На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Черный демон

Рассказ

В деревне день рождения или именин значительного помещика – важное событие! Задолго, во всей окружности заметно движение; всюду, начиная от пятиоконного домика скромного владельца, до высоких хором с колоннами, мезонином и флигелями уездного вельможи, начинаются сборы, хлопоты, приготовления; даже под соломенную кровлю поселянина достиг слух о празднике, и там старушка, бережно поправляя лучину, толкует о своём Ванюше, который послан в город за покупками. А красавицы? О, сколько мечтаний, сколько надежд пробуждает в душе желанный день! С мечтой о нём засыпает молодая девушка и во сне видит освещённый зал, танцы, слышит невидимый оркестр, и будто духи с знакомыми, но неясными образами, вьются, мелькают, носятся и исчезают, снова являясь и крушась в каком-то фантастическом танце, и между ними милый, знакомый образ приближается, смотрит с понятною душе улыбкою, и красавица просыпается, полная надежды и ожидания. А свиданье с подругою, с его сестрою, другом, от которого узнают где он, под каким небом, что делает. – Старушки, дамы, уже не вздыхающие, не мечтающие; молодые, которые ещё мечтают, но уже только о нарядах и, может быть, о первом месте в мазурке и гостиной; дедушки, батюшки, дядюшки; все, даже до восьмилетней девочки, которая приготовляет свои кармашки и толкует лукаво братцу, толстому мальчику с розовыми щеками: «Не ешь конфектов, а принеси ко мне, привезём домой и разделим»; – словом, все мечтают о празднике, составляют планы и ждут чудес, забывая о многих, ещё так недавно обманувших ожидания…

Мне случилось видеть подобный праздник в доме одной моей хорошей знакомой, Авдотьи Андреевны Г…, помещицы А… уезда, богатой и вообще всеми уважаемой старушки, и тем он был торжественнее, что Авдотья Андреевна имела большое родство, связи в столицах, и в этот год ожидала многих знакомых, даже из других губерний. Незнакомые, да ещё столичные, – да тут есть от чего вскружиться и не одной провинциальной головке!

Ещё к обеду начали съезжаться со всех сторон. Мы сидели, по обыкновению, в маленькой гостиной, из окон которой открывался широкий двор, обнесённый каменною стеной с чугунною решёткой и широкими крытыми воротами – остатком маститой старины, осенёнными двумя вековыми липами, кое-где ещё сохранившими пожелтелый лист, уносимый осенним ветром. Несмотря на пасмурную октябрьскую погоду и сырость, от времени до времени, в воротах являлись то тяжелая четвероместная карета, из которой выглядывали свежие молоденькие лица в дорожных чепчиках, а из-за них почтенные физиономии матушек, тётушек, дядюшек; то коляски, в которых на передней лавочке, между картонами, едва-едва держалась за теснотою бедная горничная; то поместительная семейная линейка; словом, экипажи всех времён, всех эпох, от венского кабриолета до степного тарандаса, так, что романисту, у которого в голове растёт и зреет план нравоописательного романа, стоило только порассмотреть и расспросить владельцев, чтоб иметь образец экипажа, какой угодно эпохи, в котором он может прокатить своих героев, не боясь упрёка в анахронизме. Дом скоро наполнился, везде суетились люди, отводили комнаты, горничные бегали с утюгами, платьями; от времени до времени в гостиную являлись новые лица, соседи целыми семьями; все одеты свежо, изысканно, без малейших следов усталости, будто и не проезжали пятнадцати, двадцати вёрст по дурной дороге; усаживались чинно; бросали беглый взор на незнакомых, будто невзначай, неумышленный, по который всё видел, всё оценил, от взбитого локона до петербургского башмака… Но, нет, нет! Я не хочу и не стану описывать праздника; я упомянула о нём только потому, что вспомнила один рассказ, слышанный мною на другой или на третий день от одной дамы, с которою встретилась я тогда у Авдотьи Андреевны.

Это было в самый день праздника, за завтраком. Её не было накануне; она вошла в залу, когда все уже собрались и, кажется, вид её поразил не одну меня: это была женщина лет тридцати, может быть, немного более, среднего росту и, несмотря на чрезвычайную худобу, очень стройная. Наряд её не блистал ни роскошью, ни богатством, не удивлял странностями прихотливой моды, которая часто, наперекор вкусу и самой выгоде красавицы, бежит за новостью, – но всё, что было на ней, было так кстати, так хорошо, так сообразовалось с её приемами и характером её наружности, что, казалось, иначе она и не могла б быть одетою, и всякое изменение или прибавление были бы лишними, неуместными. Все движения её были тихи, стройны, исполнены достоинства; не зная, кто она, вы невольно назначили бы ей первое место в гостиных, хотя она и не искала его, уклонялась от внимания, и вообще казалась равнодушною ко всему, что происходило вокруг неё. Но что особенно поражало в ней, это была необыкновенная бледность – не та, которая в чертах пятнадцатилетней красавицы пленяет взоры чем-то таинственно-воздушным, как видение или мечта, и по временам вспыхивает скоробежным как молния румянцем, но желтоватая, восковая бледность страдалицы, которой сердце уже не бьётся ни радостью, ни надеждой – и при этой бледности, большие чёрные глаза, такие блестящие, такие огненные, что не найти им сравнения в нашем бледном мире, если не поискать в небесах, и то в тёмную, безлунную ночь, когда одни звёзды владычествуют над природой. Эти чёрные глаза внушали в меня невольную робость; я избегала встречи с ними, и лишь – только была уверена, что чёрные глаза не обратятся на меня, следила взор их, долгий, задумчивый, любовалась прекрасным, правильным их очерком и длинною ресницею, чёрною, пушистою как облако. Никто не мог сказать мне, кто была моя незнакомка; я отнеслась к Авдотье Андреевне. «Это моя родная племянница, – сказала она, – женщина с прекрасным сердцем, но немножко странною головой. Вы после узнаете её».

Во всё время праздника я не упускала из виду черноглазой незнакомки. Она не искала знакомства, но была приветлива со всеми, кто случайно или с намерением сближался с нею. В ней не было заметно ни спеси, ни надменности, ни той милостивой ласки, которая, в собственном мнении нашем, в один миг отталкивает нас на несколько десятков ступеней вниз. Скоро даже странное впечатление, произведённое первым появлением её, совершенно сгладилось; к ней привыкли, а к чему привыкли, то уж кажется обыкновенным. Загадка, над которою мы ревностно трудились в продолжение многих дней, утомляет наше любопытство, и если по какому-нибудь случаю каждый день попадается на глаза, то мы до того привыкаем к ней, что повторяем слово за словом, не заботясь даже, есть ли в ней какой особенный смысл.

На третий или четвёртый день гости почти все разъехались; оставались только родные и близкие соседи, которые бывали в доме почти каждый день. В деревне ужинают рано, и что делать в длинный осенний вечер? Вист кончится, начнётся разговор, но слова как-то нейдут, когда надобно говорить – может быть, вследствие враждебной склонности нашей к противоречию. Так, и в тот вечер мы отужинали в одиннадцать часов. Гости откланялись и, несмотря на убеждения Авдотьи Андреевны, непременно хотели ехать. В гостиной оставалась хозяйка и пять или шесть дам, её родственниц; одна из них, хорошенькая, белокурая, прислонясь головкою к стеклу и закрываясь рукою от огня, смотрела, как отъезжающие при блеске фонарей усаживались в их дорожные экипажи. Авдотья Андреевна села против камина; мало-помалу составился около неё небольшой кружок; моя черноглазая дама сидела в самом углу, образованном выдавшеюся стенкою камина, и, подпирая голову рукою, задумчиво смотрела, как отблеск огня играл на мебели и стенах слабоосвещённой комнаты.

– Половина двенадцатого, не пора ли и на покой? – сказала Авдотья Андреевна, заметив молчание своих гостей.

Черноглазая дама улыбнулась, но так что-то странно, и улыбка её исчезла так быстро, что я невольно вспомнила те далёкие молнии, которыми, бывало, я любовалась, когда в тёмный вечер, на одно мгновение, они рассекали тучи, идущие на восток. В эту минуту молодая, хорошенькая блондиночка, с длинными пушистыми локонами a l’Anglaise, отскочила от окна и как дитя уселась, одну ногу под себя, на больших, обитых красным сафьяном креслах, возле самой хозяйки.

– Половина двенадцатого! А бедным Ефимовым ехать пять вёрст, да ещё берегом реки! – сказала она, прижимаясь к спинке кресел, как будто боясь, чтоб враждебные духи не унесли её вслед за Ефимовыми и не помчали под мелким дождём и в тёмную ночь. – Как страшно! – прибавила она.

– А ты всё такая же трусиха, Анюта, – сказала Авдотья Андреевна. – Я думала, что в Петербурге тебя исправят; или невский паркет отучил тебя ещё более от наших дорог с кольями и ямами?

– Ах, бабушка! Я не этого боюсь. Ну, что до ям? Конечно, опрокинешься – страшно! Да всё не то.

 – Что ж ещё? Уж не разбойников ли ты боишься? У нас всё, слава Богу! тихо, и не слышно ничего.

– Она боится волков, тётушка! – сказала другая молодая дама, со вздёрнутым носиком и несколько насмешливою физиономией.

– Не верьте, бабушка! Кузина вечно надо мной смеётся. Ну, посудите сами, как же не страшно ночью, в дороге! Холодно, темно; посмотришь в поле – всё пусто, тихо, будто жизни нет. Не люблю!

– А там, в лесу, что-то забелеется, а над болотом, в стороне, и заблестит, и пропадёт! Ведь вы не знаете ещё, какая она трусиха, тётушка! Она боится духов и мертвецов.

Черноглазая дама устремила проницательный взор свой на молодую блондинку.

– Пожалуйста, Серафима, не гляди на неё так пристально, – продолжала насмешница, – ты видишь, она теперь в припадке трусости, а твои глаза хоть кого смутят.

Дама улыбнулась и опять задумалась.

– Послушай, кузина, – сказала Анюта, – ежели ты станешь смеяться над духами, я расскажу тебе такую историю, что тебе не заснуть во всю ночь.

– Если не засну в начале твоей истории.

– Смейтесь, сколько хотите, над духами и привидениями, – сказала Авдотья Андреевна, – а право было лучше, когда мы верили в них. Я не знаю, а тогда жизнь была как будто бы полнее; вы всё жалуетесь на пустоту, на скуку, всё ищете чувства, каких-то сильных ощущений; мы чувства не искали, а ощущения приходили сами: а отчего? Оттого, что мы, как вы говорите, были суеверны. Бывало, умрёт ли кто в доме, – сохрани, Боже! в семействе! – послышится ночью шорох и будто стон: то душа покойного носится над местами, где он любил, где, может быть, грешной мыслью или делом прогневил Господа, или идёт благословить детей и проститься с ними. Занеможет кто, то дурной глаз взглянул; полюбишь кого, то симпатия влечёт к родной душе! А вера в суженого? Вера – утешительница! Нет суженого – на кого пенять? Так свыше суждено; несчастлив выбор – некого винить, то воля Провидения. Мы никогда не были оставлены собственной слабости; мы засыпали под крылом ангела-хранителя; тайные силы предупреждали нас, если быть беде, и она не приходила неожиданная; мы менее боялись за милых нам: над ними был покров святого Провиденья. Вы всё уничтожили вашим умничаньем; вы вздумали, что человек крепок, силён, и может обойтись и без опоры, а он блуждает, как дитя, оставленное на распутье! Да если б вы умели назначить границы вашим изысканиям; а то, одно сомненье ведёт за собою другое, и есть ли что святое в душе, чему б вы ещё верили!

– Ах, вы правы, вы правы, тётушка! – сказала черноглазая дама, закрыв лицо руками.

– Отчего же ты говоришь это с такой тоскою? – спросила Анюта, и в ту же минуту очутилась на скамеечке у ног Серафимы, положила руки на её колени и смотрела ей пристально в лицо своими тёмно-голубыми блестящими глазками.

– Я верю духам, Анюта, – сказала Серафима таким таинственным голосом, что нам стало страшно.

В эту минуту на колокольне пробило двенадцать. Анюта схватила руки Серафимы.

– Как ты хочешь, Серафима, – сказала она, – расскажи мне, что ты знаешь о духах. Теперь полночь, я смертельно боюсь и ни за что не пойду к тебе в комнату. Да мне и не заснуть. Сделай милость, рассказывай.

– В самом деле, Серафима, ты так странно говоришь о духах, как будто бы знала о них более, чем другие. К тому же в характере твоём много странного, ты сама согласишься в том; ты часто бываешь печальна, грустна, между тем как, кажется, нет видимых причин к грусти. У тебя муж – сокровище, любит тебя, ты делаешь, что хочешь; состояние ваше, слава Богу! Можете веселиться, как хотите. В Петербурге прекрасный дом, как полная чаша; приняты вы везде как нельзя лучше, в уважении, в почести, а ты всё грустна. Ну, открой нам сердце; теперь никого нет, кроме своих. Скажи нам откровенно истину.

– Не поздно ли будет, тётушка? Ещё в половине двенадцатого вы заметили, что пора на покой.

Авдотья Андреевна погрозила пальцем:

– Когда же я засыпаю прежде двух часов? Ведь ты это знаешь.

– И очень хорошо, тётушка; и потому-то вы нас и посылали спать: вы знали, что этим заставите нас остаться.

– Ну, душенька, кузинушка, Серафимушка, об духах, – шептала Анюта.

Серафима посмотрела на неё с каким-то печальным вниманием, как смотрят на розу в полном блескe, думая о следующем утре, которое уже не застанет роскошного цветка.

– Об духах, – сказала она задумчиво, – хорошо, я расскажу тебе об духах, – и Серафима начала:

– Вы знаете, что я родилась и выросла в деревне. Я лишилась отца ещё в младенчестве, и росла балованною, изнеженною дочкой, единственным утешением больной и слабой матери. Здорова, весела, румяна, все называли меня красавицей, пророчили мне счастье, богатство, и Бог – знает какие блага; я слушала и забывала. На что мне было будущее? Настоящее моё было и полно, и весело, и прекрасно: чего мне было ждать от будущего? «Скоробежны, как блеск молнии, все прекрасные дары небес», – сказал твой любимый поэт[i] [1], Анюта; я оставляла будущее – несчастным.

В самый тот день, когда мне исполнилось пятнадцать лет, со мною случилось происшествие, имевшее влияние на весь остаток моей жизни. С некоторого времени я чувствовала в себе странную перемену. До сих пор весёлая и беззаботная, как дитя, я вставала с зарёю, и провожала солнце, не зная, как день прошёл, не считая часов. В начале весны я сделалась нездорова, впрочем, так, что даже это не встревожило и матушку. Болезнь повидиму прошла, но следы её остались; я сделалась нетерпелива, часто грустна без причины, иногда бывала чересчур весела; всё поражало меня странным образом, как будто я получила новую способность чувствовать. Горе, радость, испуг, словом, всякое впечатление овладевало душою моей, так, что не оставалось места другому чувству, и это расположение развивалось с каждым днём и приметным образом. Какая-то неизъяснимая тоска теснила мне грудь; я как будто чего-то ждала, чего-то боялась. Тысячу раз спрашивала сама себя: что это было такое? И не находила ответа. Всего простее было приписать остатку болезни, и спросить доктора, но мне не хотелось говорить о том матушке, которая могла бы беспокоиться. В самый день моего рождения я проснулась уже со странным чувством. Восток только что загорался: «Сегодня мне исполнилось пятнадцать лет», – подумала я, и сердце моё забилось при мысли, что я вступаю в новый год моей жизни, пору, когда сердце, так сказать, на рубеже, разделяющем детство и молодость, ещё полном младенческого веселья, а взор уже вперен в таинственную завесу будущего, и душа, чувствуя, что ей мало одного настоящего, зовёт мечту и воспоминание. Какая-то непонятная грусть овладела душою моей; мне казалось, что с этим днём для меня должна была начаться новая жизнь; оделась наскоро и на цыпочках вышла из комнаты мимо спавшей крепким сном гувернантки, прошла в гостиную, оттуда на балкон, в сад, и через длинную липовую аллею в миг очутилась у калитки садовой стены, за которою начинается прекрасный луг, с одной стороны осеняемый рощею, с другой, от севера, защищаемый грядою весёлых холмов, которые, уклоняясь к востоку, терялись в эту минуту в золотом тумане утра. Быстрая речка, изгибаясь бесчисленными извилинами, светлою струёй бежала по камышам, небо рдело и с каждою минутой убиралось большим блеском; лёгкое, белое облачко колебалось над лугом и падало свежею росою; тысяча голосов раздавались в роще; вся природа как бы готовилась к какому-то празднику; её тишина, её ясность перешла в душу мою: мне стало так легко и весело, грудь дышала так свободно, что, казалось, без крыльев полетела бы вслед за весёлым жаворонком, за быстрою ласточкой. О, такой прекрасный день не мог сулить беды! Я невольно упала на колени, сердце моё билось, слеза трепетала на реснице, и душа моя готова была вознестись к небесам в жаркой благодарности, и мне казалось, что само небо благословляет меня, что этот пурпурный восток, что этот светлый день даны мне вместо радуги залогом будущего счастья, что оно теперь вечно моё, неотъемлемо… В эту минуту что-то чёрное стало между мною и востоком, и – как будто тёмное облако закрыло от глаз моих блестящую точку, из которой изливались лучи, оживляющие природу. Сердце моё замерло от ужаса. О, страшный призрак! Чем грозишь ты мне в самую ту минуту, когда сердце готово было принять святое обетование? Я сделала усилие, чтоб встать — и мне самой стало стыдно моего невольного ужаса. Чёрный призрак был не что иное, как старая женщина из соседней деревни, во всей окрестности слывшая колдуньей. В эту минуту она выходила из-за рощи и, при неверном сиянии утра, показалась мне чем-то необыкновенным. Ещё в детстве я слышала о её сверхъестественных знаниях и помню, как, бывало, играя с подругами на этом же самом лугу, мы оставляли наши игры и, несмотря на увещания гувернантки, прятались и жались одна к другой, как скоро издали узнавали худую, высокую, жёлтую старуху, которая, сгорбясь над клюкою, шла из рощи; с каким, бывало, страхом ожидали, когда старуха поравняется с нами, не смея слова вымолвить, пока пройдёт – и она проходила, иногда горько смеясь над нашим ужасом, а иногда потчевала нас названиями, не очень лестными для слуха. Особенно она не любила меня, потому ли, что лицо моё просто не нравилось ей, или, может быть, оттого, что я более других боялась её. Внушать ужас себе подобным – неприятно: это признак какого-то отчуждения, а отчуждение невыносимо для человека. Одна робость, внушаемая признанием нравственного превосходства, льстит самолюбию; страх должен оскорблять его. Я никогда не могла видеть равнодушно этой старухи и бледнела всякий раз, когда маленькие, злобно сверкающие глаза её устремлялись на меня. С возрастом, конечно, это ощущение изменилось, но старуха осталась для меня предметом, к которому я была не совершенно равнодушна. Появление её в минуту, когда душа моя была настроена к принятию чудесного, поразило меня более чем когда-нибудь. Она ходила по лугу, согнувшись, как будто чего-то искала; по временам срывала травку, выпрямливалась, смотрела на восток, делала какие-то чудные телодвижения и опять наклонялась. Я долго смотрела на неё; мне было досадно на себя за мой странный ужас, и, чтоб победить его, я решилась к ней подойти. У ног её, на траве, стояло решето, наполненное зеленью; странная мысль вошла мне в голову. Я слыхала о какой-то сон-траве, которую собирают в мае, на заре, и потом кладут под подушку, чтоб видеть во сне будущее.

– Бабушка, – сказала я, стараясь превозмочь невольную робость и казаться весёлою, – сегодня моё рождение; подари мне сон-травы; мне хочется узнать будущее.

– А где мне взять про тебя сон-травы, – отвечала она с большою досадой, покрывая поспешно белым полотном решето.

– Как где? Тебе? Да у тебя и папоротнику найдётся, если поискать, – продолжала я тем же тоном. – Я думаю, на всём лугу нет корешка, тебе незнакомого и, верно, и теперь в решете есть кое-что.

Старуха схватила решето, бросила на меня гневный взор и сделала несколько шагов к роще. В эту минуту на горизонте показался край солнца; она остановилась, выпрямилась во весь рост, обернулась и взглянула на меня так страшно, что невольный трепет пробежал по членам моим, особенно, когда я заметила необыкновенно-злобную радость, которая сверкала в глазах её.

– Ты, видно, очень любопытна, – сказала она, – хорошо, я наделю тебя подарочком, – и подняла свою сухую, костлявую руку, махнула ею по воздуху и скорыми шагами пошла к роще. Надо мною раздался страшный хохот, и что-то, будто чёрное, пролетело перед глазами. Я невольно упала на колени и закрыла лицо руками; но когда ужас мой прошёл, и я осмелилась взглянуть, всё было уже тихо, луг блестел росою, солнце величественно поднималось между светлыми облаками; но не было уже веселья в душе моей, и я возвратилась домой печальною.

В этот же день матушка объявила мне, что мы отправляемся в Петербург. Эта весть заставила меня совершенно забыть утреннюю встречу. С беспечностью ребёнка я предалась моей радости, и печали будто не бывало. К вечеру съехались гости; мы резвились, танцевали; давно мне не было так весело! Подруги мне завидовали, говорили о будущей поездке нашей в Петербург, называли меня счастливицей: я верила и предавалась радостной мечте. По временам, мне становилось жаль моих подруг, полей, тёмной рощи: но что сожаление в юном сердце! – мимолётное облачко, тогда как надежда горит ярким, полуденным солнцем. Лишь опытность сожалеет долго и глубоко: она нелегко верит замене хорошего, а я верила!

Было уже почти три часа, когда я возвратилась в свою комнату; мне не хотелось спать: кровь моя ещё волновалась от удовольствия. Я сбросила с себя бальный наряд, и в лёгком утреннем платье села к открытому окну. Заря уже занималась. Как прекрасно начинался ты, светлый день, думала я, так же прекрасно начинается и моё утро! – и я задумалась. Воображение перенесло меня в столицу, где открывалась для меня новая жизнь, и какою чудесною, какою очаровательною казалась она мне! Что будет там, я не знала; но всё благородное, всё великое, всё прекрасное, казалось, ждало меня на пороге этой жизни; передо мною открывался прекрасный путь, на котором радостно встречали меня и дружба, и приязнь, и самая любовь, а с нею – почести, удивление людей, слава, блистательно венчающая чело любимца небес, и покрывающая ярким отблеском и меня, его избранную подругу, гордую, счастливую любовью человека, которого душа неприступна ни слабости, ни пороку, и потом, смерть для него, за него, и вечность с ним, и века идут, и отдалённые потомки произносят прославленное имя его, а с ним – моё… И вдруг громкий хохот прервал мечты мои, и что-то чёрное пронеслось передо мною, и на минуту закрыло разгорающийся восток, и долго смеялось, потом умолкло, а хохот всё ещё отзывался в душе моей.

С тех пор всё переменилось для меня: я сделалась робка, недоверчива; боялась предаваться весёлости, – она будто вызывала моего демона. Когда надежда улыбалась мне, когда мечта заносила меня в будущее, или ласки подруг располагали к радости сердце моё, – он был тут, настороже, всюду преследовал меня, всюду являлся, и всего более там, где я не ожидала его. Он слышался мне посреди самого шумного общества, где всё льстило самолюбию моему, где вокруг меня превозносили мои таланты, и удовольствие ускоряло биенье сердца моего; чёрная тень его мелькала между мною и подругою, которая уверяла меня в дружбе; я не смела думать о будущем, не смела верить надежде, и часто трепетала, когда сверстницы мои, весело мечтая, чертили воздушные замки: нередко над головою их мелькал, я видела, мой чёрный демон, иногда вооружённый косою времени, иногда... в виде грозного скелета! Мне было страшно! Я умоляла их молчать, а они обвиняли меня в равнодушии к ним, даже в зависти, потому что одна зависть неохотно говорит о счастии другого.

Ах, я боялась оглянуться даже на самоё себя! Очи демона, как совесть, освещали тайные изгибы сердца моего; он преследовал меня в самых помышлениях моих; всё, что казалось мне благородным и бескорыстным, подвергалось его насмешке.

Могла ль я любить других, когда собственное сердце моё казалось мне чёрным и недостойным? Ах! Я перестала верить в возможность добра, и в целом свете видела только одно жалкое сборище личин. Благородство, бескорыстие, самоотвержение, всё погибло, всё возбуждало злой хохот демона – и самая благотворительность... Раз, я принесла небольшую помощь бедной матери семейства; её благородные слёзы и радость малюток, окружавших меня, наполнили душу мою чистейшим наслаждением. «Ты не властен отнять у меня этой награды, злой демон!» – думала я; я не искала благодарности и не оскорбилась бы, если б не нашла её… и мой чёрный демон уже хохотал и прыгал между детьми. Злобные глаза его сверкали. Ах! Он уничтожал в душе моей самый корень добра – веру в возможность чистоты его. Только в объятиях матери моей я была покойна; только одной её, как святыни, не смел касаться он, и когда, с растерзанным сердцем, я бежала успокоиться на груди её, он молчал, и всё было светло и спокойно вокруг меня.

Мы приехали в Петербург. Первые дни были посвящены родным; потом мы объехали храмы, дворцы, общественные заведения, картинные галереи, благотворительные приюты страждущего человека, мастерские художников, театры. «Ты замолчишь здесь, мой злобный демон,– думала я, – здесь люди, окружённые блеском и почестями, употребляют дары счастья и природы на помощь ближнему. Посмотри, как простые артисты, они являются перед публикою – и целое семейство со слезами на глазах произносит имена их! Вот, роскошная красавица, забывая и шум, и блеск света, и многочисленных поклонников, смиренно едет в приют, назначенный для принятия сироты, и мать благословляет её в тёплой молитве… и вдруг... из-за красавицы, в стекло кареты, кланялся мне мой демон и сверкал лукавыми глазами[ii] [2], а в концерте прыгал по нотам молодой певицы, которая, очаровательно одушевившись своею прекрасной целью, пела арию Беллини или Доницетти. «Что до того, – думала я, – какая нужда до причины? Добро есть – и этого довольно, – и бежала к тем, кто был предметом благотворительности. – Там увижу благодарность истинную, неподдельную» – и находила моего демона! Он ждал меня на пороге храмов; выглядывал из муфты старушки, набожно считавшей поклоны на перепутье перед входом церкви; сгибал спину вельможи, дружески, тайком пожимавшего руку богатому соседу-ростовщику; прыгал карликом перед знаменитостью; хромал перед судьею; смеялся из-за плеча либерала, грозно восстающего против аристократии, и, как обезьяна, кривлялся перед поэтом, которого я ждала с трепещущим сердцем, думая на челе его увидеть печать гения.

Мы посетили картинные галереи; я надеялась там найти что-нибудь, высшее, чем наслаждение, которым дарили меня наши тёмные рощи и цветистые луга. «Искусство соединяет в одно рассеянные красоты природы, избирая совершеннейшее, – говорила я, – следовательно, наслаждение его полнее, совершеннее». Но там, по золочёным рамам картин бегал мой чёрный демон – и я должна была свести кумир с высокого пьедестала, на который вознесла его моя заносчивая мечта о творческой силе человека. Я увидела, что искусство бежит за природою, как дитя за великаном, и редко, редко, – может быть, раз в течение веков, и то на мгновение, – настигает, чтобы снова отстать и снова стремиться, и то немногое, которое постигнет в это краткое мгновение, ещё не всеми будет понято, не всеми оценено, потому что глаз имеет нужду в художническом воспитании, чтоб понимать искусство – а я хотела судить одним чувством!.. Но теперь, когда узнала я границы, определенные художеству, и оценила трудности, с ним сопряжённые, удивление моё переселилось на художника. «Без вдохновения не понять бесконечную природу», – говорила я, и посетила мастерские. Там, один твердил мне о разности между кобольдом и ультрамарином, другой толковал о напряжении мускулов, которые придают выражение немой скорби лицу Богоматери или безотрадной горести Магдалине в картине Рубенса... «Всё это хорошо, всё это знание; где ж вдохновение?» – повторяла я... «Каков этот аккорд? – спросил меня очень известный артист, коротко принятый в доме нашем. – Не многие бы осмелились взять так дерзко; но он правилен; критике нечего сказать; дико, а какой эффект!» А я думала, что тоны изливались прямо из души его. Мой демон хохотал и прыгал по клавишам, я бежала, не шла, по Невскому – и вдруг злобный хохот опять остановил меня. Я столкнулась с поэтом, который рассчитывался с книгопродавцем.

Наконец, меня представили в свет, и я на минуту забыла моего демона. Меня сделали фрейлиною и, по заслугам батюшки, особенно милостиво приняли при Дворе. Блеск балов, прелесть нарядов, прелесть обращения совершенно очаровали меня. В свете есть какое-то обаяние, которое невольно овладевает душою. Это мир волшебный: всё спешит вам навстречу, всё любит, всё лелеет вас, убаюкивает самолюбие ваше милыми сказками; здесь, как на юге, вьюг и метелей нет, ни злобы, ни коварства, ничего тёмного, подозрительного; всё ясно, светло; все добры, все друзья! Я переезжала с бала на бал, и как бы в чаду забыла своего демона и даже не оглядывалась на самоё себя; но он не пропал!

Раз, на бале, одна из почтеннейших дам большого круга, и которая – должно прибавить – не славилась особенною приветливостью, обратила на меня внимание, подозвала к себе, заговорила, засыпала ласками – и вдруг множество дам и мужчин окружило меня дружескими уверениями и ласками. «Как же могут жаловаться на холодность света! – подумала я. – Какие же особенные во мне достоинства! Что я сделала, чтоб заслужить такой приём?» И вдруг раздался давно замолкший голос чёрного демона, и я затрепетала. Как бы завеса спала с глаз моих, а он сидел, поджав ноги, на коленях старой дамы, и по пальцам высчитывал моё знатное родство и матушкины доходы, которые достанутся мне в приданое, и с тех пор – прости моё спокойствие! – каждую минуту раздавался в ушах моих адский хохот; с первым звуком его исчезало обольщение, как бы прекрасно, как бы вкрадчиво ни было оно. Для меня не стало дружеских уверений; лесть потеряла свой чарующий фимиам; другие радовались ласкам, верили приветствиям, гордились, когда хвалят их таланты, сведения, воспитание: для меня похвала была часто желание выказать, что знают более меня. Ласка – сеть, расставленная самолюбию моему, или вид покровительства, за которое ещё хотели благодарности; во мне искали, чтоб отразить на себе блеск, которым покрыла меня ласка какого-нибудь превосходительства, иногда, потому что предвидели, что я могу сделать значащую партию, даже чтоб получить через меня билет в патриотический концерт, и нередко мой демон выпрыгивал из-под облатки красивой записочки, в которой просили меня похлопотать о приглашении на бал к посланнику, тогда, как вчера, встретясь со мною, осыпали меня такими бескорыстными ласками, что я была тронута до слёз и думала: «Вот новый друг!» Я не знала, чему дивиться, малодушию ли людей, которые унижаются до притворства из мелочей, или неутомимости моего демона, который одно после другого разрушает все очарования мои и как морозом одевает душу, тогда как другие живут беззаботно и весело, согреваясь благотворным лучом обмана, – да, благотворным: огонь не солнце, но в зимний холод и он отраден. Ах, самая любовь! Как часто видала я, с каким радостным ожиданием счастья, с каким волнением удовлетворённого самолюбия другие девушки встречают взор молодого человека, и грудь их вздымается предчувствием любви. Я не знала того! И когда самолюбие заставляло биться сердце моё и шептало: «Ты нравишься», – злой демон указывал на дядюшку со звёздами, высчитывал моё приданое, или мотыльком вился около пышной розы, и с громким смехом являлся в настоящем образе своём, когда ветерок обрывал первый лист блестящего цветка. Я понимала символический язык его. Нет, не такое чувство могло составить моё счастье: не всё, что говорит чувствам, есть любовь.

Наконец пробил и мой час! Счастье улыбнулось мне: мой демон замолчал – и надолго. На одном бале мне представили молодого человека; я содрогнулась, когда, по возвращении, нашла образ его неизгладимо начертанный в душе моей. Напрасно я хотела забыть его; напрасно говорила себе, что он, как все, мелочен, без мысли, без чувства, автомат, заведённый жалким эгоизмом; сердце говорило другое: он добр, благотворителен; душа его понимает всё высокое, благородное; она томится в обществе, которое стесняет её оковами Лилипутцев; он ищет существо, которое поняло бы его, и – на меня обратился взор его! Я прислушивалась – молчал мой демон. Ужели мне возможно счастье? Ужели я та избранная, любимая дочь природы, которую, одну из тысячи, она допускает в храм земного блаженства, чтоб предание о нём не утратилось между людьми? Ужели мне суждено встретить существо, о котором я не смела и мечтать? – молчал мой демон! О, Господи! Мне ли возможно подобное блаженство? Любовь без опасения, без страха, с верою в совершенство любимого существа! Но это не земное достояние, – и, однако, оно было моим!

Я сделалась женою его; я была счастлива, – и мой демон забыл меня. Я не думала о людях, не искала и не чуждалась их. Передо мною была открыта глубина сердец их, и я улыбалась, смотря на усилие их казаться всегда не тем, чем были они на самом деле. И эти усилия не огорчали и не тревожили меня: мой мир был сердце моего Александра, а в нём было всё светло, лучезарно как истина; в нём я была любима и счастлива, – какая нужда мне была до других? В целом мире, как в сердце моём, был для меня один Александр; в душе моей не было места для другого чувства, кроме любви; и я не страшилась, как прежде, заглядывать в глубину её; в ней всё было ясно, покойно как чистое небо. О! Ни честолюбие, ни слава, ни самая любовь к искусству, или знанию, не могут так совершенно наполнить душу: всегда остаётся место, куда вползёт зависть, мщение, тщеславие, потому что одна истинная любовь бескорыстна, самоотверженна; а одна капля истинно благородного чувства превращает сердце человека в храм, достойный небес, через порог которого не переступает ничего нечистого.

Могу ли дать хотя слабую картину счастья, которым я наслаждалась? Мы жили в Крыму, в небольшом поместье, подаренном нам матушкою. Прекрасная природа, прекрасное небо и любовь моего Александра... Нет, нет! Слово недостаточно для выражения подобного блаженства! Счастье – сказание между людьми; никто не знает что оно, всякий рассказывает об нём по-своему; но слова не передадут никогда понятия о нём. Его постигнет сердце в звуке, во взоре, в дыхании перелётного ветерка; слова – мертвы! Пусть говорят они душам, для которых непонятен другой язык. Ах! Я помню, раз, вечер ложился в долинах, но горы ещё горели как переливные опалы; море великолепным зеркалом отражало небо, пылающее в огнях заката, и тихо плескала на берег волна; мы сидели на скале. Как любовь, как светлая мысль о небе, очаровательна была картина природы; её спокойствие отражалось в душах наших. Я склонилась головою на грудь Александра; тихое счастье сияло в глазах его, и слеза, достойная зависти небожителей, – если б зависть могла быть им знакомою, – упала с ресницы его. «О, если б в сию минуту я могла перенестись к Тебе в вечность, Всевышнее Существо! – думала я. – Пусть несчастный молит о жизни: он ждёт, авось когда-нибудь, и для него проглянет светлый день; чего ж ждать счастливому? Блажен, кто, от весёлой грёзы не пробуждаясь, перешёл в вечный сон!» Ах, я проснулась!

Продолжительная болезнь приковала меня к постели; сначала она казалась лёгкою, но, мало-помалу признаки её возбудили опасение врачей. Меня послали на воды. Александр не оставлял меня ни на одну минуту. И день и ночь, как заботливая мать, он окружал меня нежностью, вниманием; ни общество, ни разнообразие предметов, представлявшихся на каждом шагу в местах для нас новых, – мы были за границею, – ни на минуту не могли заставить его вверить меня чужим попечениям; едва я могла иногда упросить его выйти подышать чистым воздухом: он повиновался как бы нехотя, и через минуту возвращался столь же весёлый, добрый и терпеливый, как и прежде. Нет, не одно чувство долга заставляло Александра приносить подобные жертвы; он любил, потому что одна любовь способна всем жертвовать, не замечая, не считая жертв. «Чем заслужила я подобное счастье, Боже мой!» – говорила я. Мне жаль было Александра, но в глубине души моей как я гордилась его любовью! Как приятны были мне жертвы его! Они уверяли меня в могуществе моём над сердцем его. Сердце милого!.. Какая империя может быть драгоценнее для женщины? О! Не вините нас, если мы иногда терзаем нашими капризами существо, нам любезное. Его смущение, его печаль – ведь это наши трофеи, это доказательства нашего могущества! Если б вы знали, какое счастье опечалить одним словом, и одним взглядом подарить радость и веселье! Ни за какой скипетр в мире не отдала бы я подобного владычества! И как вполне, как безусловно я наслаждалась им!

Между тем дни сменялись, проходили, а положение моё не переменилось; доктора качали головою; не опасались за жизнь мою, но отчаивались в выздоровлении. «Она может прожить долго, – говорили обо мне, – но в страдании». Этот приговор ужаснул меня. Прошло ещё несколько недель, а в болезни моей всё не было перемены; казалось, предсказание докторов оправдывалось, и я уже теряла надежду. В один вечер, луч заходящего солнца украдкою пробивался сквозь опущенную занавесь окна моей темницы, – как иначе назвать комнату больной? – там, за стеною, на воле, роскошно и весело догорал вечер; холмы блестели зеленью, освеженною дождём – данью мимолётного облака; пёстрые толпы гуляющих спешили мимо окон насладиться за городом прохладою вечера. Александр сидел против меня, положа нога на ногу, и задумчиво потупя в землю прекрасные глаза. Казалось, он на эту минуту забыл, что с ним были свидетели, что он не один; он весь был погружён в думу, могущественно овладевшую душою его, и эта дума в грозных для меня чертах отразилась на челе его. В первый ещё раз Александр показался мне так худ, так бледен, и завеса спала с глаз моих. Александр скучает! Так, душа его не вынесла продолжительного испытания! Мужчина собирает все силы для перенесения удара судьбы, идёт навстречу ей с мужеством и в великости подвига своего находит силу, подстрекающую его самолюбие; но постоянный гнёт судьбы утомляет его: он видит каждый день опасность, которая не требует от него ни борьбы, ни усилий, привыкает к ней скучает – и оставляет пост, который защищал бы до последней капли крови, если б от него требовали не одного терпения. Не так борется с несчастьем женщина: терпеливо, безропотно, охотно даже, преклоняет она голову под его удары... Но это – потому, что она понимает тайну наслаждения страдать за своего любимца. Александр! Ты совершеннейший человек; но ты не выше человека, для которого нет ничего вечного! В первый раз возле Александра явился мой чёрный демон: он не хохотал, а смотрел на меня знакомыми глазами; вид его не оледенил сердца моего – нет, он убил в нём последнюю искру радости!..

С тех пор всё изменилось; я читала в душе Александра; зоркие глаза демона озаряли её ярким светом. Он был по-прежнему нежен, добр ко мне, но я видела, что не любовь управляла действиями его. От глаз моих не укрывался печальный взор его, который, только встречаясь с моим, оживлялся притворною весёлостью. Я подслушивала тайные вздохи его; я следила мысль его, которая летала по окрестным горам и долинам, тогда как он оставался в душной комнате больной. Он любил меня – из сострадания; он был необходим для меня, тогда как моё существование было – лишняя ноша на пути его жизни. Он не сознавался в томсамому себе, но мой демон умел приподнимать завесы, под которыми человек от собственных глаз скрывает мысль свою, чтоб самому иногда не устрашиться наготы её. Я умоляла Александра переменить образ жизни, посещать общества; находила тысячу дел, которые вызывали его из дому; уверяла, что уединение мне полезно, – доктора были в заговоре со мною. Наконец, я уговорила его даже ехать в Петербург, куда призывали его дела, и осталась одна, совсем одна, потому что человек, общество, целый мир был для меня один Александр; осталась одна, как существо, окружённое неизмеримою пустотою вечности, – как, может быть, будет одна душа человека, никого кроме себя не любившего на земле, и осуждённая на вечное одиночество там, где за порогом гроба любовь в первый раз согреет её живительною теплотою своей. И я сама разрушила моё блаженство, потому что другая была бы ещё счастлива: она принимала бы тень любви, сострадание, за самую любовь, и беспечно б дремала, когда другой страдал бы за неё. Я не могла; мой демон смотрел мне пристально в глаза, он смеялся. «А! И ты хочешь быть счастлива на счёт другого? – говорил он. – И Александр уехал!» – «Не разрушишь же ты, злое существо! – веры моей в возможность чистого самоотвержения, – говорила я. – Разве не я сама отказалась от Александра?» Громкий смех был мне ответом. – «Самоотвержение! – хрипел мне демон. – Гордость! Гордость! Ты не хотела, как милостыней, жить великодушием Александра. Он пока ещё выше тебя: до сих пор он всем жертвовал долгу». Ах, он был прав! Самоотвержение, внушённое долгом, выше всех жертв любви. Любовь не жертвует, – она сгорает сама, как драгоценный фимиам, в пламени, разложенном на алтаре её, и чем более сгорает, тем чище, совершеннее становится в существе своём, пока, очищенная от всего земного, не вознесётся над миром, как ангел над жилищем, более его недостойным.

Прошёл год; мне стало лучше; я могла даже выходить: недаром смеялся демон, слушая предсказания моих учёных врачей. С ними он редко даже и расставался; не хохотал, но важно сидел на столе моём во время консультаций, и передразнивал все движения учёных докторов, – и я, сзывала их: меня забавлял мой демон.

Я переехала в Эмс, оттуда в Италию.

Снова жизнь тихо струилась во всём существе моём, снова молодость дохнула в грудь; опять улыбнулась мне природа, опять зелень, луга и ясное небо дарили меня радостью. И Александр возвратился; он был по-прежнему нежен, добр, по-прежнему ласков: другая была бы счастлива, но я видела глубину души его: в нём не было уже любви, а я не могла довольствоваться второстепенным чувством. Я не привыкла, как другие, постепенно к перемене; мой демон указал мне первый признак её, – он пробудил в сладкой беспечности дремавшую любовь, которая без него, может быть, также неприметно изменилась бы в тихую дружбу и проснулась бы, вспоминая с улыбкою о милых грёзах. Но это было не так, и я страдала. Александр находился при посольстве; я нашла большую перемену в образе мыслей его. Он был уже не так независим в мнениях; многое, что прежде находил смешным, теперь казалось ему важным. Ему надобно было общество, бал у посланника, первая ложа в театре; ему надобна была прекрасная лошадь, щёгольская упряжь, общество прекрасных женщин, шум, блеск. Он хотел, чтоб я выезжала, принимала к себе. В одно утро он был необыкновенно нежен, внимателен; мы долго гуляли; что-то, будто прежнее горело в глазах его. Я забылась, и думала, что я опять в Крыму. Мимо нас пронеслись несколько дам верхом. «Это Англичанки, – сказал Александр. – Кстати, отчего ты не познакомишься с этою белокурою Леди, которая недавно овдовела! Ты такая добрая, моя Серафима, а она так грустна!»... «И прекрасна», – прошептал мне кто-то на ухо. Но что до этого? Другая могла б быть ещё счастлива: Александр умел бы окружить её волшебным блеском обмана, за которым истина прокралась бы незамеченною. Передо мною мой злобный демон вертел зеркало, в котором я видела моё печальное, отцветшее лицо, а подле него – блестящую красотою и молодостью Леди; я хотела ещё надеяться, ещё верить, – он хохотал!.. «Для чего ж ты молчал, когда в таких прекрасных, таких очаровательных красках любовь рисовала мне Александра? – говорила я. – Или повязка упала и на твои глаза? Для чего ж было приподнимать её? Что мне теперь в жизни? Ты похитил у меня дружбу, узы приязни, родства; ты охладил благодарность в душе моей; иссушил благотворительность, поэзию, всё, что здесь радует человека, что согревает небесным огнём душу его. Ты отнял у меня ещё более веру в добро, и что оставил в замену? – Сомнение! Пагубный дар!»

Уныние овладело душою моей; свет сделался для меня тягостным. По собственному сердцу я научилась многое извинять людям, но вид их пробуждал жалость в душе моей. Они казались мне пигмеями с гигантскими замыслами, которых смелость только выставляла слабость и ничтожество их детских усилий. Как часто, смотря на весёлые толпы их, мне казалось, что вижу грозный призрак смерти, отмечающий свои жертвы, и они, беспечные, весёлые, уже добыча разрушения, с роковым числом очереди на челе, ещё смеются, ещё играют шуточную комедию жизни, клевещут,любят, злословят, надеются, а чёрное облако уже носится над ними, и радостная песнь прекращается, вполовину недопетая... Одно было для меня в свете – любовь, с которою я забывала и тленность, и неверность всего земного; но она без ответа, одиноко догорает, пока испепелится с жизнью, – и громко хохотал мой демон. «Что же? Ужели и она пройдёт, и во мне угаснет любовь? Что ж вечно? Что же неизменно на земле?» – сказала я, упадая на колени. Образ матери моей мелькнул передо мною, и небесно-сладостный голос произнёс: «Вера!» – Замолк мой демон, и ясно, тихо стало всё вокруг меня.

***

Серафима замолчала; лёгкая краска непривычным блеском оживляла лицо её; глаза одушевлялись чувством: она была прекрасна в эту минуту. Огонь догорал в камине; Авдотья Андреевна, склоня голову на грудь, давно дремала; насмешливая сестрица Серафимы спала крепким сном; Анюта встала; в лице её было видно душевное волнение, слеза блестела на реснице; она наклонилась к Серафиме и тихо поцеловала её в голову. «Я знаю твоего демона», – сказала она, и обе, обнявшись, едва слышными шагами вышли из комнаты.

 

 

Об авторе:

Имя Марии Семёновны Жуковой, урождённой Зевакиной (1805 – 1855), мало знакомо даже испытанным историкам литературы – о ней написано, да и издано её совсем чуть. Творчество этой беллетристки, кажется, прочно забыто. А ведь когда-то повести М.С. Жуковой «Вечера на Карповке» выходили в двух частях (1837-38 гг.) и были широко известны читателям. Критики посвящали ей отдельные разборы, понравившиеся книжки переиздавались. Уроженка славного города Арзамаса, Нижегородской губернии, Мария Семёновна юность провела в своём имении близ Сарова, просиявшего святостью учительных старцев на всю Россию и притягивающего в эти пределы множество богомольцев и странников – хранителей самобытного слова и задушевных сказаний. Да и арзамасские просторы повсеместно прославились не одними бойцовыми гусями да отменным луком, неспроста помеченными арзамасским отличием – подобного нигде нет. Тихий, благообразный город озвучен колоколами, украшен усердием верующих и живописными мастерами. Немудрено, что ребёнок с детства полюбил кисти и краску, научился неплохо владеть мастерством. Домашнее учение позволило Марии Зевакиной приобщиться к письменной культуре, научиться читать книги с выбором, отдавая предпочтение отечественному слову. Затем Мария обзавелась своей семьёй, жила в Петербурге и Саратове, где служил её отец. Громкий литературный дебют беллетристки сменился копотной журнальной работой и поездками за границу, на лечение. Так Жукова создала серию очерков «Из дорожных записок».

Рассказ «Чёрный демон» М.С. Жуковой напечатан в 1840 году в альманахе «Утренняя Заря», выходившем в Петербурге под редакцией Б. Владиславлева. В центре рассказа – нравственные испытания человека, одолеваемого демоном-искусителем, и его засилье обычно покоится на гордении, тщеславии, стяжании благ без трудов. Искус сильнее одолевает порченые души, и писательница призывает близких людей к любви и разуму, в каком бы кругу они ни вращались. Рассказ написан в манере романтической, под воздействием «гофманианы», включающей элементы чудесного и потустороннего. Направлен на укрепление нравственных основ юношества, которому предстоит долгий путь возможных искушений и соблазнов. Преодолеть их легче тем, кто придерживается отеческой веры.

Текст подготовили М.А. Бирюкова и А.Н. Стрижев к 210-летнему юбилею писательницы.



[i][1] Шиллер.

[ii] [2] Я готова здесь спорить с Серафимою с чёрным демоном. Я видела в свете истинное великодушие и благотворительность, и видела близко; но чёрный демон – болезнь, так многим общая!

Мария Жукова


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"