На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

Маршал неба

Документальная повесть

Уроженец Воронежской Кантемировки, маршал авиации Александр Николаевич Ефимов – один из лучших «воздушных танкистов» Великой Отечественной войны. Лётчик-штурмовик совершил свой первый боевой вылет в девятнадцать лет. А уже в двадцать два года он был удостоен звания дважды Героя Советского Союза.

С виду наш земляк не богатырь. Ни исполинского роста, ни былинной косой сажени в плечах. О таких говорят: как все. В молодости Александр Николаевич, по его словам, особой статью не выделялся. Факт биографии: в морское авиационное училище сдал экзамены на «отлично», а по весовой категории не прошёл. «Посоветовали поправиться килограмма на три-четыре и возмужать».

«Обидно, досадно, – говорит Ефимов. – Но своего всё же добился. В Ворошиловграде-Луганске приняли сначала в аэроклуб, а затем в школу военных пилотов». Там будет учиться летать на фанерной «уточке» – знаменитом У-2, а затем в Уральске поднимет в небо новенький, окованный броней ИЛ-2 – творение конструктора Сергея Владимировича Ильюшина. Это штурмовик – «летающий танк», общепризнанно возглавляющий список самолётов второй мировой войны, «которые вложили наибольший вклад в победу» над фашизмом.

Встретив в 2003-м году своё восьмидесятилетие, Ефимов навестил малую милую родину. А ею Александр Николаевич считает Кантемировку, где родился–рос, недальнее ростовское Миллерово, куда перебралась на жительство семья железнодорожников, там с седьмого класса Саша продолжил и завершил учёбу в средней школе.

Маршалу хотелось пройти–проехать стёжками-дорожками детства далёкого. Иван Григорьевич Алейник, глава районного самоуправления, сел за руль вездехода. Обязанности штурмана легли на Александра Николаевича. Мне, журналисту Воронежской областной газеты «Коммуна», посчастливилось внимательно слушать гостя, беседовать с ним.

На тихой улочке близ Троицкого храма Ефимов, не скрывая удивления и радости, увидел целёхоньким старый домик. «Сменил лишь камышовую крышу. За огородами, – указал, – речка, луг. Там купались, рыбачили. На подножных кормах вырастали», – сказал и засмеялся. А однажды тут свершилось сказочное чудо, которое не просто запомнилось – определило всю будущую жизнь. На заснеженный выгон среди бела дня приземлилась на лыжах сказочная птица – самолёт. Александр Николаевич сейчас считает, что то была для пилота вынужденная посадка. Завороженная детвора вместе со взрослыми до ночи толпились у аэроплана. Его редко кому удавалось видеть в небе, а тут – хоть рукой трогай. Конечно, все сельские мальцы однозначно решили «идти в летчики». Саша со старшим сводным братом Костей с того дня играли только в «авиаторы». Желания взлететь ввысь добавил агитационный прилёт тоже неожиданного гостя – самолёта с именем газеты «Правда» на борту. Пилоты дарили газеты, листовки с рассказами о воздушном флоте,

В руки ребятне попали практические советы – как делать летающие модели самолетов. Дух захватывало, когда над лугом взлетал даже жестяной пропеллер с обычной катушки, а затем и «самолётики с мотором» из резиновых нитей. Уже в Миллерово в клубе планеристов Саше удастся и самому испытать радость полета. Тогда точно и осознанно сказал себе: буду летчиком!

…Дальше дорога привела нас к железнодорожному вокзалу. Вспомнилось вдруг печальное. «На работу к маме бежал и плакал, выкрикнул с порога: бабушка умерла».

Позже семья Ефимовых переселилась на жительство в квартиру попросторнее при станции, «из раскрытого окна на крышу вагона можно было шагнуть». Однажды братья баловались – разбили стекло. «Испугались, что накажут нас. Сбежали из дому. К вечеру дошли пешком в большое село Марковку. Остановились у хороших знакомых. Ночью нас разыскали родители».

Александр Николаевич попросил проехать хоть немного тем бывшим просёлком. В Марковку ведь нынче попасть сложно, она теперь заграничная – на Украине.

Остановились на степном всхолмье, откуда открывается полевой простор во все концы света. Ефимов молча всматривался в открывшиеся дали, как будто пытался угадать, где же пролегал только ему знакомый шлях. Смотрел отрешённо, как будто оказался вновь в невозвратном босоногом далеке.

Очнувшись, сказал:

– Знаете, наверное, из Марковки родом маршал Еременко.

Всё же прожитое–пережитое не отпускало. На обратном пути Александр Николаевич рассказывал о себе.

– Меня ведь отчим воспитывал. Отцом родным считаю, его фамилию ношу. Он был инженер, потомственный железнодорожник. Старшие Костя и Лиза – его дети, а я и младшая Люся – мамины. Мы этой разницы не замечали. Росли, как родные.

Отец Николай Герасимович, кстати, поддерживал наше увлечение авиацией. Как чувствовал, что оно станет моим главным делом.

В тридцать седьмом отца арестовали. Через два года признали невиновным. Вернулся и вскоре умер. Мы тогда жили уже в Миллерово у маминых родичей. Костя уехал учиться в Воронеж. В войну его зашлют разведчиком за границу. Будет отличным разведчиком. Наградят орденами. Так случилось, что об этом узнаю после кончины брата. А Лизу, комсомолку, убьют фашисты в оккупацию. Здесь, в Кантемировке, её могила.

...Сурово обходилась с семьёй Ефимовых судьба. То была безжалостной, то миловала.

Воскресным утром 22 июня 1941 года Сашу, курсанта – военлёта, вызовут на контрольно-пропускной пункт. Здесь его ожидали мать и сестрёнка. «Так вот ты какой у нас лётчик», – скажет мама, увидев сына в военной форме. И вдруг добавила, как выдохнула: «Только бы не было войны». А война уже грохотала с четырёх часов утра, но в Ворошиловграде об этом ещё не знали. Саша услышит чёрную весть на трамвайной остановке, когда проводит домой родных.

– Первое желание, Александр Николаевич?

– Идти на фронт. Не один я так думал – все ребята. Прямо на митинге в училище нам сразу же растолковали: охолоньте, армии нужны хорошо подготовленные летчики. Затянулись мои пилотные университеты. Пришлось переучиваться на ИЛ-2 аж в Уральске.

А увидел новый штурмовик ещё в Ворошиловграде, перегоняли куда-то самолёт. Поразил нас сразу. Степной орёл: хищный нос, могучие крылья и сокрушающая сила огня. Лётчик рассказывал и показывал: бомболюки, пушки, пулемёты, снаряды реактивные. Выхватил пистолет и выстрелил в кабину – пуля оставила только царапину на броне.

Мой первый боевой вылет состоялся на таком ИЛ-2. Было это 30 ноября 1942 года в Подмосковье под Ржевом. Разбомбили вражеский эшелон. Разворотили железнодорожные пути. Все бы нормально, только я отстал от своей группы и заблудился.

Хорошо, вышел на соседний аэродром. Там дозаправился горючим. Оттуда благополучно добрался домой. Получил нагоняй от командира эскадрилии. Меня уже считали сбитым. По времени в баках бензин кончился.

– Александр Николаевич, кратко объясните, что такое – штурмовая авиация?

– Одну из своих книг я назвал так – «Над полем боя». В заглавии отражена главная задача штурмовой авиации: поддержка наземных войск с воздуха. По головам врага ходили. Утюжили окопы и траншеи, блиндажи и пулеметные гнезда, артиллерийские батареи, танки, прочую технику, штабы управления, мосты, переправы. Уничтожали прифронтовые аэродромы, железнодорожные составы и станции,

«Крылатая пехота», «летающие танкисты» – так о нас говорили. – Привыкнуть к этому невозможно: по тебе зенитки бьют, а ты сквозь огонь иди на цель.

– Опасно, страшно?

– На передовой безопасного дела нет. Хотя имеются официальные сведения о выживаемости советских летчиков в годы войны: истребительная авиация – 64 вылета, бомбардировочная – 48, штурмовая – 11.

– Вы совершили 288 боевых вылетов. Погибнуть можно было в любом из них, но даже официально, статистически вам 26 раз грозило не возвращаться на аэродром живым. В рубашке родились?

– О счастливой рубашке мне однажды сказал командир звена. Сам до сих пор не пойму, как удалось долететь и благополучно посадить самолёт, у которого зенитным снарядом срезало половину киля и руля поворота.

Так что – лично я признателен в первую очередь Ильюшину Сергею Владимировичу и всем создателям ИЛа. Тем более, что из-за непростых отношений конструктора с наркомом вооружения путь двухместного самолета в небо оказался трудным. Сталин, когда разобрался в этой ситуации, потребовал от оборонщиков увеличить выпуск самолётов: ИЛ-2 нужны как воздух, как хлеб.

О себе скажу так: от Подмосковья до Эльбы прошёл я на ИЛ-2, и он ни разу не подвел меня.

Подобного штурмовика ни у наших союзников, ни у врага не было. Немцы его боялись, а союзники завидовали и восхищались.

Да, первый серийный штурмовик в марте 1941 года взлетел с аэродрома Воронежского авиазавода, мои земляки-самолетостроители постарались.

– Александр Николаевич, на хорошую машину всё одно толковый лётчик нужен.

– Опытные, мастеровитые специалисты везде и всегда нужны. Везение – одно, живучий самолет – другое, а ума набирался в полете, в бою, в коллективе эскадрильи на земле. Отважно и умело сражались с врагом те, кто выполнял уставы в большом и малом, кто умел повиноваться и мог потребовать от других. Война не прощала разгильдяйства.

Умение приходило в сражениях. Звено идет громить защищённый зенитками вражеский объект. Часть экипажей обрушилась на зенитки, вызывая огонь на себя, а основная ударная группа тем временем штурмует цель. Вроде простое решение, но пришло оно не сразу. Потом и другим подсказывали, как действовать.

Если тебе везло постоянно, то это уже мастерство.

А оно, как в любом деле, наживное. Меня ведь вражеские истребители ни разу не сбили не потому, что я был уж таким храбрым. Сразу усвоил главное. На штурмовике от скоростного самолета не уйдёшь. Броня крепка, но не танковая. Её проломит залповый огонь в упор. Значит, в лоб фашисту не подставляйся. Уходи от преследователя или от зенитного огня с земли не по прямой. Маневрируй! ИЛ-2 прекрасно позволял резко отворачивать влево-вправо, идти на снижение или набирать высоту, просто плавно скользить, как на лыжах, то в одну, то в другую сторону.

Противнику трудно предугадать, какое коленце ты выкинешь. Зато важно, если ты ведущий, чтобы тебя наперёд, что называется, не с полуслова, а с первой буквы понимали боевые товарищи. Те, кто следует за тобой.

В полёте ответственность за судьбу штурмовой четвёрки несёт на себе не старший по званию или возрасту, не командир эскадрильи, а ведущий. Твоё счастье, если он мастер штурмовых ударов, умеющий беречь звено.

Я стал ведущим группы в девятнадцать лет на четвёртом или пятом вылете. Произошло это случайно. Только взлетели, как ведущий круто развернулся на вынужденную посадку. Что-то у него стряслось с самолётом. Нежданно-негаданно я оказался впереди. Признаюсь, растерялся. Делаю круг над аэродромом, тройка штурмовиков – за мной. А с земли флажками машут в сторону фронта. Легли на курс. Успокоился. По полётной карте определил, где находимся. «Компас Кагановича», так лётчики прозвали рельсовые пути, потому что железнодорожными сетями страны одно время руководил нарком Лазарь Каганович, вывел нас на станцию с вражескими эшелонами. Подал товарищам сигнал к атаке – чуть качнул крыльями. Пикирую, сбрасываю бомбы прямо в цель. Разворачиваюсь для повторной атаки. Ведомые повторяют мой маневр. Отбомбились удачно. Станция в огне. Повезло, зенитчики прозевали нас, стрельбу открыли запоздало. Но рано радовался. В небе появились шустрые «мессершмитты». Мои ребята жмутся ко мне поближе. Снижаемся и уходим над самой землей, благополучно скрываемся, растворяемся над белоснежным полем. Погони нет. Набираем вновь высоту. Возвращаемся домой строем. Мальчишки. На радостях почему бы не полихачить? На тихой скорости положишь крыло своего самолета на крыло товарища. Только постукиваем: та-та-та. И не боялись врезаться друг в друга…

На аэродроме командир полка после моего доклада сказал: «Ещё один ведущий обозначился».

Памятна встреча с конструктором Ильюшиным. Он расспрашивал, как ведёт самолёт в бою. Внимательно слушал каждого. Удивило то, что конструктор досконально знал тактику штурмового боя, советовал дельное. Будто воевал вместе с нами. Оказалось, Сергей Владимирович – сам лётчик.

– Лётчик тоже не один в поле воин. Что значит для вас боевое товарищество?

– Нет уз святее!

Вернее Николая Васильевича Гоголя не скажешь. Вначале летали на одноместных ИЛах. Сзади самолёт совершенно открыт для вражеского истребителя. Подлетай и бей в упор, спокойно, как по мишени в тире. Нападают «мессершмитты» – звено штурмовиков спасается только вместе. Быстро перестраиваемся в круг. В этой карусели я прикрываю идущего впереди, меня – мой товарищ,

На двухместных ИЛ-2 твоя судьба во многом в руках воздушного стрелка. Как и его – в моих. Он в своей кабине сидит спиной к лётчику. Отбиваемся вместе. Так мы немало воевали вдвоем с Георгием Павловичем Добровым. Отчаянно смелый сержант был моим надёжным щитом. Ему и посейчас вечно благодарен.

Mнe везло на боевых товарищей. А это великое счастье.

– Александр Николаевич, что остается памятным из военных лет?

– Многое, чаще светлое. Храню в душе ту радость, когда узнал, что в январе сорок третьего были освобождены от оккупантов родимые места – Кантемировка, Миллерово, меня поздравляли не только однополчане, приходили из других подразделений, крепко пожимали руку. В те ещё первые месяцы моих фронтовых будней открыл: сколько вокруг хороших, чутких друзей.

Сразу сел за письмо. Ответ от мамы получил только в марте, спустя два месяца. А я уже считал, что их нет в живых.

– О чём вспоминаете с улыбкой?

– Когда благополучно возвращались из боя, то иногда с шиком проходили на бреющем полёте над аэродромом. Однажды и я, ведущий, щегольнул вместе со всем звеном. Увидел, ребята кучкуются возле землянки. А там после дождя стояла грязная лужа. Думаю, сейчас вас положу. С грохотом пронеслись над ними, чуть земли не касаясь. Вновь набираем высоту, теперь – на посадку. Заруливаю на посадку. Господи! Из кабины вижу автомашину командира дивизии Смоловика. А ему, оказывается, только пошили новую шинель. Да и кожаный реглан командира полка Селиванова после купания в луже выглядел не лучше.

В общем, похвастались на свою голову.

– Вам, лётчику, приходилось встречаться с «большим» начальством?

– Маршал Константин Константинович Рокоссовский меня знал. Тогда он командовал 2-м Белорусским фронтом. При случайных встречах минуту-другую расспрашивал о наших буднях. Генералы, наверное, про себя удивлялись: командующий остановил какого-то капитана. Наград в войну обычно не носили, а в поношенной форме вид у меня был не геройский.

Рокоссовский для меня образец настоящего отечественного офицерства. Да, он талантливейший военачальник двадцатого века. Но всё же когда говорят лишь о нём или только о Жукове, Коневе и других – «Маршал Победы», то не соглашаюсь. Они её творцы, достойны почётного звания. Только первым стоит назвать этим титулом Сталина.

– О чём вы говорите друг другу на встречах с однополчанами?

– Помни войну!

***

Себе добавлю: помни её победителей.

***

– Александр Николаевич, от нашей Кантемировки подать рукой к Вёшенской. К всемирно известной донской станице самая ближняя железнодорожная станция тоже ваше Миллерово. А вы ведь не только земляк Шолохова, дружили с великим русским писателем?

– Счастливый случай в моей жизни. Познакомились с Михаилом Александровичем в 1944 году. Мне двадцать один год. Я военный лётчик, получил краткосрочный отпуск, был у мамы в Миллерово, дома. Захожу к знакомому, он спешит к поезду. Шолохова встречает! Взял меня с собой на вокзал. Представил. С того дня мы задружили.

Виделись нередко. Я одним из первых в рукописи читал «Судьбу человека».

Михаил Александрович усадил меня за воспоминания о войне. «Сейчас ты просто не понимаешь, как твой рассказ будет нужен потомкам. Забудь о своих генеральских погонах. Пиши, как фронтовой лётчик. Пиши, что пережил, что видел своими глазами, чему сам свидетель. Пока в памяти всё, не откладывай на потом».

Я следовал его советам. Книга «Над полем боя» вышла в Ростове-на-Дону. Как школьник волновался, когда дарил её Шолохову. А он читал с авторучкой. Сразу вносил поправки. Накидал мне вопросы. Все замечания маршала слова я принял к исполнению, когда готовил воспоминания к переизданию в Москве.

Александр Николаевич объяснил, почему так величает земляка. Он продекламировал строки поэта Феликса Чуева. Стихи посвящены «донским орлам» – Шолохову и ему, Ефимову.

Жили-дружили, как мы, наяву,

Сквозь времена проходили тугие.

Землю потрогали и синеву...

Даже пусть в душах свершится обнова,

Внуки почувствуют в сроки свои

Маршала неба и маршала слова –

Двух земляков по степи и крови.

Посреди студёных волн

Судьбы кораблей сходны с людскими. Мало кому выпадает в песне прозвенеть. Один из таких счастливчиков – пароход торгово-пассажирский, что великая редкость. Долгая память чаще достаётся на море судам военным, путешественникам-первопроходцам. Наш «купец» плавал под двумя именами. До октября семнадцатого звался «Анадырь», а под советским флагом был «Декабрист». И вот ему поставлен самый северный, наверное, на земле памятник – обелиск славы всё же боевой.

Посреди моря Баренцева есть остров Надежды. Нежилой, необитаемый. Тут на семи студёных ветрах несёт несменяемую вахту камень-монолит, прикованный к корабельному якорю. Север дальний, дальнее некуда, дальше сплошь лёд.

Возвращался из кино, шли вместе со знакомыми, вслух перебирали запомнившиеся кусочки только что увиденного фильма по любимой всеми в детстве книге о жизни и удивительных приключениях морехода Робинзона Крузе. Вдруг услышал:

– В жизни ещё не то бывает. Знаю женщину, ей такое пришлось пережить, куда там Робинзону. На необитаемом острове – не в тепле, где попугаи, среди белых медведей, – собеседник рассказывал невероятное.

– Где же она сейчас?

– У нас, в Россоши...

Отчего-то не мог насмелиться, что не личило молодому журналисту, долго откладывал ту, теперь уж давнюю, встречу. Разыскал документальные подтверждения услышанному, а не верилось.

За церковной колоколенкой в одноэтажной старой части городка разыскал нужный мне переулочек – песчаный, оттого и чистый в слякотную пору. Вытянутой коробочкой светленький дом на несколько хозяев, крылечки с трёх сторон. Крайнее – пустынно, на среднем дощатые ступени мыла худенькая женщина. На голос сразу отозвалась, повернула морщинистое лицо. Выжала тряпку, распрямила спину и выслушала непрошеного гостя.

– Я и есть Надежда Матвеевна Наталич.

Как газетчику мне везло. Оказалась она человеком разговорчивым. Нисколько не стеснялась моего блокнота. Подливала чай в мою чашку и говорила. Только успевай записывать.

«Родом сама я россошанская. Семья большая, жили небогато. Но отец не жалел и последней копейки, чтобы выучить нас. Окончила медицинское училище. Даже поработала фельдшерицей в селе Кривоносово. В тридцать пятом году попала на Дальний Восток к родичам. Там придумалось завербоваться в море. Решилась с ходу. Остановила на улице встречного офицера-моряка, а может, он меня остановил. Надо же – сам принимал на работу медиков в пароходстве. Пошла я оформляться.

– Укачивает тебя? – спросили. Пожала плечами. В первый раз море здесь, во Владивостоке, увидела. Посадили меня на катер, дали круг по бухте. Волна показалась девятым валом.

– И что же?

– Жива осталась. Уцепилась за поручни, от страха смех разбирает. Ещё круг накинули. Тем и кончилась проверка. Пошла я в море. А дома, в Россоши, догадались обо всём, когда денежный перевод получили, подъёмные отправила. По тому времени деньги немалые...»

На белой скатёрке в оправе стоял небольшой портретик, переснятый с довоенной фотокарточки. Густые тёмные волосы волной, глаза с прищуром и беззаботная улыбка. Блузка, конечно, с воротничком под тельняшку. Не ей ли парни распевали с палубы: «Девочка Надя, чего тебе надо? Ничего не надо, кроме шоколада...» Тихий океан и Филиппинские острова, Сан-Франциско и бухта Провидения – в каком сне это могло привидеться сельской фельдшерице? В корабельном лазарете служба не обременительна, моряки на здоровье не жалуются. Всё складывалось как нельзя лучше. Стихи будто про себя читай – «Я земной шар чуть не весь обошел. И жизнь хороша, и жить хорошо»...

«Война застала нас в рейсе. На большом океанском пароходе «Декабрист» плыли домой из Северной Америки. Разгружались-загружались во Владивостоке, Магадане. Плыли морями-океанами. Затем пару месяцев стояли в Англии. На корабле поставили зенитки, пулемёты. Учили моряков военному делу. В декабре сорок первого вышли в Мурманск. На палубе и в трюмах под завязку оружие, боеприпасы, продукты – всё, что нужно фронту и тылу».

Из дневника воспоминаний капитана «Декабриста» Степана Поликарповича Беляева:

«С английского крейсера сигналят: «Передаю вас под охрану миноносца». Прошли несколько миль. «Марлей» – далеко впереди, а мы отстаём, остаёмся одни.

В полдень пекарь Новиков, наблюдатель на правом крыле, закричал: «Вижу самолёт!» Сыграли боевую тревогу. Конвой развернулся к нам на помощь. Наводчик Романенко выстрелом из кормового орудия сбивает самолёт с курса. Фашист рванул вправо и сбросил бомбу. Мимо! Приближается второй самолёт. Резко поворачиваемся влево. Враг бросает сразу четыре бомбы...

Когда атака захлебнулась, осматриваем судно. Угол спардека срезан, пробоина в правом борту пятого трюма. А ещё лежит неразорвавшаяся бомба. Боцман Петров-Старикович с моряками осторожно перекладывают её на матрац, поднимают на палубу и выбрасывают за борт».

Израненный «Декабрист» с панцирем льда на палубе пришёл в Мурманск. Он первым доставил военные грузы союзников.

***

В схожем рейсе 4 ноября 1942 года радист Щербаков отбил в эфир:

«Торпедированы. Судно имеет большие пробоины. Крен увеличивается. В машине вода. Медленно погружаемся. Команда садится в шлюпки. Работаю последний раз».

Даже спустя многие годы вспоминала те чёрные дни Надежда Матвеевна со слезами. Говорила-говорила спокойно, а тут – расплакалась.

– В последний рейс шли мы без сопровождающих. Понимали, что идём на верную гибель. Знали ведь трагедию семнадцатого каравана. Английский конвой бросил корабли на полпути, не передал нашей охране. Своих оставили, там же плыли американцы, англичане, не только наши суда. Немцы потопили почти всех, как котят.

– Страшно было выходить в море?

– А то нет. Что там пушечка на корме против орудий военного корабля? А для стрельбы по самолётам она тоже мало годилась. Для подводных лодок мы как мишень – подплывай и в упор расстреливай.

– Без оружия шли в атаку?

– Не просто без оружия. Трюмы набиты взрывчаткой. Один удачный выстрел – взлетим на воздух. Ни щепочки, ни живой души, лишь мазут растекается по открытой воде. Если корабль медленно тонул, то тоже мало кто спасался – вода ледяная. На иностранных судах большинство моряков не снимало с себя спасательных костюмов. Хотя каждый понимал, что смерти не минуешь. Старались о ней меньше думать. Плавание – это работа, каждый занимался своим делом. Приказ капитана не обсуждали. Война, на фронте солдату было не легче.

– Но всё же надеялись, вдруг да обойдется...

– Как без надежды. Полярная ночь наступала, самолёты реже летают. Осенняя непогода, шторм нам был бы на руку. Большую часть пути ведь проплыли без боевой тревоги. Даже праздничным обедом именины парохода отметили.

...Надежда Матвеевна не говорила об этом, но нетрудно представить то застолье. Собралась вся команда, все те из восьмидесяти человек, кто не занят на вахте. Скорее всего, со вниманием моряки слушали своего капитана. Нашел Степан Поликарпович Беляев добрые слова о «Декабристе». Ещё в начале века под именем «Анадырь» участвовал он в походе русской эскадры с Балтики на Дальний Восток, помнил Цусиму. А ещё немало потрудился, перевозил грузы для нужд Советской республики. Да и теперь, в тяжёлую для Родины годину, команда, корабль тоже держали фронт. На берегах Волги, Сталинграду не лишней оказалась бы импортная взрывчатка.

Наверное, шутили, пели-веселились моряки. Выпал праздничный час. Не скоро он придет к ним ещё, а может, и вовсе не придёт – знали они и об этом.

Из дневника воспоминаний капитана «Декабриста» Степана Поликарповича Беляева:

«31 октября 1942 года. 12 часов пополудни .

Покинули Исландию, порт Рейкьявик. Плавание одиночное, без конвоя.

3 ноября .

Миновали мыс острова Шпицберген и пересекли меридиан острова Медвежий.

4 ноября .

Приближаемся к меридиану острова Надежды. Радист Щербаков принял радиограмму: впереди нас по курсу английский пароход атакован фашистскими самолетами. Повернули на 80 градусов, увеличили ход до предела. Пошли на север с расчетом укрыться во мраке полярной ночи. На горизонте с правого борта показалось три самолёта, летят низко над водой, торпедоносцы...

5 ноября. Борт шлюпки.

Пытаюсь по памяти восстановить трагические события вчерашнего дня.

Меняем курс, уклоняемся, бьём из всех огневых средств. Атака следует за атакой. Безрезультатно сбросив торпеды, самолёты улетают в сторону Норвегии. Под облаками видим новые – бомбардировщики, ещё торпедоносцы. Выпустили удачно над палубой ракету с парашютом на тонкой проволоке, помешали фашисту точно спикировать. Водяные столбы поднялись за кормой. Но и у нас носовое орудие потеряло вращение. Заклинило скорострельные пушки на спардеке. Израсходованы ленты и диски для пулемётов и зенитных пушек. К зарядчикам приставили ещё несколько человек. Никто не трусит, не обращает внимания на грохот, взрывы, вой осколков.

Мы отразили девять атак торпедоносцев и две – бомбардировщиков. Ещё одна стала роковой. Фашисты осмелели, заметили меньшую силу нашего огня и с близкого расстояния ударили без промаха.

Словно на подводную скалу наскочил «Декабрист», задрожал, затрясся. В воздух полетели лучины. Торпеда попала в форпик у самого форштевня. Произошло это в 12 часов 10 минут...»

Случилась беда всего в ходовых сутках от Мурманска. Вроде – рукой подать к родным берегам...

Команда долго боролась за живучесть корабля. Боцман Петров-Старикович и матрос Фомин, стоя по шею в холодной воде, закрыли пластырем пробоину. А вода заливала котлы. Пришлось остановить машину. Пароход накренило, вот-вот мог перевернуться. Капитан отдал команду: спустить шлюпки.

Беляев заявил: «Остаюсь на судне, всем покинуть корабль». Матросы воспротивились.

– Заскочила в свою каюту, – вспоминала Надежда Матвеевна, – там уже воды по колено. Сунула под меховую куртку прорезиненный пакет с бинтами, медикаментами. Взяла с собой кота Мишку. Жаль бросать живое. Как знала, что он ещё спасет меня от гибели.

Наталич, единственная женщина в команде, попала в капитанскую шлюпку. Всего же шлюпок было четыре. Кружили пока вблизи корабля. С рассветом направились вновь к «Декабристу», но беззащитный корабль вновь атаковали вражеские самолёты, добили его на глазах.

– Когда сбросили бомбы, мне показалось, пароход вроде во весь рост приподнялся на волнах, вроде выплыл и – разом отмучился. Раскололся на части, пропал с водяным столбом, как его и не было. Как растаял...

Разыгравшийся шторм помешал врагу с воздуха расстрелять шлюпки. Но стихия разъединила людей.

– Потеряли ребят из виду, оказалось, навсегда. Сами сбились со счёта, которые сутки ураган кидал по волнам.

Размокла карта, сломался компас. А шлюпка в пробоинах, протекала. По очереди вычерпывали воду. Правда, занятие отвлекало от нехороших мыслей.

Еды хватало. С корабля взяли хороший запас галет, сухарей, мясных консервов. А вот питьевая вода убывала. Берегли, по сто граммов выпивали, затем вполовину уменьшили суточную норму. Когда досуха вычерпали бачок, начались мучения.

Губы лопались, язык не ворочался, говорить стало очень трудно. Ничем себя не отвлечёшь, одно застряло в голове: пить, страшно хочется пить...

С каким-то недоверием слушал Надежду Матвеевну. Не связанному с морем человеку трудно понять, что такое возможно – в воде помирать без воды. Моряку же известно: терпи, пьёшь морскую воду – быстро умрёшь или сойдёшь с ума.

– Господи, как радовались, когда небо побелело, посыпался хлопьями снег. Натянули-подставили парус, с ладони слизывали каждую снежинку.

Наталич призналась, что и её совет как лекаря многим облегчил страдания. Она заставила собирать мочу для питья, принудила пересилить брезгливость.

После подсчитали: где-то на десятые сутки волны вынесли шлюпку к заснеженному острову. Хотелось быстрее добраться к белому берегу. Не о спасении думали. Нестерпимую жажду страшно желалось утолить.

– Переваливаемся через борт, пошатываясь, бредем к берегу, горстями хватаем снег.

Уже дома полистал географический атлас. Разыскал в Баренцевом море крупинку с просяное зернышко – тот самый остров Надежды, приютивший морячку Надежду и её товарищей. В книгах вычитал, что русские мореходы-поморы в старину называли остров Пятигор. Лощинами разделена длинная и узкая гряда на пять холмов. Берега круты и обрывисты, большую часть года во льдах.

– Камни, одни камни, а земли-то как таковой нет, – сказала Надежда Матвеевна.

Девятнадцать моряков высадились на этот холодный камень. Не ведали, что здесь им придется жить больше года. Не знали, что многим из них остров станет последней пристанью. Вечной пристанью.

Вот ещё выбранные места из услышанного от Наталич.

– Выбрались на берег измученные, обмороженные. Некоторые уже теряли сознание. Кто покрепче держался на ногах, собирал плавник. У меня в куртке сохранились спички. Разожгли костёр и в котле топили снег. До упаду пили воду. Если б не видела, не поверила, что человек, не отрывая губ, выпивает ведро.

Шлюпку било в борт волной. Подальше от прибоя унесли провизию. Из мачты и вёсел смастерили каркас, обтянули его парусиной – получился шалаш, хоть какое-то укрытие от ветра.

– Чуть отлежались, огляделись. Место для зимовки неважное, замёрзнем. Нас, кто послабее, оставили на берегу. А остальные ушли двумя группами на разведку: часть – в северную сторону, другая – в южную.

– Погода на севере меняется быстро. Тихо, подул ветер, в минуты оказываешься в сплошной снежной пыли. Вот-вот, точно сказано: не видно ни зги. Спасались в палатке. Лежали кучей. Шалаш развалило. Когда приподнялась, ветром кинуло в сторону. Подползти к ребятам не было мочи. С головы платок сорвало. Хорошо, волосы длинные, ими укуталась. Дальше как сознание потеряла. Как отшибло память.

– Рулевой Вася Бородин рассказал: утихла пурга, вернулся он к шлюпке. Видит сугроб вместо палатки. На его голос отозвался кот. Разрыл снег и – нашёл меня в снежной могиле. Шея расцарапана. Кот Мишка не давал замерзнуть заживо. Он сидел у меня на груди под воротом куртки. Когда я долго не шевелилась, застывала, кот не давал забыться. Царапнёт лапой, заставит чуть-чуть двигаться.

Васе указываю. Тут рядом должны быть ребята. Раскопал ледяной холм, все мертвы.

– Ходить не могла. Ступни ног примёрзли к подошвам сапог. Посейчас страдаю, маюсь от обморожения. Бородин объяснил, что нашли хибарку в северной части острова. А я на ноги не стану. Взял меня на спину и понёс. Сугробы в пояс. Из сил выбивается.

– Кинь ты меня! – кричу. Кричу и плачу.

Упадём, Вася горстями глотает снег. Опять тащит.

Ровно три месяца после не становилась на ноги. Огнём пекло.

– В живых нас осталось семеро. Капитан Беляев, матросы Бородин, Двуреченский, Лобанов, Новиков, Фёдоров и я.

– Нашли домик не домик – дощатый сарайчик с прогнившими стенами. Зато сохранились в нем печка норвежская и нары. На наше счастье, у хатки лежала бочка с горючим, оно и спасало первое время. Оставили жилище, скорее всего, норвежцы. Фотокарточки бородатых мужчин сохранились на стенке.

– Жили так. В хорошую погоду, кто поздоровее, уходили к шлюпке, добывали продукты. Я из муки варила баланду.

Из дневника воспоминаний капитана Степана Поликарповича Беляева:

«Разыскали под снегом винтовки, патроны. Шлюпка никуда не годна, разбита штормами. Стараемся побольше находиться в движении, работаем, подтаскиваем к избушке брёвна, рубим их.

Излазили берег в поисках пищи. Копаемся в глубоком снегу, проверяем каждый бугорок. Нам повезло. Нашли шесть мешков муки и несколько бочонков со сливочным маслом. Радости не было предела. Соорудили санки и перевезли провизию домой.

Соль не употребляли с тех пор, как покинули пароход.

Всё чаще стали наведываться к нам медведи. Избушку совсем занесло, наружу выбираемся через нору.

Обнаружили деревянный дом, а рядом – плоскодонную лодку и маленькую шлюпку.

Когда растаял снег, увидели несколько бочек. Открыли их. Соль! Соль была рядом, а мы почти восемь месяцев жили без неё.

Ремонт лодки приближается к концу, а маленькая шлюпка уже готова, можно спускать на воду. Остров ещё окружен полями льда, но лёд быстро разрушается. Видна чистая вода. Скоро можно будет выходить в море.

Бородин совсем плох, не может ходить. Цинга не миновала и меня, зубы шатаются, кровоточат десны. Лобанов жалуется на больные ноги. Наталич сутками ухаживает за ними.

Всё готово к отъезду. Работаю у южного домика. Проверяю лодку, собираю запасы продовольствия...»

А так запомнилось «зимнее сидение» на неприютном острове Надежде Матвеевне.

– Уйдут ребята, я одна. Темно, полярная ночь. Лёд давит на остров. Гул стоит, треск. Мне чудится то детский плач, то будто мама меня зовёт. Небо как заполыхает цветным сиянием. С корабля оно казалось диковинкой, не могла налюбоваться сверкающей короной. А тут эта краса на душу ужас наводит.

Белые медведи бродят неподалеку, ревут. Вот-вот, совсем рядом принюхиваются, когтями скребут. А я одна. Жду и боюсь – вдруг моих-то уже в живых нет. Новиков умер от двустороннего воспаления лёгких. Двое погибли по своей неосмотрительности.

Облегчённо вздохну – хрустнул снег. Идут! Нет, показалось, почудились шаги.

А пурга мне как в подарок. У ребят вынужденный выходной. Степан Поликарпович поддерживал нам настроение своими рассказами. Вспоминал про то, как ещё в царское время юнгой на паруснике плавал. Рос в бедной семье. Отец плотничал и сына научил держать топор. Капитан был самым мастеровитым среди нас. В мореходную школу пробился, но штурманом ему до революции не довелось ходить. Ученый, с дипломом плавал простым матросом.

Мой спаситель Вася Бородин – сельский, как и я. Когда на корабле объявляли воздушную тревогу, его обязательно капитан вызывал к штурвалу. Никто другой не мог лучше вести судно, быстро менять курс.

Вася станет моим мужем. Только жизнь у нас не сложится. Но это будет уже после войны.

А тогда, в долгую бурю повадился топтаться у двери белый медведь. Хотели отогнать его, не пугается. Винтовка была, но стрелять не решались.

Патронов маловато. Вдруг лишь раним и обозлим зверя. Кулаками с ним не справиться. Капитан отчаялся, расколупал щель в досках. Примеривался, сторожил. Не промахнулся. Одним выстрелом убил медведя наповал. Как радовались. От неприятного гостя избавились. А главное – на еду было теперь мясо. Много мяса. Жир натопили, есть чем лечиться. Огонёк можно поддерживать. Шкурой завесили стену. Господи! Сразу потеплело в нашей хатке.

Когда кончилась полярная ночь, тоже – радость. Перезимовали. Раз даже надолго выглянуло солнце, сразу нам обшелушило кожу. Туманы, облака скрывали небо, но дневного света хватало, чтобы осмотреться, где мы обитаем. То вокруг после пурги белоснежная равнина. То растает – и среди старого желтого льда появляются черные разводья открытой воды.

Птицы прилетают, весело щебечут. Всему живому весна поднимает настроение. Одна беда – мои хлопцы совсем слегли. Если б не капитан, легла бы рядом с больными помирать. Степан Поликарпович обнадёживает: как льды сойдут, поплывём на большую землю.

– Кто грести станет?

– Парус поставим.

В светлую пору стали пролетать над островом самолеты. Прятались от них, вдруг немецкие. Хотя – что там? Продолжается или кончилась война? Но нас заметили. Вымпел с продуктами кинули. Капитан считал, что это норвежцы на Шпицберген летают.

Из дневника-воспоминаний капитана Степана Поликарповича Беляева:

«Кажется, 25 марта 1943 года. Сегодня произошло тревожное событие. Я и Бородин приводили в порядок плоскодонку, а Лобанов ушел на поиски продуктов. Смотрим, на горизонте показался самолёт. Побежали, спрятались под скалой. Самолёт промчался низко над островом, нас не заметил. Вернулись домой.

Лобанов говорит, что увидел на крыле норвежский опознавательный знак. Помахал он летчику лопатой, а тот в ответ покачал крыльями. Лобанов утверждает, что самолёт шёл с пассажирами на Шпицберген. Мы же с Бородиным думаем, что Лобанов обознался. Дорого может обойтись его ошибка. Пока, конечно, никакой опасности нет. Подходы к острову закрыты льдами. Ни одно судно не проберётся. Самолёту же сесть негде.

...Не могу высчитать, какое сегодня число. Всё свободное время уделяю плоскодонке. Перевёз со старой шлюпки вёсла, руль, уключины. Сделал парус, обшил бак и корму досками. Приходит помогать мне Лобанов. Бородин заболел цингой, очень ослаб. Самолёт уже несколько раз пролетал над островом. Летчик, конечно, засёк домики, видел нас.

С провизией становится совсем плохо. Доканчиваем последний мешок муки. Медведи появляются редко. Заметно потеплело. Снег быстро тает. Ходим вдоль берега, выискиваем что-нибудь съестное. Берег усыпан досками от шлюпок, разбитыми плотами, бочками с бензином, спасательными поясами.

...Уже лето. Ремонт лодки приближается к концу, а маленькая шлюпка уже готова, можно спускать на воду. Остров ещё окружен полями льда, но лёд быстро разрушается. Видна чистая вода. Скоро можно будет выходить в море.

...Конец июля. Все готово к отъезду. Проверяю ещё и ещё лодку, скудные запасы продовольствия.

...Утро. Не знаю, какое число. Проснулся от сильного грохота. Обвал в горах? Спустя несколько минут оглушительный звук повторился. Орудийный выстрел! С трудом поднялся. У самого берега покачивается на зыби подводная лодка, ясно виден фашистский флаг. Раздался третий выстрел. А при мне находятся судовые документы. Быстро сжигаю их.

От борта подводной лодки отошла шлюпка. Офицер и группа автоматчиков высадились на берег, побежали к домику, выбили двери. Вошли, долго смотрели на меня и что-то говорили друг другу. Перед ними стоял истощённый человек с густой седой бородой. Обыскали все уголки, приказали идти к морю. Посадили на шлюпку и перевезли меня на подводную лодку».

– А моим больным совсем плохо, – вспоминала Наталич. – Бородин уже не мог говорить, показывает мне знаками: рой, мол, мне могилу, пока есть силы. Боялся остаться непогребённым. Пришлось послушаться. Разгребаю камни, а сама плачу в голос. Вася кулак показывает – не тужи! береги силы! А я не могу на него без слез глядеть.

Вдруг стреляют со стороны моря. Упала и лежу. Подошли люди, говорят по-немецки. Я даже успокоилась. Пристрелили бы быстрей, чтобы кончились наши мучения.

Оказалось, к острову подплыла подводная лодка. На берегу у шлюпки забрали капитана. Мы же идти не могли. Заставили перекатываться по камням. Допрашивали. Затем переводчик, с виду похожий на норвежца, сказал: катитесь, мол, вы назад, после вас заберем. Осталась благодарна ему, незаметно сунул мне пакет с лекарствами.

Степана Поликарповича забрали в плен, а за нами обещали скоро приплыть. Но появились только месяца через три. Шел октябрь сорок третьего, без малого год прожили на камнях.

Надежда Матвеевна, конечно, не могла знать, зачем вдруг немецкая подводная лодка дважды навестила пустынный остров. Объяснил это впоследствии фашистский адмирал Фридрих Руге в своей книге «Война на море. 1939 – 1945». Морские и воздушные операции в Северной Атлантике и в полярных морях, пишет он, во многом зависели от заслуживающих доверие прогнозов погоды. Прогнозы приобрели ценность особого вида оружия. Поэтому синоптику Кнеспелю пришла мысль высаживать осенью на зимовку в отдалённых пунктах Арктики метеорологические отряды с аппаратурой. Полярная зима практически лишала русских и их союзников возможности захвата таких станций, даже если их удавалось запеленговать.

Начиная с 1942 года, фашисты постоянно летом и осенью подыскивали удобные места для метеорологов. В зиму они отправляли экспедиции на Шпицберген, в Восточную Гренландию, на Землю Франца-Иосифа. Отметили как подходящий остров Хопен, так по-норвежски назывался остров Надежды. Отметили, видимо, как раз в 1943 году. Отряд синоптиков «Арктический волк» туда доставили подводной лодкой в октябре 1944 года.

Вот эти-то разведчики-подводники взяли в плен наших моряков.

На обратном пути скончался Лобанов. Матросы зашили тело в брезент и выбросили в море, – рассказывала Наталич. – А меня с Васей повели за колючую проволоку. В концлагере в Норвегии узнала, что стоит Москва, что русские бьют немцев. «Гитлер, капут!» – услышала от норвежцев. Удалось свидеться с капитаном, но затем меня отделили в женский лагерь...

Из дневника воспоминаний капитана Степана Поликарповича Беляева:

«Едва наступает рассвет, и лагерь приходит в движение. Как собаки, лают охранники и полицаи. Выстраивают нас, пересчитывают и гонят на работу. На старом кладбище строим бараки. Разрываем могилы, выбрасываем наверх гробы. Я едва передвигаюсь. До слез трогает забота товарищей. Они запрячут куда-нибудь в яму, а во время проверки вытаскивают наружу. Когда тащимся в лагерь, вдоль дороги обязательно стоят норвежцы. Они незаметно передают нам пищу.

Злобствуют охранники. С восточного фронта приходят для нас вести радостные, для них – страшные. В Тромсе минируют порт. В гавани воздушным налетом разбит линкор «Тирпиц». Он лежит на боку. Фашисты прорезали в борту дыры, вытаскивают трупы. Всех, кто умеет держать в руках топор, определили в команду плотников. Работа спорится, гробы получаются быстро.

В лагере Лелегамер на всю жизнь запомнится однорукий мерзавец Морозов в чине поручика какой-то «воинской части». Он придумывает изощрённые издевательства, то посулами, то палкой вербует «соратников» и беснуется от бесполезных стараний.

Пленные умирают каждый день десятками.

Гоняют в лес рубить дрова. Кормят картофельными очистками. По пути в лагерь норвежцы без боязни кричат по-русски «Скоро конец войне!»

Надежду Матвеевну Победа застала в городе Бодо. Убирали пароход, на палубе возле бочек с горючим кто-то зажёг паклю. Всех женщин отконвоировали в очередь к крематорию. Но тут – конец войне. Германия капитулировала...

– После войны, – сказала Надежда Матвеевна, – приехала я в Россошь, домой. Встречает мама. Смотрит на меня, как на чужую, спрашивает: «Кого надо?»

Я сама себя в зеркале долго не узнавала.

С «Декабриста» в живых нас осталось трое. Вернулись все в Дальневосточное пароходство. По-прежнему капитаном плавал Беляев. Степан Поликарпович умер в пятьдесят шестом. Упал на улице, сердце не выдержало. Не получилась у нас с Васей супружеская жизнь. Бородин уехал на родину в своё орловское село, плотничал. А меня в воронежские края позвала сестра. До пенсии дорабатывала на суше...

Надежда Матвеевна не скрывала, что ворошить ей пережитое очень тяжко. Выставить жизнь напоказ в газете она решилась не славы ради. Страшило то, что старость застала в маленькой комнатёнке, где еле вмещались кровать и стол, а зимой нужно топить печку.

– Просить не могу. Вдруг да начальство само расщедрится. Неужели я не заработала квартирку с удобствами.

Надежда Матвеевна не ошиблась. Газетный очерк уже помимо моей воли озвучивали на радио. А вскоре Наталич с Дальнего Востока получила письмо-приглашение: «вести воспитательную работу с молодежью в экипажах». Сразу обещали выделить подходящее жильё. В Россошь присылала письма: всё хорошо.

Ещё спустя годы узнал, что в середине восьмидесятых моя землячка-морячка перебралась жить на Кавказ, поселилась в Грозном. Как там всё у неё сложилось – неведомо. Не выпало ли ей вновь пластаться, припадать к земле в грохоте разрывов? Неужели судьба так безжалостно немилостива и к сполна хлебнувшим горя через край?

А на севере дальнем –

Плещут холодные волны,

Бьются о берег морской,

Носятся чайки над морем,

Крики их полны тоской...

Песня сложена будто в этих местах, где даже летом чаще серо море и небо. Здесь у морских богов вечные сумерки.

Вбиты в камень слова – «Морякам советского парохода «Декабрист», героически погибшим в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками. 1942 год».

Стоит на якоре одиноко обелиск. Хранит он память о тех, кто перед уходом в неведомое вспыхнул на мгновение ярким солнечным светом и не померк бесследно в мрачной пучине. Душа ведь вознеслась чайкой в утешение моряку, который вслед, рискуя собой, снова и снова покоряет этот уже опалённый не однажды ледяной мир.

 

Зачем вам, комбат, чужая земля…

Тогда, в январе 91-го, это известие из Москвы приняли с облегчением родные в Россоши и земляки в Ольховатке. Есть-таки справедливость на белом свете! Фронтовику Владимиру Алексеевичу Сапрыкину вернули звание Героя Советского Союза, которого он был лишён в августе 1977 года.

***

Осенью семьдесят седьмого года снимали мемориальную доску в безлюдье. Когда и классы были пусты, и в школьном дворе ни души.

Сорвали мемориальную доску, которой гордились ребята-следопыты. Они ведь вместе со старшими наставниками нашли и утвердили, что именно в их Ольховатской средней школе в конце тридцатых работал учителем Герой Советского Союза комбат Сапрыкин.

Ребята раздобыли краеведческие книги, получили подтверждение из архива. Нашли родственников Героя – отца, сестру. На магнитофонную плёнку запечатлели рассказы тех, кто помнил Владимира Алексеевича как сельского учителя.

Жизненный путь Сапрыкина вырисовывался таким. Родился в августе 1916 года в селе Суходол, нынче Краснинский район Липецкой области. Отца по службе часто перебрасывали из райцентра и райцентр, колесили по Воронежской области. Владимир после школы окончил рабфак, педагогический институт в Воронеже, откуда его и направили учительствовать в Ольховатский район. Преподавал он математику и физику. Там, в конце 37-го, познакомился с выпускницей Бобровской медицинской школы Еленой Конновой. «Мне ещё не было девятнадцати, Володя на два года старше, – вспоминает Елена Петровна. – Зимой мы поженились, а летом переехали в Ольховатку. Осенью тридцать девятого его призвали в армию. Стал курсантом Грозненского пехотного училища. В конце мая или начале июня сорок первого ранним утром ворвался ко мне в комнату – лейтенант Сапрыкин! Проводила его на службу. Восемнадцатого июня получила письмо от Володи из Минска. Ему обещали жилье – «жди вызова»…

Лейтенант Сапрыкин с июня сорок первого на фронте. Командовал стрелковым взводом, ротой, батальоном.

Коммунист с 1943 года.

Отмечен наградами в том же году.

Орденом Красной Звезды – за то, что «в бою 8 марта 1943 года у деревень Кривопустово и Гаврилки Тумановского района Смоленской области, будучи командиром батальона, умело руководил бойцами, сам ходил в разведку». Тогда же у деревни Прудки батальон Сапрыкина «отбил у гитлеровцев свыше тысячи человек – девушек и молодых женщин, угоняемых в Германию».

Орденом Александра Невского, командирским, которым награждали лучших офицеров – за то, что «…образцово организовал вынос раненых с поля боя, все они были эвакуированы своевременно». Его бойцы в числе первых ворвались с Вязьму.

Свой последний бой капитан Сапрыкин принял у Красной Слободы Дубровинского района, уже Витебской области.

«…Каждый день противник предпринимал до 10-12 контратак с поддержкой танков. Комбат Сыпрыкин в течение трёхдневных боев героически сдерживал натиск до батальона противника пехоты, оставаясь с группой в тридцать человек. На третий день немцы вновь предприняли ожесточённую атаку при поддержке 15 танков и отрезали Сапрыкина с остатками батальона. Все бойцы дрались до последнего патрона, воодушевляемые стойкостью своего комбата. Тов. Сапрыкин вызвал огонь на себя, когда кольцо немцев сузилось до двадцати метров. До последнего дыхания капитан уничтожал наседавших со всех сторон врагов. Смертью героя погиб Сапрыкин, истребив со своим батальоном за три дня боев до полка немецкой пехоты. Его подвиг заслуживает высокой награды».

Её и присвоили. Посмертно.

Такова вот вкратце судьба человека, очерченная датами: 24.8 1916 – 3.12.1943.

В Ольховатском краеведческом музее выставили книги, рассказывающие о Сапрыкине. Это – «Богатыри земли воронежской», минское издание «Навечно в сердце народном».

Имя комбата всегда называли в дни скорбных торжеств, связанных с Великой Отечественной.

И вдруг…

Хоть и снимали памятную доску в безлюдье, слух о том прошёл по посёлку. По долгу своей газетной службы, как собственный корреспондент воронежской областной газеты «Коммуна», начал разузнавать о случившемся. Герой ведь, оказывается, жив! Но он – за границей, в Канаде. Факт до выяснения обстоятельств не подлежал огласке, тем более в печати. Выяснение обстоятельств затянулось. А когда вышел двухтомный словарь-справочник, в списках героев комбат Сапрыкин уже не значился.

***

Та же газетная дорожка позже свела меня с работавшей на железнодорожной станции Россошь сестрой Владимира Алексеевича – Любовью Алексеевной Кравцовой. Рассказала, как однажды её срочно позвали к телефону. Взяла трубку и – чуть не уронила.

– С вами будут говорить из Канады. Торонто на проводе. Мужской голос. Слышимость неважная. Главное узнала: мой погибший брат жив. Второпях что-то рассказывала ему. Записала адрес. Отправила большое письмо.

Вскоре почтальон принес ей непривычно продолговатый пакетик конвертный с иностранными марками. На девяти густо исписанных страницах брат сообщал о своём воскрешении из мёртвых.

***

«Дорогая Люба!

Письмо твоё шло почти 8 месяцев!

Если бы я дал волю своему воображению, и тогда не смог бы допустить всего того, что поведала мне ты. Как трудно при всём пережитом совместить одновременно столько печали и счастья. Умер папа… Больше всего на свете боялся получить подобные вести. До последнего времени я всё ещё верил, что вот-вот получу весточку от отца. И вместе с этим какое жгучее счастье – узнать, что у меня есть в России такая отважная сестра! Мог ли себе даже вообразить, что в тот страшный 1941 год, когда я уходил на войну, появишься на свет ты. В моём воображении ты представляешься малюткой, а ведь тебе теперь 37 лет!

Как передать тебе всё то, что овладело мною при сообщении о той высокой чести, которой удостоила меня Родина. Для меня, для человека, больше полжизни проведшего в отрыве от Родины, честь – быть героем своего народа – трижды теперь дорога. В эти дни заново пережил всё. Многое уже в памяти стёрлось. Вкратце передам тебе всё то, что, на мой взгляд, кажется существенным».

***

«Мыслями переношусь в Красную Слободу, где мне суждено было стать героем страны и одновременно закончить свой воинский путь. Батальон мой входил в состав 612-го полка 144-й дивизии, той самой, которая первой 12 марта 1943 года ворвалась в город Вязьму (о чём сообщало Советское информбюро). В декабре того же года дивизия участвовала в прорыве Витебского выступа на Оршском направлении. Что представлял Витебский выступ и какое значение ему придавали немцы, ты, думаю, знаешь из истории войны».

( Оставим на время чтение письма. Посмотрим, скажем, глазами генерала немецкой пехоты Курта Типпельскирха на боевую обстановку той поры. Фашисты пытались «держаться во что бы то ни стало» по Днепру и «отныне покончить с отходом». Севернее Витебска русским удалось прорвать оборону, «брешь превратилась в кровоточащую рану на стыке» двух армий. Предложения командования «оттянуть фланги» Гитлер упрямо отклонял. С Витебского выступа он надеялся начать наступление группы армий «Север» и сполна рассчитаться за утерянные победы. От Витебска до Москвы – рукой подать! )

«Моему батальону поставили задачу – прорвать на узком участке в Красной Слободе укрепления противника. Свою задачу выполнили. Но силы были неравные. Позиции переходили из рук в руки. В последней схватке меня ранило в грудь. Несколько минут был ещё в сознании, мне успели сделать перевязку. Это всё, что помню. Несколько раз приходил в себя, когда на поле боя уже всё стихло. Возле меня контуженный сержант оказывал мне посильную помощь. Он и перенёс меня с открытого поля в укрытие близ силосной ямы.

Из его слов узнал, что все мои полевые документы вместе с планшеткой, а также боевые ордена зарыты им в землю. Страшные нечеловеческие боли раздирали тело. Не в состоянии был даже шевельнуть пальцем руки. Порой казалось, что все это – кошмарный бред, что я нахожусь в госпитале.

Иногда по звуку залпов отчетливо узнавал свою артиллерию, снаряды ложились где-то рядом. Каким мучительным физически представляется мне мой конец, как милостыню ожидал разрыва своего снаряда около себя (прости за малодушие, было так).

Иногда казалось, что вот-вот ворвутся свои. Но они не пришли, свои придут значительно позже, чтобы уже безостановочно идти вперед.

Немцы обнаружили меня только на шестой день. Одно теперь несомненно – никогда не оставили бы меня в живых, обнаружив сразу после схватки. К тому же – живое любопытство и удивление перед живучестью русского с явно фатальным ранением в какой-то степени отразилось на моей дальнейшей судьбе.

Попал в госпиталь военнопленных в Орше. На счастье, среди медицинского персонала госпиталя оказались свои, русские. Вот этим-то истинным патриотам, настрадавшимся в плену с самого 41-го года, я и обязан своей жизнью. Конечно, дело было не лично во мне. Для них я оказался первым встретившимся офицером наступающей Советской Армии. Немцы не могли меня долго держать близ фронта, вскоре перевели в Восточную Пруссию. Теперь я не помню имени моих спасителей, помню только наиболее близкого мне врача Антипова. Встречал его впоследствии в лагерях Восточной Пруссии. Меня вели на перевязку, а он окликнул из колонны военнопленных, шагнул ко мне и чуть не поплатился жизнью. Дулом парабеллума остановил его сопровождающий меня унтер-офицер. Успели только обменяться поклонами. Как бы был признателен тебе, разузнай ты что-либо о нём, он, кажется, москвич. Как много участия принял в моей судьбе.

Дальше меня перевели в международный офицерский лагерь. Это город Нинбург у голландской границы. Обстановка складывалась тяжелая, особенно для советского офицера, бежать или умереть – вот что постоянно сверлило голову. Как бежать при моем слабом состоянии? Два близких мне друга, физически покрепче, бежали, но были пойманы уже на значительном расстоянии, их вернули в лагерь и расстреляли.

Освобождение пришло другим путём – со вступлением английских войск в Вестфалию.

***

Я не сомневался, что среди своих числился погибшим. «Воскресать из мёртвых» с постыдным клеймом военнопленного было не в моей натуре. Так, вопреки мировоззрению, желаниям, стремлениям, с ясным пониманием того, какая тяжёлая судьба ожидает меня впереди, начал жить на чужбине. Всю эту жизнь склоняюсь памятью перед своими боевыми сподвижниками. Они умирали героями. Себя же в глубине души всегда чувствовал в ложном положении, как «воскресший»…

Жизнь русского за границей (ты это должна знать из литературы), если он только не потерял душу и любовь к Родине, нелегка. Моя же жизнь оказалась тяжелой в особенности (речь идёт не о куске хлеба). Ты можешь заключить это хотя бы из того, что почти четыре года безотрывно провёл на больничной койке. Последствия ранения, как и следовало ожидать, дали о себе знать. Имея двух-трех искренних друзей, всю жизнь провожу в одиночестве. Была у меня жена, врач по профессии, – оказались с ней разные люди. Жизнь обывательская не привилась ко мне. В такой обстановке легко можно спиться или сойти с ума…

И все-таки достало сил окончить политехнический институт и стать инженером. Дом мой (тебе, вероятно, покажется странным, что я домовладелец!) – своего рода маленький уголок Родины. У меня большая библиотека, около пяти тысяч томов, что и побудило меня стать домовладельцем. Книги – моя гордость, без них не могу и представить свою жизнь. Библиотека и связывает меня с Родиной. Ваши радости – мои радости. Ваши печали отражаются на мне вдвойне.

Вот, кажется, и всё о моей жизни. Когда-то Вертинский с отчаянным душевным надрывом писал о четверти века без Родины, я же больше без неё – 35 лет! Да разве я один… Миллионы людей обездолила эта война. В море горя и слёз моя судьба – слезинка.

***

Так ничего и не узнала бы ты о своём брате, если бы не случайные розыски Красного Креста. Но об этом как-нибудь после. Мне очень досадно, что посетившие меня представители Советского посольства не располагали адресом отца. К тому времени я мог бы связаться с ним по телефону. Хотя откуда они были уверены в достоверности моей персоны? Теперь, насколько мне известно, их уже нет в Канаде, если представится возможность когда-либо, то засвидетельствуй им мою глубокую признательность за то внимание и содействие, которое они оказали мне, связав с вами.

В стране, где я живу, новости обо мне одними воспринимаются с восторгом, другими – с дикой злобой и ненавистью. Так уж устроен белый свет, мне к этому, живя за границей, не привыкать.

Вспоминая фронтовые годы, забыл упомянуть, что в 1943 году где-то под Вязьмой встретился со своим дядей по маме – Иваном Тихоновичем. То был нежданный случай. Батальон менял позицию. При смене в одну из рот явился мой дядя. К своему изумлению, узнал, что командиром батальона является его племянник. Трогательная встреча. Передо мной стоял закалённый войной волевой лейтенант – командир взвода разведки. А ведь до того последний раз виделись с ним, когда мне было лет 13-14. Можешь себе представить, каким удивлением для дяди было видеть в озорном мальчишке-племяше – командира батальона! К сожалению, времени нам было отпущено тогда мало, предстояло большое наступление. Обменялись на память часами. Каждый сознавал, какие трудности ожидают впереди. Вскоре меня ранило в ногу, направили в Калугу. Больше о нём не слышал. Напиши, что знаешь.

Подробнее напиши об отце. Как давно его известили, что я жив? Догадываюсь, что тяжело ему было до последних дней мириться с мыслью – сын за границей. При всём его субъективном отношении ко мне, он всегда вызывал восхищение и гордость как человек исключительной твердости в своих убеждениях. Отец наш принадлежал к тому историческому поколению России, которое «диалектику изучало не по Гегелю», сама жизнь была им суровой революционной школой. В годы детства мы, сыновья, при постоянной служебной занятости отца мало с ним общались. Хотелось верить, что на склоне лет ты, Люба, явилась для него истинным утешением.

Пиши мне подробнее о себе, о своей семье. Телефонный разговор меня очень обезнадёжил – слышимость отвратительная.

Письмо твоё дышит отчаянием. Это понятно – написано спустя пять дней после смерти отца. Второпях ты забыла вложить фотографию папы и мамы. Конверт письма снабдила маркой только в пять копеек. Этим, хотелось верить, только этим объясняется длительная доставка письма. Постарайся высылать их только воздушной почтой.

Письмо своё пишу с перерывами. Состояние здоровья такое, что на время пришлось оставить службу. Правая рука очень беспокоит. История, опять-таки ведущая к прошлому. Пришлось ведь перенести тяжёлую операцию на шейном позвонке. Силы мои заметно сдают, а больше всего меня беспокоит судьба моей библиотеки. С любовью и старанием создавал её в течение многих лет. В ней собрана почти вся наша классика.

Теперь, с получением весточки от тебя, мне становится легче. Не знаю, позволят ли обстоятельства и состояние здоровья увидеть тебя и дорогие моей памяти родные места. Поверь, при моём разбитом состоянии нелегко переносить и счастье.

Не забудь поклониться от меня могиле нашего отца…»

***

В том же семьдесят восьмом году Люба получила ещё весточку от брата. Доводился он ей братом по отцу. Родная мама Владимира Алексеевича умерла в тридцатые годы. Оставшийся с младшеньким сынишкой Лёвой на руках, отец Алексей Васильевич женился второй раз.

«Виноват перед тобой за долгое молчание. Объясняй последнее чем угодно, но только не невниманием к тебе. Подробности твоего последнего письма и фотография отца настолько всколыхнули мою душу, что до сего времени не могу прийти в себя. Лишний раз кляну судьбу, лишившую меня последнего, что ещё оставалось в жизни, – увидеть отца перед смертью. Пойми, родная, как мне тяжело. Живу совершенно замкнуто. Мне не хотелось видеть ни друзей, ни знакомых. Как бы хотелось никому и ничем о себе не напоминать. Состояние такое, что готов был оставить службу. Как счастлив, что этого не сделал. Рутинные занятия, голая электроника только и спасают меня. По совету врача живу как бы созерцательной жизнью.

Сейчас вроде начинаю приходить в себя. Не отрываюсь от ваших фотографий! Ты выглядишь чудесно! Во многом унаследовала черты отца! Как прелестны мои племянницы! В моем представлении твой муж – хороший семьянин. По всему видно – ты имеешь счастливую семью.

Мне лестно слышать о моем командире Иване Антоновиче Калиниченко, с каким вы поддерживаете связь. На дальних подступах к Москве это он, заменив убитого командира полка, в тылу врага в течение нескольких недель сдерживал натиск немцев на дороге Москва-Минск. Насколько кровавыми были события, ты можешь судить по тому, что из двух тысяч человек нас осталось в живых немногим больше ста. Всегда с гордостью и восхищением вспоминаю о нём. Ему, несомненно, покажется непонятной и невероятной моя судьба. Мой солдатский поклон Ивану Антоновичу!

Желаю вам всего самого светлого, радостного в наступающем Новом году.

Целую тебя, твой брат Владимир.

P.S. Вскоре, после получения твоего первого письма, я написал в Верховный Совет с извещением, что сведения о моей смерти не соответствуют действительности».

***

Любовь Алексееевна, конечно, выслала книгу, где был напечатан портрет брата-героя, «совсем ещё молоденького». Владимир Алексеевич не подтвердил, получил ли он её.

Решилась сестра ехать в гости к брату, да ей, мягко говоря, отсоветовали, ссылаясь на государственные секреты в железнодорожной службе, в которой работала она и её муж Владимир Афанасьевич Кравцов, начальник станции Россошь.

Люба сообщала о давних семейных потерях. Младший брат Сапрыкина Лев погиб в 42-м в Воронеже, попал под вражескую бомбёжку. Старший брат Анатолий вернулся с фронта после войны, но прожил недолго, скончался.

А затем переписка заглохла. Последнее письмо в Торонто вернулось назад в Россошь с припиской на конверте, извещающей, что адресат там не проживает.

Оставалась Любовь Алексеевна в неведении, а душа-то ведь болит. Попросила помочь ей в розыске брата.

– Жив ли он? На нездоровье как жаловался. Разрешили, хоть сейчас бы полетела…

Написали письмо собственному корреспонденту одной из центральных газет в Канаде. Ответа не дождались.

Позже выяснилось, что весной 79-го Сапрыкин узнал: его лишили звания Героя. «За что мне мстят в России?» – горько жаловался другу-земляку. С той поры Владимир Алексеевич замкнулся, болезни укладывали на больничную койку. Умер он 24 апреля 1990 года. Чужие люди похоронят комбата на чужбине, которая так и не стала ему второй родиной.

А в это же время фронтовики уже хлопотали о «реабилитации» Сапрыкина. Любовь Алексеевна не ведала о кончине брата. Телефонные разговоры, которые я вёл по её просьбе с Отделом наград Президиума Верховного Совета СССР, обнадёживали. Нам отвечали: «дело» комбата Сапрыкина не закрыто, скоро по нему готовится решение.

Завесу секретности приоткрыло выступление журналистов газеты «Труд» 8 января 1991 года. Им удалось ознакомиться с архивными материалами.

Понятнее стало, отчего Владимир Алексеевич в час нелегкого выбора не возвратился на Родину «с постыдным клеймом военнопленного». Оказывается, он уже чувствовал смертный холодок этого клейма в сорок первом, когда вместе со своим полком вышел из окружения в Подмосковье. Их 303-я стрелковая дивизия участвовала в Ельнинской боевой операции. Проверку «окруженцы» проходили в военных лагерях. Как такое произошло, но – Сапрыкин взял да и отлучился в «самоволку», больше суток отсутствовал в части, загостился в ближней деревушке. Военный трибунал вынес офицеру суровый приговор: за «дезертирство» десять лет лишения свободы. Проступок искупал кровью. В бою был ранен. Судимость сняли по ходатайству Военного совета Западного фронта. В сентябре 42-го Сапрыкин назначен командиром роты, а 12 октября ему присвоено очередное звание старшего лейтенанта.

Однополчанин Иван Измоденов запомнил комбата рослым и крепким, красивым особой мужской статью. А в учётной трофейной карточке военнопленного Сапрыкина, находившегося в тюрьме немецкого городка Танненберга, значится: вес – 43 килограмма, это-то при росте в 176 сантиметров.

Измытаренный войной и пленом, человек вдругорядь не стал испытывать свою судьбу и судьбу своих близких, прежде всего отца – коммуниста с 1918 года, фронтовика. Было ведь немало случаев, когда отец за сына тоже отвечал.

Не осуждайте и вас не осудят.

Сапрыкина судили заглазно в 1977-м, когда узнали, что он жив. Комбата лишили звания Героя. Объяснения тому есть разные. То ли наш переводчик неверно истолковал особую отметку на лагерной карточке и зачислил Владимира Алексеевича в легионера, служившего в фашистской армии. То ли Сапрыкин некоторое время находился в лагере немецкой разведывательной службы. То ли ещё в сорок пятом в освобожденном англичанами фашистском концлагере «чёрную метку» ему поставил подполковник СМЕРШа. При допросах не сошлись характерами. Вгорячах, скажем, закусил, что называется, удила. Норов ведь крутой. Сила воли какова! За границей изучить чужой язык, из сторожей-грузчиков выбиться в телемастера, успешно закончить институт, стать ведущим инженером в известной фирме – для всего этого одних способностей маловато.

На Родине вернулись к «делу» комбата. Было –

«Установлено, что Архив Министерства обороны СССР, Особый архив при СМ СССР, Архив КГБ СССР, МГБ ГДР компрометирующими сведениями, в том числе о службе Сапрыкина легионером в немецкой армии, не располагают. Контузия, огнестрельное ранение в грудь в бою 3 декабря 1943 года лишали Сапрыкина возможности служить легионером в немецко-фашистской армии. Данных о его сотрудничестве с разведывательными, контрразведывательными и карательными органами фашистской Германии в период пребывания в плену, а также о проведении им враждебной СССР деятельности за время проживания в Канаде не имеется.

Оснований для отмены Указа Президиума Верховного Совета СССР от 3 июня 1944 года о присвоении Сапрыкину Владимиру Алексеевичу звания Героя Советского Союза не имелось».

Подписан этот документ Главным военным прокурором – заместителем Генерального прокурора СССР А.Ф. Катусевым.

***

Ветераны войны из воронежской Ольховатки, из витебской Дубровны направили в Москву прошения о перезахоронении праха Героя Советского Союза Сапрыкина из Канады в родимое Отечество.

Минуло ещё почти десять лет, прошли годы в хлопотах тех, кто близко к сердцу принял трагическую судьбу Владимира Алексеевича. И только благодаря распоряжению Президента Белоруссии Александра Лукашенко 2 июля 1999 года фронтовики Великой Отечественной опустили в братскую могилу урну с прахом Героя, в омытую кровью родимую землю, где он вместе со своими друзьями-однополчанами принял смертный бой.

Последние мужики

Памяти участников

Великой Отечественной войны –

крестьянина Дмитрия Петровича Чалого

и писателя Фёдора Александровича Абрамова

***

– Дедя! – то ли обрадовано, то ли напугано выкрикнула дочурка, стоявшая в коридоре.

– Гостем деда заявился. Не ждали? – сказал-спросил привычно отец.

– Отчего, ждали. – О его приезде, действительно, я знал загодя. Сам отец за телефонную трубку не брался, а дядя по его просьбе шутейно известил:

– Завтра дома кто у вас будет? Батько в деревне засиделся, хочет в городских побыть. Овчину, говорит, сдам и с внучатами погостюю.

После я представил, как в ту минуту слушавший рядом переговоры отец про себя чертыхнул дядю за язычок распоследним словцом. Ведь о своём намерении отвезти заготовителям овечью шкуру отец сказал, конечно, мимоходно. А дядя выставил как главную причину поездки к сыну.

– Ни завтра, ни послезавтра со шкурой тут нечего являться, – раздражённо отвечал я. Не сдержался. – Сгорит она, что ли. (Знаю, щедро просоленная овчина, ладно сложенная «конвертом», в подвальной прохладе – всегда в сохранности). – Почувствовав, что вгорячах слишком резко говорю, убавил пыл. – При первом случае машиной отвезём.

– И я о чём толкую, – соглашался дядя.

– Сгниёт она – невелик убыток. – Нет, так не сказал я, про себя подумал, зная, что в сутолочной маете не скоро исполню обещанное.

– Без овчины пусть приезжает.

– А то и на порог не пустишь. Так и передаю...

Послушается, оно и похоже. Разбираю сумку с гостинцами, а сверху лежит скатанная валиком мешковина, пропахла овечьим духом. Только глянул исподлобья на отца. Он же вроде и не заметил моих каменьев в осерженных глазах, уже держал Татьянку на коленях, пытался вникнуть в её птичий щебет.

Нет, отец был не из прижимистых. Сколько помню: как ни худо-бедновато жили, наша хата в праздничном застолье всегда с гостями, сходились отцовы и мамины друзья-подруги. В помощи соседям (а на селе всякий сосед) никогда не отказывалось. Богатства особого в доме не заводилось, хоть выделялся отец из деревенских мужиков мастеровитостью (избы ставил, оконные рамы и двери вязал, крыши крыл соломенные и железные, кадки из дубовых тросток делал и вёдра из жести клепал, сапоги тачал и овчины чинил – оставаясь бессменным колхозным бригадиром, в чьи обязанности входили не просто «загадывать» – давать рабочий наряд людям, прежде всего – самому, скажем, браться за косу, выкладывать-вершить возы и стога с вилами в руках).

Выделяла отца, на мой, конечно, взгляд, дотошная бережливость, вдобавок к натуре привитая и самой жизнью, в какую вместились – сиротское детство, пережитые голод (и не один), война (и не одна). Человека он ценил прежде как хозяина в доме и в колхозе. Терпел любые слабости, но только не бесхозяйственную расхлябанность. Тут уж ты в его глазах был непрощаемо пропащим.

Конечно, и я, как газетчик, и дядя, как колхозный парторг, теперь-то по должности ревностно пропагандировали именно экономию, именно бережливость, отводя им место в ряду лучших человеческих достоинств. Однако:

– Быть рачительным, но не до такой же степени! – Разумом понимали отца, чувством (дети иного времени) не соглашались. Потому один подтрунивал с подначкой, я озлился молча.

– Приспела нужда тащиться с этой чёртовой шкурой через весь городок!

О нужде подумалось не зря: день выбрал отец не совсем удачный – май, а солнце пекло по-летнему, в безветрии пыль держалась на улочках непродыхаемо. А может, моя злость подогревалась вдобавок и гадливеньким чувством: отец корреспондента с заплечным оклунком?

В тот момент не приходило на ум, что отцов пример не минул бесследно. Благодаря прежде всего ему, встав на собственные ноги, приучил себя, собственную семью жить не по-цыгански – одним днём, сыты нынче и ладно.

За обедом надуманная обида вконец растаяла в разговорах, когда Татьянка, обрадовано ухватившись за уголок одеяльца, с блаженной улыбкой засопела в кроватке.

Перед борщом отец с нескрываемым удовольствием принял чарку. Вино он любил, помоложе был, выпивал – даже слишком крепко, не ошибаючись говорил, что и сыновью долю наперёд осилил. Правда, здоровья хватало, пил не до болезненной грани, хворающим с похмелья не был, поутру всегда на ногах. Когда хвори пристали, доктор сказал, надо бросить не то курево, не то чарку – на выбор. Цигарку не выпускал из губ сызмалу, бросил же на пятьдесят каком-то году в один день и не притронулся к ней. Когда попозже врач по моему наушному совету запретил ему и вино, вконец не смог отказаться, лишь завёл себе маленькую стопочку.

В застолье к выпивке «на равных» собеседника не понуждал, исходя из немудрёного житейского правила: всяк сам знает свою мерку. В сыновьях тягу к вину вообще не одобрял, и сейчас ему, кажется, глянулось, что себе я налил в рюмку воды.

Похождения с овчиной – в них он меня посвящать не стал – сморили-таки отца. Согласился прилечь на диване, а я себе на полу разостлал полушубок. Так, лёжа, и говорили неторопливо.

Укос трав ожидается богатым. Хлеба тоже уродились, майского дождя ждут. С картошкой в огороде не прогадали тем, что посадили рано, первоапрельское тепло не обмануло. Получилось так случайно: со старшей дочкой я поспешил в гости, боясь, что к следующим выходным дням поездка не выпадет, настоял сажать картошку, пообещав: вдруг подмёрзнет – сам пересажу. Допытывался отец, как в колхозах у соседей сложилась весна. О семейных делах ему обсказал, записывая в памяти просьбы – разыскать в магазинах дверные завесы, шланг к опрыскивателю – колорадский жук выполз на картофельные кусты, купить цветастых цыплят – белые куры матери надоели...

Текла обычная беседа – вдруг отец приподнял голову на локте, вгляделся мимо меня, в стеклянную дверцу книжного шкафа, встревожено спросил:

– Постой, это про него, – он взглядом указал на фотографию писателя, – на днях по телевизору сказали: скончался скоропостижно?..

***

В застеклённом проёме стояла вырезанная из книжки фотография Фёдора Александровича Абрамова. Снимок нисколько не писательский: шагает наезженным сельским проулком человек совсем деревенский обличьем – куртка под вид привычной телогрейки накинута на плечи, штанины заправлены в резиновые сапоги, ворот рубахи нарастёжку.

– Дай ближе взглянуть, – попросил карточку отец, писателя Фёдора Абрамова знал он давно. В школе почти не учившийся, в чём не его вина, грамоту освоил сам основательно: мои школьные задачки по арифметике, самые заковыристые – с пустяками его не докучал – решал с ходу. Что приметил я, когда сам студентом начал постигать филологические науки, отзывался отец о прочитанных книгах не то, чтобы самобытно, – прозорливо, точно определял жизненную цену случаем подвернувшемуся писанию. Тогда же привёз я в начинавшуюся складываться собственную библиотечку книги Абрамова. Долгими зимними вечерами, телевизором еще не обзавелись, отец читал их матери вслух, увесистые томики не наскучили. И слёзы, и смех, и удивление вызывали прочитанные страницы. Хоть речь шла о людях нездешней южнорусской стороны – о северной деревне, мать часто заключала услышанное одним:

– Про нас написано.

– Россия-то одна, – коротко, но веско объяснял отец. Суждение не заёмное, повидал он на своем веку многое. Бывал, кстати, и в северных краях, о каких читал, выезжал туда с колхозной бригадой на лесозаготовки.

Но особенно зауважал он Фёдора Александровича, когда уже телевидение поспособствовало тому, позволило увидеть встречу писателя с читателями в Останкинском зале.

– Это же надо высказать всю правду, в глаза сказать на всю страну. – Не охочего к нравоучительным беседам, скуповатого на похвалу, отца точно до глубины – раз так заговорил – расположили исполненные совестливой горечи, душевно близкие, созвучные его думам мысли писателя о неизжитых бедах текущего дня, о каких он не однажды выступал в печати. «Исчезла былая гордость за хорошо распаханное поле, за красиво поставленный зарод, за чисто скошенный луг, за ухоженную, играющую всеми статьями животину. Всё больше выветривается любовь к земле, к делу, теряется уважение к себе. И не в этом ли одна из причин прогулов, опозданий и пьянства, которое сегодня воистину стало национальным бедствием? Не пользуется ли этим нероботь, разного рода любители легкого житья?

В деревне нет недостатка в работающих, талантливых и совестливых тружениках. И у них болит сердце...»

Речь о наболевшем отец понял и принял именно так, как после толковал её Валентин Григорьевич Распутин. «Есть Народ как объективно и реально существующая в каждом поколении физическая, нравственная и духовная основа нации, корневая её система, сохранившаяся и сохраняющая её здоровье и разум, продолжающая и развивающая её лучшие традиции, питающая её соками своей истории и генезиса. И есть народ «в широком смысле слова, всё население определённой страны», как читаем мы в энциклопедии. Первое понятие входит во второе, существует в нём и действует, но это не одно и то же. И когда Шукшин с уверенностью говорит, что «народ всегда знает правду», он имеет в виду душу и сердце народа, здоровую, направляющую её часть, а когда Фёдор Абрамов обращается с известным письмом к односельчанам, упрекая их в нерадивом хозяйствовании, он не Народу адресует свои справедливые упрёки, а населению, которое составляет жизнь и труд родного ему посёлка. И составляет, кроме того, часть всего народа – как населения».

– Обсказал, как живём-кормимся. Что значит – из мужиков человек. – Рассудил тогда отец.

– Вся страна из крестьян вышла, – обронил я.

– Мужиком остался в писателях. Как Шолохов в казаках. – Настаивал на своём отец. У него не было выше похвалы писателю, как этой – что Шолохов.

Впрочем, я сам думал примерно так же – на глазах рождается народная книга, родня «Тихому Дону» – когда студентом читал «Две зимы и три лета», когда кинулся по библиотечным закромам на розыски начального романа «Братья и сестры», давшем впоследствии чистое православное молитвенное имя всему величавому художественному полотну.

И вот теперь-то отец долго глядел на фотографию, сохранившую совестливо твёрдый взгляд в лице, уверенный шаг на родимой земле – русского писателя и крестьянина.

Горечь утраты выказал заметно дрогнувший голос:

– Жить бы ему да жить.

Схоже потерянно повторял и я, когда ранним утренним часом прозвенел долгий телефонный звонок междугородней связи и друг тихо слышным, срывающимся слогом известил оглушающе о кончине Фёдора Александровича.

***

Не ведая о том, Фёдор Абрамов в судьбой отпущенной дороге – мне, смею верить, как и моим душевным содругам, – был за «крёстного» отца.

Смысл в вышенаписанное вкладываю не только переносный, хотя значимее, конечно, именно он. Ведь не одному поколению и незабвенной памятью (горько, но могло статься – была жизнь, а о ней в слове никто и ничего не оставил), и в добрую науку (чтобы не казалось – всё начинается только из нашего детства) – не канувшие в небытие благодаря летописцу житие крестьянского рода Пряслиных, чьими руками и плечами держалось наше государство в средине текущего века. И стоит поныне. Не без умысла писатель одарил любимых героев звучной фамилией: ведь прясельных мужиков в старину наряжал сельский мир присматривать за околичной изгородью, говоря языком русской былины – держать заставу богатырскую. А деревенская нива в дни войны и мира для народа всегда остается надёжной опорой. Не потому ли её сыны и на современном литературном покосе достойно «устрояли» и укрепили славные традиции отечественной словесности.

В ряду косцов-писателей не только по алфавиту первым ставится имя Фёдора Абрамова, в чью записную книжку однажды легли раздумья о собственном ремесле:

«Одно из главных назначений писателя – поддерживать в духовной форме свой народ».

Этой заповедью он жил.

Первый роман «Братья и сестры» помечен 1958 годом. Тому, кто брался его читать, становилось ясно: в литературу пришел большой писатель.

Начало таким бывает редко.

Объяснимо оно, прежде всего тем, что первая книга создавалась человеком зрелым. Год рождения – 1920-й. Горькое сиротством детство. Пройдены фронты Великой Отечественной, раны на теле, на душе тяжелой памятью – война. О ней напоминают на борту парадного костюма медали, орден Отечественной войны II степени.

Важные факты в военной жизни Фёдора Абрамова обнародованы в изданной в 2003 году в Санкт-Петербурге документальной книге В.Н. Степакова «Нарком СМЕРШа». Название созданного в 1943 году Главного управления контрразведки означало – «смерть шпионам».

«Исследователь С. П. Кононов обнаружил в архивах ФСБ Архангельской области уникальные документы, свидетельствующие, что с апреля 1943 года по октябрь 1945 года в отделе СМЕРШ Архангельского военного округа служил Ф. А, Абрамов, позднее ставший известным русским писателем. Остановимся на этом факте подробнее и, с позволения Сергея Кононова, воспользуемся его материалами. Это необходимо сделать не только из-за неизвестной страницы в биографии писателя, но и потому, что благодаря «стараниям» псевдоисториков и псевдоветеранов у определенной части нашего общества сложилась искажённое мнение о тех, кто служил в СМЕРШе.

Зимой 1942 года Фёдор Абрамов, после тяжелого ранения на Ленинградском фронте, был эвакуирован в госпиталь города Сокол. Затем вновь военная служба: сначала в запасном стрелковом полку в Архангельске, позже – в Архангельском военно-пулемётном училище.

В училище на него обратили внимание сотрудники СМЕРШа. «Образованный с боевым опытом старший сержант Абрамов не мог не попасть в поле зрения кадровиков органов безопасности, испытывающих дефицит в кадрах. Особо кадровиков привлекло знание Федором Алексеевичем иностранных языков. В «Анкете специального назначения работника НКВД» в графе: «Какие знаете иностранные языки», молодой кандидат на службу написал: «Читаю, пишу, говорю недостаточно свободно по-немецки. Читаю и пишу по-польски».

17 апреля 1943 года Абрамов был зачислен в штат отдела контрразведки Архангельского военного округа на должность помощника уполномоченного резерва. Однако уже в августе он становится следователем, а через год с небольшим — старшим следователем. Правда, вначале служба Федора Александровича началась не слишком гладко. Как-то раз, в одном из разговоров с сослуживцами, он высказал мысль о том, что не видит смысла в конспектировании приказов Сталина, поскольку это отнимает много времени и сил. Кто-то усмотрел в этом высказывании крамолу и доложил начальству. Грянуло служебное разбирательство, которое окончилось тем, что вольнодумец написал объяснение, удовлетворившее даже самых бдительных товарищей:

«... приказ тов. Сталина является квинтэссенцией мысли, каждое предложение, каждое слово его заключает в себе столь много смысла, что в силу этого необходимость конспектирования приказа в принятом значении сама собой отпадает.

Я сказал далее, что приказ тов. Сталина представляет собой совокупность тезисов, дающих ключ к пониманию основных моментов текущей политики, и что каждый тезис может быть разработан в авторитетную публицистическую статью. В том же разговоре я обратил внимание на изумительную логику сталинских трудов вообще, что не всегда можно найти в речах Черчилля и Рузвельта, на сталинский язык, обладающий всеми качествами языка народного» , — написал в объяснительной Фёдор Абрамов.

Дело о его политических сомнениях и незрелости дальнейшего развития не получило, и начинающий контрразведчик спокойно приступил к выполнению своих прямых обязанностей.

Борьба с разведкой и диверсантами противника на территории Архангельского военного округа была главной задачей отдела. Контрразведывательное обеспечение велось в Архангельской, Вологодской, Мурманской областях, Карельской и Коми автономных республиках, где вражеская активность была чрезвычайно высока. Так, осенью 1943 года в Вологодской и Архангельских областях на парашютах было выброшено 27 разведывательных и диверсионных групп. Как удалось выяснить С. П. Кононову, следователь СМЕРШа Абрамов принимал участие в ликвидации восьми групп.

С осени 1943 года постоянным местом его командировок становится Вологодская область. «Опыт, накопленный за год работы по разоблачению немецких агентов, образование, полученное в университете, знание психологии, военный опыт, позволяющий разговаривать, как фронтовик с фронтовиком, пишет С. П. Кононов, сделали из Фёдора Абрамова хорошего специалиста-контрразведчика. Ему поручили участвовать в одной из радиоигр с немецкой разведкой. Игра получила название «Подрывники» и вошла в золотой фонд операций против немецкой разведки во время Великой Отечественной войны.

Органы НКВД Вологодской области совместно со СМЕРШем Архангельского военного округа создали легенду, что на территории Сямженского и Вожегодского районов существует многочисленная группа недовольных советской властью переселенцев с Западной Украины, готовых начать повстанческое движение. Нужна помощь. Немецкая разведка клюнула на это и осенью 1943 года выбросила группу своих агентов под руководством Григория Аулина у разъезда Ноябрьский. Они должны были начать организацию этого самого повстанческого движения и проведение диверсий на железных дорогах.

Группу задержали и включили в радиоигру. Немецкое командование поверило в возможность работы в глубоком тылу русских и 1 ноября 1943 года выбросило десант диверсантов из 14 человек для соединения с Аулиным. Несмотря на трудности, всех парашютистов задержали. Старший немецкой группы Мартынов был ранен и застрелился из нагана, так как сдаваться не хотел. Через десять дней «на Аулина» немцы в Харовском районе выбросили ещё троих диверсантов и 14 грузовых парашютов с оружием, взрывчаткой, деньгами и обмундированием. Старший группы Фёдор Сергеев сразу же согласился работать на нашу контрразведку, и его рацию включили в новую игру. Этой игре дали название «Подголосок» и назначили её руководителем Федора Абрамова.

Абрамов через рацию Сергеева передал немцам, что группа Аулина не найдена. Фашисты приказали Сергееву работать самостоятельно. Долго их «водили за нос» работники СМЕРШа. Две рации подтверждали данные, передаваемые немецкой разведке, что делало игру очень правдоподобной, и враг полностью верил им.

За успешную дезинформацию противника лейтенант Фёдор Абрамов был награжден именными часами. А «Подрывники» ещё долго «действовали» на Вологодчине. Немцы весной 44-го последний раз сбросили им 28 грузовых парашютов и двух агентов. И хоть фронт откатился далеко, но «дезу» контрразведка СМЕРШа передавала чуть ли не до конца войны».

После Победы ректор Ленинградского государственного университета профессор А. А. Вознесенский выступил с ходатайством:

«Генерал-майору Головлеву.

Прошу демобилизовать и направить в моё распоряжение для завершения высшего образования бывшего студента 3-го курса филологического факультета Ленинградского Университета, ныне военнослужащего, находящегося в Вашем подчинении т. Абрамова Фёдора Александровича.

Тов. Абрамов за время своего пребывания в Университете зарекомендовал себя как способный и дельный студент, и есть все основания полагать, что из него выработается полноценный специалист-филолог, в которых так нуждается наша страна».

22 октября 1945 года служба Фёдора Абрамова в рядах СМЕРШа завершилась.

И вот – уже позади учёба на филологическом факультете Ленинградского университета, научная работа, заведование кафедрой советской литературы.

Защитил диссертацию, писал критические статьи. Становился известным как ученый литературовед.

И вдруг – переход на писательскую тропу.

Слова «и вдруг»... пишу под впечатлением рассказов встретившихся мне университетских учеников Фёдора Александровича.

– Никогда бы не подумал, что Абрамов будет таким известным писателем. Мы с ним в партком вместе избирались. С виду человек больше из ученого мира: суховат в разговорах, деловит в общественных хлопотах.

Так, нередко, обманчиво наше лишь внешнее впечатление о человеке.

А герои первой книги, их судьбы стали основным делом для Абрамова на десятилетия. Ради них жил. Продолжением «Братьев и сестер» явились «Две зимы и три лета», «Пути-перепутья». Четвертый роман «Дом» венчает – какой и суждено ей было стать – главную книгу Абрамова, по завершении наречённую как нельзя более сердечно, «очень важным для нашего народа названием» – «Братья и сестры».

От мощного корня Вершинной книги самородной порослью в отечественной литературе россыпь повестей и рассказов, статей и выступлений – скреплённых одной набатной думой:

– Если есть такой писатель Абрамов, то его главное... – будить, всеми силами будить в человеке человека.

– Народ умирает, когда становится населением. А населением он становится тогда, когда забывает свою историю.

***

Раз лежит душа к слову, понятно и объяснимо желание сопутствовать боготворимому тобою мастеру. Бездельно докучать никогда бы не стал, а тут сам явился повод.

В беседе с корреспондентом, кажется, «Литературной газеты» писатель сказал о том, что закончил работу над третьим «пряслинским» романом, название ему дает «Осенние костры». А в то время в Воронеже выходила схоже поименованная книга, к тому же заголовок мне показался больше очерковым, изрядно затрёпанным от частого повторения в газетах, да и не ложился он (опять-таки, по моему мнению) к повествованию. Об этом я и отважился написать Фёдору Александровичу, отправив письмо в адрес редакции газеты.

Вскоре пришел ответ.

«Очень тронуло меня Ваше письмо, Ваша забота. Спасибо! Да, Вы правы: лучше было бы, если бы «Осенние костры» существовали на свете в единственном варианте. Но унывать из-за этого тоже не стоит. Вспомните: сколько, например, «Кавказских пленников» в русской литературе!..»

Не берусь утверждать – мои ли сомнения, иные какие обстоятельства сказались при окончательном выборе имени новорожденной книги, но в журнале роман печатался под хорошо известным теперь нам названием «Пути-перепутья».

С перепиской к Фёдору Александровичу (хоть он и обозначил мне свой домашний адрес) навязываться не стал. Настырная назойливость всегда неприятна в человеке. А поговорить было о чём – уже сам писал и терзался: а за своё ли дело берусь?

Время спустя ещё письмо Фёдору Александровичу всё же написал. Правда, извещал не о собственных мучениях над словом. Как-то сложилось, что литературная критика особо не жаловала книги Фёдора Абрамова. Он сам об этом говорил вроде и шутливо, но с понятной горечью: «Не всегда меня понимали, были по поводу меня разные документы в печати, критические статьи и прочее... И даже там, где раньше я был представлен как турист с тросточкой и так далее, сегодня уже видят гражданственность и самую активную позицию автора. Но это в порядке вещей. Я критикую, критикуйте и меня, почему же нет... Худо, когда у нас иногда облыжно, бездоказательно лупят просто дубиной по башке – вот это плохо». Прочтя такие-то статьи, я в утешение, что ли самому себе, писал: читательские суждения о творчестве писателя складываются не из мнений критиканствующих, книги сами ратуют за себя.

Изливал мысли на бумагу, скорее всего, в ребячьей запальчивости сбивчиво. В ответном письме суть затронутых проблем Фёдор Александрович разумно не стал обсуждать, отписал коротко: «Спасибо за добрые слова о моих книгах». Почувствовал он, что нужно мне сказать более важное.

«Судя по всему, Вы сами скоро будете писать оные. А может быть, уже пишете? Есть, есть у вас чувство. Но этого для писателя ещё мало. Писатель начинается с мысли, со своего особого взгляда на мир, на человека. И вот этого-то как раз многим пишущим у нас и не хватает».

Выписав из письма, помеченного февралем недалекого, но уж и не близкого 1973 года, важные строки, принятые душой, как напутствие перед дорогой, в которой, понимал, тебе никто и никогда не сможет помочь, – я, признаюсь, запнулся, боясь сбиться на велеречивость, долго не мог подобрать слова, чтобы сказать точнее о том, в чём меня утвердил совет мастера. Выручили вспомнившиеся стихи любимого Абрамовым – Александра Трифоновича Твардовского. «За своё в ответе, я об одном при жизни хлопочу: О том, что знаю лучше всех на свете, Сказать хочу. И так, как я хочу».

Вес собственному труду чувствуешь сам. Отклика людского ждёшь, выверяя себя – не ошибаешься ли самонадеянно? Не без душевной тревоги уже свою книжку послал Фёдору Александровичу. Как бы чувствуя моё нетерпеливое ожидание, не замедлил прислать открытку. Выпала она на пороге из газетного листа. Не раздеваясь, в коридорном полумраке еле разбираю трудноразличимый почерк.

«Начал читать: есть слово».

***

– Думалось: буду в Ленинграде, постараюсь встретиться, – говорил я отцу...

Помянули с ним добрым словом Фёдора Александровича. А тут и Татьянка порушила тихую беседу. После сна глазята заголубели синью апрельской пролески, вот уж чем удала в деда внучка. Как тут отпустить её с колен. Да засигналил с улицы колхозный грузовик, минуты спустя и деревенский сосед – шофёр Николай встал на пороге.

– Заехал, как и обещал. А дед не надумал в гостях ещё остаться?

В городской квартире, в этом привычном многим из нас густооконном улье, пожить дедового терпения хватило от силы на пару дней, больше не выдерживал, начинал маетно слоняться из угла в угол, не придумая, куда прислонить не завыкшие быть в безделье руки. Конечно, он суетно ухватился за пиджак, стал отыскивать невесть куда положенную матерчатую фуражку-пятиклинку.

– Ты, Николай, уговор помнишь? – попутно допытывался отец у соседа, живя уже домашними заботами. – Свечереет – сено перевезём. Всего две копёшки...

В окно поглядели с Татьянкой, как укатил грузовик. Вроде и не гостил деда, как привиделось...

На исходе май обломился желанными ливнями. Люблю дождь всегда, а тут что-то не порадовал. Тягостно тянулась бессонная ночь, не полегчало на душе от омытого свежестью воскресного утра.

– Ехал бы в деревню, – посоветовала жена сочувственно.

И рад туда податься, не получится: километров пять твёрдой дороги не довели ещё строители к сельцу, а после такого ливня в грязь не сунешься – черноземье. Но ехать пришлось.

Стараясь голосом не выдать тревогу, дядя известил:

– Отец приболел, фельдшерица просит срочно привезти врача-терапевта.

По пустякам меня из деревни никогда не тревожили. Собрался быстро: дома был знакомый доктор, уважил мне, спасибо, с ходу собрал свой рабочий портфель; отчаянно вел грузовичок друг, не увязли колёса в грузкой колее.

Врач мыл руки, готовил приборы-инструменты и заодно расспрашивал: как случилось? Мать отвечала с нескрываемой мольбой во взгляде, веря доктору, как единственному спасителю. И он дотошным разговором вселял надежду в то, что всё обойдется.

– Вчера голова у отца побаливала. Утром не жаловался. Встал и засобирался на ставок, вроде потрусить в верше рыбу, она там никогда не ловится, надумалось пройти, как по делу.

С пруда вернулся, в руках пусто. Сказал, что за огородами выбрал покос. Трава там в колено, все одно скотина вытолчит.

Зашёл в хату. Сел на диван. Глянул на меня, как хотел ещё что сказать – и молчит. Как-то непонятно молчит. К нему – не отзывается, не двинется. Вижу неладное, отобрало разом всё. Бежать к Андрею, брату, да за фельдшерицей.

Врач осмотрел отца, недвижно лежавшего на диване – как уснул, высоко вздымалась грудь от тяжелого дыхания. Приборчиком несколько раз смерил давление тока крови. Глянул и на оставленные фельдшерицей разбитые склянки ампул.

После отозвал меня в другую комнату.

– Рядом был бы на ту минуту – не помог. Отработали своё сосуды, сильное кровоизлияние...

***

Осиротил месяц май.

Двумя могилами стало больше на земле. Родными мне. Стою мыслью у изголовья вашего и дума моя об одном.

«Родителей не помню, – при случае говорил отец. – Рос у дяди. С пяти лет он определил меня в погонычи, чего задарма кашу есть. А мне водить лошадей по полю из края в край приедается, позабавиться ещё хочется, пну незаметно ногой земляной ком под копыта, кони напуганно сбиваются с шага. Прянут в борозду, а я вроде серчусь на них, повисаю на поводьях от усердия. Таю про себя, тешусь; выпряжет дядька лошадей, скажет, на водопой пора. Солнце припекает. Вот прокачусь с ветерком. А дядя подходит, по спине батогом как протянет наотмашь – и закрутился я клубком, подал голос побитой собачкой».

В школу – «Не приняли, потому что я был сын середнячки, – ложились личные воспоминания в один из рассказов Фёдора Абрамова. – ...О, сколько слёз, сколько мук, сколько отчаяния было тогда у меня, двенадцатилетнего ребенка! О, как я ненавидел и клял свою мать! Ведь это из-за неё, из-за её жадности к работе (семи лет повезли меня на дальний сенокос) у нас стало середняцкое хозяйство, а при жизни отца кто мы были? Голь перекатная, самая захудалая семья в деревне».

А сиротские обиды сызмалу ведь не озлобили вас, росли – людьми.

Отцово жизнеописание: «Из сельской комсомолии кому проще срываться с места, ни кола-ни двора – вызвался на Амур ехать, новый город строить. В дороге сняли с поезда беспамятным, тифозным, не знаю, как с того свету выкарабкался. Попал на другую стройку грабарем-землекопом, в Воронеж на каучуковый завод – резиновая обувка на машины была нужна в стране. А после на отчину потянуло, в колхозе остался, женился – когда война призвала на полный срок».

«Но самая большая радость в моей жизни, – говорил Фёдор Александрович (дважды раненый, второй раз очень тяжело), – это то, что я прошел через войну и остался жив, ...у нас уходило сто с лишним ребят с курса, большой был курс, а вернулось человек девять, в числе их я. Мне страшно повезло, конечно, я был в переплётах самых ужасных: так, через Ладогу пробирался уже в апреле месяце, там машина одна впереди, с ребятишками блокадными, другая – с ранеными сзади, пошли на дно. Наша машина как-то прошла под пулёметами и под обстрелом, под снарядами...»

Обязан, «должен жить и работать не только за себя, а и за тех, кого сегодня нету». От отца этих слов я не слышал, но жил он именно так – на колхозном покосе, до самой – к его возрасту впервые усроченной селянину – пенсии и с выходом на неё. Было, рубаха на плечах выпадала латками от въевшейся в материю соли. Снимал плащ, когда из ледяной купели вытаскивал сено на затопленном талой водой лугу, а смёрзшая одёжа, как жестяная, стояла не ломаючись. Ночью скрипел зубами от ревматических болей в костях, а чуть светало – ехал в поле, хлебопашествовать.

А рядом жил писатель из отцовского поколения, честными книгами утверждал, что и «словом всё делается».

«Когда умру я... скажите обо мне, люди, напишите на могиле: вот человек, который не наработался за свою жизнь», – говорил Фёдор Александрович близким в последние дни. Говорил не только о себе – о моём отце, Дмитрии Петровиче, о таких, как они.

В земле Русской ваш вечный покой.

С черноземного всхолмья – неохватная даль степной стороны, в какой распаханный косогор, лощина с одиноким кустом колючей маслины и – поля да поля. С высокого северного угора виднеются луга, холодная Пинега, песчаный берег за рекой, полуразрушенный монастырь и – леса да леса.

И там вы, как всю прожитую жизнь – «на юру. Все ветры в дом, каждая погода в окно. Умные-то люди другими прикрываются, а ты – ума нету – вылез.

– Ничего. Сроду за спиной у других не жил и теперь не желаю».

...Клоню голову перед вами, спрашиваю себя – смогу ли так, как отцы – не за чужой спиной?

Россошь Воронежской области.

Петр Чалый


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"