На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

Державница

Исторические извлечения из эпохи Екатерины Великой

Моей дорогой Державнице

Светлане Федоровне посвящается

 

Сенат и Синод

 

Она решилась. До конца не знала, как отнесутся архипастыри к ее замыслу: примирить, соединить русских людей, не дать разделить их из-за старинного двуперстия и принятой ныне троицы пальцев в молении, не дать резать, жечь, сечь, гноить в тюрьмах, гнать в ссылку и на плаху людей за то, что уверовали в ту Веру, которую им завещали предки. Недаром ведь Бог еще в Ветхом завете глаголил: «Чти отца твоего и матерь». А между тем 13 мая 1722 года русский правительствующий Синод, подтвердив все никонианские введения, издал указ: тех, «кто крест на себя изображает двумя персты» и которые «хотя и по невежеству и от упорства творят», «писать в раскол – не взирая ни на что!» Ни на что! А это ведь почти смертный приговор. Русских на русских натравливали. Лишали их общей жизни, двойным налогом облагали, на виселицу готовили, к сожжению. Что же это за церковная власть? И государево согласие им на сие? Не есть ли это безразличие к судьбе единоверного народа?

Год прошел после воцарения Екатерины. Решилась. Долго готовилась. Прочитала все державные указы. Записи Алексея Михайловича. Невзлюбила «Тишайшего» за его потакание Никону. Царь хотя и одумался позднее, но карету государственную из наезженной колеи вышиб и пустил ее по ухабам никоновских прихотей, по пути заезжих греческих и киевских отцов. И заполыхали старообрядческие избы по Руси, полетели русские головушки. А за что? За двуперстие, что на святой Руси было и не помешало ей от неверных ордынцев освободиться. Да ведь и Сергий Радонежский Русь вымолил от поработителей двуперстием.

Никон из Алексея царя-отца сделал тирана и истязателя своего народа. Народ стал видеть в своих царях антихристов. И Петр, сын Алексея, сей гнев народа на себе испытал. Бежали от службы в армии государевой старообрядцы; горели факелами тела мужей, и жен, и детей, уходили люди в дальние земли, не пополняли казну державную, проклинали престол царский и Церковь нынешнюю.

Сегодня ей выступать перед Сенатом и Синодом, перед теми, кто должен был блюсти государственную и духовную власть. Все они выросли из Петровского кармана, проросли Никоновым семенем. Для них то, что скажет она, будет взрывом. А кто на месте того взрыва останется? Она или они? Или все вместе – хотя и порохом, пылью истории присыпанные, но жизнью во едином Отечестве соединенные?

В Летнем дворце сегодня пролегла невидимая черта между говорливым, смеющимся Сенатом, разодетым в одеяния всех колеров, и сосредоточенным, молчаливым и темным Синодом. Синод, весь в черном монашеском одеянии, как бы подчеркивал, что святые отцы готовы отмаливать грехи всех сидящих в этом зале, во всей Российской земле, готовы воле и слову императрицы подчиниться безропотно и со смирением. Лишь золоченые и серебряные панагии да седина бород обозначали в черном разливе ряс отдельных архипастырей. Над этой половиной царил устойчивый запах ладана и воска. Справа же было полное разноцветье, над которым витало множество запахов от взбитых и напудренных париков. Игриво спускались вдоль разнообразных костюмов белые и кремовые кружева, розеточкой обрамляя холеные сенаторские руки, вроде бы случайно поднятые на пюпитры и блиставшие драгоценными камнями. То тут, то там сверкали усыпанные бриллиантами ордена, броши, жемчужные нити и серебряные булавки, выглядывали из обшлагов мундиров золоченые галуны, обозначая тех, кто явился в военном платье, а зеркальные пуговицы пускали лучики на темные рясы и клобуки. Веяло легкими запахами Французских душистых вод, вод дальних колоний и восточных благовоний. Казалось, что это легковесное цветастое собрание готовилось к увеселению и готово выехать на бал. Однако сенаторы были приучены к работе. Через несколько дней после воцарения Екатерины перебрались сюда, в Летний дворец, дабы не тратить время на переезды. Перебрались – и стали денно и нощно заседать, готовить заключения, законы и указы обсуждать. Императрица с ними. Только до коронации своей в пятнадцати заседаниях участвовала. Потянуло петровским трудовым неистовством.

В зал вошла медленно, дождалась, когда затих шум вставших с кресла сенаторов, архипастыри уже давно стояли. По-мужски поклонилась три раза. Один поклон направо, второй налево и один прямо. В кресло на возвышении не села, а прошла к кафедре, что справа стояла. Перед кафедрой в жирандоли уже горели свечи, дабы было при чтении видно. Кивнула головой секретарю, который обмакнул перо в чернильницу.

Взошла величественно на кафедру, но голос не был величественным, скорее тревожным. Предгрозовым колокольным боем прозвучало:

– Преосвященные архипастыри и господа сенаторы! В русской империи, промыслом нашему управлению вверенной, издавна продолжается раздор и раскол между архипастырями и народом. Я, насколько могла, старалась понять суть раздора и, надеюсь, поняла удовлетворительно... Не сейчас и не вчера, а как только я, по внушению Неба, почувствовала себя родною великому русскому народу, и его скорби, и его радости, до глубины души огорчилась раздором между архипастырями и народом и положила на своем сердце – истощить все средства ко врачеванию этой язвы, разъедающей государственный организм.

Слушали спокойно, но напряжение, особенно на фланге черных клириков, нарастало. Она же, сказав об отличиях, обрядовых и словесных, внимание обратила на различие двух- и трехперстное и на то, как константинопольские и киевские мудрецы толкнули церковь и государя к распре между народом, и обратилась к правому сенаторскому флангу.

– Господа сенаторы! Вы сейчас встретите великую скорбь, ибо якобы вопиющая преступность нашей Церкви против восточных патриархов была причиною раскола... Но все эти осуждения греческими и киевскими отцами нашей отечественной обрядности, господа сенаторы, а затем внутренние запреты и проклятия, истязания и казни не похожи ли на лилипутские споры и междоусобия из-за того, с которого конца разбивать яйцо? И не суть ли они внушения суетности, тщеславия и склонности греческих и киевских отцов учить и драть за ухо нашу отечественную Церковь, а при этом обирать наших царей и народ, дескать, за науку, за якобы спасительную для нас проповедь, – словом, показывать нам свое якобы превосходство и нашу в них якобы необходимость!

Левый черный фланг слился в монолит, а ее голос стал твердеть и жестко подвел тут черту:

– По-моему, господа сенаторы, государю Алексию Михайловичу следовало бы всех этих греческих отцов выгнать из Москвы и навсегда запретить въезд в Россию, да не затеивали бы у нас смуты, а киевских отцов просто распылить по крепостям и монастырям на смирение!

Отругала майский 1722 года указ, обличила клятвенные заверения Собора 1667 года, что двуперстие приведет к непрощению Божьему и тела «двуперстников» не предадутся земле и тлену. Где же подтверждение тому?

– Да, да, господа, я уже сказала, что читала этот злополучный акт и подтверждаю, что ссылка на него отцов безупречна. Но что же в этом, ежели клятвы неправедны и запреты безрассудны? Неправедная клятва не обращается ли на самих проклинателей?

В зале воцарилась тишина, и, казалось, все оцепенели в испуге. Не было на их памяти, чтобы власть так открыто покушалась на соборные решения. То было незыблемо. Если Делалось без обращения к ним – весь груз и грех на государевых плечах и душе оставались. Повернувшись к архипастырям, Екатерина со сдержанной досадой продолжала:

– Преосвященные отцы! Дайте же нам такое знамение, покажите нам такие телеса, или хотя одно такое тело покажите, или откажитесь от своих клятв и запретов. Клятвы и запреты против чего? Против предметов не только безвинных, не только честных, богоугодных и спасительных, даже более осмысленных и более продуманных, чем указано Собором. Телесные озлобления и смертные казни, кнут, плети, резание языков, дыбы, встряски, виселицы, топоры, костры, срубы – и все это против кого? Против людей, которые желают одного: остаться верными вере и обряду отцов! Преосвященные отцы! За что вам на них так звериться и сатаниться?

Она обращалась к темным рясам, разъясняла, упрашивала, возвышала голос, обвиняла и, наконец, сказала то, что подготовила заранее:

– Удивляюсь вашему ослеплению: народ валит в церковь, конечно, со своим, от отцов унаследованным двуперстием, а архипастыри, будто как злодеев, встречают его проклятиями и угрозами, истязают и казнят. – Голос ее приобрел металлические ноты: – Можем ли мы терпеть это пятно, эту нечисть, этот позор на нашей императорской порфире, на отечественной церкви, на ее иерархии и, наконец, на вас самих, преосвященные отцы? Хотя знаю, что самая мысль расстаться с этой нечистью приводит вас в ужас и негодование! Не трогаю ваших ни запретов, ни проклятий: пусть они последуют за вами туда, где раздают их по достоинствам.

Она сделала паузу и почти просительно закончила:

– Отвечайте, преосвященные отцы, согласны ли вы уступить русскому православному народу, уступить нам только любезное двуперстие? Согласны ли ваш акт от 15 мая открыто и явно заменить актом, ему противоположным?

Словно волна прокатилась по доселе неподвижному черному архипастырскому полю, дошла до его кромки у резной оградки и снова уже раскалывалась на отдельные куски, забурлила на священническом фланге. Кружева, золоченые галуны, зеркальные пуговицы, ордена, парики сенаторов развернулись в сторону Синода, затем к Екатерине и снова к российскому преосвященству.

Из Синода же вырвался клубком неведомо кем изреченный от его имени непреклонный ответ:

– Самодержавная государыня, великая мать Отечества! Святая Церковь непогрешима, а Собор – ее голос!

– ...Твоя власть, великая государыня, над нашей жизнью, но жизнь наша Христос и его Церковь; за Христа и его Церковь мы умереть готовы. Искоренение двуперстия есть задача нашей жизни. Делай, государыня, что тебе угодно, но без нас.

Императрица развернулась в сторону сенаторов. На набеленном ее лице пробилась краска. Уже больше в ярости, чем в досаде, обратилась к тем, кто, казалось, более способен внять голосу разума:

– Слышите, господа сенаторы? Слышите, какую хулу возводят архипастыри на Христа и Его Церковь?.. Знаю, преосвященные отцы, – сделала чуть заметный раздраженный кивок в их сторону, – что Церковь святая непогрешима, а Соборы суть ее. Но не могут же быть святыми соборы разбойнические!

Среди священников снова прокатилась волна, не сулившая согласия.

– Пусть для членов Синода, пусть для всех архипастырей, и российских и греческих, Собор тот будет и велик и свят. Но нам-то, императрице русского народа, какое дело до святости и величия Собора, если постановления его безумны.

– Гордыня! Гордыня великая! – громко прошептал сидевший рядом с Голицыным иеромонах Афанасий.

Князь отогнал непотребную мысль, заставил себя подумать о мудрости императрицы, коя продолжала говорить о том, что двуперстие слагать научила верующего мать, свято верившая Церкви.

– «Чти отца твоего и мать», – говорится в Ветхом Завете. Но можно ли чтить отца и плевать на бабку деда, на ближних и отдаленнейших предков!.. Дозволим же ли мы кому-нибудь разрушить семью, сию важнейшую из основ государственности, бросая грязью и огненными стрелами в верования, обычаи и справедливый обряд предков?

Голицыну показалось, что даже зажженные для освещения кафедры свечи в массивной хрустальной жирандоли зеленого стекла, стоящей на высоком столике перед императрицей, отбросили свое пламя назад.

Дальше произошло то, что еще много лет обсуждалось в Церквах, монастырях и среди размышляющих верующих. Екатерина в очередной раз развернулась в сторону Синода и властно изрекла:

– Преосвященные отцы. Вот вам мои два перста,– Затем, повернув лишь голову: – Господа правительствующий Сенат, вот вам наше исповедание Распятого. Вот, я при всех вас этим двуперстием налагаю на себя знамение креста, налагаю твердо и истово, как крестились предки как крестится теперь народный протест...

Она поднесла ко лбу двуперстие и... троекратно перекрестилась.

Афанасий встал, сжал руку сидевшего рядом Голицына. Архипастыри отшатнулись от кощунственного жеста, а Екатерина, с неким торжествующими обреченным неистовством, сдавленным голосом сказала:

– Видели? Святой Синод осмелится ли сказать, что я – еретичка, что я – раскольница, что я – противница Распятому и его Церкви? Да, я противница, я презирательница, но только не Христа и его Церкви, а ваших, святой Синод, безрассудных требований и вашего, отцы пастыри, достойного проклятия Собора 13 мая... Господа правительствующий Сенат! Вот и второй раз крещусь двуперстно, этим символом любви к Распятому свидетельствую, что не допущу, чтобы в империи, Всевышним промыслом нам вверенной, продолжать невежество, чтобы наше царствование и наше имя в истории загрязнили безобразничанья их преосвященств.

Екатерина сделала паузу и, уже сама, понимая, что путь назад отрезан, почти выкрикнула:

– Крещусь в третий раз, в третий раз подтверждаю, что сие наше намерение будет нами исполнено, что не далее как сегодня, и не позже как закончится это заседание, русский православный народ получит полную свободу креста и обряда.

И уже простительно, тихо поклонилась в сторону священства:

– Еще раз обращаюсь к вам, святой Синод, уступите доброму, любезно верному нам русскому народу его родное, отечественное и любезное им двуперстие.

Синод снова, но уже не так твердо, отказал императрице, сказав, что народ могут обуздать сила и страх, а отказ разрушит Православную Церковь и Православие. Императрица снова обратилась к сенаторам, полагая, что их государственность позволит им понять ее горькое радение.

__ Господа сенаторы! По словам Синода, Церковь и престол сильны только насилием, и проклятием, и смертельными казнями за сложение двух перстов... Я могла бы продолжать вечно... Теперь, господин правительствующий Сенат, извольте сказать нам ваше мнение.

Сенаторы, к согласию и подчинению государевой воле привычные, в то же время не боялись, будучи уверены в правоте своей, перечить. Посовещавшись, ответствовали с почтением:

– Всемилостивая государыня! Сии три часа, в которые слух наш преисполнился слышанием твоих боговдохновенных речей, и сей день, 15 сентября, впишется на небесах в книгу жизни и здесь, на земле, в сердцах твоего народа и его истории. В объяснениях и воззрениях святого Синода не находим ничего твердого и основательного. А потому ты поступишь как истинная мать Отечества, если всемилостивейшим манифестом, помимо святого Синода, объявишь российскому народу свободу креста и обряда, что ты уже обещала.

Императрица поклонилась вельможным сенаторам.

– Благодарю вас, правительствующий Сенат. Благодарю за ваше решение: в нем выразились мудрость и радение о благе народа, всегда вам свойственная.

Опустив голову, она молчала. Слышно было, как тяжко дышал владыка Новгородский. Медленно возвела очи над залом и устало выдохнула:

– Но мы не принимаем вашего решения...

«Что, что у нее еще на уме?» – пронеслось в мыслях и у той и у другой половины заседавших.

Екатерина медленно продолжила.

– Правда, как императрица, как прирожденная, самодержавная представительница русского народа в делах его Церкви и государства, как сам народ, мы и Богом и народом облечены правом и властью устанавливать все для него полезное и освобождать его от всего ему несвойственного, и, прибавлю, принятием предлагаемой вами моды мы придали бы необычайный блеск нашему царствованию и, что важнее, самому императорскому престолу. Но мы... – она сделала паузу, чтобы подчеркнуть важность и жертвенность сказанного, – не желаем в глазах народа унизить святой Синод, – это, за неимением лучшего, высшее церковное учреждение, – приняв не только помимо, но и прямо в реки ему меру неизмеримо великой важности. Не желаем также положить на святой Синод неизгладимого пятна в истории и, что считаем и того важнее, обнародовать перед очами иноземцев внутреннюю нашу неприглядность... И у нас есть мера... Народу, любезному нам русскому народу, не как невежественному и грубому, как думают о нем преосвященные отцы, дать свободу обряда. И мера эта, господа сенаторы, отмена государственной религии и полная свобода вероисповеданий... Секретарь, садитесь и пишите наш всемилостивейший манифест.

Секретарь кивнул, макнул перо в чернильницу и обратил взор к императрице.

«Вольтерьянство европейское! Отступничество! Соблазнительство», – рой таких мыслей пронесся у половины Синода. Над Сенатом кружились более умеренные рассуждения: «Преждевременно. Не ошибиться бы. Не во вред бы державе Российской!» И только приверженец европейских нравов, известный граф, одобрительно кивнул головой.

Архипастыри, один за другим, вставали, крестились, а затем падали на колени.

– Великомилостивейшая государыня! Что ты делаешь? Ты разрушаешь и Церковь и престол.

Екатерина немедленно развернулась к ним и протянула длань над их головами.

– Что это за Церковь, которая только в покровительстве, только в мече императоров знает свое спасение и свою неодолимость? Я знаю Церковь единую, соборную, апостольскую; знаю Церковь, которую не император мечом своим, а Господь Духом своим сохраняет и вовеки сохранит... Вам, преосвященные отцы святой Церкви, хорошо за нашей спиной, за нашим императорским мечом, – а нам-то каково? Как я-то, бедная, останусь без Церкви? Господа сенаторы! Мы имеем Церковь Всемирную. Но посредствующая до сего дня была наша памятная отечественная русская Церковь! Но русская Церковь разделяется на две Церкви: старую и новую. Новая Церковь, старая Церковь – между тем обе российские! Как эти слова странны ушам, разительны для сердца! – Она обернулась и обратила свой взор к образу Спасителя, что был за ее спиной. – О Провидение! Озари ты наши умы и сердца в сей священный час! Отцы архипастыри! Куда вы завели, до чего довели, и казнями и расправами, куда ведете свою отеческую Церковь, православный народ и нас? Это уже было обвинение, что холодом проходило по спине. Архипастыри не вставали, но голос подняли:

- Великая Государыня! Истязания не наших рук дело, это не мы, а прежде бывшие правители.

Императрица напомнила указ 13 мая 1722 года, она долго еще говорила о всех грехах падения, изошедших от Никона и Алексия. Затем жестко обличала.

– Для народа двуперстие стало символом порабощения, для архипастырей – знаком его победы и торжества над народом. Невежество прямодушно поверило. А Никон вознесся. Но государство не могло и не должно терпеть над собой в пастырях второго великого государя, и первый, кто об этом догадался, был сын Алексия. Петр Великий заменил патриарха Синодом. Я бы этого не сделала. Патриарх должен существовать, но государственная власть ему не принадлежит. Но вот Синод – он на наш императорский меч уповает больше, чем на Христа!

Екатерина вышла из-за кафедры, сделала три шага влево, торжественно провозгласила:

– Мы восстановили в нашей великой Церкви все, что разрушено в ней, все, что разумеем истинно древним в Христовой и апостольской православной церковности! Мы будем делать все, чтобы народная жизнь в начальных проявлениях росла, цвела, приносила плоды под святым покровительством самого Христа и Его Церкви, которая будет матерью, и кормилицей, и нянькой народа, а пастыри ее попечителями, и учителями, и судьями. Тогда-то благословенный союз между народом и крестом, самим Господом заповеданный, – да осуществится в Российской империи на радость небесам, на удивление миру и врагам.

Синод дрогнул:

– Великая Государыня! Сам Бог говорит твоими устами, преклоняемся перед верховностью твоих уроков. Содрогаемся последствий, но уступаем двуперстие твоей непреклонности. Твоя непреклонная решимость, по крайней мере, будет нам оправданием перед нашей совестью, и Церковью, и потомством. Но, Государыня, забудь! Забудь о свободе вероисповеданий, забудь обо всем, что мы сегодня от тебя выслушали, дозволь и нам забыть это!

Екатерина вернулась за кафедру и как-то обыденно, по-бабьи, потерла рукой подбородок. Подумала, распрямилась и подвела черту:

– Благодарю вас, преосвященные отцы. Со временем поймете, какую услугу Церкви, государству, престолу вы оказали согласием. На этот раз принимаю от вас для нашего народа двуперстие. Все остальное оставляю на устах вашей совести! Но забыть сказанного нами не дозволяем. Напротив, господа сенаторы, прошу сохранить память о сегодняшней нашей конференции. Секретарь, пишите!

И уже обессиленным голосом она продиктовала наконец-то получившему работу секретарю:

«На общей конференции Сената и Синода 15 сентября 1763 года определено: тех, кои церкви Божией во всем повинуются, в церковь Божию ходят, отца духовного имеют и все обязанности христианские исполняют, а только двуперстным сложением крестятся, таинства ея не лишать, за раскольников не признавать и от двойного подушного оклада освободить».

Опустившись к столику, выхватила перо и размашисто подписала.

...Может быть, наконец, между русскими людьми наступал мир?

 

* * *

Князь Голицын, спускаясь по лестнице из зала, тихо сказал Афанасию:

– Ну вот, казалось, рана вечно кровоточить будет. Нашлась мудрая голова. Примиряет русских людей.

– На одну мудрую две премудрых найдутся, – будут искать, как сшибать. Кого страстью, кого посулом. Как лысого дьявола вместо Бога обрядить, как иноземное вместо родительского возвысить, как мать и отца потоптать, что нынешних нравов не постигли. Императрица права – распрю кончать надо, но одними указами душу не спасешь, молитва нужна, а нравы поступками обозначаются и исправляются. А поступки-то каковы?

Князь не захотел намек понимать. Стал прощаться, сказал:

– Пойду в кабинет книжный свой, к шкафам, почитаю, что в других землях по подобным действам бывало решали.

Афанасий поклонился, ответствовал:

– А я в храм, молиться. Помогай нам, Боже!

Разъехались в разные стороны...

 

Битва за прошлое

 

«Я люблю эту историю (России) до безумия».

Екатерина II в письме Гримму

 

Известно, что историей в России интересуются или тогда, когда совсем плохо, когда кажется мерцательной сама жизнь в ней, или в период расцвета, когда правители хотят возвысить свое правление по сравнению с деяниями своих предшественников.

Историки осознают тогда, чего ждут от них время и правители, находят погребенные в анналах времени явления и проявляют их в сознании современников. Они выстраивают события, и тогда становится ясным весь их ход, приведший к результатам того времени, в котором они живут и действуют.

В восемнадцатом веке на просторах Российской империи, в университетских аудиториях, в научных дискуссиях, на книжных страницах развернулась бескровная битва. В том сражении участвовали глубокомудрые и поверхностные, высокомерные западные и доморощенные отечественные историки. Все они чувствовали необходимость завоевать Российское духовное пространство. Если раньше на нем простиралось историческое покрывало, сотканное в тиши монастыря метким словом монаха-летописца, собиравшего сведения, слухи и былины и записывавшего их в ряд лето за летом, то с первыми реформами все это сочли устаревшим хламом. Монастыри закрывались, снимались колокола, переставало звучать и летописное первозданное слово. Новые создатели истории тщились доказать, что реформ и изменений, которые происходят в России, держава давно ждет. Уверяли, что философские притязания на третий Рим, отгороженный от всего света, несостоятельны. Пытались доказать, что Россия отсталая земля, а Европа несет с собой только свет и благо.

И закипела умственная работа, заскрипели гусиные перья переписчиков набело, соединяющие наспех набросанные, но хорошо оплачиваемые соображения, а скорее воображения приглашенных из Пруссии, Голштинии, Вазеля, Саксонии историографов. Своих Петр, да и последующие правители, вначале не имели. Лишь потом, когда все, включая императора, нахлебались вдоволь реформ, когда, раскрыв глаза, заметили, что рядом с добросовестным искусником проник в Россию шарлатан, обманщик и пустобрех, успевший, правда, нахватать российских привилегий, наград и званий, – тогда только обратили взор на местных российских юношей, овладевших наукой и знаниями и желавших служить императору и Отечеству. Вот между ними-то и возникла схватка на просторах исторической, филологической и прочих наук. Нет, не между национальностями (сколь много доброго, хорошего сделали в России немцы и как низко надо поклониться таковым добросовестным и уверовавшим в Россию людям), а между чванством и умом, между заскорузлостью и пытливостью, между рьяными европеистами, среди которых было немало просто шпионов, и преданными сынами отечества, желающими подпереть колоннами знаний и умений возносившийся ввысь свод Российской державы.

Став русской императрицей, Екатерина все больше ощущала необходимость постичь глубины, истоки, печали, на которых покоилась эта империя. Она хотела знать те пределы времени, куда углублен был народ русский.

В империи с началом ее правления воцарилась подлинная погоня за знаниями – снаряжались знаменитые научные экспедиции академиков Палласа, Гмелина, Гильденштадта, Лепехина, Зуева, Рычкова. Направляясь в разные ее концы, они готовили пространные записки о провинциях России, их особенностях. В записках описывались природа, структура, население, собирались исторические данные, легенды и народные суждения. Ибо это порой был единственный источник познания прошлого. Послепетровская Россия осознавала сама себя, расширяя и углубляя знания о собственном прошлом. Ученые ринулись также в глубь веков. Уже известные академические авторитеты Миллер, Шлецер, Бакмейстер выкладывали на книжные полки труды, статьи, материалы о русской истории. Герард Фридерик Миллер (в России называвшийся Федором Ивановичем) был даже утвержден императрицей Елизаветой российским историографом. Эти ученые сделали немало для науки, напечатав ряд древних летописей. Однако, недостаточно хорошо владея русским языком, находясь под влиянием европейских сочинений, наделали и немало ошибок. Великий Ломоносов, при всей своей излишней горячности, правильно предостерегал их и их последователей от опоры только на ограниченные европейские знания о России, хотел, чтобы «деяния прошлые гордость вызывали».

Но ученые уже и совершили благое дело: извлекли из монастырских библиотек, царских и губернских архивов то, что многим казалось хламом. То было извечное российское увлечение – летопись! У открывших ее она вызывала восхищение своим сбором фактов и стилем, доходившим до поэтических вершин, что казалось и ненужным для методичных европейских хроникеров.

Екатерина с самого начала своего прикосновения к российской истории поразилась полнокровию русских летописей, их образности и системе, приказала приносить и представлять ей летописи и извлечения из них. Это поручение было высказано и ординарному профессору Московского университета Антону Алексеевичу Барсову. Державное поручение он выполнил со всем тщанием и вместе с профессором Чеботаревым предоставил такой свод летописей императрице. Для Екатерины история «все больше и больше становилась любимым занятием». С гордостью говорила: «Ничего не читаю, кроме относящегося к XIII веку Российской истории. Около сотни старых летописей составляют мою подручную библиотеку. Приятно рыться в старом хламе». Сама-то она прекрасно сознавала, что это сокровища, которые дано оценить не многим. А она чувствовала сквозь их страницы запах гари сожженных татарами деревень, собирательское рвение московских князей, слышала стук топоров на пепелище и главное – ощущала пробивающуюся мощь будущего царства, дух народа, способного совладать с самой большой напастью. И над всем этим - неземную волю великого молитвенника за Землю Русскую Сергия Радонежского, отмолившего у Бога жизнь на ней и будущее ее процветание. Она попросила, и ей принесли  икону святого старца. Молилась долго перед ней на коленях, чтобы дал ей силу править мудро и справедливо, чтобы устояла держава Русская, чтобы крепла она.

Особливо требовалось уточнение истории, когда родились внуки. Для них надо было сделать историю понятной, проистекающей из великого предназначения державы Русской и власти державной. А историки старались, чувствуя потребность. Написал свою историю России тайный советник Михаил Щербатов; на немецком языке выпускал «Coбрание сочинений, до Российской истории касающееся» историограф Миллер; поражал своим трудолюбием сочинитель и собиратель из курских купцов Иван Голиков – его труд «Деяния Петра Великого, мудрого преобразователя России» поразил даже Екатерину. К первым двенадцати томам этот «Петров радетель», отдавший себя и все свои накопления на завершение труда, присовокупил позднее еще 18! Кое-что он, конечно, в рвении преувеличил, много излишнего вставил в книги, но в извинение оного он называл себя не историком, а панегиристом своего героя и собирателем его дел. Да к тому же в погрешности «против воли вовлекали его патриотическая ревность и природная охота размышлять». 30 томов стали подлинным памятником историческому собирательству и вызвали восхищение современников, один из которых написал следующую эпиграмму:

Воспитанник дьячков! Безграмотный писец!

Скажи, чьей властию ты сделался творец?

Когда вскарабкался на трудную столь гору,

И мракоумного быв не причастен вздору,

Свершил желание отечества сынов.

И собственну к нему явил свою любовь?

Великого Петра деяния чудесны.

Труды, старания сколь были нам полезны,

Явил трудами ты толико многих лет.

Творению его давно чудится свет,

Но кто ж достойно то изобразить потщился?

Судьбой был избран ты, с усердием стремился,

Покрыл ленящихся ученых всех стыдом,

Бессмертия достиг всехвальным столь трудом.

Г. Б.

Да, Иван Голиков «вскарабкался» на трудную гору истории и «свершил желание отечества сынов»: представил деяния – биографию Великого Петра в различных материалах. Не пора ли было воспеть и екатерининскую эпоху или, по крайней мере, поставить ее на прочный пьедестал прошлого. Но как?

Екатерина сама начинает сочинять «Записки касательно Российской Истории», составленные из разных русских летописей со многими синхронными таблицами и с критическими замечаниями. Ученые позднее отмечали, что если бы в них указаны были «источники, из коих почерпались выписки сии, то бы книга сия была совершеннейшею в своем роде для любителей Русской Истории».

Она набрасывалась с жадностью на летописи, выписывала из них интересные куски, делала сопоставления с днем сегодняшним.

Екатерина настолько увлеклась летописями и написанием истории, что считала до конца жизни это любимым

занятием.

В письме к Гримму 12 января 1794 года она писала: «У меня все был недосуг, благодаря делам и старинным летописям. Дошедши до 1321 года, я остановилась и отдала переписывать около восьмисот страниц, нацарапанных мною. Представьте, какая страсть писать о старине, До которой никому нет дела... А между тем, я очень довольна, что привела в порядок все относящееся до истории, и сделала это лучше всех, кто брался за эту работу До сих пор. Я тружусь точно за деньги, так корплю, так стараюсь, кладу в дело весь свой ум и сообразительность, и всякий раз, как напишу страницу, восклицаю: Ах, как это хорошо, мило, восхитительно! Но, конечно, я никому об этом не говорю, кроме Вас, Вы понимаете, надо мною стали бы смеяться».

Однако не только наслаждение руководило императрицей. Грохнула Французская революция. Пала Бастилия. В руках восставших оказался король. Приближалась развязка.

Надо было показать вековечность монархии, ее истинность: неизбежность разгрома бунтовщиков.I

Вольтеровы изыскания, мудрости Монтеня, Монтескье и Дидро оказались пьедесталом для кровавой революции. Надо было искать опоры в истории народа, в подвигах тех, кто готов был к самопожертвованию во имя Отечества и монархии.

 

Олимпийцы советуются

 

Год 1790 был снова нелегким, хотя война со шведами сошла на нет, турок били, но красным заревом полыхала на далеких европейских границах Французская революция; Шатались королевские троны. Не Пугачев сокрушал, а слово. Слово о свободе, равенстве и братстве, сказанное всуе. И она от этих слов не шарахалась, придя к власти. Внимательна была к речениям энциклопедистов французских. Но когда сие внедряется тесаком, пулей и кулаком, когда простолюдин необразованный стал равенства со старинным родом аристократов требовать и братства с королем, поняла, как они ошибались и какую удобную стезю проложили для бунтовщиков. Решила свериться с отечественными любомудрами и историками, как их слово отзывается на время, куда компас эпохи стрелку настраивает, что века вещают им и ей в успокоение. Собрала их у себя в Зимнем дворце для совета.

Да, то было сборище олимпийцев. Не богов, конечно, но вершителей судьбы России. Но не нынешней, ибо нынешняя была в руках у правительницы и ее сподвижников, а той бывшей, прошедшей, которая вроде бы состоялась, но от того, как ее прописать, как выстроить, кого в герои определить, что вспомнить, а что и призабыть, зависело, как обозначится эта судьба в головах, сердцах и душах потомков. Так что близки они были к олимпийским богам отнюдь не только своим спокойствием, академией воспитанным, по воле и предначертаниями которой выстраивалась отечественная история.

В тот осенний день во дворце собрался весь цвет российской исторической науки. Находился тут, конечно, бывший член Военной коллегии, а ныне член Российской академии Иван Никитич Болтин. Осиян он был служением в канцелярии у князя Потемкина, а от того вельможи немало шло света, знания и догадливости. Слегка отстранясь от других, зашел и стал возле второго стула от императрициного кресла тайный советник и член Российской академии Иван Перфильевич Елагин. Его отделение и некоторое превозношение над другими связано было, возможно, с тем, что был он еще Главным директором придворной музыки и театра. А придворная музыка позволяет видеть императрицу не только по ее вызову, а и в то время, когда академик за книгой корпит и не имеет возможности свой взгляд отстоять. И тут свидетель танца царствующей особы в сердце ее проникнуть может скорее. Вошел, раскланявшись во все стороны, и даже креслу императрицы, управитель корпуса чужеземных единоверцев, известный не только на весь С.-Петербург, но и на всю Россию, Алексей Иванович Мусин-Пушкин. Не вошел, а влетел резкий в движениях князь Щербатов. Он всем был известен как достойный защитник русской старины, неутомимый спорщик, обличитель и забияка. Оглядел всех, поклонился и обошел стол, чтобы не сесть рядом с Болтиным, коему дал недавно отповедь в своем письме. Зашли и другие, стали за стульями, ожидали императрицу...

Екатерина появилась без предварительного объявления, жестом пригласила всех садиться, сама же по привычке стала ходить между столом и окном, выходящим на Неву. Помолчала, потом без нажима, уже утверждая и вопрошая, промолвила:

– Что будет, господа? Бастилия пала. Король французский, попустивший разгул черни, погибает в плену у оной. Слова почитаемых нами много лет Вольтера, Дидерота, Монтескье в свою противоположность обратились. Не разум, кажется, восхваляли они, а безверие. Они от вопросов к Богу и сомнений в собственной натуре к отрицанию божественного откровения и загробного возмездия пришли. Нам их разум казался ослепительным, но мы не заметили, как, прикрываясь их мыслью, кровожадные еретики себе здание выстроили. Когда мы с Дидеротом многочасовые беседы здесь вели, – Екатерина обвела рукой залу, – он благосклонно о нашем императорском правлении отзывался. Я много и часто разговаривала с ним, но не столько с пользой для себя, сколько из любопытства.

Она постояла возле окна, любуясь серой волной Невы и, обернувшись, продолжила:

– Если бы я его послушалась, мне пришлось бы все перевернуть в моей империи вверх дном, пришлось бы совершенно преобразовать и законодательство, и администрацию, и финансы, для того чтобы очистить место для невозможных теорий. Я уже и тогда, и сейчас тем более, решила опираться на дух православия, а разум крепить примерами из отечественной истории, из тех подвигов, кои предки наши совершали во имя Отечества и своих монархов. Я вас, почтенные ученые мужи, пригласила, дабы еще раз утвердиться в правильности нашего следования по пути, назначенному предками нашими, дабы услышать, как продолжают совершаться труды исторические, что творите вы ныне. А сверх того хотела еще раз дать вам задание собирать, отбирать и хранить все ценное касательное российской истории, как древней, так и новой.

Она еще раз прошлась к окну. Затем села, погрузив свое отяжелевшее за последние годы тело в кресло. С любопытством оглядела их, как, наверное, Петр вглядывался в своих полководцев-соратников накануне Полтавской битвы. Заметив замешательство и желание каждого сказать слово первым, примирила:

Начнем по кругу. Иван Перфильевич, открой сию конференцию.

Елагин встал, поклонился и, как бы продолжая разговор, обратился к Екатерине:

– Матушка, Ваши мудрые рассуждения во всем подтверждаются. Я много древних, и новых, и внешних, и своих о России писателей прочитал, ища в них того, что может удовлетворить и желанию, и любопытству читателей, да и потребностям общества. Но, кроме Вашего сочинения, нашел особливое в чужестранных незнание, или завистливую ненависть, и редко правду, на презрении, однако ж, всегда основанную. А в наших ничего, деяний достойного. Нет в них ни слога приличного, ни описаний важности, ни верви, повествованию свойственной, ни же внимательного к разбору дел и к услаждению читателя старания. Историку многочисленные сведения нужны, а наши летописатели всего, что их окружало, не знали. Ежели труд мой «Опыт повествования о России», коий я начал писать, будет продолжен, то я потщусь украсить сочинение свое подражанием Тациту, Титу Ливию, Саллюстию, Плутарху, Ксенофонту, Робертсону и Гуму и, кроме того, любомудрием Пифагора, Платона, Лейбница, Солона, Ликурга, Гроциуса и Пуффендорфа хотел бы отметить. И тогда в оном наставлении станет паче всего, – Иван Пер- фильевич не постеснялся поднять вверх свой перст, на который даже императрица с любопытством посмотрела, – паче всего нравственная проповедь евангельская и непорочного Богословия – важность сердцу. И нрав моего урода сочиненного даст, может быть, притягательную нравиться силу.

Он сделал паузу и окончил на высокой ноте:

– Надеюсь, мысль моя сего труда не будет лицеприимством управляема, ни рука страхом не будет водима, ни же перо в желчь омочено!

Екатерина с уважением посмотрела на своего директора придворной музыки и театра. Силен не только в сочинительстве трагедий и комедий, но вот и в этом близком ее замыслу историческом сочинительстве. Одобрила.

– Отменно, Иван Перфильевич! Дай Бог осуществиться сему замыслу! А что вы думаете, Алексей Иванович? Как думаете наладить дело исторического просвещения общества нашего – о народе я не говорю, здесь дело наших священнослужителей. Пусть они Евангелие донесут до каждого прихожанина.

Мусин-Пушкин встал, учтиво поклонился императрице, затем всем остальным и тихо, но отчетливо сказал, как бы раскладывал по полочкам:

– Ваше величество, императрица Всероссийская!

Екатерина перебила:

– Давайте без церемонии, господа академики!

Мусин-Пушкин склонил голову и продолжал:

– Вы имеете такое же славное имя между писателями и историографами России, как и между монархами. Уже Ваш «Наказ Комиссии о сочинении проекта нового Уложения», как и сам «Наказ», один в Кунсткамеру Санкт-Петербургской академии положенный, а другой сохраняемый в Сенате, показали, сколь прекрасно владеете Вы сравнениями историческими, как точно Вы события выстраиваете, на сколь многие факты опираетесь. Сей «Наказ» стал образцом законодательной мудрости и политической философии. И даже во Франции был запрещен как опасная для тогдашней политики книга.

Екатерина закивала:

– Да, да! Ежели б король сим «Наказом» руководствовался, то, может, бунтарской революции не было бы.

Про себя подумала – а и она, пожалуй, правит по другим законам.

Мусин-Пушкин переждал и вывел на предмет разговора снова.

– Но особливо, Ваше величество, мудрость державная проявилась в Вашей заботе о прошлом, когда Вы стали готовить и издавать «Записки касательно Российской истории». Вы нас, почитателей мудрой Клио, заставили искать и переписывать русские летописи, сами их выстроили, свод оных подготовили, синхронические таблицы сделали. И книги эти изданные поражают воображение. Я уверен, что сие деяние заслуживает избрания Вас почетным академиком, и удивляюсь, почему сие до сих пор не произведено.

Екатерина опять укоризненно покачала головой.

– Господа академики, не надо мои скромные труд превозносить. Они для меня суть поиск ответа, как предки наши выходили из бед и тяжелых времен, как хозяйство строили, как друзей приобретали, а врагов сражали. Ежели все мои подданные в своем добром отношении начнут меня в свои сословия и цехи избирать, то я и почетным сенатором стану, и почетным бергалом, и почетным моряком, и почетным цирюльником!

Последнее ее рассмешило, она захохотала, не стесняясь, обнажая свои белые зубы. Смеялась долго, потряхивала головой, потом, утирая выступившие слезы, сквозь смех выговорила:

– Прости, Господи. Вот ведь и Фридрих смеялся заразительно. Сие у него от превосходства над другими было. Да и был ли когда великий человек, который не отличался бы веселостью и не имел в себе неистощимый запас его. Я же смеюсь просто оттого, что смешно. Ладно, Алексей Иванович, не сердись! Я знаю тебя как любителя отечественных древностей, собирателя старинных рукописей и монет, изделий и прочих редкостей, а посему дарю тебе несколько пергаменных книг, летописей и старинных бумаг для изданий.

Мусин-Пушкин склонился в почтении еще раз и закончил:

– Ваше величество, вы всегда добры ко мне, а Ваше поручение выписывать из летописей все, что могло относиться к «Запискам Российской империи», доставило мне случай получить из всех книгохранилищ, особливо подведомых духовенству, самые редкие книги, документы и вещи. А посему, как и прежде, я предлагаю усилить поиск всех древностей российских, переписывать их и издавать, а то, не дай Бог, какой пожар – и великие творения уйдут от нас навсегда.

Екатерина покивала головой и обратилась к Болтину, уже давно испытывающему нетерпение.

– Иван Никитич! Не пыхти, дорогой наш академик, твои заслуги нам ведомы и особливо споспешествование сочинению Российского словаря да критики леклерковой истории России. Сия критика многих побудила к более точному описанию Отечества нашего. Да благодарна и я тебе лично, за примечания на мою пиесу «Историческое представление из жизни Рюрика». Что скажешь ты в пользу исторической науки?

Да, Болтин весь изнервничался, он опасался, что Екатерина первому даст слово его противнику князю Щербатову, и с места в карьер решил того принизить. Начал старинным слогом:

– Великая Государыня! Во первых словах хочу призвать историков служить истине, а не имени своему, и из-за боязни принизить оное своих ошибок не признающих. Не боюсь присутствия, а скорее радуюсь, что не заглазно хочу сказать, что достопочтенный князь Михаил Михайлович Щербатов написал Российскую историю, в коей есть и достоинства свои, но и великие неисправности. А в оных он признать свои ошибки не хочет. Но то его научный авторитет не возвышает.

Екатерина подняла длань и прервала Болтина.

– Иван Никитич! Тот спор оставь для академических разборок, тем паче, как мне из-за своей низкой учености кажется, вы спорите о сущих вероятностях, и только один другому уступить не хотите.      

Болтин склонил голову и как ни в чем не бывало продолжал:

– Итак, главное – истина, на достоверности покоящаяся. И далее достоверность надо искать в старинных книгах, летописях, лексиконах, свидетельствах иноземцев, искать, но, конечно, с осторожностью относиться к ним надо. Вы, Ваше величество, знаете, и в скорости я Вам великий подарок с некоторыми любителями нашей истории преподнесу. То будет перевод и изъяснение «Русской правды», еще Великим князем Ярославом за ее составление Мудрым прозванным. Сей свод законов Древней Руси поражает обширностью и разноприменимостью, тщательным прописанием правил и обязанностей.

Императрица нахмурилась, почувствовала внутренний укор за то, что воцарилась на трон, не зная тех основ, на коих прежде держава Российская высилась. Грустно пояснила:

– Да, ежели бы мы при составлении «Наказа» больше корневыми российскими правилами руководствовались, а не фантазиями Монтескье и Дидерота, то он был бы давно Законом внутренним для всех россиян. Спасибо, Иван Никитич, за сей труд. То великая заслуга нашей истории, и повелеваю его сразу оттиснуть в типографии вашей. А как идет работа над историческим, географическим и статистическим описанием Российской империи?

Болтин счел возможным пожаловаться на то, что не со всех губерний поступили сведения, но по всем наместничествам он уже почти описал состав населения, древнее и нынешнее состояние народов и городов, местоположение, границы, нравы, обычаи и суеверия, промыслы, почвы, реки, произрастание, доходы, выгоды и недостатки сих земель. И в ближайшее время сей труд государыне представлен будет.

Последним говорил Щербатов. Вельможные академики напряглись. Его желчный нрав и недовольство многим из того, что происходит в империи, знали почти все. Да и по лицу Екатерины пробежала хмурь. Доносил Шешковский, что князь постоянно распространяется о падении нравов в государстве, об отходе от российских традиций, об обезьянничанье в науке и театрах. Но сейчас он в пререкания не вступил, лишь в начале, после приветствий императрице, сказал, что на явные охуления его «Истории» он и другие достопочтенные ученые люди уже ответили, а он хотел бы родовитость и заслуженность старинных русских родов подчеркнуть, чему, как известно, его «Краткое историческое повествование о начале родов князей российских, происходящих от Великого князя Рюрика», а также труд «О старинных степенях чинов в России» посвящены. И забвение этих корней приводит к тому, что всякого рода самозванцы появляются, и сему он также посвятил свою «Краткую повесть о бывших в России самозванцах». А там, где появляется человек без роду, без племени, начинает смута произрастать, желание от России отделиться, а то и прямой мятеж. Посему он еще в 1771 году о мятежах в России составил летопись, коя во многом поучительна.

Екатерина при словах о мятежниках и самозванцах разволновалась, поднялась с кресла, стала ходить, напоминая тигрицу в клетке.

– Самозванство идет от представления, что каждый может монархом стать, что правителя можно сменить, заменить каким-то Национальным собранием или Советом, может, даже почтенных людей. Вот Василий Новиков много полезных дел сделал, книжную торговлю наладил, но за его спиной целое гнездо мартинисты свили, да и сам он сему вредоносному зелью духовному дань отдал. Ну почему они, Михаил Михайлович, в государе видят главную беду, а не в пороках человеческих, не в блажи, безделии, пьянстве, непослушании? Или надо, как Петр Великий бороды, головы сечь, тогда только покорство восстановится?

Она остановилась, взялась за спинку кресла, как за штурвал, и, припав к правой его стороне, твердо продолжила:

– Итак, господа академики. Мне приятно, что наука наша историческая не иссякла и не закончилась в связи с уходом великого Михаила Ломоносова и его пользительного противника Федора Миллера. Они оба свой вклад внесли. Один следовал духу, другой букве истории. Нам то и другое нужно. И коль вы сегодня, господин Мусин-Пушкин и господин Болтин, говорите о поисках и распечатке летописей, то это и есть те буквы, без которых и всей книги не прочтешь. А коль вы, господа Щербатов и Елагин, заговорили о мысли и главном принципе, которые пером историка водить должны, то это и есть дух науки сией. На основах Божественных построений при служении Истине, Государю и Отечеству наука сия полезная и необходимая для русских людей и России будет.

Она, продолжая держаться за спинку, оттолкнулась от кресла и, выпрямившись, горделиво закончила:

– Тешу себя надеждой, что и мои игры в сочинение истории Российской небесполезны для вас и меня были. Я поняла, что сие за сокровище, овладеть коим надо не только правителю, но и всем достопочтенным людям. И чем  больше из сих сокровищ берешь, тем больше они прирастают сверкающими каменьями знаний. Вас же благодарю за то, что вы откликались на мой запрос, искали летописи, готовили публикации, выпускали статьи. Нет, не вольтеровскими заповедями, не мыслями Монтескье и Дидерота русский человек жизнь свою определять должен, хотя и оные знать возможно, а собственным историческим опытом. Знать должен он своих героев и подвижников духа, государей и князей, их победы. Должен ведать, какие поражения и беды претерпела Россия и как из них вышла. И посему ваш труд достоин самых высоких похвал, ибо должен быть неподкупен, лести не предан и желчью, как правильно сказал Иван Перфильевич, не водим. За сим благодарю вас. Творите, корпите, служите Господу Богу, Трону и Народу Руси!

 

Словом державу вознести

 

У Екатерины было невиданное множество дел: по организации государства, обустройству державы, проведению многочисленных и небесполезных реформ, наполнению казны, снаряжению экспедиций, по наблюдению за спокойствием границ и их охране, разгадыванию козней иностранных держав, выявлению их шпионов и доносителей, но законодательству и работе Сената, духовному окормлению и деятельности Синода, по созданию новых промышленных предприятий и торговле с заграницей, укреплению русской армии и флота, соединению в русской державе инородцев, предотвращению заговоров и бунтов, приращиванию империи...

Работала она так, как после Петра Великого никто из державных руководителей не работал: с раннего утра и до позднего вечера. Сообщения высших сановников, отчеты губернаторов, вникание в финансовые бумаги и расчеты, чтение многочисленных документов и почты, приемы иностранных послов, а еще балы, поездки по стране,– впрочем, и это она использовала для познания многочисленных предметов и явлений, для бесед многоумных, хотя развлечений и любви, как известно, не чуралась.

Но вот как умудрялась она в этой суете среди многочисленных дел, в своей постоянной нацеленности на исполнение различных замыслов, в повседневности хотя и Державных, но мозаичных забот осуществлять свои литературные экзерсисы, как пришло ей в голову, что одна из главных ее задач – это защищать, спасать и далее развивать русский язык? Значит, ощутила она, что русский язык, наряду с ее монаршей властью, с армией, скрепляет державу! Помимо всего, с его помощью в России создавалась литература, писались сочинения, которые императрица до сих пор надеялась поставить на службу Державе.

А литература на глазах ошеломленных, успокоившихся в своих имениях (после Указа о вольности дворянства) помещиков, служащих в различных присутствиях дворян и даже вельмож вдруг превращалась в нечто такое, без чего нельзя было податься в свет. Ибо, если не прочитал только что вышедшего Свифта и его Гулливера, если не можешь что-либо сказать о рыцаре Дон Кихоте и Робинзоне Крузо, не оценишь комические сценки Скрона и «Повесть о Хромоногом бесе» Лесажа, то ты, считай, и не принадлежишь к дворянскому сословию, в твоей образованности и воспитании усомнятся. Именно при Екатерине выходят эти авторы, да еще знаменитые сказки «Тысячи и одной ночи» и уж, конечно, близкие сердцу, а скорее расчетливому yму императрицы, Вольтер, Руссо, Монтескье.

Ну да ладно – французские и немецкие литературные творения, но ведь и русских романов и драм, стихов, сатир появилось невиданное множество. Всех поразило незаимствованное оригинальное сочинение Федора Эмина «Непостоянная Фортуна, или Похождения Мирамонда». Про этого Эмина ходили легенды; был он то ли турок, то ли малоросс, скитался по странам Азии Африки и Европы. Когда в Лондоне принял православие и попросился на службу в Россию, то в документах указал, что ему известны языки английский, немецкий, итальянский, испанский, португальский, турецкий, польский. Поэтому-то и преподавал он иностранные языки в сухопутном кадетском корпусе. В центре «Непостоянной Фортуны...» похождения Мирамонда – турецкого благородного принца в том числе, по-видимому, и похождения авторские. Но вокруг этих путешествий в книге еще множество всяких «гисторий», просветительских сообщений о разных странах, устройствах и быте народов; особенно Эмин следовал тут принципу Екатерины, заявляя сочинителям романов: «Наблюдать должно, чтобы из них была польза обществу!» Его замечательным любовно-психологическим романом «Письма Ернеста и Дарвары» зачитывались многие в то время, считая, что он чрезвычайно тонко описывает чувства и психологию героев. Это отразилось даже в его эпитафии:

 

Померкли те глаза, что сердце пронизали,

Сомкнулись те уста, что страсти порицали.

 

Высший Свет с недоумением отнесся к другому известному сочинителю – Михаилу Чулкову, к его авантюрно-бытовому роману «Пригожая повариха, или Похождения развратной женщины». Однако роман читали, смеялись над его героями. Но особенно в литературных кругах отмечался его «Пересмешник, или Славянские сказки». Здесь автор отнюдь не следовал принятым нравоучениям и поучениям, а призывал посмеяться, ибо, писал он, «человек, как сказывают, животное смешное и смеющееся, пересмехающее и пересмехающееся». И вообще он нашел читателя в провинциальном городе и поместье, где все бывало и где знали толк в разных баснях и историях.

В те же годы прогремел и надолго остался на подмостках театра знаменитый «Недоросль» Фонвизина, а также «Щепетильник» Владимира Лукина, комедия «Так и должно» Михаила Веревкина.

Были исполнены первые русские оперы. «Анюта» Михаила Попова, музыку к которой написал выдающийся русский композитор Евстигней Фомин, произвела впечатление. Еще больший успех был у оперы «Мельник-колдун, обманщик и сват» драматурга Александра Аблесимова на «подобранную» народную музыку скрипачом Соколовским. Не меньший успех в Санкт-Петербурге имела опера автора и музыканта Михаила Матинского «Санкт-Петербургский гостиный двор». Обратила на себя внимание «драма с голосами» «Розана и Любим» родственника княгини Дашковой Николая Николаева.

Продолжали греметь над Россией и торжественные оды «любимца муз» Сумарокова. Слышались победные поэтические слова, торжественные звуки виршей монументального Хераскова, особенно его поэмы «Чесменский бой» и эпопеи «Россиада», лились свободные и согласные с природой строки Майкова. Громкий литературный успех пришел к Ипполиту Богдановичу, его поэма «Душенька» стала символом «приятнейшей страсти чувствительных сердец», она проложила путь Карамзину, Батюшкову, и даже «Руслану и Людмиле» Пушкина.

Ну и подлинным поэтом-триумфатором екатерининской поры стал Гавриил Державин. Одно за другим следовали его произведения: «Ода на день рождения Ее величества, сочиненная во время войны и бунта 1774 года», занимательнейшая во всех отношениях элегия «На смерть князя Мещерского», знаменитая ода «Фелица», посвященная Екатерине с сатирой на окружавших ее «мурз». Это дорого обошлось поэту, но после этих стихотворений, и особенно наиболее прославленной оды «Бог», он был признан крупнейшим поэтом XVIII века.

Русская литература была на подъеме, и именно она выставила на обозрение проблемы языка, его совершенствования, его утверждения в жизни, обиходе. Поэты, писатели, драматурги потребовали (сатирой, иронией, торжественным слогом оды) оградить русский язык от засорения, заимствований, неумеренного употребления французского языка, засилья немецкого, от пренебрежения родным словом. Они и сами упорно искали коренные русские понятия, заменяющие иноземные слова.

Екатерина почувствовала это. У нее был своеобразны комплекс от того, что она была не коренная русская царица. Ей хотелось не только овладеть полнокровной русской речью, но и создать литературные и научные труды, писанные красивым и понятным слогом. Поэтому она благосклонно прислушивалась к мнению «пиитов», сама забиралась в дебри филологии, играла со словом, думала о создании полновесных словарей и грамматик.

Еще до Екатерины русские писатели пеклись о языке. Одним из тех, кто создавал русскую филологию, был маститый, нервный и резкий по характеру, хотя постоянно унижаемый Василий Кириллович Тредиаковский. В условиях приема его на работу в штат академии, после того как он побыл придворным поэтом при императрице Анне Иоанновне, в одном из пунктов было приказано: «Вычищать язык русский, пишучи, как стихами, так и не стихами». Его упорная работа на этом поприще привела к тому, что в 1735 году при Академии наук учреждалось «Русское собрание любителей русского слова». Тредиаковский произнес речь «О чистоте русского слога» и призвал академиков заняться созданием «грамматики доброй и исправной», «дикционария полного и довольного» и учить сложению стихов. Однако состав ученых был таков, что ничего этого они создать не могли. Лишь сам Тредиаковский составил «Новый и краткий способ к сложению стихов российских» и эта книжечка явила начало новой эпохи в истории русского стихотворства. Над самим же Тредиаковским высокомерно издевались вельможи и придворные приживалы. Они не понимали еще высоты слов «поэт» и «ученый». Лишь при Елизавете он получил звание академика, но умер в нищете и бедствиях.

Высшее общество России говорило по-немецки. Студенты, чиновники, военные, провинциальные помещики, горожане говорили по-русски коряво, путано, не умея выражать мысль четко и понятно, – но говорили. Бумаги писались длинные, уму обывателя недоступные, стиль и слог их был ужасен. В церкви молитвы и чтения Евангелия шли на церковнославянском. Народ же простой – крестьяне, купцы говорили сочным, ясным, но не книжным языком.

Великим борцом за русский язык стал Михайло Васильевич Ломоносов. Пожалуй, никто из его современников не обладал таким разнообразным и глубоким знанием русского народного и книжного языка. Он вышел с Севера, где сохранилось северорусское (новгородское) наречие, потом жил в Москве, в гуще московских говоров, в Киеве постигал малоросский язык, изучал древнерусский и прилежно всегда читал церковные книги.

Ему и пришлось быть первым русским литератором, первым законодателем русского литературного слога и языка. Конечно, и Ломоносов вначале подражал иностранным авторам, шел за старыми образцами и создал учение «о трех штилях» (высокий, средний, низкий). В этом русле он следовал своему учению. Но потом гений создал два выдающихся произведения – «Российскую грамматику» и «Рассуждения о пользе книг церковных в российском языке». Он показал здесь себя великим ученым, постигавшим законы родного языка. Понимания поэзии, ее законов тогда в обществе не было. Кто умеет складно сказать, тот и пиит. При Дворе, в высшем обществе поэзию хотели держать всегда «при ноге», она была нужна для описания именитых балов, иллюминаций, дней рождения. Трескучие оды хорошо оплачивались, но и поэты считались настоящими придворными чиновниками, с ними особенно не церемонились, давали приказания о написании оды и дело с концом.

Ломоносов пытался вознести звание поэта на большую высоту, а понятие о литературе сделать уважаемым.

«Грамматика» его продемонстрировала, что он глубоко знает состав и свойства родного языка. Если тогда некоторые люди считали церковнославянский язык архаичным, консервативным, тормозом в развитии русского языка, то Ломоносов сделал замечательное открытие: церковнославянский обогащает русский литературный язык, он есть противовес нахлынувшей стихии иностранных слов, которые столь способствовали засорению и порче русского литературного языка того времени. В своем знаменитом «Рассуждении о пользе книг церковных в российском языке» он делает важнейший вывод:

«Всем любителям отечественного слова беспрестанно объявляю и советую изверясь собственным своим искусством... дабы с прилежанием читали все церковные книги, от чего к общей и собственной пользе воспоследует:

1) По важности освященного листа церкви Божией для древности чувствуем в себе к славянскому некоторое особливое почитание, чем великолепные сочинитель мысли сугубо возвысит.

2) Будет всяк уметь разбирать высокие слова от полдлых  и употреблять их в приличных местах по достоинству предлагаемой материи, наблюдая равность слога.

3) Таким старательным и осторожным употреблением сродного нам коренного славянского языка, купно с российским, отвратятся дикие иностранные слова, нелепости, входящие нам из чужих языков, заимствовавши красоту из греческого, и то еще через латинский.

Оные неприятности ныне небрежением чтения книг церковных вкрадываются к нам нечувствительно, искажают собственную красоту нашего языка... и к упадку преклоняют. Сие все показанным способом пересечется и российский язык в силе, красоте и богатстве, переменам и упадку не подвержен, утвердится коль долго церковь российская славославием Божиим на славянском языке украшаться не будет».

Эти столь великие и значительные слова важны всегда и для всяких преобразователей, которые из церкви церковно-славянский язык пытаются вытеснить.

В книжную же речь Ломоносов предложил допустить и «простой российский язык» (т. е. язык разговорный, язык народный).

Михаил Васильевич в своей «Грамматике» сказал возвышенное слово о русском языке, что на многие годы стало блестящим памятным знаком в похвальных речах о языке России:

«Сильное красноречие Цицероново, великолепная Вергилиева важность, Овидиево приятное витийство не теряют своего достоинства на российском языке. Тончайшие философские воображения и рассуждения, многоразличные естественные свойства и перемены, бывающие в сем видимом строении мира и человеческих обращениях, имеют у нас пристойныя и вещь выражающия речи».

Считая себя соперником Ломоносова, ту же линию проводил блестящий драматург, стихотворец и сатирик Александр Петрович Сумароков; в каком-то смысле он, при всей неограненности, подчас, его таланта, был «первым русским литератором», то есть человеком, пытающимся делать литературу главным и единственным началом своей жизни, желал добиться первенствующего положения для литератора в обществе. Конечно, ему это не удалось, но он прокладывал дорогу к будущему расцвету русской литературы. Двадцать шесть его трагедий и комедий шли на подмостках русских театров. Был плодовит он и в поэзии, в критике. В сатире же его, в баснях, эпиграммах, эпитафиях доставалось бюрократам, кичливым дворянам, крючкотворам, иудам.

В сатире «О французском языке» он резко нападает на галломанию дворянских верхов. А в своей эпистоле «О русском языке» ополчается на тех, «кто русско золото французской медью метит, / Ругает свой язык и по французски бредит».

Особенно знаменита была его басня «Порча языка», где рассказывается как, побывав в чужих краях, пес перестал лаять: «Медведем он ревел, и волчьи песни пел». Естественно, Собаки говорили:

 

Не надобно твоих нам новеньких музык,

Ты портишь ими наш язык; –

И стали грызть его, и уморили.

А я надгробие читал у пса сего:

Во век отеческим языком не гнушайся,

И не вводи в него чужого – ничего;

Но собственной своей красою украшайся.

 

Николай Новиков, фехтуя с Екатериной и ее «Всякой всячиной», в то же время выпускал стрелы сатиры во «французоманию» и в «немыслимое обязьянство» по отношению к иностранцам. В его журнале «Кошелек» мишенью был «шевалье де Мансож» (mensonge – фр. – ложь), который у себя во Франции был Мастером. Правда, Мастером «волосоподвивальной науки», то есть цирюльником. В России он выбрал более прибыльную профессию – Учитель. И стал учить дворянских сыночков, которым развивал «отвращение от своих соотечественников».

Новиков подготовил издание «Опыт исторического словаря о российских писателях» и в предисловии написал: «Не тщеславие получить название сочинителя, но желание оказать услугу моему отечеству к сочинению сей книги меня побудило». Знакомя читателя с историческими документами, историко-литературными памятниками, в предисловии к «Древней российской вивлиофике» пишет: «Полезно знать нравы, обычаи и обряды других чужеземских народов, но гораздо полезнее иметь сведения о своих прародителях».

Особенно беспощадно громит Новиков тех, кто восстает против засорения письма и «обыкновенного российского разговора», требуя «с крайнею только осторожностью употреблять иностранные речения», а «отыскивать коренные слова, российские слова и сочинять вновь у нас не имевшиеся» (1-й лист «Кошелька»). И эта борьба за отечественную культуру была основной задачей новиковских «Трутня» и «Кошелька». Французской галантерее, ложные фальшивым драгоценностям, «русским парижанам» и «немецким обезьянам» противопоставлялись «истинные драгоценные жемчуга», «наши праотцы», «древние добродетели».

Создатель русского реально-бытового романа Михаил Чулков внес свой вклад в изучение русского языка тем, что издал в эти годы «Сборник русских песен». В нем было собрано 800 песен (в том числе казацких и крестьянских), авторских романсов. Это был первый русский песенник.

Русская литература широко открыла двери для фольклора. Тот же М. Чулков в 1782 году в журнале «И то, и сио» печатал народные песни, потом издал «Словарь русских суеверий», а еще раньше «Краткий мифологический лексикон», в котором рядом с античными героями и богами восседали славянские. Чулков и не скрывал, что он хотел создать древнерусский, славянский Олимп. Это же делал и М. Попов (автор оперы «Анюта»). У них Венера – Лада, Амур – Лель, Аврора – Зимерцала, Аполлон – Световид и т. д. Многих богов древнеславянских авторы напридумывали. Но все равно это открывало дорогу к поиску национальных истоков и созданию национальных мифов.

В 1780 году один из плодовитых русских писателей Василий Алексеевич Левшин приступил к изданию десяти частей «Русских сказок». Он вообще считал, что западные повести о рыцарях нечто иное, нежели наши сказки богатырские. «Я закончил, – писал в предисловии к ним В. Левшин, – подражать издателям прежде меня начавшим подобные предания и издаю сии сказки русские с намерением сохранить сего рода наши древности и поощрить людей, имеющих время собрать все оных множество, чтобы составить «вивлиофику русских романов».

Эти русские писатели сводили вместе литературу и фольклор, и от них в будущем разрасталось древо сказочного повествования (Херасков, Державин, Карамзин, Батюшков, Жуковский и, наконец, «Руслан и Людмила» Пушкина).

Занимательной книгой в это время стал «Письмовник» Курганова (в первом выпуске «Российская универсальная грамматика»). Его основой явилась «наука российского языка», т. е. грамматика, а рядом с этим замечательное «присовокупление» в виде «сбора русских народных пословиц» и «сбора разных стиходейств», или «стихотворств», от народных песен и до стихов авторов XVIII века без указания фамилий, что и помогло некоторым из стихов «ународиться».

«Письмовник» как бы литературно связал XVIII век от его начала и до конца. Именно в эти годы проявился и показал неистощимость русского языка Гавриил Державин. Он, как Ломоносов, Сумароков, Новиков, Фонвизин, решительно выступал против глупого подражания иноземному, против галломании: «Французить нам престать пора, но Русь любить!» – восклицал поэт. И эту любовь для себя он видел в незаимствованных непревзойденных образах поэзии. Да, это блестящие победоносные оды, по поводу которых Екатерина впоследствии сказала: «Я знала, по сие время, что труба ваша столь же громка, как и лира приятна». Лира его столь живописно, мудро и мелодично воссоздавала русскую жизнь: водопады, леса, парки, дворцы, пиры со знатной шекснинской стерлядью, с винами, которые то льдом, то искрами манят, с благовониями, которые льются из курильниц, с плодами, которые смеются в корзинах, – что это было незабываемо и восхищало не только в XVIII веке. Природу призывал описывать, подражая солнцу (умей подражать ты ему: лей свет во тьму!), и заливал поля, луга, леса «златом», «серебром», «лазурью», «пурпурами», «багряницей». Рассыпал в своих стихах «горы алмазов, изумрудов, рубинов», «граненных бриллиантов». Казалось, лучшего поэта Россия и не народит. Но вся русская культура – ее кристаллизующийся и наполняющийся образами и знаками русский язык, закрепивший все лучшее в правилах и грамматических канонах, еще готовила того, кто напишет «Евгения Онегина» и «Медного всадника» «Бориса Годунова» и «Капитанскую дочку».

А тогда, в 80-е годы XVIII столетия, литература и наука открывали новые горизонты.

Отдадим должное Великой Екатерине, ее старшим и младшим сподвижникам и современникам, которые рачительно и заинтересованно отнеслись к русскому слову, отечественной истории, журналу, книге. Ибо на этих краеугольных камнях вырастали дух и слава державы и народа. От этого покровительства Екатерина и становится Великой.

 

Литературой нравы исправить можно

 

Императрица вызвала к себе из академии верного ей адъюнкта Григория Козицкого, который состоял в кабинете и «при собственных Ее Императорского величества делах». И когда он зашел с папкой для бумаг, приготовившись записывать, она остановила его жестом и пригласила сесть: «Думать будем». Да, это была ее привычка – прежде чем документ какой продиктовать, порассуждать о предмете.

– Григорий Васильевич, как ты думаешь, что может лучше острога человека вылечить от зловредных пороков?

Григорий поежился, не любил он этих вопросов-ловушек, но все-таки напрягся и медленно ответствовал:

– Воспитанием, Ваше Величество, да еще, может, школой.

– Верно, верно говоришь, господин адъюнкт, но не то. Разве взрослого человека в учебный класс загонишь, заставишь правила нравственные изучать? Он ведь и сам знает, что правильно сделать, что неправильно. Да не боится сделать неправильно. Раньше хоть церковь для него была местом, где одергивали, а ныне достопочтенные вельможи и знатные дворяне редко туда заглядывают. Да и чиновные люди, подьячие, купцы всякий стыд потеряли. Так чем же их можно оградить от ненравственного поступка, от лжи и от злобы? – И, не ожидая ответа, продолжила: – Может, наказанием, постоянным и неотвратным, здесь, на этой земле? Может, жестокой болью физической, кнутом и каторгой? И он тогда возвратится на путь нравственный? Скорее, ему сие нравоучение надо перед глаза поставить, достучаться до его разума, а в сердце высокие помыслы вдохнуть?

Козицкий напряженно ожидал следующего вопроса или разъяснения, так как знал, что императрица сначала ставит вопрос, потом приводит различные ответы и разбирает его со всех сторон и, наконец, сделает вывод и принимает решение. Так было и на этот раз. Екатерина не стала требовать от Григория Васильевича ответа окончательного, а произнесла его сама:

– Надо нашему соотечественнику как можно чаще внушать правила добродетели.

Козицкий кивнул, а Екатерина через многозначительную паузу четко закончила:

– Для сиего дела очень важно развить дело литературы. А сия дама очень важным орудием станет для распространения в обществе новых идей. Но ей, как всякой даме, надо место, где бы ее обозревали и выслушивали. Где вы думаете, господин адъюнкт, сие можно проводить?

Козицкий старался обычно не попадать впросак и, если не знал ответа, то только пожимал плечами, предоставляя императрице высказать мудрую мысль. Но на этот раз он был уверен, что скажет точно и ответствовал:

– В книгах, государыня, в выпускаемых печатных книгах.

Екатерина головой кивнула, но сказала не в соответствии с ответом:

– Книги дело хорошее, но надобно, чтобы люди могли регулярно читать и искать ответа в слове печатном. Слышали вы, Григорий Васильевич, о таком предприятии издательском, как журнал?

Козицкий, конечно, знал, но еще не понимал, к чему клонит Екатерина, и поэтому неопределенно пожал плечами. Та же торжественно закончила:

– Учреждаю я журнал с направлением сатирическим, обо всем пишущий, и название у него такое же: «Всякая всячина». Журнал для высмеивания пороков и утверждения добродетелей. Журналом сим сама буду распоряжаться, вас же определяю редактором для выпуска оного.

Козицкий, внутренне всполошился, растерянно посмотрел на Екатерину. Она его успокоила:

– Не бойся, Григорий Васильевич, я уже все продумала, ты же текущие дела будешь вести и перед обществом главным издателем представать. Вам же литературное дело знакомо, ведь вы же в «Трудолюбивой пчеле» у господина Сумарокова сотрудничали. – Она весело засмеялась, доставая какие-то бумаги из конторки: – Но тут не только представлять, ответчиком быть придется. Ведь не всем по нраву наши публикации будут, кое-кто обидится, кое-кто шпынять станет.

– Кто посмеет шпынять императрицино создание, – возразил Козицкий.

– Вот в том-то и дело: о том, что журнал – выдумка Екатерины, будем знать лишь мы вдвоем, – разъяснила императрица к смущению адъюнкта. Он побарабанил пальцами по столу, а Екатерина читала с вынутой из конторки бумаги: «...журнал будет направленным не против особ, но единственно на пороки и будет руководствоваться постоянно следующими правилами: первое – никогда не называть слабость пороком; второе – хранить во всех случаях человеколюбие; третье – не думать, чтобы людей совершенных найти можно было и для того; четвертое – просить Бога, чтобы дал нам дух кротости и снисхождение».

Императрица с некоей вопросительностью взглянула на Козицкого, тот поспешно кивнул и встал:

– Поздравляю Вас, Ваше величество, с началом новой эпохи в деле литературном и нравственном!

– Ну уж не эпоха, но начинание немалое я делаю! Да и своим литературным опытом, я надеюсь, дорогу дам в том и другим журналам, – устремив взор из кабинета на серые волны Невы, ответила она. – Вот Петр Великий газету первый в России стал выпускать, а при мне журналы российские жизнь освещать будут. – Она горделиво добавила: – Он жизнь хотел изменить сюртуками да штанами, кафтанами, а я – книгами да журналами. Многие в Европе меня называют «философ на троне», а я, думаю, буду и «литератором на троне». Давай еще напишем в первом своем обращении к читателям от журнала: «Я вижу будущее... Нет, поздравим с Новым годом... и дальше... Я вижу бесконечное племя «Всякой всячины». Я вижу, что за ней последуют законные и незаконные дети».

Козицкий с сомнением покачал головой:

– А что, будут и другие журналы? Ведь они в соперничество вступят. И где мы наберем тогда публикаций, материала?

Екатерина ответила не задумываясь, чувствовалось, что эти вопросы ей уже приходили на ум:

– Ну пусть соперничают для общего блага. А вы же старайтесь иметь наблюдательные глаза и уши на всех гульбищах, празднествах и собраниях в обеих столицах, а о неустройстве и грехах материала в нашем отечестве для сатиры хоть отбавляй. Смейся сколько угодно. А мы так и напишем: «...должны показать, первое, что люди иногда могут быть приведены к тому, чтобы смеяться самим себе. Второе, открыть дорогу тем, кои умнее меня, давать людям наставления, забавляя их; и третье, говорить русским о русских, и не представлять им умонареканий, кои они не знают». Великий Ломоносов говорил, что собственных Платонов и Ньютонов российская земля рожать может. Уверена, что Свифтов и Руссо, Стилей и Адисонов скоро русские журналы проявят среди моих подданных. В путь, достопочтеннейший Редактор!

Козицкий встал, поклонился, понимая, что его отпускают для оформления и приведения в порядок мыслей императрицы.

 

* * *

Да, это было событие значительное. «Всякая всячина» открыла дорогу русским сатирическим и другим журналам. В начале даже никакой цензуры не было, издавать мог всякий, у кого средства имелись. Принимались заявки даже от «анонимов». С конца января 1769 года было объявлено о выходе журнала, да не какого-нибудь, а еженедельного, «мелкотравчатого сочинителя», как он себя называл, актера и придворного слуги Михаила Чулкова. Чулков назвал его с намеком на «Всякую всячину» – «И то и сио». Не без вызова обоим Василий Руба назвал свой, вышедший в январе еженедельник «Ни то, ни сио в прозе и стихах».

В марте некий обер-офицер Тузов выпустил «Поденщину». С апреля стал издаваться еженедельник «Смесь». С мая стал больно кусать новиковский «Трутень», с июня ежемесячник романиста Федора Эмина «Адская почта, или Переписка хромого беса с кривым».

Сатирическая журналистика в России утверждалась мощным отрядом журналов и имен.

Журналы-то были и раньше, и неплохие. Первый русский литератор Сумароков стал первым русским журналистом, выпустившим в 1759 году русский литературный журнал «Трудолюбивая пчела». За ним появляется при Шляхетском корпусе журнал «Праздное время в пользу употребленное», «Полезное увеселение». Когда Екатерина пришла к власти, выходили журналы «Доброе намерение» и «Собрание лучших сочинений к распространению знания и к произведению удовольствия», а также ежемесячные сочинения. Вокруг этих и вновь созданных журналов собираются люди ученые, посвятившие себя литературе как положительному занятию. Они общались на страницах журналов друг с другом, с публикой, совершенствовали язык и слог. Но еще предстояло многое открыть, выстроить, возвысить в русском языке, чтобы грамотное общество обратило свое внимание на литературу. Предприятие Екатерины к созданию массовых журналов сатиры и литературы прокладывало для этого широкие пути.

 

Ответ злословию быть должен

 

Екатерина, не вставая из-за стола, протянула руку к тумбочке, взяла колокольчик, позвонила.

Зашел лакей. Спросила: «Козицкий приехал уже?» – «Ждут-с, уже полчаса». С раздражением бросила: «Я тебя о времени не спрашиваю. Когда императрица работает, она за временем не следит». – Лакей согнулся, получив неожиданную выволочку, и, услышав короткое «проси», кинулся исполнять.

Козицкий, исхудавший и даже почерневший за последнее время, бесшумно вошел, поклонился.

– Ну как ты думаешь, понимают оне? – спросила, не поворачиваясь от стола, за которым писала, и повторила: – Понимают оне, что я о державе, о людях пекусь? Ведь обижать людей знатных и незнатных – дворян, чиновников, купцов, превратить их в озлобленных животных недолго. Назови только его имя, с пороком свяжи – он ведь никогда не исправится. Только злобу затаит. А они же всех дегтем мажут, пороки фамильные на обзор выставляют. Ну где их человеколюбие и кротость? Неужели христианину – а они там, в «Трутне», надеюсь, не магометане или не иудеи – непонятно, неужели они не понимают, что, видя пороки и не имея любви, они права на порицание других не имеют.

Екатерина говорила медленно, с паузами, дописывая какую-то бумагу. Затем развернулась на стуле к Козицкому и пытливо произнесла:

– Ну, что скажешь?

Тот упорно молчал, ему выпады «Трутня» против «Всякой всячины» не нравились еще больше, чем Екатерине, ибо называли-то в обществе именно его простофилей и профаном, хотя все знали, кто за веревочку дергает. Но на императрицу не замахнешься, а слугу уязвить можно. Затем вздохнул и сказал:

– Я сам не понимаю. Ведь великое благодеяние, которое вы сделали господам сочинителям, или как они сейчас сами себя называть любят – литераторам, неоценимо. Столько журналов открыто, обращайся к читателю. Так нет, господина Сумарокова, коего вы пред отъездом в Москву облагодетельствовали, тысячу рублей выделили и приняли в своем кабинете, авторы сего «Трутня» используют и с вызовом его стихотворную строчку «Они работают, а вы их хлеб ядите» эпиграфом к журналу да и манифестом избрали. А небезызвестный сочинитель Фон-Визен после своего «Бригадира» возомнил о себе так, что и в иностранном ведомстве графа Панина отпускает зловредные реплики на двор, на верных слуг Вашего величества, на наш журнал, а потом сии злословия в «Трутне» коим-то образом появляются.

– Этот куда лезет? – согласилась Екатерина. – Надо будет сказать графу, пусть хвост укоротит подчиненному

– Да уж больно много их развелось, кому хвост поприжать надо.

Екатерина разволновалась, стала ходить по кабинету и обращаясь к дерзностным журналам, снисходительно размышляла:

– Я сама веселого нрава и много смеюсь. Признаюсь, что часто и по пустому, но насмешничество мне противно, ибо оно дурносердечно. А ваши журналы там видят пороки, где имеют место лишь весьма обыкновенные слабости, свойственные человечеству. Ибо все разумные люди признавать должны, что один только Бог совершенен, люди же смертные никогда не были и не будут безгрешны. Не все же писать для обличения, нужно не пропускать описывать твердого блюстителя веры и закона, хвалить сына Отечества, у которого верность государю.

Она грозно посмотрела на Козицкого, но тот не думал возражать и согласно кивал.

– В общем, я больше насмешки и злоречия над державой, над властью и порядками нашими терпеть не буду.

Императрица взяла оставленные на столике бумаги и передала Григорию:

– Вот возьми, читай вслух и подумай, кому в уста сии мысли вложить. Пусть будет это разумный господин, что о правде мыслит, некий Правдомыслов.

Козицкий пробежал глазами первые строчки, кивнул одобрительно и с выражением прочитал:

– «Мы все сомневаться не можем, что нашей государыне приятно правосудие, что она сама справедлива...» Да, да! Это надо сразу сказать, дабы они через развязные слова про суды и право судебное, утверждающиеся у нас в стране как в державе правовой, не могли тень на государыню бросить. А далее – господин Правдомыслов, сие имя, я думаю, мы и оставим...

Козицкий перевернул страницу еще раз. Екатерина нетерпеливо указала пальцем:

- Вот отсюда читай!

- «Долг наш, как христиан и сограждан, велит иметь доверие и почтение к законам, установленным для нашего блага правительством, и не поносить их такими поступками и несправедливыми жалобами, коих я, право, еще не видал. Впрочем, я не судья, а рассудил за нужное написать сие к Вам, написать для того, что некоторые дурные шмели на сих днях нажужжали в уши о мнимом неправосудии... Но, наконец, я догадался, для чего они так жужжат: промотались! И не осталось у них ничего, кроме прихотей, на которых по справедливости следует отказ...» – Так, матушка государыня, все отменно и ясно. И мы сие опубликуем, и всем все ясно будет. А если не будет?

Екатерина благодушно вслушивалась в написанный ею текст, но, уловив сомнения Козицкого, сразу преобразилась. Глаза стали цвета осенней невской волны, холодные и опасные. Ноздри раздулись, шея вытянулась, голова гордо вознеслась над согнувшимся Козицким. Екатерина встала и четко, как на приеме иностранных послов, которых любила поражать властностью, сказала:

– Те, кто свои сатиры на придворных господ, знатных бояр наших, дам, людей именитых писать продолжать в таком роде будут, должны знать, что сие не что иное, как дерзновение. И в старые времена послали бы его потрудиться для пользы государственной описывать нравы в каком-нибудь дальнем царстве русского владения.

Козицкий сжался, понимая, какая гроза накатывает на журналы, и согласно кивнул. «Ох, и дождется Николай Иванович Новиков, что сядет в Шлиссельбургскую крепость для познания судебного дела. И сразу его глас народа в глас прошения о помиловании превратится».

Екатерина оттаяла, вспомнила свободолюбивых своих друзей Вольтера, Руссо и Дидерота и уже незлобливо закончила:

– Нет, нынче дали волю писать и за такие сатиры не взыскивают... – Помолчала. – Впрочем, всю первую часть печатать, авось образумятся.

 

Птенцы гнезда Екатерины

Два великих подвижника, два русских святых

 

Величественно и благородно встает из века восемнадцатого Федор Ушаков. Адмирал, флотоводец, дипломат, стратег, политик, доброделатель и милосердец. Ныне, когда везде только и повторяется: «Политика – грязное дело»: кажется, невозможно соединить столь разнородные и противоречивые качества в одном человеке. А Ушаков соединил. Соединил и спаял их. Слил в сердце своем, в душе своей. А отсюда, наверное, и блестящие победы под Тендрой, у Фиодониси, у Калиакрии... А затем при Корфу. Он создал тогда, в конце XVIII века, новую тактику парусного флота, разрушил канон, установленный адмиралами «владычицы морей», покорителями Нового Света – испанцами и честолюбивыми голландцами, флибустьерами французами. Мелкопоместный дворянин с берегов Волги, воспитанник Морского кадетского корпуса и русской школы мореходцев не оробел перед самыми высокими авторитетами и расковал морское искусство. Сделал он это, опираясь на русского моряка, трудолюбца, исполнителя и христианина. Итак, на Черном море он стал адмиралом, флотоводцем, стратегом. А в 1798—1800 годах – Средиземное море. Он вместе с турецкой эскадрой освобождает от французов Ионические острова, становится отцом-основателем первого свободного греческого государства после разгрома Константинополя (Республика Семи Островов). Многие не помнят, да и не знали этого. А ведь он со своей эскадрой освободил острова, разрешил там греческий язык, способствовал созданию самой демократической в Европе конституции. Он сохранил мир между сословиями, оградил острова от бунта низов и чванливого деспотизма аристократов. Он восстановил там в правах православие. Республика Семи Островов, пожалуй, в то время была самым справедливым и свободным государством. А между тем сам Федор Федорович – верный слуга Отечеству и императору, монархист и человек глубоко православный. Но, значит, все это не делает человека ограниченным консерватором, тупым реакционером, примитивным исполнителем воли царствующих особ, как пытались нередко представить в наше время тех, кто был «слуга царю, отец солдатам». А Ушаков был самый заботливый отец солдату и моряку. Не раз из-под его пера выходили приказы, подобные этому: «Рекомендую всем господам командующим корабли, фрегаты и прочие суда в палубах, где должно для жилья поместить служителей, привесть в совершеннейшую чистоту, воздух даже в интертрюмах кораблей очистить, а затем здоровых служителей перевести на суда... Больных служителей, которые не могут помещаться в госпитале, содержать при командах... в казармах, в которых соблюдать всевозможную чистоту и рачительный за ними присмотр и попечение самих господ командующих. Также и я не упущу иметь и собственный присмотр за всеми...»

Моряки его обожали и боготворили. И без них он бы новой тактики не создал. Моряк был для него Человек, Соотечественник, Соратник. Он был для него брат во Христе. Он это подтвердил, уйдя в отставку и поселившись у Санаксарского монастыря на Тамбовщине. Там загорелась его новая звезда – звезда милосердца и благотворителя, Божьего служителя. В «Русском вестнике» после кончины великого адмирала в 1817 году было написано: «Кто жил для пользы общественной, тому приятно в преклонные годы жить с самим собой и Богом. Вот для чего покойный Адмирал для жительства своего избрал деревню, близкую к святой обители».

Верно подметил современник Ушакова. Это стремление многих истинных людей, изведавших суеты деятельной жизни в обществе. Однако Ушаков, удалившись от столицы и флота, не стал затворником. Его дом был открыт для всех жаждущих помощи, для ищущих успокоения, для бедных и убогих. В «Русском вестнике» писали: «Уклоняясь от светского шума, Ушаков не удалил сердца своего от ближнего. С какой ревностью служил он некогда Отечеству, с таким же усердием спешил доставлять помощь тем, которые прибегали к нему».

Вначале Ушаков считал, что уединился, отошел от мирских дел целиком, и усердно молился. Это истовое моление было замечено всей братией монастыря. Даже через двенадцать лет после смерти Ушакова иеромонах Нафанаил в письме архиепископу Тамбовскому Афанасию сообщал: «Оный адмирал Ушаков... и знаменитый благотворитель Санаксарской обители по прибытии своем из С.-Петербурга около восьми лет вел жизнь уединенную в собственном своем доме, в своей деревне Алексеевке, расстояние от монастыря через лес версты три, который по воскресеньям и праздничным дням приезжал для богомоления в монастырь к служителям Божьим во всякое время, а в Великий пост живал в монастыре в келье для своего посещения... по целой седмице и всякую продолжительную службу с братией в церкви выстаивал неукоснительно, слушая благоговейно. В честь и память благодетельного имени своего сдал в обитель в Соборную церковь дорогие сосуды, важное Евангелие и дорогой парчи одежды на престол и на жертвенник. Препровождал остатки дней своих крайне воздержанно и окончил жизнь свою, как следует истинному христианину и верному сыну Святой Церкви».

Ушаков молился усердно, поминая ушедших из жизни своих соратников, родственников, случайно встреченных на дорогах людей, желал здоровья живущим и раздавал все, что имел, всем, кто приходил к нему с просьбой, кто тихо надеялся, кто безмолвно стоял с протянутой рукой на паперти.

Мы часто говорим и вспоминаем замечательных русских меценатов – Морозова, Мамонтова, Бахрушина. Думаю, что с не меньшим благоговением следовало бы нам вспоминать великого милосердца и братолюба Федора Федоровича Ушакова. Он ведь с самого начала своей «большой» карьеры, «дабы не было розни» между родственниками, братьями, племянниками, раздавал и отдавал им свои поместья. Дальше – больше. Кто не знал на Черноморском флоте, что моряки, экипажи у Ушакова никогда не останутся голодными, раздетыми, бесхозными. Адмирал, если не мог вырвать довольства у чиновников Адмиралтейств, выкладывал на пропитание и обмундирование свои личные, кровные, адмиральские денежки. Вот, например, что писал он в приказе от 18 октября 1792 года: «По случаю же недостатка в деньгах по необходимости сбережения служителей в здоровье отпускаю я из собственных своих денег тринадцать тысяч пятьсот рублей». Наверное, ему потом что-то возвращала казна, а что-то и пропадало. Но не пропадала вера в адмирала у моряков, офицеров и всех служителей морских. Поселившись же у стен Санаксарского монастыря, казалось, спешил он отдать людям все, что у него накопилось. В грозную и кровавую войну 1812 – 1814 годов, будучи уже немощным для того, чтобы возглавить ополчение (а именно его избрали тамбовские дворяне во главе ратников), вносит вклад за вкладом, чтобы облегчить жизнь раненых и покалеченных солдат.

Темниковский предводитель дворянства Александр Никифоров, донося 15 января 1813 года тамбовскому губернатору о том, что для содержания и лечения больных солдат необходимо 540 рублей, далее сообщает: «Относился я по изъявленному благодетельному расположению к таковым пособиям к его превосходительству господину адмиралу и кавалеру Федору Федоровичу Ушакову, вследствие чего его превосходительство и представил вышеписанную сумму для продовольствия больных военнослужащих – 540 рублей в мое распоряжение».

Сам Федор Федорович в письме обер-прокурору Синода в апреле того же 1813 года, в ответ на обращение императрицы Елизаветы Алексеевны о свершении денежных пожертвований страждущим, писал: «Я давно имел желание все сии деньги без изъятия раздать бедным, нищей братии, не имущим пропитания, и ныне, находя самый удобнейший и вернейший случай исполнить мое желание, пользуясь оным по содержанию... в пожертвование от меня на вспомоществование бедным, не имущим пропитания. Полученный мною от С.-Петербургского опекунского совета на вышеозначенную сумму денег двадцать тысяч рублей билет сохранной кассы, писанный 1803 года августа 27-го дня под № 453, и объявление мое на получение денег при сем препровождаю к вашему сиятельству. Прошу покорнейше все следующие мне... деньги, капитальную сумму, и с процентами, за все прошедшее время истребовать, принять в ваше ведение и... употребить их в пользу разоренных, страждущих от неимущества бедных людей».

Образ жизни Федора Федоровича, скромность, щедрая благотворительность делали его почти святым для окружения, ему поклонялись, желали многих лет жизни. Так под прекрасным духовным знаком Благотворения и Милосердия закончилась жизнь великого адмирала. В графе о летах красивой вязью выведено: погребен в Санаксарском монастыре.

Почему же прибился старый адмирал в бухту монастыря в центре России, вдали от ярославской родины? Tут вроде и имений-то у него не было, родных, кажется, тоже… Как стал он таким верующим и милосердным? Всегда меня занимал вопрос: как рождается добро, порождается добродетель? То ли следствие это врожденного чувства у человека, то ли приходит оно с родительским словом, то ли передается как эстафета от соприкосновения с духовно наполненным, благородным поводырем? Наверное, все вместе. Так вот, к Федору Ушакову, по-видимому, пришло это от сияния его дяди Ивана, бывшего преображенца, принявшего в монашестве имя Федор. Начиная свою карьеру, Иван Ушаков, как и многие дворяне в храбром, бесшабашном и буйном Преображенском полку, вел достойный гвардейца образ жизни: пил, бражничал, кутил, был готов отдать жизнь за царя. От похмелья по утрам побаливала голова, вспоминалась буйная ночка, дух веры не просыпался. И вдруг однажды, в тот час, когда рухнул во время кутежа собрат-гвардеец и испустил дух без покаяния, Иван очнулся. Очнулся, огляделся, понял, что живет во грехе. И душа его встрепенулась, позвала к очищению. В одночасье бросил он службу, переоделся и бежал в северные леса. Молился, постился, просвещался. Потом, теснимый чиновными ревизорами, рыскавшими в поисках бежавших крепостных, перебрался в курские монашеские кельи, но там был отловлен как бездокументный бродяга и оказался перед судом. Преображенец? Дезертир? Клятвоотступник? Давно не было таких. Предстал перед самой императрицей Елизаветой Петровной.

– Пошто бежал из полка?

– Богу хотел молиться.

– Я бы и так отпустила.

– Тогда бы не поверили, а сейчас ясно.

– Прощаю. Можешь снова служить.

– Уволь, матушка. В монастырь прошусь.

– Куда же?

– В Саровскую пустынь.

Ладно. Но помолись за нас вначале в Александро- Невской лавре…

Такой приблизительно, как говорили современники, состоялся разговор между императрицей и беглым преображенцем. Отстоял он после этого у кружки подаяний в лавре. Прослыл честнейшим и чистейшим монахом, получившим новое имя – Федор. К нему толпами шли верующие. Братия ревновала. А он молился за всех, просил прошения за грехи их у Бога. И Бог, наверное, прощал многим из-за усердия святого отца, и потому многие из них пошли за ним в Саровскую пустынь, там вершил дела во имя Бога, помогал всем сирым и убогим. И распространялась вокруг Федора слава духовного подвижника, бессребреника, трудолюбца и страстотерпца. Затем перешел в глухую Санаксарскую обитель.

Маленький Федя Ушаков уже знал о бегстве своего дяди из преображенцев. Как и его отец, наверное, не одобрял этого. Но, поступив в Морской кадетский корпус, побывав в лавре, услышав о духовных его деяниях, постиг его подвижническую сущность. И, вполне возможно, заехал он к своему светлому родственнику, направляясь на юг, в Азовскую флотилию.

Было это или примерещилось мичману Федору Ушакову в морозные декабрьские дни 1768 года, никто сказать не может, да и не вспоминал он об этом позднее. Но, наверное, было, ибо не мог он упустить такой славной возможности, чтобы не завернуть, направляясь в Воронеж, к мудрому своему дяде. Тот уже оставил Саровскую пустынь и стал настоятелем Санаксарского монастыря на Тамбовщине. Было, наверное, ибо память дорогого ему человека привела старого адмирала Ушакова в эти края в конце собственного пути, а образ жизни его – милосердного, богомольного, доброго отшельника – не виделся случайной вехой в конце жизненного пути, а был скорее данью, памятью в честь святого подвижника, позвавшего его на путь служения Богу, путь долга, великодушия и добродетели.

Саровская обитель по пришествии отца Федора стала наращивать кельи, распахивать пашню, принимать богомольцев. И снова слава о душевном, добром, духовно просветленном монахе пошла по рязанской, тамбовской, сибирской, воронежской земле. В 1759 году отец Федор с учениками переселился в Санаксарскую обитель. Там он восстановил старую церковь, кельи, огород и был рукоположен в иеромонахи с назначением настоятелем Санаксарским. Впоследствии в монастыре была воздвигнута каменная двухэтажная церковь. «Облеченный саном священника, отец Федор с невыразимым благоговением совершал служение в церкви. Во время литургии он весь сиял какой-то необычайною красотой и весь тот день находился в глубокой радости, ярко выражавшейся на его лице. Настоятелем он был твердым и строгим, в наставлениях нарочитое имел искусство, в рассуждениях был остр и пространен... В общем, на богослужение посвящалось в пустыни в сутки часов девять, а в воскресенья и полиелейные дни – десять и более того; при всенощном бдении – до двенадцати».

Старец завел у себя первую и прочную основу иночества: личное руководительство братии и полное откровение помыслов. Днем и ночью была открыта его келия, и часами он говорил с иноками. На монастырские послушания, покос, рыбную ловлю выходили все, во главе с настоятелем. В монастырь приходили крестьяне, молились, просили заступничества, и отец Федор был нетерпим к тем, кто нарушал Божьи и земные законы. Богомольцы тянулись к светлому слову и молитве, завистливая братия, как и в Александро-Невской лавре, строила козни. Не любили праведное слово, обличение и многие власть предержащие. Вера для таких хороша лишь тогда, когда их благословляет, обслуживает, а когда требует справедливости для всех, соблюдения одинаково всеми христианских законов, она становится неугодной и неудобной. Стал неудобен для воеводы отец Федор, по его наущению решением Синода был отправлен в Соловки. В Санаксар был прислан посыльный, чтобы описать его имущество и в сундуках отправить на Север. Но имущества всего оказалось: войлок коровьей шерсти на холстине, небольшая подушка, овчинная шуба, мантия и ряса. С этим его и отправили в Соловки. Девять лет молился в северном монастыре, но затем было доложено императрице, и он возвратился в Санаксар, где тихо скончался 19 февраля 1791 года, на 73-м году.

Преподобный старец Феодор схоронен в Санаксарском монастыре у воздвигнутого им храма на северной стороне, недалеко был погребен и его племянник. Так и покоились они там – два великих человека своего времени, два великих истинно верующих, два святых Русской Православной Церкви – подвижники XVIII века.

Старец Феодор канонизирован в лике местночтимых святых в 1999 году. Память преподобному Феодору Санаксарскому празднуется в день его кончины - 19 февраля (по старому стилю) (4 марта, а в високосный год 3 марта по новому стилю), а также в день обретения его многоцелебных мощей - 21 апреля (4 мая). В 2004 году Архиерейским собором Русской Православной Церкви канонизирован для общецерковного почитания.

Адмирал Ушаков причислен к лику праведных местночтимых святых в 2001 году.

 

Канцлер Виктор Павлович Кочубей

 

Война 1812 года закончилась. В Париже гарцевали казаки, а армия постепенно возвращалась в Россию. Император с вершин радости и триумфа опускался на землю. Центральная Россия была разорена, десятки тысяч искалеченных солдат вывезли обозами из приутихшей Европы. Страну надо было восстанавливать, возрождать, оправдывать надежды на мудрое, доброе, справедливое правление, но странное дело: сейчас, когда Александр мог, казалось, почти все, он не возвращался к тем своим возвышенным мечтам о переустройстве, реформам и преобразованиям, которые взращивал в начале царствования. В Лагарповых возвышенных мечтаниях он уже видел почву для новых революций; реформы, предложенные Сперанским, казались надуманными; стремление Чарторыйского определить судьбу Польши представали большой изменой; не грели сибаритские мечтания Строгонова; нужны были работники по восстановлению России, ее возвышению. Таких было не много. Лучшие – Аракчеев да Кочубей. Они разные. Аракчеев предан ревностно и безоглядно, служит беззаветно и безупречно. Кочубей упрям и несговорчив, осторожен и умен. Александр не любил его осторожности в юности, считая ее нерешительностью, предпочитая пылкого поляка Чарторыйского, но с годами понял, как прав был вельможный малоросс, сдерживая либеральные и республиканские порывы его негласного Комитета.

Александру нравилось управлять Европой, но хотелось, чтобы Россия была непоколебимой – ведь только в таком случае можно смело делать самые глубинные и полезные изменения. И тут Кочубей, человек, пришедший во власть еще при бабке, властной и умелой Екатерине, незаменим.

Виктор Павлович стал снова министром внутренних дел. Российской империи. А затем и министром полиции. Позднее Кочубей – председатель, а затем и канцлер «господ министров». О его деловитости, умении, ответственном исполнительстве ходили легенды. Державник и рачительный хозяин, блюститель законов и решительный предприниматель, экономный распорядитель и щедрый благотворитель – говорили о нем.

 

* * *

...Ныне, когда власти всех мастей демонстрируют умопомрачительный непрофессионализм, дилетантство и антипатриотизм, нам как никогда дороги те наши предки, которые во всяких условиях служили Отечеству преданно и самозабвенно, вкладывали всю душу в дело, которое им поручалось. Одним из таких выдающихся служителей делу Отечества был Виктор Павлович Кочубей. Сын Украины и России, он объединял в себе лучшие черты своих народов – здравость, оптимизм, разумность, размах, основательность и глубокую любовь к Отечеству, которое он не делил на части. Державный деятель, политик, расчетливый экономист, тончайший дипломат, выдающийся организатор, он один из сонма государственных чиновников стоит на памятнике 1000-летию России в Новгороде. Один, значит – символ, значит – образец. Что мы знаем о нем? Вот о Ришелье, Сюлли, Кольбере, Питте, Меттернихе, Бисмарке еще туда-сюда, а о Кочубее?.. Мало... А между тем А.С. Пушкин, который очень тонко чувствовал державные устремления, записал по поводу его кончины: «Государь был неутешен, новые министры повесили головы». Было отчего, вот и князь-губернатор И.М. Долгорукий отметил: «Не было, по мнению моему, в России министра просвещеннее его и способнее к званью». Да и в «Биографическом словаре», подводившем итог деятельности Виктора Павловича Кочубея, писалось о том, что его «деятельность всегда была направлена к пользе России, обыкновенно правильно понимаемой».

Природные способности, неизменное усердие к приобретению познаний, искреннее желание добра в сдержанных формах житейского проявления, любовь к России, не исключающая уважения к степени просвещения, достигнутой другими народами, умение находить людей и устанавливать с ними добрые человеческие отношения, без которых невозможна плодотворная человеческая деятельность, мужество в отстаивании своих коренных убеждений, слово правды перед царем как первый долг верноподданного – таковы главные черты, светло озаряющие историческую личность князя В.П. Кочубея. Да, князь Кочубей – министр и канцлер, один из самых умелых, осторожных и основательных политиков России – прошел по ее мостовым, мостам, мосточкам и просто узеньким кладкам довольно искусно и решительно. Своих предшественников, пожалуй, превзошел не только долголетием, но и мастерством политика. А сделать это было почти невозможно. И действительно мудры были министры и канцлеры России, хитры и хватки. Возьмите канцлеров – все они оставили серьезный след в формировании политики России. Граф Гавриил Иванович Головкин открыл эту блестящую плеяду. За ним следовали князь Алексей Михайлович Черкасский, граф Бестужев-Рюмин, граф Воронцов. Один из самых искусных политиков XVIII века Никита Иванович Панин, граф Остерман и хитрейший тактик, расчетливый стратег князь Александр Андреевич Безбородко. Затем Воронцов, Ростопчин, Румянцев и уж потом, хотя вся официальная Россия, да и заграница давно признали его оформителем и в немалой степени вершителем державной политики, но уже внутренней, – князь Виктор Павлович Кочубей.

Еще в самом начале своей внешнеполитической карьеры (в 1801 г.) он, приняв управление внешними делами, твердо заявил: русское правительство обязано заботиться о непосредственных, ближайших выгодах своего народа. «Россия, – говорил он, – слишком часто и без достаточного повода вмешивалась в дела, прямо ее не касающиеся, и войны, дорого ей стоившие и даже бесполезные, русское население не извлекало из них никаких выгод и между тем несло огромные экономические невыгоды, не говоря уже о потере людьми». «Я буду стараться следовать национальной системе, т.е. системе, основанной на пользе государства, а не на пристрастии к той или иной державе», – писал он графу С.Р. Воронцову.

Ему всегда представлялось крайне нежелательным, чтобы Россия подчинялась в своих международных и тем более внутренних отношениях какой-либо европейской державе. Завершая свою деятельность, будучи назначенным в 1834 году канцлером по внутренним делам, он не отступил от этих принципов.

Виктор Павлович Кочубей происходил из рода страдальца за верность Отечеству генерального судьи казацкой Левобережной Украины Василия Леонтьевича Кочубея. Эта вековечная верность «православну государю» и «вере христианской» была принципом истинных казаков Запорожья и Дона, Левобережной Украины и Кубани. Кочубеи пронесли эту преданность через годы, потеряв своего славного предка, казненного изменником Мазепой.

Наставником малолетнего Виктора был его дядя (родной брат матери), известный царедворец, чиновник, умнейший политик, дипломат и вельможа Александр Андреевич Безбородко. Правда, первые наставления Виктор Кочубей получал от него еще как от чиновника, состоявшего при Потемкине. Это уже позднее Екатерина и Павел не могли обойтись без опытнейшего Безбородко, наделенного ими и графскими, и княжескими титулами. Нет сомнения, что советы и покровительство дяди решающим образом способствовали развитию и образованию Виктора, ибо три года мальчика воспитывали непосредственно в доме Безбородко, а потом на средства последнего отправили в Женеву, где обучали разным языкам.

Пройдя службу в Преображенском полку, он получил звание прапорщика, а затем, по-видимому, не без старания дяди, Виктор стал камер-юнкером Высочайшего двора, подпоручиком гвардии и сопровождал императрицу Екатерину в ее знаменитом путешествии в Таврические края.

Вслед за этим он направляется в Лондон, где сидел искуснейший дипломат и англоман Семен Романович Воронцов.

Иногда даже неясно было, чьи интересы он отстаивает – Англии или России? Виктор Павлович англоманом не стал, получив высокую патриотическую зарядку в доме отца и дяди, в гвардии и при дворе. Зато он тщательно изучил политические науки, в коих Англия преуспела. Все это легло на подготовленную и благодатную почву. Правда, западноевропейские теории Виктору Павловичу сразу после этого не понадобились, ибо он получил серьезное назначение – послом в Константинополь. Пост этот в дипломатической иерархии России был одним из главнейших и наипотребнейших, ибо в Лондоне и Париже наступали приливы и отливы дружелюбия и неприязни, а в Константинополе всегда было горячо. Там постоянно находилась напряженная точка для русской внешней политики. Туда направлялись умудренные и стойкие дипломаты. Там находились до Кочубея блестящие и мужественные Обресков и Булгаков. И вот пришел черед молодого Кочубея. Как писалось в «Словаре достопамятных людей Русской земли», он послан туда был «не только по покровительству дяди, но и по собственным достоинствам, в которых лично удостоверилась мудрая монархиня из разговоров с ним и произведений пера его». Так Кочубей стал чрезвычайным посланником и полномочным министром в Османской Турции.

Весь XVIII век Турция и Россия противостояли друг другу, шли непрерывные войны и столкновения – казалось, они вечные враги. Но с приходом Кочубея ситуация меняется. Он, М.И. Кутузов и В.П. Томара (тоже послы в течение последних лет века) способствовали тому, что войн в этот промежуток между соседями не было, они даже стали в конце века союзниками. Кочубей в годы пребывания в Константинополе стал действительным камергером, получил орден Святого Владимира и, обогатившись ориенталистскими знаниями, возвратился в Россию зрелым и опытным дипломатом.

На троне был уже Павел, но к Кочубею он отнесся благосклонно, сделал его тайным советником, членом коллегии Министерства иностранных дел, наградил орденом Святого Александра Невского.

В конце XVIII века Павел решил создать коалицию европейских государств против пугающей своей революционно-захватнической политикой Франции. Англия, Австро-Венгерская монархия, Неаполитанское королевство, княжества Германии, Россия и даже Оттоманская империя объединились в борьбе против республиканской Франции. Получивший звание графа Всероссийской империи (1799) «за отличную и ревностную службу» Виктор Павлович Кочубей развил бурную дипломатическую деятельность, участвовал в подготовке и заключении договоров между Россией и Королевством Обеих Сицилий (1798), Великобританией (1798), Португальским королевством (1798, 1799), Курфюршеством Баварским (1799), а также конвенции, заключенной с Великобританией об освобождении Голландии и Семи Соединенных Островов от французов (1799). Правда, при участии своего дяди.

Европейские союзники, однако, как обычно с интересами России не считались, предавали ее. Это было и в Швейцарии, где австрийцы оставили на произвол судьбы войско фельдмаршала Суворова, и в Голландии, куда также были посланы русские войска. Россия выстраивала принципы, союзники – интриги. Выдающийся русский историк В.О. Ключевский так оценил попытки и царского двора, и тогдашней российской дипломатии:

«Принципы, введенные русским двором в международную политику: политическое равновесие – как основное правило, коалиция и конгресс – как средство против республики, религиозно-национальная самобытность – как вывод из основного правила против революционного космополитизма. Среди господствующих тогда мелких эгоистических расчетов только в дипломатических бумагах петербургского Кабинета можно найти какой-то материал для системы, достойной европейской цивилизации. Так, выступая деятельной участницей европейских движений, Россия вступила на путь, по которому шла целый век, – становится во главе угнетаемых и угрожаемых какой-либо исключительной силой».

И, безусловно, исключительная заслуга в создании этой системы принадлежала Виктору Павловичу Кочубею. Впрочем, это не помешало его удалению от двора в результате вспышки недовольства Павла I, да и изменению ориентации императора, его попыток наладить связь с Францией. Заговор, произведенный с помощью английского золота и при участии недовольных екатерининских вельмож, устранил Павла.

В России воцарился новый император Александр I, внук Екатерины Великой. С его приходом появились новые надежды. Большинство представителей русского дворянского общества тяготело к временам Екатерины Великой, когда достоинство страны не унижалось, когда привлеченные к службе иностранцы не поносили последними словами свое новое Отечество, когда авторитет России оберегался царским указом. Поэтому в манифесте о вступлении на престол оглашалось: «Мы восприемлем наследственно Императорский Всероссийский Престол, восприемлем купно и обязанность управлять Богом нам врученный народ по законам и сердцу в Бозе почивающей Августейшей Бабки Нашей, Государыни Екатерины Великия, коея память нам и всему Отечеству вечно пребудет любезна, да по ее премудрым намерениям шествую, достижением вознести Россию на верх славы и доставить ненарушимое блаженство всем верным подданным нашим».

Как и всякий не умудренный опытом властитель, пришедший к власти, Александр, конечно же, считал, что с его приходом начнется невиданная пора реформ и преобразований, которая осчастливит державу, дворян и все остальные сословия. Вокруг императора стараниями царедворцев, гонимых при Павле вельмож (а таковых было немало), дипломатов, особенно английских, создавалась атмосфера обожания и рукоплесканий. Александр уверовал, что он сделает Россию счастливой, отдаст ей лучшие годы, замолит чужой грех (убийство отца) и, совершив подвиг, осуществив мечты преобразования, покинет престол под рукоплескания, обожаемый и благословленный народом.

Но с первых шагов он почувствовал тяжесть короны, ее непомерное бремя, сопротивление общества. Для того чтобы облегчить эту тяжесть, он решил призвать в помощь мудрых и известных вельмож и сановников. Те и появились при дворе. Были призваны к службе генерал от инфантерии Беклешов, барон Васильев, тайный советник Трощинский, граф фон Пален и другие. Веер высочайших указов последовал из канцелярии императора. Они появлялись чуть не каждый день и должны были уничтожать несправедливость и способствовать благотворной деятельности. Все в этих действиях и указах было необычно, ново, потрясало воображение, предвещало новое управление империей. И действительно обрезались букли у солдат, спиливались виселицы в публичных местах, объявлялось, что не должна проводиться продажа крепостных людей без земли. Упразднялась известная Тайная экспедиция, и ее дела передавались в архив «для забвения». Все в государстве должно было, по мнению нового императора, подчиняться «единому действию закона». При дворе был учрежден Непременный совет при верховенстве небезызвестного Трощинского. Но не этот совет стал основным органом при царе.

В небольшой туалетной комнате, рядом с внутренними покоями императора, чуть ли не ежевечерне заседал тайный и реальный Совет Александра I. Это были друзья его детства, люди, опиравшиеся на либеральные, западные, порой противоречивые взгляды. Один из них, Николай Николаевич Новосильцев, долго жил в Англии, знал ее порядки и обычаи; особо интересовался управлением, хотя сам ничем и никогда не руководил, так же как слыл либералом, хотя был абсолютистом, крепостником и консерватором. Отнюдь не приверженцем России и ее порядков был Адам Чарторыйский, польский магнат, и на службу-то пришедший к Александру, чтобы вернуть селения отца, отобранные после раздела Польши. Павлом он был отторгнут от цесаревича после всяческих «нашептываний» о папаше и направлен послом в Неаполь. Александру же он нравился своей пылкостью, дальновидностью и некоторым мученическим ореолом, создаваемым вокруг себя. На самом деле Адам был человек расчетливый и ловкий. Александр искал в юношеские годы в Адаме безрасчетливую преданность и доверял ему свои самые пылкие, часто неустойчивые помыслы. Французский же дипломат Дюрок писал, что Чарторыйский «обрек себя к вечной ненависти русским, коих гнушается, императору, которого обманывает».

Третьим членом Совета был сын русского вельможи и богача Александра Строганова – Павел. Он был большой любитель искусств, литературы, Мирабо и французских мыслителей. Четвертым членом Совета был князь Виктор Павлович Кочубей. Вместе со всеми был он в «этом братстве умов и государственных талантов». Вместе со всеми – и особняком, ибо в отличие от своих молодых собратьев он уже попробовал державной службы, ощутил ее сложности и противоречия, тяжести и конфликты. Он знал Россию, не только наблюдая ее из Лондона, Неаполя и Парижа. Он жил в ней, служил ей, отстаивал ее интересы. И в этом было его преимущество, его призвание, его вклад в дела Тайного совета. Он был там самый трезвый, самый ответственный советчик. И вполне возможно, что уберег императора не от одного неверного шага, от действий, противоречащих интересам России. Эта его осмотрительность, внимательность привели к тому, что Александр I назначает его вначале министром иностранных дел, а потом, посчитав, что дела внутри государства не менее важны, переводит министром внутренних дел, чего хотел и сам Кочубей. Наверное, не было в Российской государственной структуре такого системного и четкого правителя, как В.П. Кочубей. Вот и придя в Министерство внутренних дел, став министром, он предложил ряд четких рекомендаций по организации работы.

В старых чиновных кругах многое обсуждалось коллегиально, медленно и бесконтрольно. Виктор Павлович сразу подверг критическому разбору делопроизводство, заявив «о неудобствах» и бессистемности. Он обнаружил:

«1) медленность в делах управления только нетерпение составляет, так сказать, существо коллежского обряда; 2) недостаток разделения работы и постепенное ее усовершенствование; 3) множество форм совершенно излишних и образ письмоводства весьма затруднительный; 4) недостаток ответственности: министр имеет в каждой коллегии свою канцелярию и свой архив, и все сие для того, чтобы сказать ей свою резолюцию, объявить указ. Сие вводит министра в бесполезные подробности, развлекает внимание, отнимает время и средства обозревать их в совокупности».

Для устранения этих неудобств министр полагал:

«а) не терпеть в форме письмоводства ничего излишнего, сколько бы ни казалось оно маловажным, ибо при великом стечении дел, при множестве маловажных остановок составляет наконец весьма уважительное препятство; б) при великом стечении дел нужно, чтобы каждая бумага несла с собою все признаки, по коим бы можно было по первому взгляду определить принадлежность ее не только известному отделению, но и к самому Столу, и к самому делу; в) никак не должно употреблять к такому делу два или три лица, которое может кончать одно с равным успехом, ибо всякое действие решение есть, потому самому действие вредное... г) работа отделения должна быть расположена на степени одна одной подчиненные так, чтобы дело, проходя через сии стадии, в каждой из них усовершенствовалось, пополнялось и полнилось; д) в делах текущих не должно разделяться присутствие от канцелярии».

Кочубей заменил коллегиальное делопроизводство на одноличное и, как написано в «Истории Министерства внутренних дел» (Часть I, СПб., 1858) П. Варадиновым, «можно безошибочно сказать: наше делопроизводство вошло в новую эру со времени образования министерств и получило свой особенный характер и вид». В годы его управления министерством были приняты меры к улучшению в России рыбных промыслов, овцеводства, пчеловодства, к развитию шелководства, виноделия, сахароварения. Он высказался за то, чтобы обрабатывающая промышленность переходила в частные руки, «ибо всякие казенные промышленные предприятия хуже частных, и вообще промышленность всего лучше развивается, если ей предоставлена полная свобода, если в ее ход меньше вмешиваются». Но вместе с тем он считал: коль отечественная промышленность еще не окрепла по сравнению с другими государствами, то ей необходимо оказать поддержку, – для чего было решено создать особый капитал. Он всячески поддерживал переселение иностранцев на пустующие земли, но не всяких неудачников и лентяев, которых немало просочилось в Россию при Екатерине, а лишь трудолюбивых земледельцев и ремесленников. Занимался он и «благоустраиванием евреев», но в связи с той ролью, которую отвел евреям Наполеон, деятельность была приостановлена. Большое внимание уделял Кочубей запасам продовольствия, создавая резервный фонд государства, стимулировал строительство складских помещений.

Особое внимание уделял Виктор Павлович южным землям, куда из Центральной России широким потоком шли русские переселенцы, а также выходцы из других земель. Ему пришлось даже испытать гнев Павла I, который отрицательно отнесся к его записке «О недостатках устройства южных земель России», но он продолжал заботиться об устройстве этих земель, особенно Бессарабии, на благоустройство жителей и переселенцев которой было истрачено за два года почти полмиллиона рублей. Постоянно держал во внимании Крым, Одессу, Херсон, Николаев. В Крыму и Одессе он провел больше года. Еще раньше, в 1802 г., по его инициативе Новороссия была разделена на Таврическую, Херсонскую и Екатеринославскую губернии, а генерал-губернатором Одессы был назначен герцог Ришелье, проявивший кипучую деятельность по развитию города и порта. В.П. Кочубей высказал тогда надежду, что в ближайшем будущем Одесса сделается важнейшим портом и экспортным пунктом империи. В то же время он возражал против желания Грузии присоединиться к России, считая, что последней это невыгодно и обременительно. Его системная деятельность укрепила губернии. Несмотря на то, что Кочубей был не самый «удобный» министр и через несколько лет заболел, Александр возвратился к нему после победы над Наполеоном. Реформаторский, преобразовательный, либеральный зуд императора утих, своих бывших советников он уже не звал для совместных размышлений, не надобно было уже. А Кочубея пригласил. Нужны были работники ответственные, самостоятельные, твердые. С 1819 года Виктор Павлович снова министр внутренних дел. В «Истории Министерства внутренних дел» (СПб., 1862) пишется - «Князь В.П. Кочубей вступил в управление Министерства внутренних дел 4 ноября 1819 года и нашел его в том состоянии, какое еще в 1802 году предполагал для него, т.е. учрежденным в «обширнейшем плане».

Министерство внутренних дел – отнюдь не нынешнее МВД. Это действительно были все внутренние дела государства: дороги, связь, учебные заведения, медицина, охрана обывателей и т.д. Достаточно назвать усилия Кочубея по созданию и обустройству дорог, особенно в Петербургской губернии. Или, например, ярмарочные заботы. Его стараниями проводилась Нижегородская ярмарка, решались вопросы губернского управления, учредилось Волжское пароходство. Справки и предложения по переустройству, финансированию, строительству вносились императору Кочубеем лично. Тот, зная основательность и обязательность графа, доверял ему полностью и немедленно подписывал указы. Такое право надо было заслужить безошибочным отношением к делу, безукоризненной работой.

Новый император Николай I, жесткий, авторитарный, как говорят ныне, набирая «свою команду», предпочел поставить председателем во главе Государственного Совета и Комитета господ министров Кочубея. Такого, пожалуй, в отечественной и мировой истории еще не бывало. При четырех разных правителях, у четырех императоров служил непрерывно Отечеству в высших эшелонах власти вельможа, державный человек, профессионал политической, экономической, государственной службы. Обычно, отслужив при одной власти, государственный чиновник уходил в отставку, если его не изгоняли раньше. В лучшем случае он служил еще «один срок». А тут все время на самых высших и действенных участках государственной власти. Ну и ордена, и звания были у него державные: Св. Апостола Андрея Первозванного (1821), Св. Анны (1821), титул князя (1821). В 1834 году Кочубей утвержден канцлером по внутренним делам. В этот год он съездил в родную ему Диканьку. Скончался на руках у жены в Москве. У его гроба стояли Николай I и его сын Александр. Серьезного и истинного работника потеряла Россия. На похоронах в Александро-Невской лавре собрались тысячи людей. А различные по своим взглядам «Ведомости» и «Северная Пчела» в унисон писали: «Князь Виктор Павлович Кочубей с ясным наблюдательным умом соединял опытность, быстрый и верный взгляд на вещи, определяющий существо их от разносторонностей, способность открывать в самом многосложном деле простые первоначальные его стихии, дарование сравнивать, сводить, соглашать разномыслие, был Министр утонченный, Вельможа во всем пространстве сего слова. Неизменное доверие и личное уважение Государя сопровождали его до гроба».

Мы же добавим, что он был человек державных принципов, величайший профессионал в государственных делах и истинный патриот Отечества.

Славный век птенцов Екатерининского гнезда подходил к завершению...

Валерий Ганичев


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"