжила:

– Я пыталась по сучьям деревьев предсказывать чью-либо судьбу.

И поскольку он и на это ничего не сказал, заверила:

– И знаете, иногда получалось. Я нашему Бабкину прочила больше будущее. И вот видите…

Этот разговор Фрикишу стал надоедать, когда учительница сказала:

– А недавно мне стало известно, что Вам деревья посылают свою поэтическую энергетику.

Она отхлебнула воздуху.

– Ведь это так занятно!

Неизвестно, что Фрикишу сказал этот старый перечник, если бы на пороге не возникла молодая девка, которая и представилась с порога.

– Я – Хренова.

Ну, тут во Фрикише, немедленно проснулся зубоскал, который, собственно, и определял его сущность.

– Тебе надо скорее замуж выйти, – посоветовала учительница.

– Зачем? – спросил возница Луки.

– Чтобы фамилию сменить.

– Уж не на Хренову ли?

А когда учительница ушла, пояснила, почему ей подгрозила:

– Ее фамилия тоже не слаще моей, Редькина.

У Екатерины просьба была более определенная:

– Скоро у Святителя день ангела.

Так вот мы решили стишки ему сочинить. И к какому дереву не прислонялись, не идут они и все тут.

Может, Оглобля что припустила?

Стараясь не обидеть ее и не дискредитировать Оглоблю, он объяснил ей, что для того, чтобы стихи пришли, нужно вдохновение.

– Ну я это понимаю, – сказал  он и достала из-за пазухи бутылку водки.

Когда же он понял, что она от него не отстанет, то сказал:

– Ну сядь вон в тот угол и молчи.

– А чурбан, что, не нужен?

И она, выйдя во двор, вволокла в комнату громадную осиновую чурку.

– Только давай с тобой договоримся, – начал Фрикиш, – что: а…

– Что такое «а»?

– Ну, во-первых, значит.

– Так.

– Дай мне слово, что ты об этом не расскажешь самому епископу.

Ну и всем прочим тоже.

– Я что, на болтуху, что ли, похожа? – полуобиделась Екатерина.

От осины пахло весной.

И он начал:

От осины запахло весной,

Это ангела день наступает.

– На кого наступает? – спросила она.

– Ведь ты обещала молчать.

– Так это на улице.

– Тогда пойди погуляй.

– С кем?

– Ну одна. Походи. Поброди. Еще там что-нибудь поделай.

– А Оглобля говорил…

– Дубина, он твой Оглобля.

– Нет дубину Васькой зовут.

– Вообщем, сгинь, если ты хочешь, чтобы я хоть что-нибудь написал.

Хренова наконец вышла.

А он забубнил:

Вот и ангел твой воспарил,

Выбирая, где лучше сесть.

Был бы он без обоих крыл,

Все равно бы сесть угодил

На святое твое плечо,

Принеся от Бога привет

Чтобы ты служил горячо

Много-много и зим и лет.

Мы попросим ангела чтоб

И от нас он слово шепнул.

Ну а мы осеним свой лоб

Крестным знаменем…

– Шепнул – пнул, загул, задул…

Фрикиш никак не мог найти последнюю рифму.

– А я уже нагулялась, – объявившись на пороге, произнесла Екатерина.

– Сейчас, сейчас! Одну минуту!

Он выдворил ее на крыльцо.

                     – Ну а мы осеним свой лоб

Крестным знаменем. Век уснул.

Наш двадцатый серьезный век

Где и ангелам стал не рай,

Где любой на земле человек…

– Ну скоро? – снова ломанулась в дом хренова.

– ты что, взоорал он. – Хочешь, чтобы я вообще все это бросил?

– А я тогда скажу…

Он захлопнул дверь.

Опять застрял на последней рифме.

– Где любой на земле человек,

Скажет? На, судьбу выбирай!

Но ведь это совершенно не концовочная строка.

И он снова ушел в дебри шептаний.

И в этот самый момент вошел тот самый старик с бородкой виселькой.

– Ты знаешь, милый человек, Ероха-то тебя обманул.

– Какой Ероха?

– Ну какой сказал, что его сестра от товарища Сталина понесла.

Не могла она этого сделать.

– Почему?

– Да потому что тогда еще не родилась.

Выпроваживая деда Фрикиш – взором обшарил весь двор, Хреновой нигде не было.

 

 

 

Глава 1.

Если посмотреть на возню вокруг  персоны Луки с позиции его глобального вреда Советской власти, то возня, которую сотворили вокруг него Стильве и Бабкин, выглядела смехотворно микроскопической.

Без нажима, просто так, как говорится, под веселую руку, держащую стакан с водкой, выведал Фрикиш у фельдшера Онуфрия Седуна все, о чем с ним вел беседу на допросе А.Стильве.

Седун неведомо чем был возбужден и все время пытался заверить, что никакого отношения не имеет к религии.

– Вот Мэри Исаевна Дворкина, – долдонил он… – Она могла утаить многое, поскольку призналась мне, что собирается в конечном счете стать ученой по медицинской части.

Видел Фрикиш ее.

Это та девушка, что на барже – приплыла с Лукой в Туруханск.

Кто она по религиозным убеждениям на вскид трудно было сказать, но вида она состоялась сугубо иудейского.

И Фрикишу даже казалось: не специально ли ее подсунули Луке, чтобы она следила за ним изнутри самой медицины.

А Седун – подонок.

Он работал как истинный стукач.

В своих показаниях обозначил врача Попова, сиделок Кандину и Савельеву, ту же Дворкину.

– Самое главное,– признавался Седун, – профессор все время как бы провоцировал нас подтвердить свое невежество.

– И как это у него получалось? – как можно бесчестнее интересовался Фрикиш.

– Например, скажет: «Если ты знаешь, что не туда идешь, что зачем кричать что обокрали?

– Ну и чего тут? – притворился дебилом Фрикиш.

– Как что? Прямой намек, что  политика нашей партии и правительства…

Или, – он перебивает себя новой цитатой из высказываний профессора, – скажет: «Идешь за караваном, не говори, что ведут не туда».

Улавливаете?

Даже такой афоризм, как «Человек чаще всего одинок оттого что умен», Седун тоже записал в антикоммунистический актив Войно-Ясенецкому.

Удалось как-то поговорить Фрикишу и с Августой Бабкиной.

Ну двадцатилетняя дуреха.

Кстати, тоже цитировала епископа.

– Когда я уходила, он мне вслед сказал: «Да, с судьбой не спорят, ей покоряются».

А как это можем делать мы, передовики советские люди?

А вот Керим – в нардоме – что-то сотворил стоящее.

Диспут он организовал антирелигиозный на тему: «Кем ты хочешь стать, когда перестанешь быть?»

И там у него такая сценка была прилажена.

Ведущий говорит:

– Телеграмма с Плахина.

– От кого? – спрашивает у него помощник.

– От Святого Луки.

– Ну и чего в ней.

– Надоело ездить на медведях без возницы, прошу прислать оную».

– Ну и что?

– Хренову, Редькину, Репину ему предлагаю, всех отверг.

Тогда кто-то из первых рядов выкрикнул:

– Хренову ему пошлите!

Но зал не засмеялся.

А все дело в том, что екатерина Хренова действительно была тут у него возницей.

Молодая, розовощекая, кони у нее играли, ковры под епископом блестели, – явно на своем месте была эта туруханка.

И запылал гэпэушник Стильве неблагозвучной фамилией возницей, если не унизить, то хотя бы смутить, епископа, не удастся.

– «Хео» – рядовая буква в алфавите. Не лучше и не хуже, чем «Аз», «веди», или «ять».

Разговором же в тему, кто проходил по делу Войно-Яснецкого, Фрикиш занимался не случайно. Вскоре ему – с подробнейшим отчетом – предстояла поездка в Москву.

Конечно, кое-что из чудачества местных властей он возьмет на свой счет.

Но главного он не выполнил.

Глобальной нейтрализации епископа не случилось.

Не выполнил он и тайной от начальства своей миссии – то есть, не создал своей собственной религии, которая по привлекательности превзошла бы христианство.

Правда, попыток он не оставляет.

Сейчас на его столе лежат книги Иосифа Флавия, Тита Ливия, Филона Александрийского и последние расшифровки свитков, что были найдены пастухами в районе Курмана на берегу Мертвого моря.

Вот эти свитки и книги мыслителей прошлого вписываются в одну любопытную записку, что «Новый завет» появился значительно раньше пришествия в мир Иисуса Христа.

Поэтому на основании этих знаний и открытий можно вполне развить теорию, что религии – это ценная реакция уступки интеллекта Вселенной, тоже Высшего Разума, который им завидуют.

И вполне естественно каждому человеку иметь свою собственную религию.

Он даже на эту тему поговорил с людьми сугубо нейтральными.

Например, с Оглоблей.

Он долго вникал в суть, а когда она до него дошла, произнес:

– Я себе, – сказал. – «Выберу религию «кнута и пряника». «Пряник» нужен,  чтобы не огорчался, а «кнут», чтобы не зажирался.

С Лидухой было сложнее.

– А зачем нужна религия, – если Бога нет? – спросила она.

– Ну это нет его в общем понимании, – начал разъяснять Фрикиш.

– Ну а можно тебе создать собственное для себя заблуждение.

– Зачем?

– Чтобы утвердить этакое, чего другим и не приснилось.

– Что, например.

И тут он извлек из своего саквояжика тетради Магды и наугад прочел:

– «Новый век – это как бутылка старого вина: неведомо кто его вкусит и неизвестно что натворит.

Она – настороженно – взяла у него тетрадь.

– А за нас, – ударила она тетрадью себе по лбу, – не загадят?

– да что ты?

Она углубилась в чтении.

Потом сказала:

– Я бы вот это себе взяла. – И прочитала вслух: – «Невинность – это не признак невиновности».

Фрикиш снял с нее вожжу своего взгляда, сама-то, видать, себе на уме.

Он убрал тетрадь Фриды.

– В этом что-то есть, – сказала она не прощанье, – когда всяк себе будет с ума сходить.

И ушла.

Насчет же тех, кто тут встречался с товарищем Сталиным, тоже можно сойти с ума.

Их счет пошел на сотни.

И Фрикиш всех выслушивает.

Даже кое-что замыливает.

На всякий случай.

Вдруг в самом деле когда-то случится написать пьесу о вожде…

Тут он всякий раз делал заминку, поскольку давно для себя усвоил, если Ленин был вождем угнетенных, то Сталин стал вождем обозленных.

 

2.

– Когда аргументов много, истина, как правило, так и остается недоказанной.

Это Лука изрек в пору, когда взвешивал все «за» и «против».

А дело в том, что здесь, – у Ледовитого океана – ему предстояло осуществить полноправные крестины.

Но легко сказать. А как это сделать, когда нет канонических условий.

Во-первых, не было ни облачения, ни требника.

Значит, кроме всего прочего, и молитвы придется сочинять на ходу.

И во всем другом нужно было найти выход.

Епатрахиля, или что-то подобное ей, было сделано из полотенцев.

Под купель подошла деревянная кадка.

И когда вспоминалось о святом миро, которого тоже не было, как на память пришло, что Лука – приемник апостолов, поэтому миропомазаны можно заменить возложением рук на крещеных с призыванием Святого Духа.

Место, где совершалось таинство, было таким тесным, что стоять над импровизированной купелью можно было только согнувшись.

И только Лука произнес первые слова сочиненной им молитвы, как был подкошен сзади ударом под коленки.

Это были происки новорожденного теленка, который тоже коротал тут свое время.

И все же новый человек был крещен.

И это как бы сняло с него гнет духовного безделья.

Даже беспомощности.

Люди подходили под благословение.

И тем стыднее было ему вспоминать то, что пережил он там, в Туруханске, когда однажды упустил себя в отчаянье.

А было это в пору затаенного ожидания справедливости, на которую русский привык уповать при любых обстоятельствах.

А дело все в том, что подсчетная нехитрость влияла на определение, что срок-то его ссылки, увы, истек.

И пора, как говорится, честь знать.

Тогда зачем-то пришли стихи.

И слова Блока.

И опять из того девятого года.

Февральские:

Покойник спать ложится

На белую постель.

В окне легко кружится

Спокойная метель.

Пуховым ветром мчится

На снежную постель.

-------

Снежинок легкий пух

Куда летит, куда?

Прошли, прошли года,

Прости, бессмертный дух,

Мятежный взор и слух!

Настало никогда.

------

И отдых, милый отдых,

Легко прильнул ко мне.

И воздух, вольный воздух

Вздохнул на простыне.

Прости, крылатый дух!

Лети, бессмертный пух!

И тут же вспомнил один офицер,  из того де девятого года, который –  обобщенно – сказал о тех, может даже далеко не двоих:

– Мы родились тогда, когда умерла русская честь.

Тогда не было времени подумать об этом.

Теперь незачем.

Выбор сделан.

Не в пользу того, что было в девятом. Когда Туруханский край был только географическим понятием.

А знакомый доктор – тоже того времени – сказал:

– Пока одни играют в умноту, а другие маются дурью, только третьи наслаждаются тем, что могут это видеть, не участвую ни в том, ни в другом.

Это было пятнадцать лет назад.

Всего пятнадцать.

Уже пятнадцать.

Три по пять.

А – нынешние – отчаянье давило.

Великий шахматист Эммануил Ласкер сказал:

«Почти всегда первый ход, если не коварный, то безумный».

Но каков будет его последний ход?

Ход двадцать четвертого года.

В Сибири считают, что отдавать долги никогда не поздно. Главное, не забыть, что они есть.

А из ГПУ нет вестей.

А срок, по подсчетам, кончился.

А депрессия сжигает одновременно сердце и душу.

Молитвы не помогают.

Зашел, через дверь местный, в алтарь зимней церкви.

С отчаяньем за пазухой.

С отчаяньем, вот-вот готовым сорваться на обвинения, вся и всех. Включая…

Со слезами возвел молитву лику Иисуса Христа, запечатленного на иконе в запрестолье.

Не заметил, когда молитвы сошли в обыкновенный укор, начисто лишенный благочестия.

И укор – Ему, Господу всеверы молодой Иисусу Христу.

И вдруг увидел то, что отняло язык. И молчанье обуздало то, что должно вырваться с воплем.

Господь отвернул от луки свой лик.

Не капризно так, а благородно, словно решил подставить для казнения не только фас, но и профиль.

Дрожа ногами, он покинул алтарь.

Потом взбежал на порог летней цекркви. Схватить лежащую там книгу – Апостолов и, раскрыв ее стал читать все подряд, что попадалось под глаза.

Он как бы отмаливал свой ропот на Бога, невольно соединив его промысел со злосчастием, которым жило ГПУ.

Перестали дрожать колени.

За ними и руки.

Стали ровными вдох и выдох.

Он – с опаской, – но вернулся в алтарь зимней церкви.

Поднял глаза на сбивший меня с разума образ.

Господь Иисус Христос смотрел все так же светло и мило.

И – вдобавок – мудро.

А угрызения медленно паслись в душа.

 

3.

 

            Фрикиш, сперва остолбенел, потом попятился.

Мимо окон его дома – на пружинящем шаге – прошествовала полутолпа людей, в руках у которых были вилы и палки.

Кое-кто и окрышился косой.

– Не выходите никуда, ради Бога! – произнесла истопниц а постоялого двора Агафья.

– Люди ГПУ и Советскую власть пошли кружить.

Она так и сказала, не «крушить», а «кружить».

– А что? – спросил он.

– За упокойника.

Под окном проскакали конные.

На этот раз милиционеры.

И среди них тот, что в свое время водил епископа Луку на ледовитый океан.

Но выстрелов слышно не было.

Помыкался, помыкался Фрикиш по комнате.

С одной стороны поджилки дрожат, с другой – любопытство разбирает.

Прогремело последнее.

Задворками добрался до исполкома.

Толпа тут пореже.

Возле ГПУ – сплошная густота.

И впереди старик с бородкой виселькой, которой о Сталине написал ему целую тетрадь.

Его он сейчас и размахивал.

– До товарища Сталина! – орал он, – дойдем.

– Дойдем! – вторила ему толпа.

– Надыть, – почти на всегда, выкрикнула какая-то баба, – всю Труху без доктора оставили! Мы к лету тут все поподохнем.

Фрикиш затаился за деревом, что росло в чьем-то дворе, разом поняв, что речь идет о том, чтобы вернули его подопечного Луку.

– А где представитель товарища Сталина? – опять заговорил старик с тетрадкой. – пусть он им скажет.

Фрикиш – спиной – отодвинулся от дерева и, обернувшись, едва не столкнулся с Оглоблей.

На его плече была Кувалда.

– Ты куда? – спросил он Фрикиша.

Это был тот момент, когда мгновенья решают, больше, чем целый век.

– Я – гений! – сказал он в тупую морду Оглобли. – Знаешь, что это такое?

Как бы принюхиваясь к чему-то, он осопливел нос.

– Мне сейчас влетела строчка, которую надо немедленно записать.

– Так ты ее вот тут на песку запиши.

Оглобля, кривя сапог, расчистил ему под деревом площадку.

– Так записать неправильно понимаешь.

– Ну чего уже.

– Мне нужно особое дерево, в которое я мог бы упереться головой.

– А это не подходит? – похлопал он по стволу сосны.

– Нет.

Он едва переходнул.

– Потом человек – подсказник нужен – согений из народа.

– Ну это надыть Перфилича, вон он как шибче всех орет.

– Нет, – отверг это предложение Фрикиш, – скорее ты подойдешь.

– Так не поймут. Все на погром, а я в кущу, где тень гуще.

– Вот, видишь! – воскликнул Фрикиш. – Первая строчка есть. Пошли!

И они двинулись к лесу.

Осина холодила лоб.

– Повтори как ты сказал, – попросил Фрикиш. – Хотя не надо.

– Мы затем пришли в пущу.

Где тени гуще,

Чтоб ума набраться

И с прошлым рассчитаться.

Чтобы люди не мерли

Без докторов в Туруханске

Чтоб достатки перли,

С песнею партизанской.

Чтобы….

– Стой! – остановил его Оглобля. – Кажется, расходятся.

– ну пойди узнай, – отник лбом от осины Фрикиш.

А через минуту он сообщил:

– Сулили возвернуть доктора.

-------------------------------------

– У счастья есть предисловия, но почти никогда не бывает того, в литературе называется развязкой.

Сталин слушает Бухарина, и отлично понимает, что сказать он собирался нечто другое. Чтобы завершить послесловия вчерашнего дня, обернувшегося, хоть и предсказуемым, но неожиданным финалом.

После смерти Ленина прошел год.

Это было время некой бесконкретности.

Оно текло лавинообразно, без пауз, без акцентов на что-то неожиданное и значит, экстремальное.

Страна, как многим казалось, падала в хаос.

И не было ничего удивительного, что амбиции, как главные показатели будущих разногласий, заиграли с новой силой.

Они захватывали все новые и новые позиции.

От них даже стали страдать те, кто их сроду не имел.

И поджигало всех единственно – отсутствия капитана на мостике корабля.

Формально штурвал был в руках Сталина.

Но рядом находились те, кто заведовал лоцией, держал ключ от кигстонгов и, естественно, руководил матросами.

И вот эти все, или почти все, призванные сделать плаванье безопасным, делали все возможное, чтобы корабль не миновал отмелей коварных отмелей и гиблых скал.

И Сталин не стал ждать, когда нужно будет играть аварийную тревогу по случаю пробоины или посадки на мель, а объявил «большой сбор», коим явились Пленум Цека и заседание центральной контрольной комиссии.

Разговор был жесткий.

Нет, все же на полтона надо снизить, – жесткий.

Хотя первое подходило больше.

И в результате того, что произошло, совершилось главное – Троцкий был смещен с поста военного наркома.

Те, кто орали о его незаменимости, тут же заткнулись, когда возникла кандидатура Михаила Васильевича Фрунзе – героя Перекопа и многих других сражений и походов.

Свою отставку Троцкий принял с мефистофельской усмешкой.

И именно она более всего излила Сталина.

Он мог бы понять того, кто, хоть в малых чинах, но пребывал с армии. Хотя бы знал что это такое. Троцкий же всю гражданскую был опереточным военным начальником. И многие тысячи вдов и детей обязаны ему своим сиротством.

Сталин понимает, что негоже спрашивать у гостя, зачем он посетил не очень чтимый им дом.

И вместе с тем ему хотелось узнать, почему идет почти поголовное зверство вчерашних его единомышленников.

Что им еще надо.

От власти, которую он им пытается передать, они отказались.

Обрести взаимопонимание, к которому он призывал, тоже не хотели.

Так что им, собственно, надо?

– Жаль Есенина, – сказал Бухарин.

– А он что, умер? – спросил Сталин.

– Нет, спивается.

Сталин раскурил трубку.

– А это тебе на память, – произнес Бухарин, протягивая Сталину толстую неуклюжую ручку.

На кончике ее пера, заметил Сталин, было похожее на запятую заусеница.

– А почему она такая уродливая? – спросил он. – Чтобы одни гадости писала.

– Нет, – ответил Бухарин. – Это, так называемая, иероглифная ручка.

Сталин повертел ручку в руках.

– Ну что ж, пошутил он, – будем подписывать ею смертный приговор нашим врагам.

Бухарин дернулся.

Его психика была накалена и такие шутки ее еще больше будоражили.

И видимо, чтобы снять вот это напряжение, он сказал:

– А один стихотворец вот какие строки написал подобной ручкой.

Сталин пустил клуб дыма, который – на мгновенье – застлал лицо Бухарина.

– Ну, читай, – сказал.

И тот начал:

Стихи пишу иероглифною ручкой,

Чернил хватает лишь на три строки

И потому-то строки неминуче

Так коротки.

Сталин хмыкнул.

Потом поднялся, сходил к конторке, взял там чистый лист бумаги и, вернувшись на место, размашисто расписался на нем той самой ручкой, которую только что подарил ему Бухарин.

– На, – протянул он лист Николаю Ивановичу.

– Зачем? – спросил Бухарин.

– На память, ответил Сталин,  и добавил: – Когда захочешь меня оклеветать, то можешь перед подписью нацарапать чего хочешь.

И не очень тактично заключил:

– Ведь не откажусь.

 

-----------------------------------------------

Троцкий впервые это услышал от человека не только далекого от политики, но и от понимания того, как устроен мир.

Этот невзрачный человечек неожиданно изрек:

– Компания единомышленников – это своеобразный ритуальный центр, где должны править тайные законы, позволяющие одолеть время.

Лев Давыдович, помнится, даже всхохотнул по поводу этого утверждения.

А когда прокрутил его в сознании, то бросился искать этого человека.

Но его, как бездарно пишут в плохих сказках, и след простыл.

Хотя след-то как раз остался.

И по нему теперь идти до тех пор, пока до конца не поймется, что истину часто изрекают и те, от кого ее усердно ждут.

Но главное, конечно, что ту самую фразу Троцкий прииначил к своей компании.

В ней были все признаки, о которых велась речь в той самой фразе, кроме тайны, на которую так сладко падало неведомое упование.

И есть ли она, компания.

Может это просто группа.

Не очень многочисленная, но по качеству явно превосходящая все иные.

Сейчас их называют «ленинцами».

Многие считают, что они не простые ленинцы, а вдобавок еще и «мудрые».

И вот тут, видимо, кроется тот самый недочет в оценке, который, как всегда, присутствует для обозначения двоякости.

Сперва их сравнивали с звеньями цепи, на которую посадили священную корову: Троцкий, Зиновьев, Каменев, Бухарин, Рыков.

И этой «священной коровой», считали откровенные враги и тайные недоброжелатели, был Владимир Ильич Ленин.

А когда, сперва «коровы», а потом и «святости», которую она олицетворяла, не стало, ошейник примерили к «бешеному волку».

Троцкий не может конкретно сказать, почему патологически ненавидит Сталина.

Ну не любил его Свердлов потому, что всю погань этого азиата испытал там, в Курейке где они вместе коротали ссылку, и где Сталин цинично плевал ему в тарелку.

Он ничем не изменился.

Только сейчас он плюет в лицо революции.

Наверно, это стоит записать, чтобы не забыть.

И заголовок статьи был бы очлененный: «Плевок в лицо революции».

Что еще есть в распоряжении его злобы?

Нет, точнее, их злобы.

«Чудо искусства управлять, – вот как он начнет статью, – из инаковости понимания чести, совести и достоинства».

Как-то один ученый, он же по совместительству поползновений и художник: предложил разработать на каждого и члена их компании соответствующую купюру.

Ему, Троцкому, естественно, досталось быть червонцем.

То-есть, осуществлять самое высокое достоинство номинирование, ведомого только им курса.

«Пятеркой» стал Зиновьев.

«Трешницей» – Каменев.

«Рублем» – Рыков.

Когда же стало ясно, что дальнейшее исчисление в купюрах, исчерпывалось, ученый художник сказал:

– Ну Пятаков своего достоинства никому не уступит. Так разменяем до копейки несравненного Бухарина.

Зря сказал.

Николай Иванович шутки не понял.

– Раз мое достоинство списано в мелочь, постараюсь соответствовать этому во всех, что на меня свалятся, делах.

Это была уже угроза.

А что, в сущности, мог он продемонстрировать под тем прессом, под который попал?

Изысканное усердие.

Или ту многофигурность, которая ему всегда поразительно шла?

Даже во фразе.

Кстати, кажется это его байка о том, как кончил свою жизнь Эсхил.

Вроде однажды размышлял он о чем-то наиболее возвышенном, сидя под некоей знатной горой. А вившийся над его головой орел, посчитал его лысину за знатный камень и сбросил на нее двухпудовую черепаху.

А вообще, в этом что-то есть – погибнуть от черепахи.

Но мировосприятие того, что происходит сейчас и, тем более, рядом, у Николая Ивановича стало чуть-чуть пробуксовывать.

Появились некие русогнусные, если не утверждения, то намеки.

Видимо, вот-вот заболеет великодержавностью или чем-то в этом роде.

И вот в разгар разговора о достоинствах кто каких стоит, и заявился некий, опять же доморощенный, поэт.

В бюрократической жизни он был обыкновенным чиновником, как о нем говорили, «по поручению особой ненадобности».

Так вот он тогда произнес стихи.

Чьи они были, никто не спросил, поскольку он тут же, без предисловия, стал их читать:

В небесах – благоустройство.

Облаками заменяют.

Тучи, что сорят с расстройства

Снегом злым, что тут же тает.

На земле ж подобный опыт

Не пройдет, будь трижды проклят!

Манну с неба подавай!

А иначе перестройку

Превратят опять в попойку,

От какой штаны латай.

И в подземном царстве тоже

Некий призрак корчит рожи,

Лупанув локтем под дых.

Там идет иная свара.

Сулемы и скипидара

Без прочтенья вещих книг.

А чтоб яблоня дичалась,

Сох бы гинул абрикос

Злая засуха досталась

Лишь за то, что в землю врос.

Троцкий на эти вирши глянул нейтрально.

Как на то же небо, в котором началось «благоустройство».

Зиновьев сказал:

– Что-то в этом стихотворении есть языческое. Ибо звучит оно как заклинание.

Каменеву понравилась рифма – «перестройка-попойка».

– Это соответствует нашему менталитету.

Троцкий не уточнил: общему ли, или тому, коим заражена их компания.

Рыков – прорычал:

– Опять под дых? Сколько можно?

Бухарин перечитал стихи несколько раз и вдруг разразился другими:

В удушливых объятьях лета,

Когда прохлады не добыть,

Я нахожу одну примету,

С какой всегда легко поэту

Бесповоротно петь и пить.

Примета эта – без помарок

Лист, что лежит пред судьбой,

Какая бьется как подранок,

Напоминая спозаранок,

Что накануне был запой.

И осени захочет тело,

Или зимы, где правит стыть,

Чтоб к Богу просьба улетела

Однажды прошлое забыть.

Эти стихи никто не комментировал.

Только Каменев спросил:

– Из есенинских сусеков, что ли?

На что Бухарин расхохотался.

На чем опознание и кончилось.

А Троцкому пришел на память еще один чудак.

Этот купюр не рисовал.

И стихов не сочинял.

Зато он бредил неким тайным орденом, который – со временем – стал бы править всем миром.

И это было по душе Льву Давыдовичу.

Тем более, что та власть, вкус которой, хоть и с кровью пополам, он ощущал, считай, многие годы, теперь был разбавлен пресностью какой-то обыденности, от которой – почти после каждого прожитого дня – ломит в затылке.

 

* Орлов Александр Михайлович (Фельбинг Лейба Лазаревич) в кадрах ОГПУ-НКВД – Никольский Лев Лазаревич). Родился в 1895 году в Бобруйске. Окончил Лазаревский институт (восточных языков), учился на юридическом факультете Московского университета. С 1916 года – в армии. (Прапорщик). В 1917 году – вступил в партию. В 1918-1919 г.г. – советник высшего финансового  совета. Участник Гражданской войны на юге России. В 1920 г. – в особом отделе 12 армии, начальник секретно-оперативной части Архангельского ЧК. 1921-1924 г.г. – следователь Верховного трибунала при ВЦПК.

С 1924г. – сотрудник экономического управления ОГПУ (борьба с коррупцией).

 

1925 год

13.04. – война Франции и Испании против Рифской Республики в Марокко

13.07. – начинается вывод французских войск из Рейнской области

Евгений Кулькин


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"