На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

Мой фильм

Исповедь кинорежиссера

ВАСИЛИЙ И ВАСИЛИСА

...И показал мне чистую реку воды жизни,

светлую как кристалл…

Откровение

 

Мне трудно писать эту главу, ибо то, о чем я в ней говорю, имеет для меня особое значение. Я долго откладывала ее, не решаясь, боясь, что не смогу разобраться, не смогу выразить словами, что произошло со мной изнутри. Говорят, что произведение искусства не может изменить, повернуть жизнь. Думаю, может, сначала повлиять на твой внутренний мир, а из него рождается новое понимание и иное человеческое поведение.

Во мне многое изменилось, не сразу, а в продолжение всей работы над фильмом, а это большой срок, ведь я, обычно, прихожу не к одному произведению, а к творчеству писателя в целом и эта работа, от замысла, сценария, съемок, монтажа, до зрителя, длится не менее трех лет. Мы не только делаем фильм, но фильм делает нас.

В чем же суть этого глубинного процесса, этих во мне изменений? Всю мою жизнь, где-то глубоко внутри меня постоянно жил СТРАХ. Вероятно, он пришел ко мне издалека, от бабушки Пелегеи Ивановны, в которую он вселился и всецело завладел ею до ужаса, когда она, молодая, без всяких средств, беспомощная, стояла у гроба неожиданно умершего мужа с шестью детьми. Потом этот страх перешел к моей матери, возникал в ней периодами беспричинной тоски и был подавляем ее сильной волей и здравомыслием. Он передался и мучил даже мою дочь, выражаясь крайней и неоправданной неуверенностью в себе и "самоедством", она боролась, борется с ним, и, думаю, уже почти его преодолела.

Я тоже унаследовала этот тайный страх, это причинное и беспричинное беспокойство, оно получало богатую подпитку, когда я работала в театре и когда я стала режиссером кино.

После фильма “Василий и Василиса" я обрела освобождение: перестала бояться и перестала внутренне суетиться, спешить.

А когда отсутствуют страх и спешка суеты к тебе приходит внутренняя свобода. Эту ценность, точнее, бесценность я и приобрела от своего фильма.

После закалки «мусульманского» периода своего творчества, после киргизских и дагестанской картин, я пришла к русской теме и стала снимать картины о России.

Думается в фильме "Василий и Василиса" я ближе подошла к моему народу, соприкоснулась с деревней и укрепила свой взгляд на нее, как на исток нашей жизни и нашей веры.

И хотя деревенский человек, крестьянин, много раз уничтожался, искушался, коверкался большевизмом и нынешним диким строем и, хотя, он изменился, многое в нем изменилось, не могло не измениться к худшему, но его не уничтожили, не погубили вконец. Русский человек, как игрушка "Ванька-встанька!" – как его не бей, он все равно поднимается

Как Волга, изнасилованная, опухшая от заболоченных, искусственных морей, безбожно загрязненная – она, все равно есть, все равно живет в своем вечном движении и вечной благодати, так и русский человек, его душа, уцелели, несмотря ни на что, и проявляются, то в одном, то другом поступке, и проявятся неожиданно, когда это будет позарез необходимо. Я это почувствовала тогда, в это верю.

Прошедшее всегда потом становится похожим немного на сон – время сглаживается, что-то выступает смутно, а что-то, тогда казавшееся не существенным, становится главным.

Создавая этот фильм, я особенно часто обращалась к моей матери, ее уже не было в живых, но в фильме она воскресилась для меня в сибирской крестьянке Василисе. Это были схожие характеры сильных духом русских женщин и мне, без объяснений, был понятен их внутренний максимализм, их крупная несговорчивость, которую называют принципиальностью, их уменье не сдаваться и стоять до конца, их упорство, может быть иногда и излишнее, хотя почему "излишнее" – ведь на этом упорстве зиждутся наши победы и идеалы.

Когда я в первый раз прочла рассказ В.Г. Распутина, я думала о Волге. В рассказе жизнь двух людей, мужа и жены, Василия и Василисы и их детей, развернута по-евангельски просто и зримо. Собственно это была целая повесть, сжатая в рассказ. За словами просвечивала глубина и там, на глубине, было много событий, борений, поступков, надежд и желаний – движение человеческих судеб. И тогда я подумала о Волге.

Волга как бы вобрала в себя человеческую жизнь: рождение, детство, отрочество, юность, зрелость, старость, смерть. Все это развернуто у нее одновременно в пространстве. У Волги есть колыбель – исток, есть детство, когда она, младенчески лепеча, проходит сквозь светлые озера Волговерховье, Стерж, Вселуг, бежит до Ржева и до Твери, есть отрочество – до Рыбинска, есть набирание силы – до Нижиего, есть зрелость, размах – от Нижнего Новгорода до Саратова и невероятное расширение, мощная старость в распадении на рукава у Астрахани и слияние с необъятностью Каспия, затихание в вечности.

В Волге образ человеческой жизни воплощен в идеале, в высочайшем выражении. В рассказе есть тоже человеческая жизнь "от и до", но как часто она растекается у нас всуе и течет не туда. Как часто мы ходим в тумане и прозреваем только к смерти.

В рассказе я увидела возможность выразить человеческую жизнь, вернее две жизни, не только в их драматическом взаимодействии, но и в тайне нравственного урока, который дает нам, смотря с высоты своей, Бог и который мы чаще всего не разгадываем, или разумеем слишком поздно.

Таковы были мои первые, может быть путанные и отвлеченные, образы-мысли после прочтения. Но к рассказу, как основе для фильма я подошла не сразу. Сначала я просто зачитывалась книгами Распутина и, честно говоря, хотела бы снимать буквально все, что он написал.

О Сибири, о людях, никто, никогда еще так не писал: со знанием всего, каждой черточки изнутри, с выстраданностью и памятливостью.

Тогда, в семидесятых, был пик его читательской известности, каждая книга – "Деньги для Марии", «Живи и помни», "Последний срок", "Прощание с Матерой" воспринималась событийно, книги обсуждались, о них писали, говорили, во МХАТе ставились по ним инсценировки. Кольцо умалчивания не было еще очерчено вокруг этого имени, Распутин еще не попал на реку Тишину.

Тогда я выбрала для Кино повесть "Вверх и вниз по течению", в ткань которой органично вплетался рассказ "Уроки французского" и один из ранних его рассказов о детстве.

Мне так хотелось экранно выразить этого писателя, что я сразу села за сценарий, который писался у меня как бы сам собой. Я радовалась каждой своей кинематографической находке, например введению в "Уроки французского" стихов Жака Превера, которые, как мне казалось, интересно сопоставлялись с сибирской основой.

Удивительно хорошо писать сценарий без редакторов, без сроков, просто по велению души! Но когда он был вчерне написан, я спохватилась. Я писала его от всех втайне и не имела на то даже разрешения автора. Я стала спрашивать о нем редакторов, и они пугали меня его строгостью и нетерпимостью, говорили, что он "отфутболивает от себя режиссеров, как мячи". Я все же узнала иркутский телефон Валентина Григорьевича и позвонила ему. Он говорил со мной очень по-доброму, но сообщил, что "Уроки французского" уже делаются на телевидении и что сценарий пишет режиссер Ташков.

Сначала я не придала этому значения – одно дело телевидение, другое "большое кино". Но потом убедилась, что одновременно два фильма на одну тему выйти не смогут и что мне надо искать другой материал. Отойти от творчества Распутина я уже не могла. Время, потраченное на сценарий, лишь углубило и упрочило мою любовь к этому автору. Я стала опять его перечитывать, и пришла к "Василию и Василисе", как к своему спасению и своей единственной необходимости.

Мы вскоре встретились с Валентином Григорьевичем в Москве и, чтобы не потеряться и найти друг друга в московской толчее – у памятника Маяковскому. Я сразу его узнала, когда он подходил ко мне чуть раскачивающейся походкой, почему-то мелькнуло, что так ходят таежные охотники в лесу, и еще подумалось, что этот человек не может никого обидеть.

Несмотря на свою известность, он держался подкупающе просто и был скорее похож на студента, не потерял способности смущаться и краснеть – свойство повышенной совестливости и требовательности к себе.

Я знала, что он не пишет сценарии к своим произведениям, ссылаясь на недостаточное знание киноспецифики, и потому повела его к своему соавтору, тогда главному редактору объединения "Время" и журнала "Киносценарий", В.И.Соловьеву. Мы встречались втроем несколько раз, Соловьев и я написали короткую заявку и на Мосфильме был заключен договор на сценарий, а я уехала из Москвы в "скит", чтобы в его тишине в целом и по-кадрово "увидеть" и записать свой фильм.

 

ПРОТОТИПЫ

 

На этот раз я поселилась на Волге в самом Клетинском бору, в одном из крохотных летних домиков, поставленных в лесу для воскресного отдыха работников Савеловского завода. В рабочие дни, там, кроме лесника с семьей, никто не жил и я наслаждалась самой полной в мире тишиной, когда слышно, как плавают облака, а шум сосен и плеск реки воспринимается, как "тутти" оркестра.

Мое жилище было метров в семи от реки и сквозь темные, против солнца, стволы и хвою светилась большая, светлая вода, казавшаяся совсем белой.

Сосны в Клетинском бору огромные, прямые, реликтовые, они подходят к самому краю обрывистого правобережья и казались мне могучими воинами, строем подошедшими к реке и снимающими со смуглых тел, перед купанием, свои колючие гимнастерки: задрали вверх серо-зеленую амуницию и застыли, задумались, пригретые солнцем.

Кажется, я уже писала об этом, но что поделаешь, если образ соснового воинства возникает у меня каждый раз, когда вспоминаю Клетинский бор.

Раз, два в неделю я выходила из леса и шла по травянистому холму, через ручей по щербатому мостику, мимо больших каменных валунов, вдоль ржаного поля в деревню Прислон за молоком, хлебом и другой нехитрой снедью.

Так прожила я около месяца, а когда пошли дожди, и в летнем домике стало холодно и сыро, я сняла в Прислоне у Дергуновых перед их большой пятистенной избы, и оставалась там, пока не написала сценарий.

Я писала, а холодный ветер шумел в пышных, мокрых куполах берез и ив. На лугу, у самой Волги, разрослись болота. Волга, взбудораженная, иссиня-серая, пенная, текла вспять, ветер со свистом, как кнутом, гнал ее волны против течения.

– Опять по радиу улевище обещали, – сказала под вечер старуха Авдотья, маленькая, точно подросток, со смугло-темным, как на старой иконе, лицом и очками на резинке поверх платка.

«Улевище – ливнем залились значит, до чего емко сказано», – подумала я.

– Обещали! Ага! – насмешничает Соломониха. – Вишь, Богом распорядились. У Бога побыли, чайку с им попили, погодку вызнали...

– Я, чай, им в городе, наверху-то, видней – не сдается Авдотья.

– Заладила, видней. Гли-ко, месяц какой чистый. Дождем умылся. Вёдро будет. Завтра коси, сколь хошь.

Трава от дождей растет быстро, бабы косят второй раз в лето.

– А все уже скошено, – парирует Авдотья.

– Отава осталась.

– А роса нынче большая, белая.

– Роса белая! Дак лето к осени идет...

Подруги и соседки, прожившие бок о бок долгую, вдовью жизнь, они все знают друг о друге, и всегда пререкаются, хотя и обойтись друг без друга не могут.

На этот раз права оказалась Соломониха. Отпустило. Ночью потеплело, а утром, впервые за несколько дней, открылось солнце...

Счастье мое было полным – я жила внутри той жизни, о которой готовилась снимать фильм, вокруг ходили мои герои, и по всем вопросам сценария я тут же получала подтверждение и точную консультацию.

Напротив моих окон стоял потемневший, еще крепкий, основательный дом старухи Анны Дмитриевны Петуховой, прозванной в деревне Соломонихой / от ее девичьей Фамилии Соломонова и по причине ее мудрости/.

Высокая, не по летам прямая, с чистым, правильным лицом, вечно работающая старуха, очень напоминала мне мою мать и Василису.

Книги Распутина, деревня Прислон и ее старухи – вот к чему можно было надежно прислониться в работе.

В фильме, как известно, звучат только диалоги, все описания переходят в экранные образы. Но даже в описаниях я старалась быть бережной к слову автора, старалась не привносить отсебятины, а если не хватало текста, скорее брать из других его произведений. Тем самым, мне казалось, сберегались авторское настроение и цельность. И только, где уже совсем не хватало материала, приходилось дописывать свои эпизоды, например, о юности Василисы, о ее жизни до замужества, как она встретилась с Василием, об этом не было в рассказе ни строчки, там и не требовалось, а в фильмовой истории довообразить это стало необходимо.

 

Река. День. Лето.

“...Она, молодая, бредет по теплой, парной воде, загребая ногами воду и оставляя за собой волну. Только что прошел дождь – короткий, буйный, окатный. Василиса выходит на берег, ставит свои упругие, босые ноги в песок, выдавливая следы. С удивлением смотрит на них, уверяя себя, что не знает, откуда они взялись. Длинная юбка на ней вымокла и липнет к телу. Она весело подтыкает низ за пояс, тихонько смеясь и жалея, что никто ее сейчас не видит. И до того хорошо, счастливо ей жить в эту минуту на свете.

Вдруг ее окатывает ливень... еще... Она оглядывается и замирает. На дереве, растущем над обрывом, стоит парень. Он опять тряхнул мокрое дерево и опять... окатил ее дождем. Она чувствует, что промокла вся насквозь – мокры волосы, лицо, холщовая рубаха. Парень стоит и, усмехаясь из-за ветвей, смотрит на нее.

– Чего уставился? Уходи, – говорит она, неловко отряхиваясь. Парень насмешливо засвистел, спрыгнул с дерева и пошел восвояси. Был он в синей рубахе, кудрявый, не из их деревни парень.

 

ИЗБА БЛИНИХИ. ВЕЧЕР. ЗИМА, КРЕЩЕНЬЕ.

...Девки сидят в ряд на лавках, поют подблюдные песни, гадают на колечко. Хороводящая во всех девичьих делах Марфушка командует:

– Девки, снимай обувку с правой ноги. Будем на дорогу бросать. Натаха и Лукерья пойдут от ворот доглядывать, в какую сторону носок покажет!

Девушки завозились, зашумели, захохотали, стали стягивать плотно надетый на шерстяной носок, катанок, побежали надевать шубейки, накрываться теплыми платками.

– Девки, живей выходите, а то избу выстудим! – распоряжается Марфушка, отстегивая задвижку двери.

 

КРЫЛЬЦО И ДВОР БЛИНИХИ. ВЕЧЕР. ЗИМА.

 

Девки с обувкой в руках, смеясь и толкаясь, выбегают в морозно лунную темень.

– Кидай живее, – кричит Марфушка.

Василиса первая, сильно размахнувшись, бросает за ворота свой старенький валенок. За воротами кто-то выругался, раздался хохот.

Девки замерли.

Ворота вдруг распахнулись и во двор гуртом ввалились парни.

Обутые на одну ногу, девки с визгом кинулись в избу. За ними следом перекатился парнишка лет восьми, весь в снегу, и закричал:

– Холмушинские идут!

 

Изба Блинихи. Вечер. Зима.

В избу входили парни, стали отряхиваться от снега, раздался топот, мужские голоса, возникла толчея. Один из них держал в руке злополучный Василисин катанок.

– Ну и удар! – сказал он, потирая рукавицей лоб.

– А тебя как звать? – спросила Марфушка, вглядываясь в парня. – Да знаю я тебя, Васька ты Вологжин. Ну, Василиса, неча делать, выходи. Чего спряталася? Забирай свою обувку, – говорила, смеясь, Марфушка. – А ты, раз нашел, неча делать, целуй ее. Чего стоишь?

Василиса взяла у парня свой катанок. Он притянул ее за руки к себе и поцеловал. От него пахло морозом и дымом...

 

Помочи. День. Лето.

Воскресный день выдался светлый. Труд в этот день был звонкий, с подшучиванием, с уханьем. Плотничать нашлось немало охотников. Василий тоже плотничать умел. Выкатывали бревна на простор, размечали углем. В два топора кантовали, рубили торцы в "ласточкин хвост". Тут же ладили козлы, ухая, громоздили на них бревна. Разделывали маховыми пилами на тес. А столяры эти тепленькие еще тесины разделывали на брусья. С плотниками работал Василий.

А Василиса варила похлебку, подбрасывала в костер свежую щепу, которой было вдоволь, помогала бабам ладить стол, резала хлеб.

Мужики рубили, пилили, тесали, перекуривали... Бабы ошкуривали дерево. Гудели и ворочались бревна. Подходили подводы: мужик кирпич привез, его стали разгружать; другой высыпал скобы и гвозди, чья-то старуха несла стекла...

Опорные столбы были уже поставлены и на столбы плотники начали класть венец...

 

Помочи. Вечер. Лето.

…Уже в темноте сели за угощение. У белевшего сруба стоял самодельный, из тесин, длинный стол. Мужики, бабы, старухи, старики, дети тесно сгрудились за столом, из темноты светлели оживленные лица – объединила всех работа.

Поодаль горели костры, кипела в котле похлебка. Ели в две, три очереди. Тот, кто поел, отходил к кострам.

У огня, на бревнах курили мужики. Залихватски, от всей души играл старичок-гармонист. Самые неутомимые бабы, девки и парни плясали и пели. Никто не хотел расходиться.

Ярко белеющий в сумерках свежими бревнами сруб. К нему подходит Василиса. Она вошла в сруб, как в свое будущее. Стояла в срубе одна в его настороженности и уединении. Над ней чернело высокое, звездное небо. Она дробно прошлась с каблучка по пахучим, ровным бревнам. В отверстие окон ей были видны люди у огня и сгрудившиеся вокруг стола.

Василий сидел во главе стола с плотниками и чему-то смеялся.

Василиса погладила белое дерево и постояла еще немного одна в своем срубе...”

...Когда сценарий был вчерне написан, я вернулась в Москву и начались, как обычно, обсуждения, редакционные поправки, проволочки, нападки, и опять свирепствовал тот квадратный главковский чинуша с косым взглядом и фамилией от уменьшительного имени Павел.

И опять мы вынуждены были без вины оправдываться, доказывать, отстаивать очевидное, опять на это ушло уйма времени. Это повторялось на каждой картине, и писать об этом неинтересно и скучно.

Все же, сценарий, наконец, был принят и фильм "запущен". И вот уже сформирован костяк киногруппы: художник – как всегда, Ан. Кузнецов, оператор – Кадыржан Кыдыралиев, которого с большим сопротивлением парткома, профкома и всяких бюро удалось все-таки опять пригласить на картину; директор – Герман Крылов – педантичный, аккуратный, в больших, по-модному затененных, очках. И нам предстоит выбирать натуру. Такую, в которую уместится вся картина – я хочу строить декорации на природе и отказаться от павильонов Мосфильма.

Выбирать места съемок мы едим не в Сибирь, а на верхнюю Волгу. От Сибири мы отказались по многим причинам. Дальность расстояния от Мосфильма и, связанная с ней дороговизна и неудобство переброски актеров и техники. И то, что описанная автором деревня уже не существует – все разрушено и затоплено и в постройках, и в укладе, и жизни людей, а здесь, под боком, такие, сохранившие свою стать и цельность, деревни редко, но встречаются. Но главное, не это. Главное, по моему разумению то, что Распутин не только сибирский, но русский, национальный писатель и его произведения имеют не только местное, но общенациональное значение и на экране их должно выразить у самого сердца России – на Волге. Конечно, с точным соблюдением сибирских особенностей и примет.

С этими мыслями, может для кого-то и спорными, мы выбирали и нашли деревню на волжском левобережье, под городом Кимры. Называлась она хорошо – Богунино. В Кимрах мы купили две избы, привезли в Богунино и лихая, плотничья артель поставила нам там двор и дом, и знаменитый амбар, где жил Василий и тридцать лет ожидал своего прощения. Из окон и со двора нашей живой декорации гляделась текучая, синяя вода, Волга стала как бы действующим лицом фильма, давая кадрам их тайную значительность.

Рядом с деревней был и лес, куда уходил бельчить Василий и, который можно было выдать за тайгу. А выше, по реке стояла деревня Святье, где родилась Василиса и откуда увез ее Василий.

Жизнь потом подтвердила верность нашего предположения и нашего выбора. Когда картина была создана и показана зрителю, ко мне на премьере, подходили сибиряки и говорили, что воочию увидели Ангару и спрашивали, как удалось снять Ангару до перекрытия.

Секрет, думается, был в том, что Волга дала людям ощущение Родины, которая у нас одна, где бы мы ни жили на ней.

 

Фольклорная экспедиция

Мы искали на Волге места, близкие по характеру и духу сибирским. Для этого мне надо было увидеть первоисточник. И по своему обыкновению, еще при самом начале работы, я стала искать возможность поглядеть, как бы они не изменились, приангарские деревни. Неожиданно помог мне в этом фольклорист из Иркутска Валерий Петрович Зиновьев, с которым я познакомилась в московском университете, он там находился в служебной командировке. Оказалось, что Зиновьев должен был летом отправиться за песнями и сказками в забайкальские села и предложил включить меня в состав своей экспедиции.

Он приехал ко мне домой, чтобы обсудить в деталях будущую поездку и в разговоре, когда я стала собирать чай, тут же, легко и просто, как давно знакомый, свой, человек в доме, включился в нехитрую, хозяйскую работу. Мы обсудили с ним мой приезд в Иркутск, он быстро вник во все мои организационные проблемы, как в свои собственные, и я сразу почувствовала, что в Сибири у меня теперь появилась товарищеская опора.

Потом я поняла, что Валера был одним из немногих людей, наделенных талантом дружбы. Такой дар встречается редко, может быть еще реже таланта любви.

Мы разговаривали с ним о моем будущем фильме, о писателе Валентине Распутине, с которым он тогда еще не был знаком, хотя в летние месяцы жил рядом с ним на Байкале – дом его родителей находился по соседству от дома Распутина на байкальском берегу.

И уже в конце лета я увидела этот просторный, ладный, зиновьевский дом у скалы, охраняемый двумя старыми лиственницами, с садом и огородом на каменистых уступах, познакомилась с отцом Валеры, плотником Петром Ивановичем и его женой, матерью Валеры, Августой Кирилловной.

Приехав, я сразу пошла к Байкалу, подышала его ветром на могучей, свободной шири, коснулась рукой его холодной воды, такой прозрачной, что были видны, как сквозь зеленое стекло, все донные камни и водоросли. Я низко поклонилась Байкалу не только от себя, я передала поклон от Волги. Пусть это звучит наивно и странно, но в фильме, в его глубине, я чувствовала соединение двух этих стихий, великих и священны для русского человека.

Я навестила также Валентина Григорьевича Распутина, с которым, по возвращению из Москвы, успел подружиться Валера и познакомился он своим особым, деятельным способом – вместе с писателем и другим, сибирским литератором, его другом, сработал, вокруг дома Распутина новый забор.

Небольшой дом этот, с белым забором, жизнь писателя в нем, привлекли меня своей простотой, отсутствием личного комфорта, избалованности и тщеславия. Видно, что место то выбрано для того, чтобы сосредоточиться и писать, и самое важное в нем, что он стоит близко к Байкалу.

Друзья Валентина Григорьевича рассказали мне, как он покупал себе дом. Он пришел к продающей его женщине, остановился во дворе, взглянул на строение и сказал:

 – Дом я вижу. Он стоит близко к озеру, что важно. Туалет есть?

– Да вот, во дворе. Посмотрите! – показала рукой хозяйка.

– Хорошо. Сколько вы просите за дом? – спросил Распутин. Она назвала, не слишком высокую, приемлемую цену.

– Мне подходит – сказал писатель. – Завтра принесу деньги, и оформим покупку.

– Да вы зайдите внутрь!? Как же так? Вы ничего не осмотрели?! – крайне удивилась хозяйка.

– Что смотреть? Я вам верю. Дом есть, туалет есть. Я беру...

Хозяйка была ошарашена такой человеческой доверчивостью, может быть, не спала ночь, выискивая где-то подвох. И когда на утро Распутин принес деньги, она ему наотрез отказала. И тогда он нашел этот домишко у скалы, совсем рядом с Озером.

Я подумала тогда, что именно вот в такой, строгой и чистой, не занятой ничем посторонним, обстановке и должны были естественно родиться прекрасные, распутинские книги.

Славно и неспроста подгадала мне судьба, что фильм свой я начала именно с фольклора.

"Фольклор, более и полнее, чем что-либо другое, выявляет народную душу, – писал В.Г. Распутин. – Изустно передававшиеся из поколения в поколение песни, сказки, былины, плачи и верования, несут в себе от самых корней, духовную историю и духовную жизнь народа. Он выпевал, выплакивал и высказывал свою судьбу, предсказывал и загадывал ее, выставлял надежды, исполнения которых он заслужил, и тут же принимался иронизировать над собой: нет, не дождаться никогда ему их исполнения. Он словно знал наперед свою долгую, мученическую долю в мире и передал ее с тоской и болью, но без надрыва и отчаяния, защищаясь верой и веря, веря, веря..."

Экспедиция Зиновьева состояла из целого хоровода студенток и одного студента. Студент был рус, голубоглаз и небольшого роста. Звали его Саша Кукса. На правах основательного мужика он называл девчонок "борзыми" и командовал ими.

На речном теплоходе мы пошли по Ангаре и остановились на родине Валентина Григорьевича в Аталанке. Теперь это был, скорее, рабочий поселок, где сошлись, после затопления, несколько деревень и вдобавок жили еще вербованные, работающие в Леспромхозе.

Студентки и Кукса ходили с магнитофоном по домам, пили в гостях чай, и записывали поговорки, былички и бывальщины, а я, в основном, знакомилась с людьми.

Помимо записи на пленку, каждая песня, или сказка заносилась в карточку с именем и жизнеописанием ее посказителя. У Валерия Петровича уже скопилась целая картотека в несколько тысяч разных сказаний, на ее основе и составились, впоследствии, две его книги с мифологическими рассказами Восточной Сибири.

– Есть два способа собирания фольклора, – говорил мне Валерий Петрович. – Один: когда собиратель приходит к сказочнику и записывает его. Второй, более трудоемкий, но и более плодотворный: когда собиратель живет в среде, которая его интересует, работает вместе с людьми их работы и не провоцирует рассказы, а незаметно фиксирует во время их естественного возникновения и исполнения. Сам Зиновьев придерживался второго способа. Он тут же начинал помогать пожилым хозяевам в строительстве сарая, или в заготовке дров, а то брал литовку и отправлялся с ними на покос. А взамен получал фольклорный материал во всем его богатстве непреднамеренной, незамутненной искренности. В переложении на язык кино – это было, как съемки скрытой камерой.

Честно говоря, в приангарскую Аталанку экспедиция была снаряжена по моей просьбе, а направлялась она в Забайкалье, куда мы после и поехали поездом до Читы, и далее с пересадкой в Куэнге до Сретенска, а потом еще на суденышке "Заря" по реке Шилке до деревни Боты. Отсюда Валерий Петрович с Сашей, автобусом и пешим ходом, направились на Юго-восток, к деревням по рекам Унде и Газимуру, а я осталась на буровато-серой, в таёжных берегах Борщаговского хребта, с жарко-лиловыми пустошами богородской травы, реке Шилке. Опять же на "Заре" я добежала до места слияния Шилки с Аргунью – до начала Амура.

Здесь, в своей нетронутой первозданности, были посеяны песни, сказки, поговорки, загадки и просто замечательно меткий и поэтичный русский язык, посеяны землепроходцами, служивыми людьми, охотниками за мехом, серебром, за свободной жизнью, а также осужденными на каторгу и ссылку.

Помимо песен и сказаний, меня прежде всего интересовали здешние люди. Среди них я искала прототипов своих героев, черты их характера, поведения, обстановку их жизни.

Здешние люди были замкнуты, не говорливы, на редкость отзывчивы на чужую беду и гостеприимны.

Уровень их жизни, весь ее уклад, одежда, напоминали средне-российские 30-ые годы – все изменения доходили досюда медленно.

То ли близость каторг и ссылок, то ли мощное, на века, влияние декабристов, а может просто суровость здешнего существования, но меня поразила, повсеместная тут, великая, людская терпеливость, даже у детей. Люди привыкали молча перебарывать невзгоды, не возмущаться, не роптать. Мне, избалованному, столичному жителю это было непривычно и я со стыдом, в который раз, почувствовала свой московский эгоизм.

Валерий Петрович и Саша вернулись в Боты с большим уловом народных песен. Среди них мне особенно понравилась песня, которую знают и поют (увы, знали и пели!), в разных вариантах, во всех углах и местах России, на Севере, западе и Юге.

 

Уж ты сад, ты мой сад,

Сад зелененький,

Ты зачем рано цветешь, Осыпаешься?

В путь-дорожку, милый мой, да,

Собираешься,

И со мною, с молодой,

Все ругаешься,

Не ругайся, не бранись, да,

Скажи, милая, прощай...

 

Эту общенародную нашу песню я решила сделать лейтмотивом фильма "Василий и Василиса". Ее будет насвистывать Василий, парень, впервые заметив молодую Василису, ее будут петь хором на помочах, когда всей деревней помогают строить им дом, мелодия песни, неуверенно подбираемая кем-то на балалайке, будет слышится издалека, когда Василий вернется с войны, и он запоет ее, после выпивки с сыном, в амбаре, а Василиса с невесткой будут прислушиваться и подпевать невольно, в избе.

 

Прошел годик, прошло два, да,

Прошло три годочка...

А четвертый год пошел, да,

Милый без вести ушел...

Полетела я млада, да,

Через синие моря...

Обронила я, млада, да,

С крыла перышко,

Мне не жалко то крыло, да,

Жалко перышко,

Мне не жалко мать, отца, да,

Жалко молодца...

 

Валерий Петрович с Сашей привезли еще округлые коробки и туеса из березовой коры. Оказывается Валера был умельцем таких поделок из лыка, и они с Сашей обучили им местных школьников и заложили на память, основание народным промыслам в деревнях, где побывали.

Как-то Валерий Петрович сказал мне о своей мечте, которая иногда одолевает его и не дает покоя: бросить, хотя бы на время, свою городскую жизнь и преподавание в Иркутском пединституте, набрать плотницкую артель, влюбленных в деревянное зодчество мастеров-умельцев и странствовать по Сибири, строить дома с затейливой деревянной резьбой и, вопреки всем нынешним уродствам, насаждать на Руси красоту исконной русской традиции.

Такому плотницкому странствию не суждено было сбыться, как и другим, многим его задумкам. Через два года после нашей поездки, Валера купил себе мотоцикл, разбился на нем, потом болел, попал в больницу и неожиданно умер после операции, сорока одного года от роду.

– Ушел из дома в больницу сам, ногами, а привезли на кладбище и в гробу, – написала мне его жена Галина.

Я тяжело переживала его смерть. После той, фольклорной экспедиции ко мне из Сибири шло незримое тепло – я знала, что там у меня живет мой брат и друг, которому не безразличны моя судьба и мои дела.

Когда он умер, для меня, словно опустотилась сама Сибирь – с этим красивым, ладным и добрым человеком ушло не только от меня, от всех нас, его знавших, что-то важное для нас, невосполнимое и неизъяснимое. Туесок из березовой коры, который он тогда подарил, до сих пор хранится у меня – вещи способны иногда переживать людей...

 

СМЕРТИ

Дом и двор Василисы. Амбар. Утро. Лето.

…"Василию плохо. Он сидит на кровати и, раскачиваясь, пробует размять спину. При этом он морщится и кряхтит, на его измученном лице, в рыжей щетине, блестят капельки пота.

– Ох, – бормочет он, – подсидела, окаянная, скараулила, нечистая сила! хоть бы на минутку отпустила.

Обессилив, Василий ложится и закрывает глаза. Спокойно лежать он тоже не может и опять приподымается.

До Василия доносятся голоса со двора. Там, отдельно от него, идет своя жизнь, – он слышит повелительный голос Василисы, потом все стихает.

– Васька! – зовет Василий внука. – Васька!

Река. Солнце медленно, зыбкими мостками, ложится на воду. Васька с соседскими мальчишками запускает на берегу "змея". Ребята бегают и галдят громче стаи галок.

– Васька! – зовет из амбара Василий. – Васька!

В дверях появляется Петр. Он стоит в столбе света, от низкого солнца, бьющего прямо в амбарные двери. Петр в майке, с мокрым полотенцем и чубом, а в руках держит ломоть еще горячего хлеба. Свежий, хлебный дух наполнил амбар.

– Новина! На-ко, свеженького отведай, – говорит Петр и кладет перед Василием хлеб. – Ну, как у тебя?

– Чего как? Сам видишь как. Вся спина к низу опускается, хоть караул кричи. Ты скажи Ваське, чтоб заглядывал ко мне. А то круглый день – один. Умру, и никто глаза не закроет.

– Врача надо.

– Врача, врача, – злится Василий. – Была врачиха, а толку сколько. Постукала и ушла, как на икскурсию сходила. – Он откидывается к стене, потом опять выпрямляется, видя, что Петр поднялся уходить.

– Ты посиди, – просит Василий. – А то ходим, суетимся, торопимся, в глаза друг дружке посмотреть некогда.

Петр садится, Василий приподнимается на кровати, капельки пота блестят у него на лице.

– Скажи ты мне, – спрашивает он сына. – Почему это люди все больше рождаются и помирают по ночам?

– Не знаю, – пожимает плечами Петр.

– Вот то-то и оно – никто не знает. А почему человек на белый свет приходит ночью и уходит ночью? Неправильно это. Я хочу днем умереть. Люди разговаривают, курицы крыльями хлопают, собаки лают. Ночью страшно, все спят. А тут ребенок кричит, из матери вышел. В другом месте старик кричит – из него жизнь выходит. А люди, которые посередине – спят. Это и страшно, что спят. Проснутся, а уж кочевье произошло. Ночью никто тебе не поможет, не скажет: "умирай, Василий, умирай, не бойся, ты все сделал, а чего не сделал, другие доделают. Человека успокоить надо и тогда ему не страшно в домовище ложиться...

– Ты чего это, отец? – пугается Петр. – Чего мелешь-то?

– Мелешь, говоришь? Вот ты встал и ушел, работать ушел, страда, а я один. Настька в отпуск уехала, Таня в родильном, Васьки не докличешься. Я – один. Я привык один жить, значит, привык один. Умирать одному страшно, не привык. – Он ложится, закрывает глаза.

...Василиса смотрит на сына, когда он приходит от отца в избу. Отвечая на вопросительный взгляд матери, Петр говорит:

– Плохо отцу...

Василиса молчит.

– Васька! – доносится из амбара. – Васька!

 

Река. День. Лето.

Васька с ватагой мальчишек бегает по берегу. Их бумажный змей взлетел высоко в небо, теряется в облака и кажется порой, отлетающей от мира человеческой душой.

– Васька! – зовет Василий из амбара. – Васька-а-а!

Хлопочущая в кухне, Василиса, услышав этот крик, вздрагивает, смотрит в окно и видит ... черный проем амбарной двери. Котенок пригрелся на теплой ступеньке. И спокойно ходят куры, их некому отгонять.

– Васька! – зовет Василий. – Васька!

– Нету Васьки. Не кричи почем зря.

Василиса стоит в дверях амбара. В первый раз за тридцать лет!

– Это ты, Василиса? – спрашивает он, не веря себе. – А где Васька?

– Убежал.

– Ты зайди, Василиса, чего уж теперь. Василиса перешагивает через порог и останавливается.

– Подойди, Василиса.

Она осторожно подходит.

– Захворал, ли чё ли? – спрашивает Василиса.

– Плохо мы с тобой жили, Василиса, – шепчет Василий. – Это я во всем виноватый.

– Совсем не плохо, – качает головой Василиса. – Дети выросли, работают.

– Плохо, Василиса. Стыдно перед смертью. Стыдно...

– Ты чего это выдумал-то, Василий? – шепчет она. Чего это ты выдумал-то?

Василиса подносит к губам край платка и наклоняется над Василием.

– На меня твои слезы капают, – шепчет Василий. – Вот опять...

Он закрывает глаза и улыбается.

– Чего это ты выдумал-то, Василий? Боже мой, грех-то какой! Василий!

Он открывает глаза и говорит:

– Давай попрощаемся, Василиса.

Он протягивает ей руку.

Она не может понять, что ей надо сделать... Потом протягивает свою руку... Их руки встречаются в долгом рукопожатии.

– Прости меня.

– И ты прости меня.

– Прощения прошу.

– Прощаю тебя, и ты прости меня...

– Прости меня, старуха...

– Прости и ты меня...

Всхлипывая, она поднимается.

– Теперь иди, – говорит он. – Теперь мне легче стало.

Она делает шаг, второй, потом оборачивается.

Василий улыбается.

Мы выходим из амбара на волю вслед за Василисой, и темнота постепенно забирает Василия...

...На просторе залитой солнцем, блещущей реки, по мокрым мосткам идет с полными ведрами молодая Василиса, та, какой впервые увидел ее Василий. Может быть, это светлое видение их молодости посетило Василия, когда Василиса простила и тяжкий груз непрощения, тяготивший его более тридцати лет был снят ею на его смертном одре. И это видение было последним, что он увидел в этом мире. Может быть. Кто знает?.."

Я привела запись эпизода "Прощения – прощания" из моего режиссерского сценария, по этим наметкам я снимала фильм.

Тогда настроение съемок было необыкновенным: вся группа, включая осветителей, говорила шепотом, действовала быстро, точно, угадывая с полуслова требуемое; артисты Остроумова и Кононов за три дня до съемок жили на одной минеральной воде, долго готовились, и были предельно духовно сосредоточены; перед началом эпизода, приглашенный нами врач-окулист, сделал Кононову операцию, вставил в глаза замутненную пленку, чтобы их блеск не выдал молодости и жизненного здоровья артиста.

Думаю, что все участвующие в работе ощутили на миг, каждый по-своему, незримое присутствие смерти, ее образа.

Людям, и мне в том числе, свойственно воспринимать смерть своего ближнего так, будто она нас не коснется и мы ей не подвластны. И мы гоним от себя мысли о смерти, стараемся не задумываться о ней, возможно, чтобы не привлечь ненужного ее к себе внимания.

Я снимала в фильме смерть героя впервые и невольно раздумывала над ее простой и вечной тайной. Я думала о том, что читала о ней в книгах, но прежде всего старалась привлечь свои личные впечатления. В то время, когда я писала сценарий, в Прислон заходила смерть – умер сосед моих хозяев Павел. В Прислоне я видела несколько раз, как хоронили разных людей: старую старуху, потом безвременно и неожиданно ушедшую мать семьи, вот теперь Павла, и, всякий раз, отмечала про себя искренность, отзывчивость и какое-то самоценное уважение к жизни и достоинству умершего человека, независимо от его ранга и степеней.

Больше всего я вспоминала и думала о том, как восемь лет назад, умирала моя мать и, как все Синицыны, умирала мужественно, больше всего стараясь не быть другим в тягость.

– Как ТРУДНО, оказывается, умирать, Катя, – сказала она, пришедшей перестелить постель и убраться за ней соседской женщине.

Я в то время была в горах, на съемках, в Киргизии и меня вызвали в Москву телеграммой. Мать недавно привезли к нам из больницы, после второй операции прободения язвы кишечника и мой муж, и дочка, бросив, он работу, она учебу, как могли, ухаживали за ней. Оперировавший ее врач сказал мне, что вторая операция показала раковую опухоль и пошли метастазы, и жить моей матери осталось недолго.

И тут началось то, что с большой точностью, описали Лев Толстой в "Смерти Ивана Ильича" и В. Распутин о смерти старухи Анны в "Последнем сроке". Молчаливый, может быть, неосознанный, заговор живых против умирающего. Мы делали все для себя, для своей жизни, мы не хотели, или боялись войти в положение навсегда уходящего от нас человека.

Мы цеплялись за свою занятость, казавшуюся нам очень важной, мы не хотели / или боялись?/ прислушаться к голосу отходящей, человеческой души. Мы отгоняли от себя сознание смерти, старались избавиться от нее, казалось, что смерть затягивает к себе и нас, живых, мы сопротивлялись ей и не понимали, не могли оценить важности и торжественности того страшного для нас акта, который свершается с моей матерью и будет свершаться и со мной, и с каждым из миллиардов нас, кто бы мы ни были – победители, побежденные, больные, здоровые, бедные, богатые, знатные и нет. Ночью, я на цыпочках, без туфель, прокрадывалась в туалет, или попить воды в кухню, мимо приоткрытой, страшной для меня двери, где лежала мать, боясь, что она меня позовет, или окликнет.

А один раз, когда ей стало среди ночи плохо и мы вызвали неотложку, и приехали двое грубых, спешащих скорее уйти людей, и при лежащей матери начали громко отчитывать нас, что "вызываем их к умирающей, которой помощь уже бесполезна", а потом, после их ухода, мать попросила посидеть с ней и поговорить, а мы, действительно усталые и намаявшиеся, сказали, что посидим и поговорим завтра утром, что у нас слипаются глаза и сейчас всем надо спать.

Теперь я вижу: поведение нас, живых, перед умирающей, было поведением оберегающего себя эгоизма и было постыдным.

А мать молчаливо старалась не осложнять нам жизнь, не быть в тягость, самой избавиться и избавить нас от себя. У меня было ощущение растерянности, и бессилия, я не могла облегчить матери ее болезнь и не сознавала, что не такой, не медицинской, помощи надо ее душе.

Мать не хотела ехать в больницу, боясь, что там, таких старых и безнадежных людей, "сживают со света", и я, через несколько дней, утром, поехала к своим друзьям, Марковым, и там договорилась с хорошей их знакомой, опытной фельдшерицей, чтобы она дежурила каждый дань у матери, оказывая ей поддержку и уход.

Когда я, почувствовав облегчение, что наладила для матери хороший медицинский режим и уход (ловлю себя на мысли – совсем, как распутинская Люся из "Последнего срока"), вернулась домой, оказалось что она умерла. С утра лежала, прикрыв глаза, то ли в забытьи, то ли спала, мой муж и ее сестра Надежда сидели в другой комнате, часто наведываясь к ней, – а когда подошли в очередной раз, оказалось, она не дышит.

Она запомнилась мне, в свой последний период жизни, высокой, прямой, худой старухой, в коричневом платье, с седой, поредевшей косой, уложенной, за прямым пробором, пучком, со строгим выражением лица, будто она с кем-то все время борется и спорит, и недовольна чем-то...

В гробу, когда ее повязали платком, она стала похожа на свою мать, на бабушку Пелагею, а недовольное выражение стерлось, остались строгость и покой...

Я восприняла тогда смерть, как величайшее поражение жизни, возможно, это же чувство испытывал философ Федоров, когда думал о воскрешении умерших.

Чувство моей вины мучает меня всегда, мучает до сих пор. Я все время виню себя, что не сделала для матери то-то и то-то, что не понимала, не задумывалась над ее нуждами старости, что была поглощена своим делом, оправдывая себя в своих глазах важностью творчества.

Если бы все повторить сызнова, то я бы... Но не воротишь! И твоя вина будет, как чудовище, есть тебя и грызть, давить по ночам и не давать тебе покоя.

Прости меня мама, прости мой эгоизм, мое невнимание. Спасибо тебе и прости, прости меня...

Я сильно хочу поставить фильм по повести Распутина "Последний срок" – выразить, излить в нем свое покаяние, свое прощание с матерью и мольбу о прощении ...

…И еще одна смерть, страшная, точнее смерти пришли в кино в то время и о них нельзя умолчать. Меня до сих пор преследует странный, громкий, скребущий звук шарканья, шарканья, шарканья по полу многих ног...

Двери в мосфильмовский большой, эталонный зал и из него во двор были раскрыты настежь и люди проходили, и шли, шли, и висел этот нескончаемый, шаркающий звук, скребущих о пол ног.

На возвышении – пять закрытых гробов. Открыть нельзя, люди там в кусках. Произошла небывалая, за всю историю Мосфильма, автокатастрофа, в ней вмиг погибли режиссер картины "Прощание с Матерой" Лариса Шепитько, оператор, художник, практикант администратор и водитель.

И вот сейчас приехал розовый министр Ермаш, в большом зале говорятся речи и мимо гробов, медленно шаркая, повернув головы вправо, к погибшим, друг за другом, в несколько рядов, проходит толпа и исчезает в дверном проеме, где брезжит слякотный, холодный день. Такая же, только еще большая толпа, загодя занявших стулья зрителей, сидит неподвижно и во все глаза смотрит. Поднимающиеся вверх ряды зрительного зала заняты до-отказа и эта, глядящая, как на киносеансе, или спектакле, человеческая масса, эти люди, поглощенные рассматриванием происшедшей трагедии, запомнились мне, когда я, вместе со всеми проходила по залу.

...Потом дождь, многолюдные похороны, посеревшее, точно золой присыпанное, выгоревшее от горя, лицо мужа Ларисы, Элема Климова, масса мокрых, разноцветных зонтов и разных лиц под ними – опечаленных, равнодушных, сочувствующих, любопытных, ошеломленных, растерянных, дождевые струи, речи под дождем, полные украинки в платочках, вероятно родственницы Ларисы, суют карамель и просят помянуть по обычаю...

Я перекрестилась и, развернув мокрую бумажку, положила слипшуюся конфету в рот, – и так странно не нужной показалась ее сладость среди ужаса и горечи происходящего.

Потом, на мосфильмовском рафике, едим обратно: писатели Распутин и Крупин, Ренита Григорьева, я, еще кто-то. Едим в молчании, все подавлены.

– Не ожидал, что такую огромную жертву возьмет Матера, – сказал Распутин...

В то время на Мосфильме работались три распутинские картины: "Уроки французского" для телевидения уже были близки к завершению, я была в "подготовительном периоде" с картиной "Василий и Василиса", когда Лариса начала работу над сценарием "Прощание с Матерой" и, несмотря на рогатки и препоны жестокой киноцензуры, удачно их проскочила и, спеша не упустить летнюю натуру, уже приступила к съемкам.

"Я целиком и полностью бросаюсь в кино", – сказала она как-то Марине Базавлук, своей приятельнице и киноведу.

И так же с безоглядной увлеченностью ушла в "Матеру".

В ее характере было что-то чемпионское: в достижении художественной цели в ней загорался азарт "высоты", неистовый и расчетливый. Эту высоту она брала во что бы то ни стало. Она взошла на немалую вершину в подвижническом фильме "Восхождение", "Матера" – была новая высота, недоступная и прекрасная и Лариса начала прорываться к ней своей неутомимой волей.

Снимали "Матеру" на озерах Селигера, под Осташковым. Сняты были первые пятьсот метров. Стало необходимо довыбрать натуру к ближайшим съемкам. Вечером, после тяжелого съемочного дня, собрались группой и решили выезжать на следующий день рано, в пять утра. Но парень, водитель, ехать отказался – у него заболел сменщик, накануне он много работал и устал. По закону ему полагался суточный перерыв.

Тогда Лариса подошла к нему и сказала:

 – Понимаешь? Надо ехать! Я тебя прошу, – и поцеловала его. И он согласился. И пошел приготовить машину и немного поспать. Ночью, Лариса, ее художник и оператор, обсуждали будущие съемки, чтобы не заснуть пили черный кофе и сухое вино.

Ранним рассветным утром, в рафике, на влажном от росы, пустынном шоссе, все, кроме водителя, дремали. А навстречу, в грузовике, доверху набитом кирпичами, к ним неслась смерть...

Лариса Шепитько погибла на взлете своего творчества, как гибнет летящая в небе птица от пули, притаившегося в кустах, охотника. И осталась в нашей памяти вечно и прекрасно молодой. И все они, пятеро, остановлены молодыми в смертельном стоп-кадре. У них никогда не будет изнашиваться сердце, увядать тело, морщиниться лицо, стираться зубы, седеть волосы.

Молодость – и внезапность полной темноты-тишины. В Колумбии я попадала в автостолкновение на шоссе. Даже удара не чувствуешь, толчок и внезапная темнота, отключение небытия.

Господи! Прими их души, всех пятерых, с миром!

После похорон Ларисы, чтобы снять с себя давящую тягостность этого события, я решила сходить, куда давно стремилась и где никогда не была, – к истоку Волги. Взяла на Мосфильме отпуск на пять дней и поездом в Осташков, город, между прочим, избранный и любимый Галиной Улановой. Муж не отпустил меня одну и поехал со мной. В Осташкове сели на катер и долго шли лесными озерами.

– Тут на Селигере кино снимали. Из Москвы. Говорят, кто-то у них там разбился на машине. Может, брешут, слухи? А? – спросил меня водитель катера, загорелый, с ясными, "речными" глазами парень в выгоревшей форме. Вести здесь задерживались в лесах и доходили с опозданием.

Я подумала, что еще совсем недавно, вот таким же солнечным днем, с думами о фильме и большими надеждами, Лариса проходила этим путем, выбирая свою натуру.

На катере пассажиров было мало, в основном женщины с детьми, корзинами и сумками, все они сошли раньше. На конечной остановке остались мы одни. Лес тут подступал к самой воде. Было безлюдно. Только у мостков рыбачил с лодки заросший седой щетиной, темнолицый старик. Я спросила его, как дойти до истока Волги.

– Евон дорога в лесу, по ей идете до деревни, там спросите, укажут.

– А далеко до деревни?

– Верст пяток, а то и десять будет...

– А как называется деревня?

– А, Белка.

– Тут где-то фильм снимали? "Прощание с Матерой"? Не знаете?

– Евон на том берегу, – показал он. – Сей день там никого. Неделя как отъехали. В отъезде они. Отъехали.

Мы-то знали, что "отъехали" они далеко.

И мне захотелось увидеть последнее место съемки Ларисы. Мы договорились со стариком, и он охотно, за "бутылку", отвез нас на своей лодке туда и обратно.

На том берегу стояла нетронутая тишина. Я увидела избу старухи Дарьи, построенную для съемок у озера. Казалось, что еще вчера тут снимали. Во дворе были выложены рельсы, стояла тележка, осветительные приборы.

Я зашла внутрь слаженной из цельных бревен избы, и профессиональным глазом смогла оценить всю кропотливую работу художника по собиранию деревенской, подлинной утвари. Лежали старинные, глиняные горшки, ухват и рубель, которой гладили свежевыстиранное белье наши предки, были плетеные корзины, бочки, изделия из лыка и дерева, на полу – тканые половики. Все это – не броское, целесообразное и строго красивое, казалось, замерло в ожидании. В красном углу, под образами еще теплилась лампада. На столе, среди лавок, стоял большой, красно-медный, старой работы самовар.

Тут еще витал ее дух, жила и двигалась ее стройная тень. Эти прошпаклеванные, потемневшие, избяные лесины впитали и хранили звук ее повелительного голоса:

– Внимание! Приготовились к съемке! Мотор! Камера! Начали!...

И вкруг стола, у самовара, собирались и пили чай вприкуску и делились своей бедой, которая была бедой России, старуха Дарья-Станюта, ее сын Павел – Дуров и все другие материнские старухи, словно сотворенные Жизнью в повести Распутина.

С Ларисой, навеки ушла тайна, каким стал бы этот фильм, тайна ее жизни и ее характера.

Путь ее можно выразить одним словом, ставшим названием ее последнего законченного фильма – Восхождение.

Поражает ее способность изменится, эта ее сила духовного самосозидания. Плотная, украинская школьница в коричневой форме с большим, кружевным, шитом кладью, воротником, примерная пионерка и ученица и...  высокая, изысканная, худая женщина с одухотворенным, усталым лицом и большими, тревожными глазами. Лицо ее словно высечено из мрамора, в глазах напряжение мысли, в них – ее цель, ее страсть, ее фильм.

"Одержимость, подвиг, энергия, смелость, упрямство, властность, какое-то духовное неистовство в "Восхождении" – вот те слова-понятия, которые приходят на ум, когда думаешь о ней.

Да, она бывала нетерпима, ревнива, иногда надменна в обращении. Ее окружали враждебное недоверие, интриги, ее замалчивали, не давали снимать, мешали. За 20 лет неистовой работы – четыре фильма. По пять лет на фильм. За свои принципы в искусстве она расплачивалась временем, здоровьем, жизнью.

– Они с Климовым бывают жестоки, как фашисты, – сказала мне как-то Майя Булгакова.

– Нет, они максималисты! – ответила я ей. – Как у Бранда: "Все, или ничего!"

Я думаю, в Ларисе умерла одаренная актриса. На фотографиях она выглядит выразительнее и пластичнее актрис, которых она выбирала на роли.

В ее непримиримой духовности было что-то аввакумовское. Я хотела ее пробовать на роль Василисы – по силе характера они сестры.

Ее лицо, облик были близки к совершенству: большие глаза, правильные, соразмерные черты, высокий рост, стройность.

"Духовные возможности человека безграничны", – сказала она своими фильмами, своей жизнью...

Примерно такой "внутренний монолог" звучал во мне, когда я ходила по избе, по двору, по этой "декорации на натуре", присматриваясь ко всем основательно подобранным деталям, когда прошла мимо могучего, в три обхвата, дуба, росшего на берегу и, вероятно, предназначенного играть роль того матерого лиственя, который как не старались, никак не могли одолеть погромщики-пожогщики...

 

ИСТОК

 

От лодочника мы узнали, что до деревни "Белка" два раза в день ходит автобус. На утренний мы уже опоздали, а вечерний надо было ждать четыре часа, да старик сказал, ходит он неточно.

Он вывел нас на наезженную, лесную дорогу и мы пошли пешком.

Часа через два пути из леса вышел коренастый, небритый мужичонка в задубелом плаще, кирзовых сапогах и слежавшейся ушанке и пошел в нашу сторону, подозрительно на нас поглядывая. Мы невольно ускорили шаги. Мне стало не по себе от этой встречи на лесном безлюдье. Мужичонка топал за нами, не отставая. Я незаметно обернулась, увидела, что он почти нагоняет нас. И вдруг, показалась из-за кустов рыжая спина и на дорогу вышла корова, за ней другая и из леса вытекло с мычанием небольшое стадо. Оно сразу меня успокоило – мужичонка был не лесной разбойник, а пастух.

Поздоровались, и я спросила: далеко ли до деревни "Белка"?

– Часа за два-три дойдете, – ответил он. – А вы там к кому?

– Мы идем к истоку Волги. Это далеко от деревни?

– Верст семь, кажись, а то и боле. Сегодня не дойдете.

– Почему не дойдем?

– Там не дорога, там – тропа.

– А вы не знаете, у кого можно заночевать в деревне?

– А крайний дом, справа. Хозяйку Марьей зовут. Спросите Марью, – сказал он.

– Она пустит?

– Скажите, дядя Егор, пастух, прислал.

– Вы ее знаете? Вы из этой деревни?

– Маленько знаю, – сказал он и оттопал в сторону, к лесу.

Почти у самой деревни, нас догнал автобус, набитый, возвращающимся с работ, народом и гудящий разговором, взял нас и подвез до деревни.

Мы без труда нашли крайний дом справа и Марью, Марью Ивановну, которая оказалась женой пастуха Егора, приветила нас, накормила, рассказала о своей семье, о детях и внуках и о том, что мужик ее, Егор, "всем хорош, кабы не запои!" и уложила нас на мягкой перине спать под праздничным одеялом. Что говорить, в русской деревенской глубинке еще сохранилось гостеприимное тепло, христианская простота и радушие, когда привечают посторонних людей, как своих близких и родных.

Мы сразу заснули, как отрезало, и не слышали прихода дяди Егора, пастуха.

Утром Марья Ивановна нас разбудила, напоила парным молоком с пирогами, завернула пирогов на дорогу, вышла проводить и еще раз объяснила дорогу. Дяди Егора мы так и не увидели, он ушел со стадом на рассвете.

Мы распрощались с ней, как с родной. Когда отходили, она поманила меня рукой.

– Ты мне скажи напоследок, – спросила Марья Ивановна, глядя на меня ясными, доверчивыми и любопытными глазами и кивнула на отошедшего вперед Гришу. – Муж он тебе, али как?

– Муж, – ответила я с удивлением. – Мы давно живем и дочь у нас. Он и в паспорте у меня записан... могу показать!

– Муж значит, – сказала она успокоено. – А мы думали вы так, ухажер с ухажеркой.

– Почему же думали-то?

– Больно он уж внимание на тебя обращает, любезен уж больно... Знаешь, бывает всякое...

Я все время сбиваюсь на жизнь и пишу, вроде бы, не о кино. Но, поверьте, пишу я о том, что как-то повлияло на меня, на "биографию моей души", а значит и на мою профессию. Ведь наша профессия вытекает из людей, профессия – это узкое место рядом с огромностью жизни и чем больше мы вбираем в себя жизнь, тем лучше для профессии!..

Итак, мы шли к истоку Волги по рассказанной нам дороге, и все время боялись заблудиться. Собственно это была не дорога, а еле заметная, как сказал дядя Егор, тропа, которая петляла, раздваивалась и расстраивалась, а иногда исчезала совсем. Что густые леса тянутся здесь на большие расстояния и что Волга вытекает из лесной чащобы, – в этом нам пришлось убедиться своими ногами и нам, городским, привыкшим больше сидеть и ездить было непривычно, а с непривычки – тяжело.

Муж, занимающийся альпинизмом, шел легко, а я, как говорится, была "без ног".

Мы шли, шли, шли по мшистой, корявой тропе, продирались сквозь кусты и кустарник, а березы, осины, ели, ольха, казалось, не имеют конца. Начинало мерещиться, что мы сбились с пути и идем назад, что мы заблудились и никогда не дойдём. И, казалось, что кто-то из чащи следит за нами и, может быть, ведет. Ведет куда?

На стволах деревьев, очень низко, под рост ребенка, стали появляться стрелки, намалеванные голубой масляной краской. Как только тропа исчезала, или раздваивалась, эти яркие, голубые стрелы указывали путь. Словно здесь потрудилось какое-то доброе, небольшое существо, по-хозяйски использовав брошенную банку с краской.

Мы шли уже часов шесть наугад, и вдруг я увидела впереди, сквозь стволы и пронизанную солнцем листву, небольшой, складный, какой-то игрушечно-волшебный, дом о двух окошках.

– Смотри, ты видишь? Дом. Мы пришли, – закричала я мужу. – Это исток Волги.

Он вгляделся, но ничего не углядел:

 – Игра света... тебе показалось…

Но я видела вдалеке этот дом, я его видела!

Вскоре деревья стали редеть, и мы вошли в опустелую деревню с заколоченными досками, с закрытыми ставнями, окнами домов. Слева высилась большая кирпичная церковь со снятыми крестами и колокольня без колоколов. Одна из изб глядела "своими глазами", без ставен и казалась жилой. Мы постучались, вошли в сени и чистую горницу. За самоваром сидела старуха в темном платке и платье. Она поднялась нам на встречу, усадила, налила чаю. От нее мы узнали, что опустелая деревня называется Волговерховье, а она охранница и сторож волжского истока.

Она отвела нас на край деревни к болотцу, окруженному лесной чащей. Надпись на большом граните извещала, что здесь имеет свое начало великая, русская река Волга.

Из болотца вытекал еле заметный родничок, и над его запрудой были поставлены мостки и маленький, в два оконца, игрушечно-волшебный, домик. Точно такой, какой мне привиделся в лесу.

Мы вошли внутрь по досчатым мосткам. Здесь было тихо, светло, прохладно. Чуть слышно лепетал ручеек, собирая внизу прозрачную воду. На свежевыструганных перильцах стоял граненый стакан. Мы поклонились этой колыбели, зачерпнули и выпили холодной, пахнущей хвоей и болотными травами, младенческой, волжской воды.

Сквозь эту воду я увидела звездный свет, проникающий в хлев, волов и овец с человечьими глазами, лежащую на соломе кроткую женщину и рядом, в яслях, ее младенца, сиянье звезды над ним и пришедших ему поклониться, удивленных великой, нечаянной радостью, людей...

 

 

ВЫБОР

 

Я уже говорила, что на каждом фильме, где действуют столько разнохарактерных людей, всегда что-нибудь да случается. Ни одна картина не бывает безмятежно спокойной. На "Василии и Василисе" судьба устроила мне засаду при выборе актеров.

Литературная основа, сценарий, главные роли фильма были настолько хороши и интересны, что все ведущие артисты и артистки, к кому я обращалась, хотели играть Василия и Василису. До начала репетиций и фотопроб у меня скопилась целая гирлянда актерских звезд.

Но фотография со всей объективной беспощадностью показала, что у большинства молодых актрис не получилась Василиса-старуха, а пожилым не давалась ее молодость. В театре, за дальностью расстояния сцены, за гримом и театральным светом, это могло быть скрыто, а в кино есть крупный план, где на лице видна каждая морщинка и черточка, где проступает вся твоя жизнь, как на Страшном Суде.

Судьба сибирской крестьянки Василисы проходит перед нами с 18 до 70 лет и должна на экране выгладить достоверно и естественно. И как не старались пожилые актрисы за два дня до пробы вбивать на лицо и шею (по свидетельству одной претендентки) "по полкило питательного крема" – молодость не возвращалась, а у молодых – вместо морщин была упругая округлость щек и предательски выступал коричневыми полосами грим. Молодость в кино изобразить не возможно, на это неприятно смотреть, поэтому пожилые отпали сразу. А для того чтобы изобразить свою старость, молодой актрисе надо быть не только талантливой, но и умной. Чтобы в кино превратиться в старуху, надо уметь постичь свою старость изнутри, философски себя осмыслить и это тоже оказалось не по плечу многим молодым звездам, которые перебывали у меня в группе, почитай, почти все. Только одна артистка смогла свободно гулять по временам своей жизни, и все было убедительно. Инна Чурикова. Удивительное, чисто русское дарование!

Перед фотопробой она долго, перед зеркалом, мерила нехитрую Василисину одежду: косынки, рубахи из сурового полотна, сарафаны ее молодости; платки, фартуки, юбки и кофты темных тонов ее старых лет. Инна пробовала одно, другое, в разных сочетаниях, примеряла на себя чужую жизнь, внедрялась в Василисины привычки, сливалась с ней. Она говорила, что должна угадать все – какой она носит на шее крест и какое у нее белье под платьем, какая она была и как вела себя девчонкой, тысячу разных мелочей, пусть их никогда не увидит зритель. При этом она ходила, садилась на пол, постигала пластику разных Василисиных минут и разных ее возрастов. Все это длилось часа три, и я не сводила с нее глаз, я присутствовала при тайне превращения, перерождения в другого человека.

На фотопробе, перед аппаратом, она чувствовала себя абсолютно свободной и раскованной, фантазировала пластику роли и сделала множество фотографий – прошлась, как бы стоп-кадром, по Василисиной жизни, от молодости до старости.

А кинопробы, когда Василиса "материализовалась" в Чуриковой со всеми своими детьми и со своим мужем Василием, артистом Кононовым, были настолько удачны, что на Худсовете раздались голоса о сохранении их для истории кино (обычно, после завершения фильма, все кинопробы смываются). Споры возникли только относительно Миши Кононова. Меня склоняли выбрать на эту роль актера-красавца, Спиридонова, а я стояла за Кононова, ручалась за него головой и, употребив свое режиссерское право, отстояла этого интереснейшего артиста. И не ошиблась. Когда фильм был снят, те же "советчики" говорили, что попадание в роль точное и кроме Кононова, никто бы так эту роль не сыграл.

Артисты на остальные роли фильма: Андрей Ростоцкий, Майя Булгакова, Догилева, Дикарева и другие (превосходные артисты, с которыми встречаюсь не однажды и которых люблю всей душой) были утверждены, на них подобраны и сшиты костюмы, в деревне Богунино, на Волге, завершалось строительство декорации "Дом и двор Василисы", на Мосфильме киногруппа готовилась к отъезду на съемки и паковала съемочный реквизит. Была середина августа. Через неделю – начало съемок, мы торопились уехать, чтобы захватить несжатые поля.

И вдруг оказалось, что Инна Чурикова поехать сниматься не сможет – ей запретил сниматься ее муж.

Я считаю Глеба Панфилова, мужа Чуриковой, одним из крупнейших наших режиссеров кино и, вероятно, со своей стороны он в чем-то был и прав в запрете: Инна должна была одновременно сниматься в его картине "Поздним летом в Чулимске" (правда, в неглавной роли), у них был маленький сын и брать на себя такую огромную, всепоглощающую творческую заботу, как роль Василисы, ездить туда и сюда на съемки, было для нее, для ее здоровья, не слишком полезно. Инна сказала нам заранее, что Глеб Анатольевич против, но ей казалось, что она его уговорит. Ей очень хотелось сыграть Василису и мне, чтобы она была у меня в фильме, и мы надеялись и все оттягивали решительный разговор. Когда ждать уже было нельзя и Инна объявила мужу, что через несколько дней начнутся съемки, ей был поставлен ультиматум:

– Или я, или Василиса!

И не уговоры дирекции Мосфильма, ни приезд к Глебу Панфилову и просьбы директора объединения, ни мои мольбы, ни, наконец, письмо тяжело больного в то время Валентина Григорьевича Распутина, где он просил войти в его положение и разрешить Чуриковой сниматься – ничего не помогло.

У меня срывались съемки, уходила натура – эпизоды жатвы, без которых не могло быть фильма. Мне надо было найти замену немедленно, иначе картину закроют. Я переживала эти обстоятельства, как, наверное, переживают крушение первой любви, или крушение жизни.

Со мной волновался и Кононов, для него роль Василия много значила, волновалась группа.

Ассистенты приводили каких-то актрис, но разве найдешь, тем более так быстро, адекватную замену Чуриковой?

Я очень долго отбирала, и перебрала почти все приемлемые актерские кандидатуры. Но другой Василисы у меня не появилось, а без нее, настоящей, нельзя было начинать фильм.

Я перестала спать по ночам, и все мучительно соображала и вспоминала лица наших актрис, они улыбались мне в темноте, я их всех знала и всех отвергла, и меня от отчаяния бросало в озноб.

– Нельзя же так убиваться, ведь жизнь еще не кончена, – говорил мне муж и тоже волновался за меня.

Но для меня в тот момент она кончалась.

– У вас есть прекрасные эскизы к фильму, прекрасные фотопробы и кинопробы, утешайтесь этим, это уже нечто! – говорила мне знакомая дама-киновед.

– Как нечто? Не нечто, а ничто! В кино значится только отснятый фильм, – отвечала я ей и продолжала лихорадочно бороться, уже не надеясь на успех.

До начала плановых съемок осталось два дня. Мне было официально заявлено, что если я в течение этих двух дней не представлю кинопробы с новой Василисой, картину закроют.

Ночью я вскочила, как от толчка, зажгла свет и стала, в который раз, один за другим, листать журналы "Советский экран". И в который раз мне попались фотографии артистки Ольги Остроумовой. И что-то, в одной из них, меня зацепило, что-то промелькнувшее и запечатленное в выражении глаз.

И я, дождавшись утра, боясь верить предчувствию, поехала на Мосфильм и попросила свою ассистентку срочно отвезти сценарий Ольге Остроумовой и вызвать ее на Мосфильм.

Мы все ее ждали: я, Михаил Кононов, оператор, художник. Приехала стройная, веселая, благополучная, молодая женщина.

– Не то... – подумала я. – Неужели опять осечка?

Моя работа с актером начинается с доверительного, один на один, разговора с ним. Мне важно узнать о его жизни, пристрастиях, характере. Искусство театра – искусство превращения, искусство кино – искусство внутреннего перерождения, чтобы артист, или артистка смогли наиболее полно переродиться в играемого человека, мне нужно нащупать черты некоего глубинного сходства его судьбы с обстоятельствами и судьбой его роли. Еще Островский заметил, что страдания создают драматическую актрису. Это жестокая истина профессии.

Я стала расспрашивать Остроумову о себе: она оказалась родом с Волги, из Самары, дед ее был священником, а предки крестьянами. Все это было немаловажно.

– Оденьте ее старухой. Молодость у нее получится. И тут же – фотопробу! – сказала я ассистентам.

Мы ждали, пока она оденется, как приговора. Это была последняя возможность спасения картины. Я не удержалась и спустилась в костюмерную.

Перед зеркалом стояла высокая, прямая женщина в темном платке с чистым, бледным, с правильными чертами, лицом. Да, сквозь эту красивую молодость просвечивала старуха Василиса, я это увидела ясно.

Какая тут пошла работа! Репетиции, пробы грима. На другой день, наутро, назначена кинопроба: Василий и Василиса. Остроумова и Кононов. Сцена первой их ссоры. Потом – крупные планы: Василиса молодая, Василиса – старуха. И эпизод "Гаданья" из Василисиного девичества (сцена эта не вошла в окончательную редакцию картины).

В этот же день, вечером, был просмотр Худсовета и Остроумова утверждена на роль.

А еще через день мы выехали на съемки.

По своему характеру, я – однолюбка и, привязавшись своим замыслом к одной актрисе, мысленно проиграв с ней не единожды фильм, я, с трудом и тщательно скрываемыми душевными муками, привыкала к другой исполнительнице. По началу наша работа шла не просто. Перед глазами и внутри меня всегда присутствовала другая, я ничего не могла с собой поделать. Но постепенно, в процессе и жизни съемок, я полюбила этого смелого, яркого и свободного человека – Ольгу Остроумову.

Она не только прекрасная актриса, она готова была пожертвовать для своей Василисы даже своей красотой, давала безжалостно растягивать свое лицо "вдоль и поперек" для приобретения естественных морщин у Василисы-старухи, она была готова сниматься с утра до темноты, на холоде и под дождем, как это было в сцене с конем Игренькой, она голодала и жила на минеральной воде перед сценой "Прощения – прощания".

Победа в искусстве невозможна без внутреннего подвига. Мало есть актрис, готовых пойти на подвиг для роли. Остроумова одна из них.

Теперь, по завершении фильма, если б мне снова надо было бы выбирать актрису на роль Василисы, я предпочла бы Ольгу Остроумову.

Работа над этим фильмом, раздумья над книгами Распутина, дали мне многое. Они углубили мой мир, дали ощущение моих корней и связи с моей Землей и моим народом. После "Василия и Василисы" я не осталась такой, как была.

Встреча с Айтматовым дала мне многое в смысле моего внешнего режиссерского становления, встреча с творчеством Распутина дала обогащение внутреннее, духовное. Я по новому увидела Божий мир и задумалась о своем предназначении в нем – пробуждать людей к творчеству, зажигать в них невидимые искры доброты и любви и тем подвигать их к счастью. К такому высшему счастью, которому не страшны ни горе, ни смерть. Я стала познавать чувство вознесения, полета.

"От ранешных, протяжных песен, она будто взлетала на крылах над землей и не улетая, делая большие плавные круги, тревожась и втихомолку плача о себе и обо всех людях, которые еще не нашли успокоения", – писал Валентин Распутин.

И я возносилась и летала в фильме, и проплывала над Волгой, вместе с старухой Василисой, и Василием с его охотничьим ружьем, вместе с их внуком Васькой, с их детьми и другими старухами и с худым конем Игренькой, который проживал в повести "Последний срок" и которого я выпросила у автора для Василисы и конь так ладно-складно вошел в фильм, будто с рождения жил и был прописан в нем...

 

ПИСЬМО НЕИЗВЕСТНОГО ЗРИТЕЛЯ

 

Я, кажется, уже говорила, что о моем фильме "Джамиля", как о значительном явлении искусства, писали во Франции "Фигаро", "Пари Матч", не говоря уже о "Юманитэ", писали многие немецкие газеты, писали в Бразилии и Колумбии (это только то, что до меня дошло, а при железном занавесе доходило крайне мало). Но наше "Искусство кино" так и не удостоило меня своей рецензии. Только один раз о моей работе была напечатана статья в этом журнале. О фильме "Василий и Василиса".

По-видимому, после статьи в американском "Вирэйдити", где было сказано, что "зрители, посмотрев этот фильм, смогут узнать с сибирском характере и о сибирской деревне гораздо больше того, что они смогли бы почерпнуть из лент студии Мосфильм, просмотренных ими за десять лет", молчать стало неудобно.

Я приведу короткий отрывок из этой, на мой взгляд, хорошей и точной статьи: ...

"Правда стоит в изголовье этого фильма. Он – прям, прост и строг. Он не боится быть некрасивым, слишком драматическим, слишком серьезным. Режиссер не выделяет нарочито ту или иную подробность: все просто, но это та обнаженная простота, которая соединяет кинематограф с достижениями той части современной прозы, что представлена именами Белова, Абрамова, Астафьева, Распутина... Фильм "Василий и Василиса" эпичен. В самых главных своих эпизодах он достигает уровня народной драмы. Широта эпического дыхания приходит в него не только тогда, когда герои участвуют в событиях исторических. Сама жизнь человеческая, самая простая от рождения до смерти – эпична, а в картине она проходит перед нами от раннего утра до позднего вечера бытия. Эпична строгая, неуступчивая прямота Василисы. Я бы сказала, что она не просто старуха, но – Старуха. Такая Старуха на нашем экране, пожалуй, впервые..." ("Искусство кино" №5, 1982 г).

Но не статьями о моих фильмах мне надо поделиться со своим читателем. Я хочу привести здесь письмо, лучше и дороже которого не было, среди многих зрительских писем в течение всего моего творческого существования. До этого письма я даже не предполагала на возможность такого отклика от своего зрителя.

Я была счастлива этим письмом – я ощутила не напрасность своих усилий. Почему-то было ощущение, что такое письмо послано мне из той, прежней России, до ее "окаянных дней".

По своему стилю, по совершенству и глубине восприятия фильма, по отсутствию "демонстративности", привнесенной советской эпохой, оно пришло, как бы из конца XIX, или начала XX века. Так мне показалось.

Это письмо от человека, которого я не знаю и, вероятно, никогда не узнаю: на конверте, в графе отправителя, стояло только "Москва" и две неразборчивые, начальные буквы, в конце письма была подпись "Владимир С.". Автор, вероятно, хотел остаться неразгаданным.

Я не могу спросить его разрешения напечатать письмо, но, думаю, он не обидится, если я поделюсь им с людьми, которых, тоже не ведая, люблю, с моими читателями. Мне кажется, важным и нужным для них ознакомиться с таким письмом. Может быть, кому-то оно покажется странным, корявым, непривычным. Вот оно, от слова до слова, без всяких изменений:

 

«Здравствуйте!

Сперва я хотел Вам позвонить, потом непременно написать, потом подумал – к чему бы Вам это мое внимание, да и мне самому – к чему бы? – вопрос, на который и по сю пору ответа не знаю.

Дело в том, что я ОТЗЫВАЮСЬ. То есть, Вы как бы говорите, а я отзываюсь, отвечаю Вам.

Но если вправду так и не разберусь никогда, зачем это Вам, да и мне – зачем, то хоть попробую высказать ПОЧЕМУ я высказываюсь.

Вчера, а сегодня 17-е, включил я телевизор на 2-ю программу, включил, зная, ЧТО будут показывать. Был я немного как бы напряжен, как бы немного набычен (от слова бык, бычок), потому что именно зная, ЧТО покажут, как-то волновался, что ли: КАК покажут? Часто ведь показывают ЧТО надо, но почти всегда так, что показывать и не надо вовсе.

Смотрел я, стало быть, ревниво и долго боялся, как бы не сбилось вдруг где-нибудь, не обманулось бы (мое сердце), не сфальшивила бы Ваша рука (причём, слово "сфальшивить" я беру не в отвлеченно-моральном смысле, а в смысле прямо музыкальном, то есть сфальшивить можно и вполне чистосердечно, от усталости, например, или вдруг отнимет Бог разум на мгновение, лишит слуха и зрения – вот и фальшь...)

Где-то после половины (условно), меня отпустило, и я принялся плакать. То есть, значит, напряжение, натяжка (в сердце моем) прошла, плакать, строго говоря, и значит довериться, но только довериться совсем, как дети доверяются (мне 45 лет). Слава Богу, что смотрел я один, и мог ни кого не стесняться.

Доверился, значит. Доверился совсем. Как дети доверяются. Хотя еще долго, долго, почти до конца, изумляли актеры, особенно актриса: вот уж, что называется, глазам своим не верил: НЕ МОЖЕТ БЫТЬ.

Так играть – не может быть.

Тут дело не в технике, и не в соответственности, не – смею ли сказать – не в простом таланте даже, тут дело в полном ощущении полной истины. Сказано туманно, жаль слышится – увы! – лучше, чем пишется. В отличие от актрисы и Вы, конечно. Вы-то сподобились выразить в полной мере, ЧТО слышали, ТО и передали.

Ну, Вы-то ладно. (Думал я. Видите, как лукавство глубоко сидит: ведь плакал же, прямо таки обливался слезами, а вместе – думал, анализировал, что ли, умертвлял, то есть. Слава Богу, не умертвил. Живое – как умертвишь? Так в душу и вошло). Вы-то ладно. В конце концов, актер, чтобы он там о себе не думал, не единственный решающий излучатель этого странного зрелища по имени кино.

Как бы там ни было в теории, в Вашей работе – за что Вам честь и хвала – не единственный. Не стану сбиваться на рецензию, скучно. Скажу лишь, что Ваша художественность, музыкальность, вкус, техника – все, как надо, всё ладно, складно, уместно, тонко, все – в точку.

Но не вчера родившийся, всё не актерами – просто поражен. И, не вчера родившийся, понимаю, какая тут Ваша заслуга и в чём именно она состоит.

Повторюсь, что не в естественности, правдивости, похожести, подходящести, талантливости, даровитости даже – как таковых – здесь дело. Дело в том – в чем счастье и Ваше и моё – что Вы как бы ПОДКЛЮЧИЛИСЬ к высокому напряжению, разница с электричеством лишь та, что генератором служит высокая душа, одаренная, оДАРенная, то есть ЗНАЮЩАЯ и сама подключенная к источнику истины.

Боже, как это хорошо, и важно и необходимо. К сожелению, дела семейные требуют меня к себе. Сын просит есть.

Итак, благодарю Вас. За ту трепетную нежность, с какой Вы воплотили образы удивительного русского человека и писателя Валентина Григорьевича Распутина. Ведь на самом деле это уникальная способность ВОПЛОТИТЬ образ. Жаль, что иным из профессиональных "воплотителей" этого кажется мало. Они претендуют на СО-авторство, в результате рождая монстра.

Человек вдохновленный высшим, похож на это высшее. Становится этим высшим, именно теряя СВОЮ душу. Свою – в амбарном-собственническом смысле.

Я люблю Распутина (он мне "по вкусу", он мне – по душе). Теперь и Вас. Здоровья Вам, силы и веры. Спасибо,

Владимир С.»

Ирина Поплавская


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"