На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

Проза не для сытых

О литературном творчестве Михаила Николаевича Еськова

Светлой памяти писателя
Евгения Ивановича Носова,
гордости России и Курской земли.
 
В три года девочке предлагали операцию на сердце. Мать была категорически против: «Резать не дам».
В четырнадцать лет об операции речь уже не идёт: девочка при смерти. Мать в слезах:
- Доченька, родная моя, прости. Это я тебе жить не дала... Прости, доченька.
А девочка в ответ:
- Это ты меня прости. Это я тебе жить не дала: со мною всё по больницам и по больницам.
Прощались несколько часов.
Врач подошла со шприцем. Мать затрясла головой:
- Не нужно. Зачем ей мучиться?
Девочка открыла глаза:
- Нет, мамочка. Пусть делают всё, что нужно. Я жить хочу.
 
Это «зёрнышко» курского писателя Михаила Николаевича Еськова. Так он называет свои миниатюры.
Я специально поместил рассказ без заголовка. Пусть читатель попробует сам озаглавить его. Можно, например, назвать его «Трагедия». Или «Горе матери», или «Безысходность», или «Медицина бессильна», или «Мужество матери и дочери». Всё это будет вроде правильно, но плоско, серо, обыденно, по-газетному крикливо.
А автор озаглавил своё потрясающее по глубине переживаний произведение «Жить хочу».
Девочка умирает в возрасте четырнадцати лет. Не было в её жизни ни игр с другими детьми в песочнице, ни качелей и кару-селей, ни игры в классики. Не было у неё скакалки, велосипеда, пионерских костров, игр в лапту, догонялки, пятнашки. Не было купания в пруду, в речке или в море. Не позволяло больное сердечко. Не было у девочки застенчивых влюблённых взглядов одноклассников-мальчишек… Не было элементарного достатка в семье. Ведь все деньги, какие были, уходили на поездки по больницам и на лечение. Да и какая могла быть у матери зарплата, если она постоянно брала дни без содержания. О карьерном росте не могло быть и речи. Ничего же не видела бедняжка в своей короткой жизни. Не было самой жизни! Поэтому она, даже будучи обречённой, последние оставшиеся секунды хочет жить!
Коротенький рассказик Михаила Николаевича Еськова по-трясает так, будто умирает близкий читателю человек: родная дочь, родная сестра, внучка, любимая девушка. Искусство вызвать у читателя такие сопереживания и с девочкой, и с матерью несчастного ребёнка, и с автором рассказа – это художественное мастерство высшей золотой пробы.
Глубина проникновения в душу читателя, техника построения архитектуры изложения, занимательность и правдивость по-вествования, искрящаяся русская речь, яркие художественные образы в изображении людей и «окружающей среды», торжество жизни, тонкий, мягкий и добрый юмор в прозаических произведениях Михаила Николаевича Еськова привлекают читателя, просвещают его и освящают его душу, вызывают интерес, доставляют эстетическое наслаждение и побуждают к нравственному очищению и совершенствованию.
В книге, которая предлагается читателям, я пытаюсь поде-литься с ними моим отношением к творчеству Михаила Нико-лаевича Еськова, курянина, одного из самых замечательных русских прозаиков современности, самых широкомасштабных, талантливых, самых правдивых и самых сострадательных русских писателей нашего времени, творящих литературное чудо на рубеже второго и третьего тысячелетий.
Уровень «качества» художественного произведения, в данном случае прозы, определяется многими факторами. Прежде всего, это врождённые свойства художника слова: яркий талант, доброта, человечность, сострадание, душевность.
Другая составляющая успеха – богатство жизненного опыта, общая эрудиция, нравственность, трудолюбие, ответственность, условия и образ жизни. И ещё много обстоятельств, которые отчётливо проступают при чтении его произведений.
Выдающийся русский писатель, гений русской словесности, слава и гордость Курского края да и всей России, замечательнейший и скромнейший из людей, Евгений Иванович Носов, о себе не писал. И мы должны быть безмерно благодарны любому человеку, оставившему нам самые крошечные сведения о нём. Лучше, правдивее и больше других об этом прекрасном человеке написал Михаил Николаевич Еськов. Спасибо ему за это.
I. Струны сердца
Рассказ «Брат мой меньший» написан от первого лица.
Знакомство с художественным произведением мы обычно начинаем с его названия. В данном случае библейское словосо-четание «мой меньший брат» сразу наталкивает нас на мысль, что речь пойдёт о животных. Считается, что наши меньшие братья – это животные. Тем не менее, это устойчивое и распространённое заблуждение. Библия не называет животных братьями меньшими. Потому что человек сотворён по образу и подобию божьему, а животные – нет. Иисус называл людей братьями своими меньшими. В стихе сороковом двадцать пятой главы Евангелия от Матфея сказано: «И Царь скажет им в ответ: истинно говорю вам: так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне».
Откуда же у нас взялось понятие, что животные – это наши меньшие братья? Оказывается, авторство принадлежит Сергею Есенину. В стихотворении «Мы теперь уходим понемногу…» есть такие строки:
Счастлив тем, что целовал я женщин,
Мял цветы, валялся на траве,
И зверьё, как братьев наших меньших,
Никогда не бил по голове.
Раньше Есенина так животных не называл никто. Но идиома навсегда закрепилась на всех языках мира. Не только русские, но все славяне могут гордиться этим открытием Есенина. И теперь ошибочно считается, что это библейское выражение.
Михаил Николаевич Еськов в своём рассказе очень удачно соединил тонкую игру слов. В произведении рассказывается и о смерти младшего брата Фёдора, и о маленьком козлике Митьке, трагически окончившем свою жизнь, и о страдании молодых волов от звериного издевательства скотника.
Начинается рассказ описанием того, как умирает младший брат рассказчика – Фёдор – в возрасте двух лет.
«Кочет закукарекал с вечера – к покойнику в доме. А умереть было кому, болел мой брат Фёдор, его судорожный, почти безголосый хрип и свистящее засасывание воздуха продолжались уже вторые сутки... Столпившиеся возле него бабы молчали, временами без обычного благоговения крестились, взмахивая руками поспешно, будто поторапливая неизбежный исход. Почужевшим голосом Катериниха нараспев читала непонятные слова в церковной книге, не прерываясь даже тогда, когда казалось, что Федор совершал свой отчаянный последний вдох.
Фёдор умер годочков двух от роду. «Младенчик», «подвал» – на расхожем деревенском языке так обозначались самые коварные болезни детей. Брата задушил «подвал». Умер он от дифтерийного крупа. В печальную память о брате осталось лишь звучное имя – Фёдор».
Казалось бы, вот оно, содержание рассказа – смерть младшего брата. Но слова «меньший» и «младший» разные. Первое о животных, второе о людях. Хотя в простонародье часто младшего брата зовут меньшим, например, «мал мала меньше». Почему же тогда автор назвал свой рассказ о меньшем, а не о младшем брате? Дальнейшее течение рассказа ставит всё на свои места: это тонкая и богатая игра слов: младший – он же и меньший. Это попутное открытие Михаила Николаевича Еськова. А в литературоведении считается: если в художественном произведении нет открытия, нет изобретения, которое бы на полушариях мозга читателя оставило лишнюю извилину, то это не художественное произведение.
В рассказе автор больше всего уделяет внимания маленькому мальчику Мише и козлёнку Мите. Вот как живописно автор рисует картину всей короткой жизни «меньшего брата».
Козлёнка для мальчика Миши принёс в мешке муж его двоюродной сестры:
«- Да ты гляди. Гляди! - радовался дядя Филипп. - Вот это я табе принёс, так принёс... Забава из забав... Щас увидишь.
«А мешок, между тем, зашевелился. Оттуда кузнечиком выпрыгнул белый козленок и сразу замекал».
Кто видел козлят, тот знает, как они прыгучи. Действительно, как кузнечики.
«Как только в хате объявился козлёнок, обо мне будто забыли, да и я о себе забыл тоже».
На протяжении всего рассказа козлёнок был его другом, спутником и главным действующим лицом. Устами героя Миши автор подробно знакомит читателя с взрослением козлёнка вплоть до его смерти.
Бабушка Варя так учила козлёнка Митю пить молоко:
«Она дотянулась до сковороды, смочила палец и, продолжая гладить Митю, приставила палец к его губам. Митя принялся сосать. Окуная палец в молоко, она раз за разом не доносила до Митиной мордашки, он же незаметно, шажок за шажком, приближался к сковородке, пока, наконец, губами не погрузился в молоко, выискивая там бабушкину приманку».
Вот некоторые «этапы большого пути» козлика Мити.
«Уже верховодила весна. Мы с Митей днями пропадали на улице».
«Среди кустов по камням спускалась крутая извилистая тропка. Эта тропка чем-то понравилась Мите, скакал бы по ней с утра до ночи».
«Теперь вот рожки под щелчком уже позванивают, сколько хо-чешь, стучи по ним, у Мити от удовольствия аж слюна по бороде течет. От его бодней мне частенько перепадает, когда мы кабашкаемся в траве».
«Двинулся и Митя навстречу. Не знаю, что ему примерещилось, но, приблизившись, он вдруг взвился на дыбки и своими рожками саданул меня в лоб».
«- Брось палку! Щас же брось! - бабушка Варя вырвала у меня палку. - Ты за што его бьёшь?
- А чего он бушкается?
- Не смей бить! - снова приказала бабушка.
- Бить его, милый, нельзя. Может, он табе брат?
- Хорош брат! - ещё сильнее обозлился я.
- Хороший, плохой - не нам выбирать. Всё, внучек, от Бога. Вот Хвёдор помер, а его душа, может, в Митю переселилась. Видишь, Митя любит тебя. И ты его любишь, ить, правда же?».
Здесь читатель видит усиление игры слов, вынесенной в за-головок рассказа. Мальчику чуть ли не внушили, что козлёнок Митя – это его уже не меньший брат, а родной младший…
«Митя неуправляемо возбуждался. Он то и дело взбрыкивал, мекал, оглашенно носился вдоль загородки».
«Митя очертя голову куролесил по загону, перемахивал через загородку, терся рожками и пробовал бушкать столбы, как бы выхвалялся».
«Митя умудрился распороть подушку».
«За лето мой Митя стал неузнаваемым. В глазах засверкал дерзкий, нахальный огонь: не признавал он теперь никого. Полоумно перся в бурьяны с репьями, мог выпачкаться в коровьих лепехах. Завидев овечек, а то и баб, он дурашливо вываливал язык, хрипя и мекая, гонялся за ними. Таня без хворостины из хаты не показывалась, он так и норовил залезть ей своей мордой под подол».
«Дядя Филипп окоротил Митю: очутился тот на приколе… Разогнавшись, он падал, давился на верёвке. Но постепенно к неволе он привык».
«В последнее время от Мити стало сильно вонять».
«На окровавленной табуретке боком лежала Митина голова. Над ещё не помутневшим глазом в шерсти запутался репей…».
«На перекладине висела освежеванная туша».
Так зарезали на еду козла Митю.
Говоря о композиции рассказа, можно попытаться анализи-ровать кульминацию. Может, автору следовало закончить этими трагическими словами «Над ещё не помутневшим глазом в шерсти запутался репей…».
Что может быть выразительнее горя мальчика, увидевшего отрезанную голову, как ему внушила бабушка, своего младшего и меньшего брата?!
Рукопись композитора Франца Листа имеет такие указания. На первой странице написано играть «быстро», на второй – «очень быстро», на третьей – «гораздо быстрее», на четвёртой – «быстро как только возможно» и всё-таки на пятой – «ещё быстрее».
Михаил Николаевич нашёл способ усиления эффекта:
«Не так! Неправда!» - хотелось крикнуть бабушке, но она меня не понимала, а больше кричать было некому».
И мы представляем, в горле ребёнка-дошкольника застряло горе, не давая возможности выразиться и облегчиться криком, как женщина слезами. Потрясающая картина, написанная автором.
Казалось бы, ему для создания должного эффекта можно было удовлетвориться одним этим эпизодом.
В произведении есть ещё один ужас издевательства над животными, «братьями меньшими». В тот же день, но раньше, мальчик увидел огромного скотника Гридаса.
«Он пытался накинуть ярмо на волов. Те, несмотря на неуклю-жесть, ухитрялись все же вывернуться из-под ярма, видать, молодые, не обученные ещё. Гридас по-звериному хрипел от досады, пьяно шатался, снова и снова поднимал ярмо, набрасывал на воловьи шеи. Ему удалось-таки закрепить нижнюю плаху – сомкнуть упряжь, - волы ужалено вертанулись голова к голове, и ярмо с хряском переломилось.
- Цоб! - рявкнул Гридас и своим кулачищем огромил вола по сопатке. Цоб оглоушено закачался, замычал обречённо и рухнул наземь. Следом Гридас завалил и цобе. - Я вас навучу жизни! - рычал Гридас.
И, правда, научил. Когда явился с новым ярмом, волы, пошатываясь, уже стояли на ногах, и Гридас без затруднений надел на них ярмо.
Мне никогда ещё не было так жутко».
Страшная картина издевательства над добрыми и мирными жи-вотными. В рассказе автор «поручил» оба жестоких поступка, издевательство над волами и убийство козлёнка, совершить од-ному и тому же персонажу – Гридасу. Что и стало завершающим мазком кисти мастера Михаила Николаевича Еськова.
Вторая идея рассказа – постоянная проголодь. Прямо об этом сказано мало, но эта мысль проходит яркой нитью через все произведения Михаила Николаевича. Когда после смерти двух-летнего Фёдора стал «чезнуть» Миша, соседка посоветовала его матери:
- Отправляй, пускай у их поживеть. Там и с харчем, слыхала, поладней, глядишь, твой малый очухается...
Каждый писатель неповторим. Естественно, что всякий беллет-рист какой-то стороной своих произведений привлекает внимание читателей. Именно читатель, а не начальство, определяют степень талантливости писателя и меру качества его произведений. Были обласканы властью и Александр Фадеев, и Павло Тычина. Их сейчас не читают. Были гонимы и Михаил Булгаков, и Андрей Платонов. Они востребованы. Их читают, по их произведениям снимаются фильмы.
Когда чуточку подросший младенец, пуская пузыри, неосоз-нанно произносит первые нелепые звуки, нечто вроде, «ба-бу-бы», родители несказанно рады, они в трепетном восторге: «Слава богу, заговорил!». Почему радость? Потому что Человек обрёл Язык! А умение читать и писать фразу из букваря «мама мыла раму» рассматривается с таким умиротворением, как будто на земле появился ещё один грамотей.
Вот как нужен человеку язык. Он относится к тем явлениям, которые необходимы на протяжении всей жизни. Даже рождённые глухонемыми обзаводятся серьёзно и с радостью языком символов, передаваемых при помощи пальцев и мимики лица. Теперь им можно общаться хотя бы с себе подобными.
Язык не только служит средством общения между людьми, но и развивает мышление, возбуждает творчество. Человек мыслит образами, словами, речью, родным языком. Он помогает формировать мысли, закреплять их в своей памяти и передавать свои мысли и чувства другим членам сначала семьи, потом – общества.
Язык составляет неразрывное единство с жизнью человека и общества. Он непрерывно обогащается, развивается и совершен-ствуется. Этот процесс можно сравнить с растением, например, деревом. Ствол и ветви можно уподобить материальной основе общества, листья – слова, а цветы – украшение речи: юмор, изя-щество, красота слов.
Курский прозаик Михаил Николаевич Еськов пленяет русского читателя множеством сторон и тончайших искромётных художественных находок и открытий. Важно присмотреться к удивительному русскому языку его прозы.
В рассказе «Брат мой меньший» говор деревенских жителей южной части России имеет свои особенности, свой аромат и привкус.
Но вот одна интересная деталь! Когда читаешь прозу Михаила Николаевича Еськова, инородных, трудных, чуждых слов не замечаешь. Потому что они, хотя и в отдельных случаях редки, порой устаревшие, иногда вновь образованные автором, с точки зрения современного официального языка, тем не менее, исконно русские, иногда чуть искажённые. Это отклонение от «теоретического» русского языка только добавляет яркости, «смачности», красоты. Сколько же этих слов! А при чтении они незаметны. Значит, свои, русские!
Но должен я предупредить читателей этой книги. Я вовсе не предлагаю говорить и писать так, как говорят герои Михаила Николаевича Еськова. Этими словами можно только любоваться. Видел я сосну, у которой две ветки выросли изогнутыми ин-тегралами, как дуги лиры. Стоит натянуть струны, и польётся музыка. С точки зрения лесовода – это неверно, плохо, уродство. А для людей с художественным вкусом – это красота.
Теперь обратим пристальное внимание на редкие для русского словаря фразы.
Кочет – петух; почужевшим – ставший чужим; неоткупная – от которой не откупиться; чезну – гибну, исчезаю; послухай – послушай; вучиться – учиться;  табе – тебе; замекал – звукопод-ражание;  дале – далее; взмекнул – звукоподражание; вумный – умный, хто-хто – кто-кто; грюкнул – звукоподражание; Митрий – Дмитрий, украинизм; телялюй – недотёпа, гля-ко – глянь-ка, лобышку – ласкательное от слова лоб; кучеряшки – ласкательное; пользительное – полезное; хучь – хоть; тёплушко – ласкательное; уморно – утомительно; дождав – подождав, дождавшись; от бодней – от ударов бодания; кабашкаемся – возимся, толкаемся; бушкаться – бодаться; ить – ведь; поблазнилось – показалось, померещилось; кошлы – лохмы; копанка – выкопанная яма, углубление для отстоя грунтовой воды; отшипевшая поковка – остуженная в воде; гох, гох, день; гох, день, день... - звон, как в церкви – звуоподражание; щитаешь – считаешь; ды хучь – да хоть; огромил вола по сопатке – сильно ударил по морде; навучу – научу; мык волов – звукоподражание; лопушняк – заросли лопуха; заправду – вправду; вчерась – вчера; ды – да; Донькя – Донька; завсхлипывала – звукоподражание; на полступочки – на полступни ноги; Хвёдора - Фёдора; дык – так; Танькя – Танька; с Хвилькей – с Филькой; почитай - считай; поживеть – поживёт; несъедобина – несъедобное; наковальным грохотом – звукоподражание; заотнекивался – не соглашался; лелешных – о песне, речь автора; по воду – за водой; дюже – очень; тёплушко – уменьшительное; уморно – утомительно; помоготели – улучшились; на дыбки – уменьшительное; щас – сейчас; вздыбался – встал на дыбы; на отступку – на длину ступни; поздоровкается – поздоровается; щи-таешь – считаешь; ишшо – ещё; вчерась – вчера; исделать – сде-лать; ды штой-то – да что-то.
А вот целая фраза: «Послухай, послухай сперва; вучиться будешь потом, щас табе … куда вучиться; щас послухай... Я табе принёс, так принёс; щас увидишь; ну-ка ишшо; давай ишшо; вы-говаривай дале; вумный; балакать способен; хто-хто... Козлёнок - вот хто».
Это он, настоящий сгусток народной речи.
В русском языке норма произношения принята по московскому диалекту – аканью. Но часто звуки «а» и «е» русскими селянами заменяются звуком «я»: Донькя, Танькя и Хвилькя вместо Донька, Танька и Филька, мяшок вместо мешок. Это более звонко и более выразительно.
Губной звук «ф» глухой, трудный в произношении. Громко его не скажешь. А крикнуть «Хвилькя!» или «Хведькя!» гораздо сподручнее. Поэтому он заменяется двумя звуками «хв».
Отклонения народной речи персонажей от классического русского литературного языка вызваны различными обстоятельствами. Например, упрощением произношения слов – гля-ко – глянь-ка; дале – далее; ить – ведь; дюже – очень; ишшо – ещё; Митрий – Дмитрий, Микита – Никита, Микола – Николай; поживеть – поживёт; табе – тебе, те – тебе; телялюй – недотёпа; тёплушко – тёпленько; у их – у них, щас – сейчас.
Иногда это местные традиции, например, украинизмы: бала-кать – разговаривать; навучу – научу (от украинского навчу); послухай – послушай; хто – кто; щитаешь – считаешь.
Ещё один фактор появления редких слов – фонетическое усиление при произношении: вумный – умный; вучиться – учиться; вчерась – вчера; ды – да; дык – так; заправду – вправду; исделать – сделать; пользительное – полезное; хучь – хоть; штой-то – что-то.
И есть какие-то традиции, которые объяснить не всегда легко: на отступку – на ступню; полступочки – полступни.
Ну, хорошо. Народ создал слова, ему виднее. Но мы в твор-честве Михаила Николаевича Еськова встречаем видоизменённые или устаревшие слова в его авторской речи: почужевшим голосом; чезну; завсхлипывала; несъедобиной забивали рот; наковальным грохотом; заотнекивался; лелешных; уморно; дождав; лобышку; от бодней; кабашкаемся; на дыбки; бушкается; бушкаться; вздыбался; поблазнилось; поздоровкается; огромил вола по сопатке; мык во-лов; в лопушняке.
Как понимать это явление? Ведь автор взрослый и образованный человек. И мог бы, казалась, вести авторскую речь чистым «словарным» языком. Но автор ведёт рассказ от имени шестилетнего мальчика. Он впитал в себя местные языковые традиции. Поэтому литературно нормальное повествование было бы, на мой взгляд, неестественнее, а потому слабее. Ведь видоизменённые и новые слова украшают речь, обогащают её. Например, «почужевшим». Это и не родным взглядом, и не чужим, а каким-то средним. Коротко и ясно! Или «наковальным грохотом». В словарях нет такого словосочетания. До чего же кратко и сильно сказал Михаил Николаевич! И ведь не забудешь это словосочетание никогда.
Слова и авторской речи и героев рассказа «Брат мой меньший» создают колорит музыки речи, уносят в детство и согревают душу.
Можно часто слышать от наивных читателей: «В книгах надо писать только правду». Или: «Вот это книга! Какая там правда жизни!».
Действительно, есть такие жанры литературы, где необходимо писать только правду и ничего кроме правды. В первую очередь это документальные произведения.
А всё ли правда в документальных книгах? Нет, не всё. Нет, в литературе не нужно и не может быть чистой, голой правды. Например, писатель без необходимости не знакомит читателей, как его герои отправляют естественные надобности. А это же правда. Но она неуместна.
Следующий жанр, требующий чуть меньше правды, но всё же правды! Это мемуары. В действительности, в них очень много вранья. Во-первых, из цензурных соображений многие действия героя мемуаров искажались и умалчивались. Во-вторых, герои мемуаров, например, маршал Жуков, и в жизни бывали не на мо-ральной высоте. Это тоже умалчивалось авторами мемуаров. В-третьих, авторы мемуаров почти всегда не могут удержаться от того, чтобы не прилепить себя к великим своим современникам, чтобы не приукрасить себя за счёт вымышленных слов и «фактов».
Ещё свободнее от правды автобиографические произведения. Там много придуманного.
Следовательно, совсем не стоит вопрос о наличии голой правды в художественных произведениях. В них нужна не правда, а правдоподобие. Но такое, чтобы читатель поверил, что в книге описана чистая правда. Например, рассказ Евгения Ивановича Носова «Холмы, холмы...».
Даже если автор на самом деле написал книгу, состоящую из одной правды, то эта книга будет неинтересна и скучна. И такая книга уж точно не является художественным произведением.
Художественная литература представляет собою продукт творческого «переплавления» действительности автором, а не копия с жизни. То, что действительно произошло, само по себе ещё не составляет искусства. И не является правдой жизни. «Факт – ещё не вся правда, он – только сырьё, из которого следует выплавить, извлечь настоящую правду искусства. Преклонение перед фактом ведёт именно к тому, что смешивают случайное и несущественное с коренным и типическим». Эти слова говорил Максим Горький.
В годы моего детства в нашей семье всегда была коза. Не одна и та же. Но всегда. Были козлята. На мне лежала постылая обязанность пасти козу и козлят. А мне хотелось купаться в реке, ловить рыбу и раков, играть с мальчишками в разные игры… Я знаю, что такое коза.
Михаил Николаевич Еськов в рассказе «Брат мой меньший» написал ту правду, которая случилась со мной. Значит, он написал великую художественную правду! А там, что было, чего не было в жизни автора, мне не интересно.
Теперь об очень важном.
Почему нам, читателям, нравятся произведения Михаила Николаевича Еськова? Потому что они красивы и художественны! Красота, другими словами, эстетика, достигается созданием автором и восприятием нами, читателями, художественных образов. Без них достижение красоты невозможно. Образность характеризует способ отображения и преобразования действительности в искусство. Следовательно, одной из основных категорий эстетики является художественный образ. В художественной литературе это очень широкое понятие, а не только, скажем, портрет героя или пейзаж. Это относится не только к положительным героям. Вот Гридас. Он вызывает возмущение и отвращение. Но образ яркий и правдоподобный. А потому – художественный.
Даже одно слово может быть образом.
У Михаила Николаевича Еськова чрезвычайно образная проза. Например, слово «чезну». Одним словом, да ещё и «нестан-дартным», нарисована целая картина во времени. Простонародное слово означает, погибаю, умираю, исчезаю. На протяжении какого-то времени. Другой пример:
«- Цоб! - рявкнул Гридас и своим кулачищем огромил вола по сопатке. Цоб оглоушено закачался, замычал обречённо и рухнул наземь».
Здесь автор использует яркие, насыщенные содержанием слова: рявкнул, кулачищем, огромил, сопатке, оглоушено, замычал обречённо, рухнул. Это и есть образ.
Напряжённый образ в этом рассказе показан при описании картины смерти Фёдора.
А вот штрих к портрету козлёнка: «Митя тоже пристально её разглядывал снизу вверх, по-куриному забавно свесив голову на-бок».
Короче говоря, весь рассказ насыщен яркими образами. Это и описание оврага, и копанки, и кузницы, и портрет дяди Филиппа.
Здесь особенностью образности языка Михаила Николаевича Еськова является то, что в рассказе «Брат мой меньший» он просто, но выразительно отражает реальность, обобщает её, одновременно глубоко раскрывая в каждом единичном эпизоде.
II. Между прошлым и будущим
В математике есть интересное понятие – мерность пространства. Время на Земле, нам кажется, течёт равномерно от прошлого к будущему. Ни вернуться, ни обогнать время мы не в состоянии. И свернуть никуда время не может. Оно как бы идёт по прямой линии. Если принять момент между прошлым и будущим за ноль, то прошлое будет обозначено на этой прямой линии со знаком минус, а будущее – со знаком плюс. Например, тридцатый век до новой эры это дальше от нас, чем второй век до новой эры. Время – одномерное математическое пространство. И всё же люди уже давно заметили, что время течёт неравномерно. В детстве кажется, что время тянется медленнее: «Скорее бы вырасти!»… 
Когда мы ожидаем троллейбус или стоим в очереди, время тянется медленно. А когда мы куда-то опаздываем, бежит очень стремительно.
Мы знаем: время растяжимо,
И всё зависит от того,
Какого рода содержимым
Хотим наполнить мы его.
Натуральный ряд чисел – «1, 2, 3, 4, … много» – это тоже одномерное пространство. На графике одномерное пространство изображается прямой линией.
Есть двухмерное пространство – любая поверхность, плоская или искривлённая. Есть трёхмерное пространство – объём. Наша Вселенная, с одной стороны – трёхмерное пространство. В ней действуют с незначительными оговорками законы Галилея, Кеплера и Ньютона.
Теория относительности Эйнштейна расширила понятие мерности пространства. Получается, что время кривое и неравномерное, и пространство искривлённое. И вроде помимо небесных светил есть ещё невидимая и неощутимая материя. И Вселенная уже получается многомерной. И вселенных бесконечное множество.
Когда мы читаем в первый раз произведения Михаила Николаевича Еськова, то не замечаем всяких там элементов теории литературы, таких как тема, идея, содержание, сюжет, образы, язык. Нас завораживает, гипнотизирует, отвлекает от всего по-стороннего судьба героев или философская позиция автора.
Содержание его рассказа «Старая яблоня с осколком» представляет собой, выражаясь языком математики, многомерное пространство. Потому что, с точки зрения литературоведения это художественное произведение многоплановое, многосюжетное.
Главная идея заключена в тревоге о том, что потомки не полностью воспринимают опыт и душевное достояние родителей. Они как бы равнодушны к нему. В самом начале рассказа герой, он же автор, пишет о своих малолетних дочерях.
«Вот ведь как легко они обживают землю! Весь мир – собственность, всё откровенно, возможно, доступно. Стало даже обидно. Как же так? Я собирался показать им свою дорогу. Это моя кровная земля, моя жизнь! И мои же дети, именно мои, от-носятся ко всему моему, как чужие пришельцы, не признавая, что я здесь жил. Для них – будто ничего на земле и не было, они лишь осчастливили её своим приходом, захватив родителей на первый случай в качестве провожатых.
А как хочется отдать им своё детство, без чего, как мне ду-мается, они меня не поймут, потому что я весь тем, в том моём начале, откуда иду. И нынешние радости мои – лишь отблески, осколки той безгранично чистой радости. Да и горе нынешнее, взрослое, которое можно обуздать и найти из него выход, не-сравненно с тем моим безутешным истинным горем. Я хочу, чтобы в детство дочерей вошло и моё детство. Иначе может слу-читься, что мою жизнь они не признают за жизнь, сочтут её не единственной, не обязательной, не примут её за часть своей жизни».
И эта же грустная идея заключает рассказ.
«Перед глазами на ветру гуляло море трав и посевов... В звонких песнях поднебесных жаворонков, в разливе ликующей жизни мне вдруг увиделась засохшая яблоня у окна и отголошенные под нею отец и трое братьев. Яблоня та давно уже спилена, да и подруги её, так и не давшие доброго урожая, ржаво затрухлявились изнутри, доживают последние годочки.
Чем-то и я похож на них... Я почти не помню отца. Не помню, как он сидел за столом, как радовался или хмурился, как ласкал или наказывал, как трудился, что умел делать, что любил и чего не любил. Не плотничал с отцом вместе, не копал землю, не стоял плечом к плечу в трудной потной работе. Всему этому учился урывками у других. На мою долю выпало как раз то звено, где случился разрыв обычной житейской цепи – неспешной передачи опыта и тяжести из рук в руки – от отца к сыну. Теперь вот и сам отец. А как им быть? Положим, что добывать кусок хлеба детей научит жизнь, на то она и жизнь. Всему же остальному научить их должен я, отец. А я стою у края оборванной цепи, когда приходится всё начинать сначала. Одна надежда на детей. Может быть, они соединят этот разрыв, будут жить без остуды, в полную силу...».
Вот и получается, что эта глобальная идея о преемственности поколений вмещает в себе остальные темы и сюжеты рассказа, заключённые как бы «между ладонями» – термин Михаила Николаевича Еськова – основной идеи, главного сюжета.
Михаил Николаевич Еськов, для которого свойственно многомерное изображение жизни, естественно, ограничиться одной темой и идеей не мог. Талантливо написанное произведение всегда хочется прочитать ещё раз. Пусть не сразу, а спустя некоторое время. И так несколько раз. Читая повторно, мы начинаем замечать тонкости и особенности.
Другая тема, вместившаяся в главную, но написанная более сочными и яркими красками, повествует, казалось бы, о пустяке, о лаптях. Но лапти – это не только собственно лапти, предмет необходимый в жизни, но и предлог для написания широкого полотна послевоенной русской, непомерно тяжёлой, полуголод-ной, лапотной, деревенской жизни.
«В студенческом общежитии как-то зашёл разговор про при-чуды обуви. Стали припоминать, какая она была, как менялась. Воскресили в памяти всякие золотые и сафьяновые туфельки, флибустьерские башмаки с фасонистыми пряжками и белыми чулками под коленку, ботфорты и многое другое, что довелось увидеть в кино и разглядеть на старинных картинах. Из давнего прошлого разговор сам собой перекинулся в наше время. Заговорили о себе, кто и что носил в недалеком детстве, в чём бегал в школу. Подошла и моя очередь. Я признался, что до пятого класса ходил в лаптях… Лапти мои горемычные! Вы будете сопровождать меня всю жизнь. Мне и стыдно, и не хочется лишний раз вспоминать о вас при людях. Но куда денешься? Помню и вас».
Рассказ написан автором от первого лица. Такой способ соз-дания художественного литературного произведения является самым простым, достоверным и обладающим наибольшими возможностями. Здесь автор – очевидец, рассказчик событий, но одновременно и действующее лицо.
Только в рассказе от первого лица можно сказать, о чём герой, в данном случае и автор, подумал. «Часто думал: вот только доучусь, пойду работать – повезу матери благодарственные булки и конфеты».
Или вот ещё. «Я-то по простоте душевной думал, что коли так жил, то и доказывать этого не надо, это же само собою разумеется, это ж всегда со мной».
Письмо от первого лица само по себе предполагает, что автор рассказывает правду. Это очень важно. Чтобы читатель верил каждому слову автора. Правда ли это или плод фантазии автора, во всех случаях изложение должно восприниматься читателем только как абсолютная правда. Читатель верит, потому что автор говорит о себе. Разве можно выдумать ощущение, испытываемое ребёнком при бомбёжке?
«Лезу под лавку, прижимаюсь к стене и по звуку жду приближения своей смерти. Понимаю, что бомба в меня может и не попасть. Сколько их падало, а я ещё жив. Но каждый раз думаю, что целятся именно в меня. И если первая не попала, то уж вторая или какая там – последняя? – наверняка моя».
Приведённые в этой фразе слова «понимаю» и «думаю» не вызывают сомнения у читателя, потому что герой рассказа – он же и автор.
Важная часть повествования, как уже отмечалось, домини-рующий сюжет – о лаптях, в которых ходила дореволюционная, довоенная, да и послевоенная деревенская лапотная Россия. Есть такое выражение «обуть в лапти». Оно означает обмануть наивного и доверчивого человека, уподобить его деревенскому лапотному жителю. Лапти стали предметом насмешек, символом бедности, например, фраза «лаптем щи хлебать» означает необразованность, забитость и бедность.
Читателю понятна завязка рассказа по лапотному сюжету. Потому что Михаил Николаевич Еськов всегда искусно строит архитектонику своих произведений.
Когда студент, он же автор, сказал сокурсникам института о том, что он до пятого класса ходил в лаптях, они, избалованные магазинной обувью, набросились на него:
«- Не трепись. Такое ещё до революции было, - отрезали ре-бята.
-Да вы что?! - вскипел я».
Почему «вскипел» рассказчик? По многим причинам. Потому что его возмутило, что не верят. То есть обвиняют его во лжи. А кто не верит? Тот, кто сам часто врёт. Действительно, деревенские люди несравненно правдивее городских. И когда сельскому человеку не верят, у него от обиды плавится сердце. Как тут не возмутиться, как тут не вскипеть?
Вторая причина обиды рассказчика состоит в том, что о лаптях высказываются так высокомерно и пренебрежительно. А лапти в деревне даже после войны были предметом не только необходимости, роскоши, но и гордости.
Как-то в восьмидесятые годы случилось мне ночевать в Мо-скве в одной семье. Парень работал со мной по одной научной теме. А его мать была секретарём одного из московских райкомов партии. В квартире роскошь. А вместо комнатных тапочек – лапти! Красивые лыковые лапти, разукрашенные радугой. Только без задников, потому что шлёпанцы.
Потому рассказ Михаила Николаевича Еськова и есть гимн лаптям от посева конопли до завязывания тесёмок на ногах, то есть «от их рассвета до заката».
Теперь это всё забыто. А нужно ли помнить о лаптях? Коноплю сеять теперь запрещено, так как она – наркотик. Да и сёла перевелись. Некому её сеять, охранять от кур, вымачивать, трепать, вить из волокна верёвки… Нужны ли нам подробности производства лаптей? Думаю, что нужны. Потому что и сами лапти нужны. И не только как комнатные шлёпанцы. А как здоровая летняя обувь. Достоинства лыковых и верёвочных лаптей просто неисчислимы. Нет лучшей обуви, чем лапти. Тёплые, ноги дышат, мягкие, не набивают мозолей, бесплатные, лёгкие, ноги не утомляют, и красивые. «Летом лучшая обувь - босиком, без износу, что посуху, что по росе. А уж после дождичка, что может быть лучше?». Но всё же лапти – это здорово!», - пишет Михаил Николаевич Еськов.
Когда я в 1953 году проходил медицинскую комиссию при поступлении в лётное училище, врач, кандидат наук, спросила меня:
- Как тебе удалось сохранить ступни и пальцы ног? Ну, прямо, как у Аполлона!
- До восьми лет я ходил босиком, с восьми до шестнадцати – в лаптях, потом донашивал просторную обувь старшего брата.
Вот как хороши лапти!
Если человечество будет разумным, то лапти покорят весь мир. Появятся, быть может, мастера плести художественные лапти и даже лапотные сапожки с каблучками для модниц. Спроектируют и изготовят станки-автоматы, которые будут плести лапти. Будут проводиться мировые первенства по плетению лаптей. Победители будут награждаться медалями. Будет учреждено звание «Лапотный мастер». А вместо портянок будут носки. Зимой тёплые и высокие, летом мягкие и нежные. Но это если человечество станет разумным.
А сегодня это стыд и позор. И в рассказе «Старая яблоня с осколком» Михаил Николаевич Еськов приводит отношение к лаптям сокурсников института.
А в детстве не стыд был, а гордость и радость. Автор очень выпукло и красочно написал об истории с лаптями своего героя Мишки.
«Без лаптей будешь, в старых ошмётках», - кричала мать». Быть без лаптей, выходит, что плохо. За процессами приготов-ления лаптей внимательно следили.
Сюжет рассказа нагнетается по мере приближения появления лаптей из конопляного зерна, брошенного в почву.
«- Отопрела в самый раз, – радовался старший брат. - Скоро лапти тебе будут... Понимаешь? - При этом он толкал меня в плечо, то ли для быстрейшего моего уразумения, а может, от собственной радости: как обычно, когда заканчивал какое-нибудь дело, минутой он замирал, глядя на свой труд».
Вот сейчас будет пройдена ещё одна стадия приятного ритуала превращения сырья в лапти. Автор с удовольствием, а потому подробно, пишет о ней.
«Из снопа конопли получалось много угонистых косиц пеньки. Брат трепал их об мяльницу до тех пор, пока не выбивал остатки кострики, потом связывал их на одном конце узлом. Увесистую кудель он еще раз-другой встряхивал, любуясь, на вытянутой руке выдерживал какое-то мгновение и отдавал мне».
Автор давно отрешился от лаптей. Но тот радостный трепет, который он испытывал в детстве от ожидания вожделенных лаптей, сохраняет в памяти все подробности.
Не все «технологические операции» приятны и просты в исполнении. Но, во-первых, они необходимы. Во-вторых, трудны в овладении. Вот и приготовление верёвок, из которых будут потом сотворены как чудо искусства, долгожданные лапти мальчишке хочется освоить. При этом есть опасность испортить пеньку.
«Потом вечерами брат вил верёвки, но не пальцами (пальцами и я умел), а отцовским деревянным крюком. Крюк, отполированный километрами витых суровых верёвок, прошедший через многие и многие, шершаво наждачные, мужские ладони, производил впечатление стеклянной вещи».
Из рассказа Михаила Николаевича Еськова мы узнаём, что лапти, тем более новые, в послевоенное время не только не были чем-то постыдным, а даже вожделенной мечтой любого деревенского мальчишки. И это нетерпение искусно и ярко передаёт Михаил Николаевич Еськов.
«Днём я томился ожиданием и, чтобы поторопить лапти, ко-торые, казалось, и к весне не поспеют, стал сам осваивать крюк. Вёревка у меня получалась, но вся в узлах, местами то тонкая, то толстая, а то перекрученная или рассыпистая, как хвост. Дело это я таки освоил. Хоть и ныли от мозолей руки, и ломило спину, но счастлив был, что работаю, и приятно было по-стариковски устало кряхтеть, когда садился на лавку отдыхать. Больше всего боялся, что брат изругает меня за верёвки: они, правда, получались уже не такие уродливые, как вначале, но всё равно мне не нравились, и я не хотел, чтобы из таких кривуль были мои лапти. Однако остановить себя не мог, продолжал изводить пеньку».
В творчестве Михаила Николаевича Еськова подкупает читателя изображённая им правда жизни, правда переживания ге-роев, правда неизбежных конфликтов.
«Все мои мысли были направлены на то, чтобы из-под пальцев ненароком не выскочил злосчастный узел. Руки дрожали, гудели от напряжения, становились все скованнее. Надо было передохнуть, унять судорогу в пальцах. Верёвка же сучилась хо-рошо, и я боялся потерять, упустить наитие, не останавливался. До того было тихо, немо! Не было стен, потолка, печки: я был один, сам с собой».
Каково? Вот где радость творческого труда, казалось бы, в пустяке – вить верёвку! Такое глубокое чувство сопоставимо только с любовью.
И далее наступил «кризис».
«Брат всё-таки застал меня в разгар удачи, когда впервые свил, чуть ли не во всю стену, шагов шесть, не меньше, ровной настоящей верёвки».
«Кончился утай. Крюк выскользнул из рук, волчком раскрутился на повисшей косице и выпал на землю. Тут же я услышал стрекот сверчка, своё дыхание, стук сердца; за окном кружились белые порошинки…
Брат шагнул к лавке, выволок из-под неё кучу верёвок. Я даже удивился, как много оказалось моих кривуль, вроде бы и мало их туда прятал. Брат швырнул верёвки к порогу и в тот же момент залепил мне по шее. Да так, что я отлетел аж к двери.
- Навил... Угробил скоко...
Оттолкнув меня и ступая грязными ногами по моей работе, брат вышел в сенцы. Сердито хлопнула сенечная дверь».
Конечно, учить уму-разуму младших детей надо. Но тут, видно, он вспомнил себя в его возрасте, свою первую неумелость. Он возвратился и почти виновато, но не роняя собственного достоинства, разрешил:
«- Миш-ка! Ты вот что... Ты - ладно... Сучи уж... Матери на лапти...
Немедля принялся за работу. Крюк сразу привычно покорился. Веревка рождалась добротной...».
А когда братом был прерван вдохновенный труд, то работа стала постылой. Ушло озарение, очарование и вдохновение. Вот такие тонкие звучания струн сердца своего героя показывает ав-тор.
«Вот же удивительное дело! До той поры, пока тайком вил верёвки, занятие это нравилось, ничего иного не хотелось, тянуло к крюку, как магнитом, из рук бы его не выпускал. Время ужималось, как летом, в жару, когда от жажды пересохло горло, и в самый раз пришлась бы кружка ключевой воды, тебе же дают облизать капли росы на лопухе. И лопух большой, и капли круп-ные, и вода в них как вода, да ведь только жажду растравишь. Но вот дали мне утолить жажду. И крюк теперь уже не притягивает и всё чаще выскальзывает из рук, и верёвка, узлом разбухающая на моих глазах, не тревожит, как прежде. Становится скучно».
Наконец, и на Мишкиной улице настал праздник!
«И тут я ахнул: на краю печки стояли мои новые лапотки! Мои лапти! Ёлки зеленые!.. Братан, выходит, всю ночь плёл их, не спал. Как он только успел! Вот молодец! Как жалко, что нет его дома: порадовались бы вместе. И онучи лежали тут же, постиранные и высушенные. Вот это праздник!
Схватив лапти, прижал их к груди, как что-то тёплое, живое. Какие это были лапти! Головки расписаны лыком, переливались на свету, аж рябило в глазах. Подковырка на подошве - из толстых и плотных, как прутья, веревок. Кручёные оборки, ровнюсенькие, без единого шушлячка, на концах заканчивались завязкой с распушенной кисточкой. Я стукнул лапти друг о друга, они упруго отскочили и издали веселый морозный звон. Таким лапоткам износу не будет!».
Теперь читателю следует обратить внимание на интересный литературный приём, когда в канву одного сюжета вплетается, как узор, другой сюжет. А почему бы не поступить иначе? Закончив историю с лаптями-обновами, рассказать потом события другого сюжета. В том то и дело, что здесь проявляется художественное чутьё и мастерство автора в том, как построить взаимоотношения сюжетов.
Пока читатель с нетерпением ожидает конца событий, свя-занных с новыми лаптями, он прочтёт с интересом и вставку. В данном случае это беседа с дедушкой Никанором. О колорите речи дедушки будет разговор позднее. А пока слово автору.
«Места наши малолесные, безлыковые. У нас почти все носят верёвочные лапти, разве что деды позволяют себе роскошь разукрасить, и то лишь головки лапотков, красноватым лыком, содранным с какого-нибудь порубленного на нужду малолетки вяза или молодой, не потрескавшейся ещё ракитки. Дед Никанор, доводившийся дядей моему отцу, ещё летом обещал одарить меня пучком лычин. Он повёл меня в сарай. Отрыл из земли, припорошенной сверху соломой и хоботьём, тряпочный узляк, постучав о колено и отряхнув землю, развязал его. Там был клубок лыка.
- Эт табе. На писаные крутцы. Ишшо до лихоманцев надрал. Уберёг, вишь. - Как живую душу, узловатыми пальцами дедушка в удовольствие погладил лыко. - Теперь неча прятать... Лихоманцев попёрли, дал бог силы... - Он выискал в стене гвоздь, покачал его, пробуя на крепость, и повесил лыко.
В дедушкином разговоре всё было понятно: фашистов он звал лихоманцами, что их попёрли, я тоже знал, да и видел собственными глазами. Не знал лишь, что такое крутцы, ни разу не слышал, хотя догадывался, что это лапти. А может, это какие-нибудь особенные лапти? Об этом и спросил дедушку.
- А-а... Антиресно? Да? - Улыбаясь, дедушка вышел из сарая на солнышко, сел на соляной камень, что лежал около ворот. - Садись, садись и ты, внучок... Щас расскажу. А то вырастешь и ничо знать не будешь. Не с чем будет старость встречать. А-а? Можа, ты по-другому думаешь?
Дедушка обнял меня костлявой, но ещё крепкой рукой, глядел на меня радостно лукавыми глазами. Любил он потянуть душу. Я поторопил его.
- Ну, то-то. - Он кашлянул, для важности, что ли, так как обычно никогда не кашлял. - Крутцы - эт те ж наши лапти, верё-вошные. Ишшо их зовуть чунями. А у нас – лапти ды лапти. Ну, как? Скусил? - дедушка рассмеялся. - Эт я и сам не знал до самой ерманской, што ишшо до гражданской была. Эт я про войну. Запоминай: ерманская, потом гражданская, потом хвинская, потом уж ета - с лихоманцами. На первых двох я отбохал... Люду - со всей Расеи... Дык, вот, штоб ближе к табе, лапти есть из одного лыка, никаких табе верёвок – эт, где пяньки нетути.
А уж из лыка всякие бывають: тут табе дубовики, либо берестяники, либо вязовики. Чуешь, по дереву кличуть, с какого лыко дяруть, так же и обозначають. Ишшо есть соломеники, зна-чить, из соломы. Эт я недавно плёл, пропади они пропадом. Их чашше на какую-нибудь другую обувку одевають для тепла. Ды чо говорить? Ты, можа, сам их видал, в прошлом годе староста наказывал немцам плесть. Замерзли лихоманцы. Ишь...
Я закивал головой, обрадовался, что встречал соломеники на убитых фашистах, и на живых тоже. Огромные такие, в печке горят хорошо.
- Ишшо, говорять, плятуть лапти из конского волосу - с хвоста либо с гривы. Как жи их зовуть? - Дедушка сморщился, то ли на самом деле вспоминая, то ли выпытывая у меня.
- Волосяники, - на всякий случай подсказал я.
- Ай, правда? А ты откуль знаешь?
- Дык от берёзы - берестяники, от дуба - дубовики, а из волоса, значит, волосяники.
- Волосяники! Ну, молодец! Кумекай, внучок... Сгодитца. – В качестве награды дедушка шлепнул меня по спине. - А ишшо, бають, лапти готовють даже из корней дерев...
- Кореники, - поспешил я опередить дедушку.
- Можа, и так... - Дедушка задумался. - Оно, конечно... Сапоги ды валушки - полушше. Ды где их взять?.. Эт от бедности люд приноравливает усякую травку ды корендюшку, где чо есть...».
Вот так дедушка Никанор просветил меня насчет лаптей. Значит, мои лапотки - это крутцы, а с головки - вязовики, благодаря дедушкиному подарку».
Вкрапление сведений о лаптях познавательно, интересно, красочно и неутомительно для читателя. А тут подоспело продолжение лапотного сюжета.
«Быстро сложил онучу вдвое, обернул ею ногу так, чтобы край онучи пришёлся на подошву и сзади по голяшке, сунул в лапоток и стал увязывать оборками. Бабы оборки перекрещивают спереди, а мужики – сзади. Так положено, иначе ребята засмеют. Концы оборок я связал ниже колена, сбоку болтались два распушенных хвостика. И это мне очень понравилось. Готово! Одна нога обута. Повернул её несколько раз в стороны и, радуясь, представил, что в таких лапотках стану выше ростом и, поди что, сильнее.
Торопливо расстелив другую онучу, поставил на неё ногу, чтобы, не теряя времени, обуться и облюбовать полный наряд уже на земле, так сказать, в деле. Нога оказалась грязной, и прежняя, обутая, была такой же. «Помыть, что ли? - появилась робкая мысль. - А-а! Не помру». Резко обернул ногу онучей, сунул в лапоть, обмотал верёвками, концы их туго завязал.
Наконец, спрыгнул с печки, вприпляс пустился по хате. Лапотки мои поскрипывали и похрумкивали, что твои сапоги. А головки с радужной хитроватой вязью блестели и переливались. Я уже представил зависть сверстников. Все мы забыли красочные цвета в одежде, жили, словно без солнца, пасмурно. Цветным лоскуткам радовались даже на заплатах».
Интересный литературный приём использует автор, поднимая обладание лаптями до экстатического гротеска. Для того, чтобы потом на контрасте показать всю драматичность их утраты.
«Они по-прежнему играли лыком, и сам я был какой-то необычный: лапти сдерживали меня, обязывали быть другим.
Жёсткие лапти, как колодки, не гнулись, ступать было неудобно, тяжело. Но это пустяки, понову всегда так бывает. Зато красивы лапотки, ну просто загляденье, поставил бы их на стол и любовался. К тому же, я знал, что ни у кого из ребят новые лапти в эти дни не предвиделись, тем более с лычными головками. Веревочные крутцы кое у кого к зиме появятся, а таких ни у кого не будет».
Драма героя оказалась неизбежной. И связана она была с двумя негативными человеческими чувствами – хвастовством и завистью. Герою так хотелось покрасоваться в новых лаптях! Но и чувство скромности, так присущее деревенским людям с самого раннего детства, в малолетнем Мишке не дремало.
«…В новых лапотках страшновато было показываться сверстникам. Но показываться всё равно надо. Рано или поздно. Никуда не денешься».
Развязка, плод зависти, неотвратимо наступила. Ватага сверстников налетела, лапти вываляла в грязи, порвала. А Мишку попутно даже поколотила.
«На лапти глянуть страшно. Братан, дедушка Никанор, мама так старались, чтобы порадовать меня лапотками... Я не находил себе места. В один день, да что там день, за одно мгновение всё испоганил!..».
Таков итог главного лапотного сюжета в рассказе.
Читая Михаила Николаевича Еськова «Старая яблоня с оскол-ком», хочется познать, что породило такую жестокость в детских сердцах, что новые красивые лапти были практически уничтожены.
Немецкий физик девятнадцатого века Рудольф Юлиус Эм-мануэль Клаузиус пришёл к выводу, что должна наступить теп-ловая смерть Вселенной, потому что тепловая энергия не может передаваться от более холодного тела к более нагретому. В самом простейшем виде идея нашла отражение в так называемом втором начале термодинамики.
Нам пока беспокоиться нечего. До тепловой смерти Вселенной ещё далеко.
Тем более, что много видных учёных подвергли сомнению теорию Клаузиуса на том основании, что он принимал Вселенную, как замкнутую систему, а она ещё неизвестно какая. Возражали каждый по-своему и австрийский физик Людвиг Эдуард Больцман, и великий Альберт Эйнштейн, и наш соотечественник, лауреат Нобелевской премии, Лев Давидович Ландау.
На данном этапе человечество не имеет возможности доказать ни то, что Вселенная есть замкнутая система, ни обратное.
Но мы понимаем, что если поставить под стеклянным колпаком рядом стакан кипятка и стакан ледяной воды и наблюдать показания термометров, вставленных в стаканы, то тепло от горячего стакана будет нагревать холодную воду. И прекратится процесс передачи тепла только тогда, когда температура в обоих стаканах выровняется.
Вот откуда в нас, людях, стремление к равенству! Это природа. Вот почему бедные не любят богатых. Вот почему есть неистребимое стремление отнять материальные и духовные блага. А если нельзя отнять, то надо уничтожить эти блага. Вот откуда «Мир хижинам, война дворцам!», и «Весь мир насилья мы разру-шим до основанья...».
В повествовании Михаила Николаевича Еськова проступает также как отдельный сюжет описание яблони с осколком. Он дал даже название всему рассказу.
«Когда ни глянешь, окна всегда мокрые, как глаза у моей ма-тери. Другими я их не помню.
Из окна виден сад. Досталось ему за это время: иссечён ос-колками и пулями. Целое лето деревья перемогались, силясь выжить, вздувались буграми. Под корявыми наростами хороня в своем чреве отшипевший холодный металл. В углу сада оголилась березка. Она у нас инвалидка, ее перебило осколком. За лето над култышкой наросло много веток, которые прятали убогость ствола, а сейчас осень остригла листья. И все видно. Будто человек снял рубашку, а из рукава выскользнула ненадобная ес-теству культя, на которую и взглянуть-то боязно.
Прямо напротив окна, шагах в восьми, стоит яблоня, совсем нагая, с развороченным комлем. Розовая древесина раны побурела за лето, растрескалась, засорилась землею; на искорёженной железке, застрявшей в ране, лежит нерастаявший снег. Эта яблоня хоть и похожа сейчас на другие деревья, но на ней в это лето не было ни одного листочка и не будет уже никогда. Она, будто моя мать, с «похоронкой». Под этой яблоней нынешним летом мама отголосила моего брата Яшку, его убило в какой-то Польше. С самого начала войны ничего не слышно об отце и братьях Алешке, Сергее и Василии. Мать по ним голосит, как по Яшке.
В тот день, когда принесли «похоронку», мама вскрикнула, рванулась из хаты, кинулась к этой мертвой яблоне, словно давно уже пригадала её на этот случай. Упав на колени, билась головой о яблоню, пальцами скребла её глухую усопшую кору и жутко голосила».
Война поразила и яблоню, и мать, у которой глаза всегда были мокрыми.
Часто читатели понимают художественный образ лишь как изображение человека. Оказывается, не только. В данном случае Михаил Николаевич Еськов рисует образ процесса счастливого труда как святыни. Поглощённый восторгом познания волшебства искусства вить верёвки крюком, а не руками, его герой Мишка «боялся потерять, упустить наитие! Не было стен, потолка, печки: я был один, сам с собой».
Можно добавить, не только сам с собой, но и с результатом своего труда – с верёвками.
Когда же брат разрешил свивать верёвки, то работать расхо-телось. Не было сладкого запретного плода.
В данном случае, художественный образ уже представляет собой единичную картину человеческой жизни, центром и главным элементом которой оказался Мишка – личность человека и творца.
Обычно когда герой вступает в отношения с другими героями, возникает многообразие характеров. В данном случае читатель видит написанный размашистыми мазками образ старшего брата, строгого, требовательного, грубого, но доброго и справедливого. Заочно проступает и образ матери. Это – любящая мать, готовая носить лапти и из верёвок низкого сорта, свитых неумелым, но любимым, сыном.
А образ дедушки Никанора настолько индивидуален, что получается уже не только персонаж, а небольшой самостоятельный сюжет – опять-таки о лаптях.
И самый главный сюжет в рассказе «Старая яблоня с оскол-ком» – это бедность сельского населения, народа всей России. Об этом убедительно и смело повествует автор. Яркий пример – слизывание Мишкой хлебной мази на ноже. Почему смело? По-тому что бедность – это всё-таки порок. Что такое бедный чело-век? Это или калека, или пьяница, или лодырь, или дурак. Так что же, вся бедная Россия – калеки или дураки? Да, дураки. И не только россияне. Бедность простого народа присуща всем странам. И в то же время девяносто процентов богатства принадлежит десяти процентам избранных, то есть умных. При любой «демократии».
Чтобы построить дом в деревне или гараж в городе, надо поло-жить жизнь. А каким великолепием и грандиозностью поражают нас княжеские и вельможеские дворцы. Там один зал стоит десятков крестьянских изб. И народ с этим мирится. Значит, он глуп. Интересный вопрос: может ли депутат Государственной Думы быть бедным? Не может. Туда бедного не пустят. А если всё же бедный туда попадёт, то сразу станет богатым.
Говоря вообще, известно, что выразительнее всего изменения в языке народа наблюдаются в художественных произведениях литературы. В рассказах и повестях Михаила Николаевича Еськова язык занимает особое положение, поскольку является тем строительным материалом, той воспринимаемой на слух или зрение материей, без которой не может быть создано произведе-ние.
Лучше всего передают сущность творческого процесса юмористические высказывания великих. Огюста Родена спросили, как это ему удаётся создавать такие шедевры.
- Очень просто. Беру глыбу мрамора и отсекаю всё лишнее.
Аналогично ответил и знаменитый живописец:
- Писать картины очень просто. Надо только взять нужную краску и положить в нужное место.
Художник слова Михаил Николаевич Еськов находит в своей памяти единственно нужное слово и размещает его в единственно нужном месте текста. Часто это слова грамматически искажённые, не помещаемые в орфографические словари народные выражения.
Но читатель вслед за автором понимает, что только в этом случае мысль выражена правильно, точно и образно. Лишь при таком условии можно передать сюжет, характер героя и заставить читателя сопереживать персонажам произведения, войти в мир созданный автором.
Самое лучшее в языке произведений Михаила Николаевича Еськова, сильнейшие его возможности и редчайшая его красота заключается как раз в речах его героев.
Возникает вопрос: а что же автор? Каков его язык, литера-турный или безграмотный? Конечно же, у автора безупречный русский литературный язык, хотя и со вкусом сдобренный на-родным говором. А поскольку рассказ ведётся от имени деревенского мальчика-дошкольника, то и язык маленького героя столь же колоритен, как и речь взрослых малограмотных одно-сельчан.
Так как слова, может быть, идущие от Киевской Руси, следова-тельно, содержащие украинизмы, и застрявшие навечно в языке сельских жителей, особенно южных областей России, близких к Украине, не кажутся чуждыми, а органично вплавлены в ткань языка героев, то они читателю не бросаются в глаза как откло-нения от нормы. А вот чтобы увидеть их первозданную красоту, желательно выделить отдельно.
Бяри – бери; усю канапель поклюють – всю коноплю поклюют; када – когда; успомнишь – вспомнишь; хучь – хоть, хотя; из копаней – из выкопанных ям; угонистых – длинных; мяльница – приспособления для выбивки костры из пеньки; рассыпистая – пышная; эт – это; скоко – сколько; братов – принадлежащий брату; ить – ведь; нетути – нет; чё – что; тожить – тоже; по-гусачьи – по-гусиному; ровнюсенькие – очень ровные; табе – тебе; крутцы – лапти, сплетённые крючком из скрученной верёвки, чуни; неча – нечего; антиресно – интересно; щас – сейчас; ишшо – ещё; зовуть – зовут; ды – да; скусил – понял; ерманская – германская, хвинская - финская, ета – эта; на двох – на двух, украинизм; отбохал – отбыл, отработал, отвоевал; Расеи – России; дык – так; пяньки - пеньки; нетути – нет; бывають – бывают; кличуть – называют; дяруть – дерут; обозначають – обозначают; чашше – чаще; одева-ють – одевают; ды – да; в годе – в году; говорять – говорят; пля-туть –плетут; из волосу – из волоса; жи – же; откуль – откуда; бають – говорят; готовють – готовят; валушки – валенки; полушше – получше; крутцы – лапти из скрученной верёвки, чуни; вприпляс – без комментариев; похрумкивали – звукоподражание; имки – ухват, рогач, инвентарь печи от слова «иметь»; загнета – часть русской печи; покорливо – покорно; гля – глянь; путячей – путной; евонные лаптёнки – его лапти; тах-то – так; испужался – испугался; хронт – фронт; бонбами – бомбами; отголошенные – здесь отплаканнные неистово; утай – тайна, секрет; узляк – большой или безобразный узел; вишь – видишь; ничо – ничего; можа – может; чуешь – слышишь, украинизм; чашше – чаще; чо – что; по-нову – по-новому; ён – он; по ём – по нём.
Помимо простонародного языка рассказ изобилует ярко выписанными образами: матери, немцев, брата Николая, дедушки, Нинки, дан жгучий портрет народной бедности, как таковой.
У Михаила Николаевича Еськова все элементы его художественной прозы органично слиты и переплетены, как новенькие добротные лапоточки, что и свидетельствует о его таланте и мастерстве.
 
III. Добром нагретое сердце
Предположим, пригласили пять человек в меру грамотных, но не читавших Пушкина, рассадили их по разным комнатам. Первому дали читать книги «Капитанская дочка» и «Дубровский», второму – поэмы «Евгений Онегин», «Медный всадник» и «Полтава». Третьему дали «Руслана и Людмилу», сказки о царе Салтане, о золотом петушке, о попе и работнике Балде. Четвёртому – драму «Борис Годунов». А пятому – стихи.
Потом у каждого отдельно спросили «Кто такой Пушкин?».
Первый скажет, что Пушкин прозаик, второй скажет, что поэт, пишет поэмы, третий назовёт Пушкина сказочником в стихах, четвёртый – драматургом в стихах, а пятый – поэтом, пишущем стихи. Получилось, что в одном литераторе содержится пять писателей разных жанров.
Поэтому по одному прочитанному произведению нельзя су-дить об авторе.
И хотя Михаил Николаевич Еськов чистейшей воды прозаик, в нём «сидит» несколько прозаиков. Каждый его рассказ, каждая по-весть – это отдельная, можно сказать, «отрасль» прозы. Про-изведения абсолютно разные. Однако есть несколько категорий, общих для всех его произведений: доброта и сострадание его ге-роев ко всему живому, бедность, глубокое проникновение в суть явлений, радость бытия, не смотря на тяготы и лишения. Для достижения счастья его герои довольствуются тем малым, кото-рым они располагают.
В большинстве своём при чтении его сочинений человек испытывает тревогу за судьбу героев. Рассказ «Москвич Мишка» вызывает желание: скорее бы добраться до конца, скорее бы узнать судьбу героев. В такое необычное состояние читателя приводит глубина тончайшей детективности рассказа.
И что удивительно! Нет там слежки, закулисных интриг, сражений, погони, короче, нет сюжетных вывертов. Всё просто, по-житейски обычно. Чем же, всё-таки, вызвано это будоражащее душу волшебство? Правдой жизни со всеми её сторонами.
Сюжет рассказа, на первый взгляд, предельно прост. Но он многолик, будто наряженная новогодняя ёлка. Каждый эпизод представляется сверкающей нарядной игрушкой.
Повествование ведётся от первого лица. Автор через мировоззрение забитого полуголодной и полунищей жизнью, но сохранившего евангельскую чистоту и светлое отношение к бытию, мальчишки рисует нам во время войны «оккупацию» двух соседних хуторов красноармейцами.
Очень тонко и глубоко автор рисует картинки из жизни, создающие в совокупности интересное художественное полотно. Его элементы сами по себе интересны, представляют собой литературные миниатюры и надолго остаются в памяти читателя.
«Фронт обосновался недалеко. По содроганию земли, по несмолкаемому гуду тревожно угадывалось, что там даже ночью не затихало сражение. Неукрощённая война хозяйничала и у нас. Поблизости разместился штаб, к нам на постой определили подполковника с постриженной под солдата Алкой. Нас же впяте-ром, слава богу, ещё оставили в сенцах, а то ведь совсем ни в ка-кую не разрешали жить при доме.
Подполковник с Алкой на день уходил в штаб. По привычке тянуло зайти в хату, но карауливший жильё ординарец не пускал и на порог. Светлое время кантовались во дворе под открытым небом около крохотной печки для чугунка. Мама её соорудила из глины и невесть откуда взявшихся сырых кирпичей. Посреди-вселенского разора на печке готовилась жалкая тогдашняя еда, кроме того, служила она, хотя сирым пристанищем, но вместе с тем и родным спасительным очагом. То далёкое лето многим запомнилось не только жаркими боями, но и без спасу палящим солнцем. Однако нам, ютившимся на соломе в сенечном углу, под жидким рядном летние ночи казались осенними, земельно-холодными. Старший брат Николай нашёл для себя выход: залазил спать на чердак, там не так настывало, в тепле удавалось даже вспотеть».
Разве это не миниатюра? Её сюжет – скверное отношение подполковника и Алки к семье героя повествования, чей отец погиб на войне. Это же должны быть наши, долгожданные и родные советские освободители, а получились «родные» окку-панты.
«Воздушные бои над нами случались часто, Как-то наш «ястребок» бился с немецким «стервятником»: самолёты кружили друг за другом, взмывали вверх и, словно подбитые, внезапно падали вниз, чтобы тут же стрелой снова вонзиться в вышину. Стрекотали пулемёты, бабахали пушки. И вдруг… Наш самолёт задымил, какое-то время продолжал ещё лететь, но затем, опе-режая дым, стремительно пошёл книзу. Ждали: появится парашют с человеком. Не появился… С дальнего поля раздался взрыв... Мама и соседские бабы, стоявшие около своих хат, с запоздалой молитвой разом завсхлипывали. А фашист безбоязненно облетел округу и прежде чем скрыться, должно быть, от радости выпустил длинную пулемётную очередь. Я сжимал кулаки, до боли хрустел пальцами, словно сам сражался с ненавистным врагом… И убили будто меня».
Яркая картина воздушного боя и точно переданная реакция ребёнка и женщин.
А вот ещё две интересные «игрушки» автора. Но они идейно связаны, как бы однородны.
Первая.
«Шофёра, как и меня, звали Мишкой, и был он из Москвы. В первые же минуты он радостно осыпал меня ласковыми именами:
- Огонёк, Мишаня, тёзка.
Такого сердечного баловства мне никто не дарил. Думал, из обидных кличек – Пожар, Рыжий, Красный - никогда не выйду. Даже в беззлобной, обыденной речи настоящее имя произносилось редко. От бабушки по матери мне досталась курчавая голова, сверкающая яркой медью, я её стыдился, случалось, в хате при чужих людях не снимал картуза: как горячего кнута, остерегался издёвок. По деревенским понятиям волосы на голове могли быть русыми, чёрными – белыми, на худой конец, – но не огненными. Такой необычный цвет был сродни убожеству.
Шофёр Мишка понравился сразу. Его кличка «Огонёк» хотя и намекала на мою рыжесть, однако, я не чувствовал в ней никакой подковырки на увечность. Слово это выглядело не шершаво-колким, скребущим душу, а мягко, по-родному, ластилось, при-нималось как своё».
Вторая.
Гитлера Мишка произносил резко, гулко, будто выстреливал в него.
Потом в школе объяснят, что буква «г» в иных краях звучит не с нашим протяжным и мягким выдохом, а с отрывистым трубным гудом. Уже в мирное время кое-кто из хуторских ребят, отслужив в армии, по возвращении домой, как новым невиданным костюмом, пытался щеголять московским гегеканьем. Хватало такой закваски, в общем, ненадолго. Языку в непривычной колее свободно не жилось, а тут ещё донимали постоянные гегекающис насмешки: «Гришка-гад, гони гребёнку: гниды голову грызут». Короче, верх брала прежняя необременительная речь.
Но тогда Мишкино необычное произношение я воспринимал как особую мужскую решительность, неведомую силу, с которой никакому немецкому супостату не справиться, даже самому Гитлеру не совладать».
Объединяет эти отрывки то, что в них содержится стыдли-вость.
Быть рыжим неудобно. Потому что все остальные не рыжие. Можно было бы покрасить волосы. Но это было невозможно. Краски не было. Да это считалось бы кощунством – менять Богом данный цвет волос. И в то же время золотистый цвет является признаком аристократизма. Иисус Христос часто изображался именно с такими волосами.
Говорить звук «г» ударно, звонко, вызывающе хотелось бы. Это признак московского, то есть столичного, аристократического говора. Но в сельской местности, расположенной близко к Украине, это невозможно. А робкие попытки пресекаются местной фонетикой. В Германии этой проблемы нет. В её алфавите есть одновременно и глухой звук «h», и звонкий «g».
Во время оккупации не было соли. Сразу после изгнания фашистов оккупированные территории были обеспечены в изо-билии солью. Но тогда…
«...Соли ни у нас, ни у соседей щепотки не было. С бабами я ходил на совхозную усадьбу, был слух, что там обнаружилась соль. До войны в совхозе работала казённая пекарня, а после бомбежки осталась груда кирпичей. Среди этого завала в целости остался непривычно большой печной под. Невольно пред-ставлялось несметное количество ковриг, которые здесь могли умещаться. Подовые кирпичи лежали на опечьи песочной под-стилке, вот она-то и оказалась солёной. Песок был зернистый, похожий на соль. Кто-то его распробовал, и уже несколько дней кряду тут перебывало народу не меньше, чем разваленных кирпичей. Старинная кладка, будто бы из времён какого-то графа, или по-нашему барина, голым рукам не поддавалась. Били об-ломками кирпичей, щепками, железками выковыривали из щелей желанное крошево, остановив дыхание, лизали языком, пробовали па пригодность. Удачу, если она случалась, осторожно до последней крупинки ссыпали в карманы или в сумки, туда же отряхивали ладони, чтобы ничего не пропадало.
Мы шарили уже по чужим следам, а тоже не оставались внакладе. Бабы сноровисто, как в собственном огороде, находили то, что им нужно. Но и мне повезло: с кирпича, лежавшего в отдалении на траве, в один раз соскрёб полных три горсти солонущего-пресолонущего песка. В сумке чувствовалась приятная тяжесть, когда я с удивлением замер. случайно лизнув гладкий, без единой щербагинки. звеняще сухой, явно подовый кирпич. Языком обследовал его со всех сторон: везде находил соль. Настрадавшись без соли, мы готовы были искать её всюду и способны были обнаруживать вернее любого точного прибора. Забывшись. я лизал кроваво-красный кирпич, наслаждался неза-бываемым вкусом. Если бы можно было отломить зубами хоть ма-ленький кусочек, с каким удовольствием разжевал бы его.
- Рыжий, ты что? - Бабы, должно быть, давно наблюдали за мной.
- Он со-лё-ёный! - сорвался я в крик.
Моя находка явилась сущим открытием, Подовые кирпичи, сколько их языком не пробуй, заполняли рот соленой слюной, Набрали этих кирпичей, домой еле доволокли. Решили, что невелика разница: оттапливать пыльный песок или красный кирпич - лишь бы отвар гожался на варево. На кирпичах мы здорово обманулись: подолгу вываривали, в печке оставляли томиться на ночь, однако в воду из них никакая соль не поступала. Потом в сельском обиходе им нашлось применение. Точили ножи, тяпки, лопаты; ими сдирали всякую ржу; раскалив в огне, бросали в кадушки, где они долго фырчали и пыхтели в воде, выпаривая деревянные емкости перед засолом огурцов или капусты.
Ну, а песок работал безотказно. Настоянную на нём жижку добавляли в суп, заправляли ею картофельную толчонку. Отстой был мутный и постоянно скрипел на зубах даже после процеживания, но лучшего ведь не было. Когда этой жижки ещё не существовало в помине, чтобы убавить преснятину, варёную картошку толкли с ржаными грубыми отрубями. Изменяя вкус, отруби здорово отвлекали внимание, и еда воспринималась не так постыло».
Приведённый выше эпизод представляет собой самостоя-тельный небольшой рассказ. Таких много. Например, про Алку, про подполковника, про повара солдатской кухни. Все образы яркие и в то же время, а может, потому и, правдивые. Ну, вот хотя бы.
«Мишка подтолкнул меня:
- Прохор - мужик хороший. Иди.
Какое-то время мы е Прохором разглядывали друг друга. Перед этим я не отрывал глаз от варева в котле, от черпака, вы-лавливающего юркие ошмётки мяса. В памяти от повара остался лишь пожелтевший куст густых усов. Теперь же заметил, что у него, как у моего отца, такие же глубокие складки на переносице и черный отрастающий волос тоже тронут проседью. И глаза... точь-в-точь отцовы, внимательные, с затаенной хитринкой.
-  Так как же тебя кличут? - спросил он.
-  Мишка.
-  Значит, не шутили. У тебя, поди, и ложки нету? Вдвоём одной ложкой стербать несподручно. - Отвернув брезентовый фартук, из-за голенища он извлёк алюминиевую ложку. - Прине-сёшь, когда поешь. - И по-свойски подмигнул: - Папка на тебя, небось, не нарадуется?
- Папка на войне.
- Ну, Михаил, жди папку».
Или вот ещё.
«Мы застали суетившегося около хаты солдата. По деревьям вдоль хуторской улицы он тянул телефонный провод. Чтобы не опускать его на землю, привязал к концу провода молоток, решил перебросить через крышу. Молоток зацепился за трубу, солдат, чертыхаясь, пытался сдёрнуть его. Провод можно бы и оборвать или перекусить кусачками, но связист никак не хотел расставаться с молотком. На войне где ты его добудешь?».
Автору верят читатели, потому что «так сбрехать нельзя». А особенно те из них, кто пережил оккупацию.
В рассказе «Москвич Мишка» есть очень ценный подарок читателям – философское отношение автора к оккупации.
«Алка вмиг, как веником, смахнула кусочки с моей ладони, и они разлетелись по полу.
- Чего ты свирепствуешь? - разозлился Мишка. - Глянь, ребёнок: кожа да кости... И чем люди перед тобой провинились, что ты на всех змеёй шипишь? Они от немцев натерпелись...
- Поглядите-ка на него: «натерпелись...». Под фашистами полтора года пробыли, ещё надо выяснить, чем они тут занимались. У них даже свой местный Гитлер был: сопляк на немцев работал. Не веришь, что ли? Не верь, а он на допросе признался.
- Ты, что ли, допрашивала?
- А хоть бы и я! Ну и что! Таких без допроса нужно к стенке ставить. Да и вообще всех их, кто не эвакуировался, а под немцем остался, судить надо, не разговаривая.
Мишка, точь-в-точь, как моя мама, отчего-то горестно вздохнул:
- Что ж ты всюду врагов только и видишь. Эх, девка-девка... Выгоришь изнутри: для жизни ничего не останется...
… Для тех, кто не знает, чем могло обернуться пребывание на оккупированной территории, нелишне будет сообщить о дальнейшей судьбе Павлика Чумичкина. Из-за подозрения в пособничестве фашистам его ни в пионеры, ни в комсомол не при-няли. В то время стоило лишь окончить среднюю школу, в ин-ститут поступишь непременно. А для Павлика двери туда были закрыты, хотя он, как все мы, писал в автобиографии, что на ок-купированной территории хотя и находился, но на пользу немцев не работал».
Мне хотелось бы добавить то, чего не сказал Михаил Нико-лаевич Еськов.
Сейчас хорошо чествуют участников Великой Отечественной войны. Их поздравляют с днём Советской Армии и с Днём Победы. К этим круглым датам их отмечают юбилейными наградами. Всех участников войны, независимо от проявленной или не проявленной воинской доблести, наградили медалью за победу над Германией, а затем, опять-таки всех, орденом Отече-ственной войны второй степени. Им установлены большие пенсии, большие льготы. О них сняты фильмы и сложены песни…
А жителей, оказавшихся на оккупированной территории не по своей вине, а по милости героической регулярной Красной армии, которая отступила и не смогла их защитить от оккупантов, бомбили и немцы, и наши. Неизвестно, кто больше убил мирных жителей. Ведь их в расчёт никто не брал. Статистика не велась.
Солдат регулярной армии хорошо кормили. «Всё для фронта! Всё для победы!». Им дали оружие и боеприпасы, обмундирование, котелки, фляжки и ложки. Даже выдали погоны и портупеи… А находящиеся в оккупации голодали. Даже не было соли, чтобы сдобрить траву. У солдат враг располагался только перед ними. А у оказавшихся на оккупированной территории – повсюду. В действующей армии были медсанбаты и госпитали с врачами и лекарствами. А в оккупации умирали от болезней. В регулярной армии воевали, в основном, мужчины. А в оккупации находились женщины, старики и дети.
Кто принял более страшные мучения? В том числе и муки унижения, насилия, и муки издевательства? Люди на оккупированной территории! А Сталин это народное горе возвёл в вину несчастным жителям. Советские чиновники-людоеды ввели в анкету позорный вопрос, находился ли на оккупированной территории. Наподобие довоенного вопроса, изобретённого ГПУ: «Чем занимался до 17 года?». И на том, и на другом основании жестоко ущемляли права невиновных граждан…
Известно, что литературный язык изменяется главным образом от изобретения слов или их изменения писателями. Например, слово «кацап» изобретено Николаем Васильевичем Гоголем. Так «хохлы» называли русских, носивших бороды. А борода есть у козла, а козёл по-украински «цап». Сначала получилось «как цап», потом трансформировалось в кацапа.
Благодаря Ломоносову мы используем термины: «градусник», «преломление», «равновесие», «диаметр», «горизонт», «кислота», «вещество», «квадрат» и «минус».
Нам сегодня кажется, что слова «впечатление», «влияние», «трогательный», «занимательный», «моральный», «эстетический», «сосредоточить», «промышленность», «эпоха», «сцена», «гармония», «катастрофа», «будущность» были в русском языке всегда. Но их ввёл в обиход и в литературу Николай Михайлович Карамзин.
Глаголы «стушеваться» и «лимонничать» – изобретение Фёдора Михайловича Достоевского.
Слово «лётчик» придумал Велимир Хлебников.
Михаилу Евграфовичу Салтыкову-Щедрину мы обязаны за слова «головотяпство» и «благоглупость».
Аэроплан впервые назвал «самолётом» Игорь Северянин. Он же впервые написал слово «бездарь».
Художественная проза Михаила Николаевича Еськова написана мягким, тёплым, выразительным и классически грамотным русским языком, впрочем, включающим в речи героев-селян простонародные и изменённые автором слова, а также украинизмы, оставшиеся от Киевской Руси в близких к Украине южнорусских сёлах. Из монолитной ткани повествования при повторном чтении можно выделить простонародные слова, кото-рых не встретишь в словарях. Но они, эти яркие искорки, украшают произведение.
Кусманы – большие куски; ошмётки – обрывки; колошматили – били, закоженели – загрубели, толчонка – сваренная и истолчёная картошка; опечье – то, что около печи; гожался – годился; жижка – жидкая часть еды; перекантуемси – переживём, перетерпим; картоха – картошка; преснятина – несолёная пища;  тольки – только; втемеж – тотчас, тут же, сразу же; чо и чё – что; теперича – теперь; врезать – ударить; боле – более, больше; сёдни – сегодня; заместо – вместо; ишшо – ещё; опростали – опорожнили; по окружью – вокруг, в окрестности; чемёрка – чеме-рица, ядовитая трава; выцвенькивали – пение мелких птичек, например, синиц; невесть – неизвестно; облапливать – трогать ладонями; абы куда – зря куда; покрывать облепом – облепить; улаштовывать – украинизм, означающий обустраивать; провалье – то, что провалилось; турнуть – грубо толкнуть; представлять вживу – наяву; партейный – партийный; пригорнул – украинизм, означает привлёк к себе, приобнял, второе значение – спрятал, прикрыл; ухнуть – глагол в превосходной степени, означающий сильно ударить, прыгнуть, например, в воду; рази – разве; убьють – убьют; нахолодавшие руки – настывшие руки; спиша – спишет; пропрядывать – слегка проявляться.
Есть также в этом рассказе слова, видоизменённые автором для придания образности повествованию: рыжесть; шершаво-колким, скребущим душу; завсхлипывали; Гырга; гегеканье; полусолдат; ходячее солнышко.
Михаил Николаевич Еськов и в рассказе «Москвич Мишка» верен себе – он описывает крайнюю степень бедности, голодания русской деревни, святое отношение к еде. Например, когда сержант посоветовал: «мог бы ему котелком но голове врезать», ребёнок такого даже допустить не мог. «Эх, тёзка, тёзка. Разве мог я ударить котелком? Там же была еда!».
 
IV. Детская логика
Средства художественной выразительности разнообразны и многочисленны. Одним из них является понятие «автор». Кто он в тексте?
Существует понятие биографический автор. Это реально живущее на белом свете лицо, являющееся создателем художе-ственного текста. То есть писатель. В происходящих в произведении событиях он не участвует.
Часто автор – это бесстрастный повествователь. Он может быть приближён к биографическому автору, но может быть отдалён от него.
Есть автор как субъект художественной деятельности внутри произведения и участник творческого процесса. Это некий носи-тель речи в составе художественного произведения. Он же может выражать какую-то свою философию, проявляющуюся в характеристике действующих героев и оценке их слов и поступков.
Каждый из таких разных типов авторов редко «работает» на художественное произведение в чистом виде. Как правило, автором оказывается их комбинация.
В рассказе Михаила Николаевича Еськова «Чёрная рубаха» именно так и происходит. В нём действующий герой – он же и рассказчик.
Но «выбрав» себе такого автора, писатель должен обязательно дать ему определённый образ, который и диктует потом ему слова и поступки по ходу развития сюжета.
И не только образ. Герой-рассказчик должен взять опреде-лённый тон рассказа, который не должен меняться на протяжении всего сочинения. Иначе читатель ему не поверит. В «чёрной рубахе» тон писатель взял этакий вызывающий, воинственный и непокорный.
В наибольшей мере смешение присуще художественному стилю. Без разговорного стиля полноценное художественное произведение существовать может, но оно в некотором роде ущербно: скучно, не эстетично и недостоверно.
Сюжетом указанного произведения является злополучная чёрная рубаха, которая стала предметом безмерной гордости и радости владельца. Но она же стала источником зависти и вожделений для многих, жаждой ею овладеть. На фоне событий, связанных борьбой за рубаху, проступает непомерная бедность обитателей хутора Луг. Эти две темы, по сути, представляют со-бой одну тему – бедность. И рубаха здесь только яркая иллюстрация всеобщей бедности.
Читатель сразу обращает внимание на бедового и по-мужицки основательного героя-рассказчика. 
«Из ФЗО, из Кривого Рога, брат Колька привёз мне чёрную рубаху. В ближайшие дни об этом знал уже весь наш хутор. Стоило мне показаться на людях, как начиналось дотошное разглядывание и любование. Десятки бабьих рук по всем статьям старательно изучали братов подарок. Рубаху неистово мяли, терли в шершавых ладонях, испытывали на прочность шва, мочили водой и определяли, не плывет ли краска, считали и диву давались множеству металлических пуговиц: ни в чём изъяна не было. Проделывая всё это с моей обновкой, обо мне в тот миг забывали, да и сам я вряд ли о себе думал, постоянно только и помнил, чтобы до конца застегнуться и без пузырей заправить в штаны более чем половинный запас рубахи».
В одном первом абзаце, состоящим из десятка строк, автор выпукло, ярко и событийно насыщенно создал завязку произведения, центром которой была не только рубаха, но и её владелец.
Давно живёт русская народная поговорка, что бедность – не порок. С таким названием есть у Алексея Николаевича Островского пьеса. В заключительной её стадии герой, разорившийся купец, восклицает: «Эх, кабы я беден был, я бы человек был. Бедность не порок».
Что можно сказать по поводу бедности?
С одной стороны, кто такой бедняк? Им может стать калека, не имеющий возможности своим трудом разбогатеть. Или жертва судьбы – пожара, ограбления, угнетения поработителем. Или патологический лодырь, не желающий работать, и готовый добровольно стать неимущим, лишь бы жить паразитом. И, наконец, бедным может быть просто дурак. Отсюда выходит, что, какая бы из указанных причин ни была виной, бедность – всегда порок.
С другой стороны, бедные люди благороднее, отзывчивее, щедрее, умнее, смекалистее, порядочнее и человечнее богачей. Во всех народных сказках бедняки выглядят именно такими. Получается, что бедность не порок, а порок – богатство. Оно, как правило, нажито нечестным путём, оно развращает богача.
И тем не менее, все бедные хотят быть богатыми! И в тех же сказках, в конце концов, какой-нибудь Емеля или Иван-дурак становится богатым.
На рубеже второго и третьего тысячелетий, то есть в 1990-2010 годах, в России десятая часть населения владела и владеет девяносто процентами богатств страны. Средний российский богач превосходит материально среднего бедняка в сотни раз. Проблема.
Через всё творчество Михаила Николаевича Еськова проходит и тема, и идея о бедности сельского жителя во время Великой Отечественной войны и после неё.
В уже рассмотренных рассказах «Брат мой меньший», «Старая  яблоня с осколком», «Москвич Мишка» тоже главной темой была бедность. Герои произведений Михаила Николаевича Еськова не стыдятся бедности. Так как причиной их бедности была не глупость, не лень, не стихийное бедствие, а порабощение сельского трудолюбивого и честного сельского люда властью. Нищета усугублялась войной.
Вот и в рассказе «Чёрная рубаха» автор верен себе. Он пишет о той великой радости бедного мальчишки-школьника, которую принёс ему подарок старшего брата, фезеошника, в виде форменной хлопчатобумажной рубахи.
«В той моей рубахе обнаружили столько достоинств, что создавалось впечатление: испокон веку ни у кого на хуторе ничего лучшего не было, иначе с какой бы стати посторонним людям пялить на неё глаза и тянуться руками. Наверное, так оно и было, рубаха на самом деле сто сот стоила».
И что же это за достоинства?
Герой рассказа «имел сладкую возможность пробежаться пальцами по длинному ряду звонких одинаковых пуговиц. На предыдущих моих рубахах бывало лишь по одной-две пуговички, которые вначале срезались с пришедших в негодность старых подштанников и кофточек, довоенных телогреек и полушубков, отслуживших до последнего живого места».
В детских драках и потасовках соперники стремились не только наставить синяков, пустить из носа кровь, но и изорвать рубашку. А эта была прочная.
В новой же рубахе чувствовал себя, как в броне». Это очень яркий художественный образ автора – как в броне. Лучше не скажешь.
В жизни всегда так бывает. Стоит появиться на свете чему-то ценному, как сразу находятся охотники им овладеть. Причём, без всякого обоснования права на экспроприацию. По закону сильного, по закону джунглей. «Но я совсем не предполагал, откуда явится негаданная напасть». Такими узурпаторами оказались сёстры героя рассказа.
«Взрослые сёстры чересчур пристально начали ко мне приглядываться, и, куда ни шло, шушукались бы между собой, а то однажды в открытую затеяли пересуды. Более решительно вы-ступала Нюрка:
- Она на нём, как на чучеле. Да, правда, Шур, не брешу: сама погляди, плечи ниже локтей висят.
Труда не составляло догадаться: речь шла о моей рубахе – не сдобровать. А Шура ещё больше расшурудила огонь:
- Да она почти вся под штанами, а всё равно ж носится, не лежит. Даром пропадает».
Как же метко Михаил Николаевич Еськов изобразил то обстоя-тельство, что рубаха велика: «плечи ниже локтей висят»!
В речи сестры Шуры автор отметил замечательную художественную деталь – внутри штанов рубаха пропадает. Хотя на самом деле без заправки подола рубахи в штаны носить её не получится. Пусть не так много, но надо часть рубахи заправлять в штаны. Но жажда отъёма рубахи толкает на несправедливые ар-гументы типа: «ты виноват уж тем, что хочется мне кушать».
При социализме Советский Союз был наводнён алюминиевыми ложками. Они были в каждой семье, в столовых, в армии у солдат. Если население страны составляло двести миллионов, то и ложек было столько. Один изобретатель подал заявку на авторское свидетельство: делать ручку каждой ложки на пять миллиметров короче. Это есть не мешает. Что такое пять миллиметров для ложки? На три грамма меньше. А по стране экономия алюминия – три грамма, умноженные на двести миллионов ложек, равны шестистам тоннам алюминия! При цене четыреста пятьдесят рублей за тонну алюминия экономия составила бы двести семьдесят тысяч рублей. Можно было бы это предложение принять. Оно кажется разумным. Но этот умник завтра предложит ещё раз укоротить ложки на пять миллиметров. Поэтому изобре-тателю было отказано.
Было и такое предложение. Вот карандаш. Стержень никогда не списывается до конца. Когда он станет длиной в три санти-метра, его трудно держать в руке, и его выбрасывают. Голь на выдумки хитра. Один умняга предложил в той части карандаша, которая потом будет выброшена, не ставить стержень. Всё равно же не работает. Разумно? Логично. Но тогда другая ясная голова предложит ту деревянную часть карандаша, которая без стержня, убрать. И так до бесконечности.
Таково было предложение Шуры насчёт рубахи: забрать ту часть рубахи, которая заправлена в штаны. Чудесное наблюдение автора – Михаила Николаевича Еськова.
Это нам сейчас может показаться пустяком – потерять рубаху. Сегодня на мусорник выбрасывают такие вещи, о которых раньше даже мечтать было нельзя – пальто, телогрейки, рубашки и даже чуть потёртые дублёнки. А тогда потерять такую рубаху – конец света.
Михаил Николаевич ярко описывает «гражданскую войну» за рубаху:
«А Нюрка уже распяла мою рубаху на коленях, запахнула рукава на поясницу, повязав сзади узлом...
- Особо ничего и делать не надо, - красовалась она перед Шурою. - Вот так-то отрежем, - ловкие пальцы, как ножницы, промелькнули по рубахе от плеча до плеча. - А рукава и ворот на штаны ему годятся, двое и оденемся.
Нюрка засияла от счастья, бросилась меня целовать, Шура тут же подвела итог:
-Правда, здорово получается: и юбка, и штаны... Ну, давай рас-кроим, пока матери нету.
Всё! Пропала рубаха! Амба!.. Не соображая, бросился на Нюрку, что-то дико кричал, царапался, укусил её за руку, но рубаху таки вызволил. Пока сёстры в растерянности лотошили, пытаясь скрутить меня, успел вьюном выскользнуть и очутиться за порогом. Что значит свобода: я радостно расхохотался, хотя впору было плакать.
Потом, когда поостыл и возвратился в разум, понял, что радоваться нечему, ещё не победа».
Какая правдивая и яркая картина, наполненная высокими эмоциями героев!
Выигранный бой с сёстрами – это успех временного значения. Мишка понимал, что «сёстры на этом не уймутся. Раз наво-стрились извести рубаху, за нею теперь в оба гляди. Больше всего боялся днём или рано вечером невзначай заснуть - тогда хана. Спал я крепко, с меня не то что рубаху снять, но и самого за ноги на край света можно было отволочь».
Отвоевать-то рубаху он отвоевал. Но надо же в ней покрасо-ваться. Иначе, зачем она? А тут как раз старший брат Колька брал его с собой на танцы.
«- Ты кухвайку одень, не хворси. Заколовеешь в одной рубахе, май же тольки начался... Ну, простудись мне: верёвку обтреплю, штаны не оденешь! - разжился я напоследок».
Мать была права. «Ночи стояли холодные, зубные. Но я не мог отменную рубаху прятать под рваной фуфайкой, хотя и знал, что подрожать придётся, - ушёл, как есть».
В одной фразе матери столько цветастости деревенского языка! Тут и «кухвайку» вместо «фуфайку», и «не хворси», и «заколовеешь» вместо замёрзнешь, «Тольки» вместо только. И даже «одень» вместо «надень».
Конечно, герой простудился, попал в больницу, рубаха осталась без охраны.
Здесь Михаил Николаевич Еськов нагнетает обстановку в рассказе. В палате Мишка очнулся и первым делом прохрипел:
«- Руба-ха! Где рубаха?».
Часто в жизни так получается: за что боролись, на то и напоро-лись. Мишка хотел покрасоваться на гулянке в рубахе, но заболел и потерял над ней контроль. А в бреду болезни от эгоистического каприза, чтобы огорчить мать, кинулся вроде искать соль. «Мать вдогонку: «Куды ты?!» «Как - куды? За солью! Нужна соль! Я най-ду! Продам рубаху, полное ведро принесу!..».
Вот она, правда жизни, дотошно написанная Михаилом Николаевичем Еськовым. Чтобы что-то там матери доказать, готов продать сокровище – рубаху!
А на неё охотников не убывало. Даже Фёдор, сопалатник по больнице, в шутку сказал:
- Тёзка, где ты взял такую здоровскую рубаху? Дай мне её хоть разок к девкам сходить. Я бы их потрушшил...
Несмотря на то, что рубаха была высшей святыней для Мишки, он, чтобы искупить свою грубость по отношению к ма-тери, принял невыносимо трудное, жертвенное решение:
«Я чувствовал свою виновность перед мамой и не знал, чем хорошим ей отплатить, пока не решился:
- Мам, отнеси домой рубаху. Пусть Нюрка шьёт юбку.
- Что ты, сынок! Разве можно? Она ж твоя, тебе подарена. Нюрка обойдётся, - запротестовала мать.
Чертовски жалко рубаху, но я снова переступил через себя:
- Возьми. Там и юбка ей, и мне штаны выйдут, мы уже примеряли... Чтоб сшила».
Кульминацией сюжета о рубахе автор показал глубоко нравственное событие.
«А я, забыв про еду, глядел и не верил своим глазам: на довоенном, гулком от пустоты сундуке лежала моя рубаха. В полной сохранности. Почему она ещё цела? Наконец, мать перехватила мой взгляд:
- Рубаху твою решили не трогать. Она и так хуже ворованной.
- Как - ворованной?.. Неужели Колька...
Мать пояснила:
- Да не-э. Про Кольку не думай. Колька, упаси бог, не сворует... Но от рубахи всё равно одни несчастья. Видишь, ты и поносить её не поносил, как в больнице оказался. А Поляха Скобелкина – вовсе сбоку припёку – за неё тольки подержалась, матерьял попробовала, и всё одно волос на руке приключился, вторая неделя пошла, как не спит от нарыва... Правду, видать, говорят: не прощается тому, кто имеет больше других, радости от того не бывает».
Есть вековым опытом добытая поговорка: лиха беда – начало. Она свидетельствует о трудности начала любого дела. И о значимости начала для исхода дела.
При написании художественных произведений самым трудным является первая строка, даже первое слово. Чаще всего, ни эта строка, ни это слово не остаются в литературном результате.
С началом Михаил Николаевич справился блестяще: «Из ФЗО, из Кривого Рога, брат Колька привёз мне чёрную рубаху».
Но и конец произведения не менее труден. Надо так его на-писать, чтобы подвести итог, чтобы фраза была хлёсткая, чтобы рассказ заиграл всеми своими отполированными гранями. Как не залюбоваться финалом рассказа?!
«Я обомлел: сторговывают мою рубаху! Где же мама? Она бы не позволила.
- Ладно! - угрожающе согласилась Нюрка. - А то и правда помрёт.
Рванулся во двор, на волю, толком еще не соображая, что смогу предпринять. Но уже через мгновение вернулся, распахнул дверь в хату:
- Отжи-ы-лись!
Шура первой рухнула на пол:
- Нюрка, ложись! У него граната!
Кастратей стоял посреди хаты, держа в подмышке мою ска-танную рубаху.
- А ты! - гаркнул решительно. - Кидай сюда рубаху!
Кастратей медлил. Я поднял гранату:
- Ло-жи-ысь!
Рубаху поймал на лету и ликующе скомандовал:
- А ну – за печку!
Распластанная троица ящерицами юркнула в кухню, там загремели чапельники и ухваты. Размахнувшись, изо всей силы грохнул об пол давным-дадвно выпотрошенную немецкую гранату. Она зашкондыбала длинной деревянной ручкой, с грохо-том ударилась о ведро, будто разорвалась – шум удался что надо. Пока они там, за печной, не одумались, быстренько подхватил гранату и выбежал, чтобы понадёжнее её спрятать, авось приго-дится ещё.
В хате послышался голос:
- Нюр, ты жива?
Я так и знал: Шура всегда была сердобольной».
Отвоевал-таки Мишка, в самом прямом смысле, с гранатой в руках, свою рубаху. Вот так финал рассказа!
Часто о чём-то непонятном говорят: «Это наука». Но есть три науки, которые знают все: политика, экономика и медицина. В них разбираются все. Спросите первого встречного, что должны делать, например, жители Каталонии, и вам уверенно скажут:
- Им надо срочно провести референдум, выразить своё волеизъявление и отделиться к чёртовой матери от Испании.
Можно узнать «точно» у любого обывателя, как нам обустроить Россию.
Как лечить любую болезнь, вас научит каждый. Хотя половина россиян ходят с болячками. Каждый уверенно научит, как похудеть, но треть наших сограждан – толстяки.
Структуру рассказа Михаила Николаевича Еськова «Чёрная рубаха» можно сравнить с анатомическим строением организма из класса позвоночных.
И хотя все читатели знают анатомию, я немножко поделюсь сведениями. Основой организма является костный скелет. На нём держатся все системы: мышечная, нервная, кровеносная, пищеварительная, мочеполовая, дыхательная и многие другие.
Так вот. Скелетом рассказа «Чёрная рубаха» служит мотив или сюжет о самой рубахе. Можно ли по скелету определить внешность человека? Можно. Но далеко не полно. Надо бы и всё остальное.
Таким остальным для рассказа Михаила Николаевича Еськова служат побочные сюжеты, яркие образы, колорит речи персонажей, бедность народа, у которого нет ни пуговицы, ни соли. А ещё нужна мудрая житейская философия автора.
В рассказе у Михаила Николаевича Еськова к числу сопутствующих сюжету о трудной судьбе чёрной рубахи, ярко сияет сюжет о материнской любви к своему рыжеволосому сыну Мишке.
Первое же упоминание о матери в рассказе вводит нас в реаль-ность. Мишка, собираясь на гулянки со старшим братом, решил щегольнуть рубахой. Мать забеспокоилась:
«- Ты кухвайку одень, не хворси. Заколовеешь в одной рубахе, май же тольки начался... Ну, простудись мне: верёвку обтреплю, штаны не оденешь! - разжился я напоследок.
По привычке мать за всем доглядывала, и на этот раз она, несомненно, была права, ночи стояли холодные, зубные».
Вот это вот «за всем доглядывала» и есть признак великой материнской любви.
Если мать бранится и грозится наказать, то это она делает только из любви. Даже в больнице, где совсем недавно стоял во-прос о жизни и смерти сыночка:
«Она сидела, сгорбившись, устало, обронив руки, наверное, давно уже была здесь. Не дав мне слова сказать, вдруг заругалась:
- Я ж тебе говорила: одень кухвайку! Хворсун! Нахворсился! Это ж надо, с двух сторон воспаление легких! Одел бы куфвайку ничего б того-то не было... Мать тебе – как собака, абы б гавкала. Дай бог, выздоровеешь, верёвкой встрену, так и знай».
Материнская печаль – это тоже любовь. Нет для матери большего горя, чем когда её ребёнок в беде. Она готова понять и вытерпеть его дерзость, грубость и жестокость. Вот пример.
«Слава богу, пришла мама. Увидев меня, она заулыбалась. Только собрался сообщить ей, что моя песенка спета, но мама опередила меня:
- Сыночек, а ты получше, чем вчерась.
У матери – ни слезинки. Она готова смеяться: на праздник припожаловала, а не к умирающему сыну. Чему радуется?.. Ах, вон оно что! Кастратей, значит, добился своего: мозги матери свернул. Ну и хороша же она, уже и жить без меня приготовилась. Ну и пусть!
Раз так, то и говорить с нею не о чём. Как можно грубее спросил:
- Чего опоздала?
- Сыночек, где ж - опоздала? Я ж поспешала, чтоб к полднику.
Она ещё и не опоздала! Мог бы уже умереть. Тоже мне – поспешала... Хотелось дерзить матери, выместить всю свою безыс-ходность. У меня и думки не было ни о какой еде. И всё равно насупленно потребовал:
- Ну, чего принесла?
Глаза у матери наполнились слезой, она стала оправдываться:
- Чего ж нести, сыночек, миленький. Если б было что на небе, и оттуда бы достала... Вот картошечки сварила, ещё горяченькая».
В этом рассказе Михаил Николаевич Еськов создал также яркий и выразительный образ старшего брата Николая.
Ведь даже там, в Кривом Роге думал он о младшем брате, привёз ему в подарок рубаху. Ясно, что нелегко она там ему досталась. Изловчился как-то. Перед отъездом из дома в своё ФЗО сбегал в лес за желудями, чтобы уважить Мишке. Тот мечтал в конце огорода развести дубраву. Он взял Мишку с собой на танцы, не боясь уронить свой авторитет.
Вот ещё деталь.
«С огородом, конечно, и без Кольки бы справились, но он молодец, удачно подгадал приехать в самый разгар весенних хлопот, без него пурхаться пришлось бы дольше».
С точки зрения высшего образования ФЗО это так мало, так ничтожно. Как пшеничное зерно по отношению к буханке хлеба. Но для сельского беспаспортного раба и фэзэощник – достойное уважения лицо. Односельчане его слушали, называли по отчеству. Что делает с человеком свобода! Михаил Николаевич Еськов показал это с изумительной проницательностью.
«А Колька был уже не тот. Он будто бы ничего и не чурался, и виду никакого не показывал, но всё равно чем-то отличался от нас, как грач среди кур, зерно клевать вместе, рядом по пахоте шастать - тоже, пожалуйста, а в остальном, когда хочу, тогда взлечу. Если раньше наравне с матерью был хозяином и раздавал домашние наряды на день, то теперь он словно дела не находил, в своём же доме вёл себя, как посторонний. На что уж мать никому из нас спуску не давала, но и она непонятно отчего заискивала перед Колькой, оберегала его от грязной работы, радела, чтобы он ненароком не перетрудился. Он ни разу не вычистил из-под коровы, мог бы сменить меня на этом посту. Пока Кольки не было дома, помаленьку мать начала считаться со мной, а то и советоваться, и я уже отвык от подзатыльников. В эти же дни меня вернули на прежнее место».
Тепло обрисовал автор и образы старших сестёр Мишки – Нюрку и Шурку. У читателя не может не возникнуть сострадания к их несправедливо нелёгкой и неясной деревенской судьбе. Автор как бы показывает два здоровых, мощных крепких зёрнышка, но попавших не в заботливо вскопанную, тщательно разрыхленную и любовно политую почву палисадника, а куда-то на мусорную кучу – в колхоз. Какова их судьба? Прежде всего проблема выйти замуж. Не за принца, а уж хотя бы как-нибудь. У Нюрки совсем протёрлась юбка, что через сетку мешковины «всё видно». Это вызывает сострадание к ней у читателя. Не вина её, а беда, что она позарилась на рубаху. Слёз не хватает читать о бедных девушках.
Светлыми, золотыми, тёплыми мазками написан Михаилом Николаевичем Еськовым портрет Фёдора, однопалатника Мишки в больнице. Сколько доброты проявил он по отношению к обречённому на смерть чужому ребёнку! Тёзкой его называл. На прощание подарил мальчишке неслыханной ценности предмет – складной нож. Фёдор приговорён к смерти туберкулёзом лёгких. Он это понимал и мужественно принимал, не капризничал, не буянил, а принял как смерть на фронте. Даже его сквернословие выглядит добродушным и направлено только против зла, да ещё как смачная приправа при балагурстве.
Имеются в рассказе и отрицательные образы. Но они задуманы и мастерски изображены без особого «мирового» конфликта.
Односельчанин дед Калистрат, которого ввиду трудности произношения его имени упрощённо по простоте душевной называли Кастратеем, что было для него обидно.
Человек он мудрый, прямой, жестокий. Но он честный и справедливый. Мишка и его мать принимали его таким, каким он был. И на него читатель не может злиться. Потому как сама жизнь сурова, а он её глашатай. Только и всего.
Более гнусным показан в рассказе сельский врач. Равнодуш-ный к больным, брезгующий ими, ворующий молоко и яйца, предназначенные для больных. Отвратительно то, что он не только сам ел, но даже кормил изысканными продуктами своих уток.
В языке, которым написан рассказ, много образных словесных рисунков. Явственно вспоминается «проволочно спутанный терновник», и «убережная», то есть прибрежная трава.
Такие выражения, как «не осталось разъединственной картофелины», «чиликали» утята, «от того-то молчания уже кость в языке выросла», «зверовато» – очень украшают произведение.
Ну а язык сельских персонажей изобилует местными словами. Чаще всего это искажённые общепринятые слова. По большей части это вызвано облегчением произношения или их эмоциональным усилением.
Загнета – пространство в русской печи перед заслонкой, специальный термин; расшурудила огонь – активизировала; ишшо – ещё; прибрехнула – приврала, украинизм; лотошили – суетились; дак – так, звуковое усиление; брехенька – неправда, украинизм; нетути – нет, усиление термина; гулюшки – гулянки; кухвайка – фуфайка, упрощение и усиление произношения; заколовеешь – замёрзнешь, простонародное выражение; тольки – только, простонародное выражение; грубка – печка, украинизм; гдей-то – где-то, усиление слова; живушшие – живущие, удвоение «ш» вместо «щ» – распространённое в южных областях России упрощение и в то же время усиление звука «щ»; должон – должен, местное выражение, усиление звучания; хворсун – форсун, характерная для места действия рассказа замена трудного звука «ф» на «хв»; нахворсился – нахвастался, упрощение про-изношения; встрену - встречу; некуды – некуда, простонародное слово; вчерась – вчера, простонародное слово; в обварочку – очень горячее, местное слово; издевляешься – издеваешься, искажение с целью усиления звучания слово; куды – куда, украинизм; нетути – нет; потрушшил – потрепал, помял, потискал; штольчи – то ли, местное выражение; тольки – только, упрощение произношения; дожей – дождей, упрощение произношения трудного буквосочетания «жд»; обыстолился – попривыкнуть, окреп, перестал держаться за стол; туды – туда; та-та – та-то, указательное местоимение женского рода; застуду – простуду, местное выражение; те-та – те-то, указательгое местоимение множественного числа; нечистик – лукавый; чтоб тебя посудобило – бранное выражение; жисть – жизнь, упрощение трудного произношения смежных звуков «зн»; слухай – слушай, украинизм; неколи – некогда, украинизм; счас – сейчас; испужал – испугал, усиление произношения; накося – на, глагол в повелительном наклонении; болесть – болезнь, усиление и одновременно упрощение трудного произношения смежных звуков «зн»; обратал – одолел; невпродых - невмоготу; сгартывать – сгребать, украинизм; сжуренное – ссохшееся; жилинка – тонкий росточек, жилка; тото – то-то; штольчи – что ли, усиление звучания; позачаврили листья – свернулись от жары; зашкондыбала – захромала, закувыркалась.
Поглощая рассказ «Чёрная рубаха», читатель видит не голые сюжеты, образы, сельские обороты речи и слова, а полнокровное течение жизни. Михаил Николаевич Еськов в этом рассказе ещё раз предстал перед читателями как большой мастер изображения правды жизни.
Если бы нашёлся кинорежиссёр и снял фильм по этому рассказу, то это было бы заметным явлением в современной куль-туре.
 
V. Сестра его меньшая
Очень насыщен психологической экспрессией сравнительно небольшой «по книжной площади» рассказ Михаила Николаевича Еськова «Касатка».
Может ли быть горшее горе женщины, чем оплакать сына, чем потерять мужа и чем тревожная неизвестность о двух других сыновьях?
«Остановилась война. По домам стали возвращаться уцелевшие солдаты. Кому-то везло грести радость лопатой, а иным этой радости и на кончике иглы не доставалось. У нас за божницей лежали похоронки на отца и брата. А также ничего не было известно еще о двух братьях: живы, нет ли?».
После Курской битвы в августе 1943 года до конца войны ещё было почти столько же. Но Курская область, где горе мыкали при оккупации, вздохнула свободнее – оккупантов прогнали-таки! Поэтому автор нашёл самое верное из всех определение – остановилась война.
Казалось бы, каждое возвращение в село искалеченного фронтовика должно радовать односельчан, чужое счастье отдаётся ударом горя в самое сердце вдов и матерей погибших. Счастье и горе ведь относительны, соизмеримы с другими их обладателями. Чем измерить и какими словами можно рассказать о бесконечном горе?
«С каждым возвращением воевавших хуторян мама огалашивала свое горе. Ее надрывный плач по живым и мёртвым глушил окрест все звуки и по болотному низовью улетал до самых крайних хуторских хат. Так что люди издали узнавали: вон, Коляиха опять сокрушается».
Великая Отечественная война против фашистской армии – это не событие. Это бесконечная эпоха горя всей страны. И тех, кто в зной, дождь, метель и стужу в действующей армии преграждал дорогу врагу к родному дому, подвергаясь ежесекундно смертельной опасности. И тем, кто оказался на оккупированной территории, болел, недоедал, был угнетаем врагом в своём доме, и жадно ждал в виде письма-треугольничка весточки о своих воинах. И тех, кто в тылу, выбиваясь из сил, снабжал армию хлебом и сна-рядами. Человеческое, особенно женское, особенно материнское сердце умеет надеяться. Автор, очевидец беспримерного накала тягот и лишений оккупации, пишет.
«Горе горем, но не обошлось и без надежды. Появились слухи, будто бы в Харькове вернулся солдат, три года пробывший в немецком плену. Хотя Харьков не под рукой, и слухи запросто не удостоверишь, однако принимали их с воспрянувшим духом, покорнее любой надёжной правды. Враз перестали верить «похоронкам» и другим чёрным казённым бумагам и кинулись изо дня в день ждать, надеясь, что и свои муж или сын вовсе не погибли, не потерялись без вести, а всего лишь оказались в плену. Мы тоже ждали. Мама ещё больше начала молиться. Обычно под шёпот святых слов клала поклоны утром и на ночь перед сном, а теперь с молитвой в голос она даже среди дела занятым днём падала на колени и бухалась головой в пол, просила и просила Бога «спасти и возвернуть родименьких страдальцев».
Горе и надежда – такова одна из сюжетных линий рассказа «Касатка», написанная автором с высоким мастерством, душевной болью и жизненной правдой. Великое чувство и великое слово – надежда.
«Оживали все, душа не позволяла считаться с тем, что война – не свадьба, на ней полегло-полегло, вон – даже на ближних полях сколь не предано земле, кости вроде выброшенной житейской рухляди бурьяном зарастают.
Ожидание сродни тяжёлой болезни, не отпускает ни днём, ни ночью, любой сон и тот с желанным смыслом. Не всякому человеку впору вынести такое испытание и в своём рассудке ус-тоять».
Вторая сюжетная линия – рассказ о деревенской ласточке – касатке. И её жизнь опалила война. Но война другая – глупая жестокость мальчишки.
Благоухание природы, так проникновенно описанное автором, ещё больше ранит сердце читателя невыразимым горем после случившейся от глупости трагедии.
«Чёрная, черней не бывает, разбухшая земля лоснилась от сытости, пышным нутром бродя и впитывая вожделенный воздух. В лохмотьях коры набрякший плетень подёрнулся зеленцой, приобрёл первозданный вид, будто и впрямь собрался пустить проворные корни и, как некогда, обзавестись сверкающей тугой листвой. Всякий огородный пучок всей своей мощью тянулся ввысь и обещал вырасти с оглоблю. Ощутимо ласковое солнце бархатным теплом поило всё окрест, мол, живите, радуйтесь. Видимо, и касатка воспринимала эту ниспосланную благодать, она то и дело садилась на плетень, заливисто, всласть щебетала и не могла нащебетаться. Какое было утро! Рай наяву. Должно быть, сам Господь ходил по земле!».
Что произошло дальше, невозможно читать без слёз. Мы, люди, часто попадаем в трудные положения, иногда калечимся, даже погибаем. Но человек сознаёт, что всё, что с ним случилось, чаще всего происходит по его же вине. И от этого несчастье становится меньше.
Совсем другое дело, когда обижают малого беззащитного ребёнка, слабую женщину, старого немощного человека или столь же уязвимое животное. Чем оно провинилось перед человеком? Ведь чаще калечат и убивают животных мимоходом, из баловства, лишь бы убить. Бежит бездомная собачонка или кошка. Сразу хватаются за грудку земли или за палку и швыряют. И радуются, что попали-таки! В школе не учат детей беречь, любить и не обижать природу. Родители никогда не наказывают детей за содеянное зло. Своё чадо дороже какой-то бесприютной кошки или бездомной собаки. Вот и приходит беда.
Герой рассказа «Касатка» тоже убил ласточку походя, от бездумности. Но как мастерски изображает Михаил Николаевич Еськов тончайшее звучание детской души! Правда, уже от имени автора. А поскольку рассказ написан от имени малолетнего героя, то рассказчик здесь «впадает в детство».
«Не иначе как душа моя в тот момент отсутствовала, увидела, что никакого зла во мне не было, и сочла возможным оставить одного без надзора. Тогда-то из рогатки выстрелил в касатку. И попал... Я обомлел, до конца ещё не понимая, что натворил. Лишь почувствовал, как душа опрометью вернулась назад и произвела во мне опустошение: повыбрасывала всё дочиста, не разбирая, где плохое, а где хорошее, в том числе и радость, в которой я блаженствовал это утро. Словно дело было только в рогатке, запустил её в огород. Намереваясь закинуть подальше, неудачно швырнул, рогатка зацепилась за плетень как раз в том месте, где всего лишь миг назад сидела птаха».
Тютчев писал:
 
И нет для бедной пташки проку
В свойстве с людьми, с семьёй людской...
Чем ближе к ним, тем ближе к Року –
Несдобровать под их рукой...
 
Искусно, со знанием дела и невыносимо трагично дано описание касатки.
«На лету касатка производила впечатление внушительной птицы, а в руке оказалась удивительно невесомой, воробей будет куда тяжелее. Вытянувшись на добрую четверть, раненое крыло свисало с ладони, касатка пыталась его подобрать, крыло не слушалось, беспомощно вздрагивало. Осторожно передвинул на ладони касатку поудобнее, приладил крылышко на место, и здесь оно не удержалось также ладно, как с другой стороны, отвалилось от грудки. Крови не было видно. И я подумал, что ничего страшного не произошло, стрелял комочками грязи, а она ведь мягкая, могла лишь слегка ушибить. Глядишь, касатка ещё оклемается, надо определить её куда-нибудь подальше от кошки.
Для этой цели самой безопасной могла стать крыша сарая, кошка туда не заберётся, нависающую соломенную застреху ей ни за что не преодолеть. Придётся доставать лестницу из погреба, иначе и сам не смогу наверх взобраться. Лестница сырая, тяжёлая, удалось бы вытащить. Оглядевшись по сторонам и не обнаружив поблизости кошки, опустил касатку на землю, прикрыл картузом».
Читатель видит, что мальчишка лет восьми не такой уж и жестокий. Он глубоко потрясён случившимся и готов всё сделать, чтобы загладить свою жуткую вину перед невинной птичкой. Его сострадание простирается дальше судьбы самой раненной им касатки.
«Жена-касатка греет гнёздышко и ведать не ведает, что её мужика-помощника уже нет в живых. Одной хватит ли сил вы-сидеть своих птенчиков, а потом их выкормить? Не бросит ли всё это, не слетит ли, не дождавшись выводка…
Дуралей, стрельнул на свою голову, из-за тебя вся семья будет горем умываться».
Потом пытается безуспешно успокоить себя.
«Конечно, нельзя убивать никакую птичку. Но подстрели грача, даже самого соловья, взрослые больше для порядка пожу-рят и следом же похвалят за меткость. А уж воробьёв бей, сколько хочешь. Богом, говорят, проклятые, они над Иисусом Христом при распятии издевались.
Вот тот случай, когда родители оправдывают детскую жес-токость по отношению к воробьям. А между тем, воробей, как раз, является самой полезной для природы, а значит и для человека, птицей.
Кощунственный и отвратительный по жестокости случай произошёл в Китае. По инициативе Мао Цзэдуна в 1958 году был разработан план уничтожения воробьёв. Его поддерживал Президент Академии Наук Китая академик Го. Пропаганда объ-ясняла, что воробьи массово пожирают зёрна урожая.
Воробей не может пробыть в воздухе больше 15 минут. Все крестьяне, школьники и горожане должны были кричать, бить в тазы, барабаны и прочее, размахивать шестами и тряпками, стоя на крышах домов. Утомлённые птицы падали на землю замертво. Выставлялись фотографии с горами мёртвых воробьёв высотой в несколько метров.
В ходе кампании уже в марте-апреле 1958 года только за три дня в Пекине и Шанхае было уничтожено 900 тысяч птиц, а к ноябрю было истреблено около двух миллиардов воробьёв. В Пе-кине и приморских провинциях, где несчастных животных уничтожали особенно усердно, попутно истребляли вообще всех мелких птиц. Через год урожай действительно стал лучше, но при этом расплодились гусеницы и саранча, поедающие побеги. Урожаи резко уменьшились, в стране наступил голод, от которого погибло тридцать миллионов человек.
18 марта 1960 года Мао Цзэдуном было принято личное ре-шение о приостановке борьбы с воробьями. Для восстановления популяции этих птиц в страну пришлось завозить их из Канады и СССР. В начале XXI века в Китае началась массовая кампания по защите воробьёв.
Даже если отвлечься от экономической стороны, сама по себе китайская кампания безнравственна. Ни Мао, ни Го не понесли даже словесного порицания. Прав Михаил Николаевич Еськов, когда его герой успокаивал себя.
«Может быть, и на самом деле ничего страшного я не совершил: касатка ничем не отличается от других птиц, – значит, и грех невелик, во всяком случае, не больше, чем за иную живность. Уговорить себя, однако, не удавалось… На всю жизнь сохранилось не зарастающее никаким рубцом непослушное беспокойство: ни за что ни про что убил касатку».
Рассказ заслуживает ещё много добрых слов, но лучше его ещё раз перечитать целиком. А по традиции можно только доба-вить примеры колоритного языка автора.
Огалашивала – голосила, стенала; враз – сразу; возвернуть – возвратить; ихний – искажение слова «их» с целью придания большей выразительности; ды – да; Ахвонечка, Ахванасьюшка – 
замена труднопроизносимого глухого губного звука «ф» двумя звуками «хв».
А вот премилая народная цветастая вся фраза: «балакает с чучелой ровно с живым, кой день».
Здесь балакает – разговаривает, украинизм; с чучелой – с чу-челом; ровно – словно, будто; кой – какой, который.
Вот ещё перлы народной речи. Кабы – слово общеупотребительное, например, если бы да кабы во рту выросли бобы. Но оно звонче, чем «если бы».
Ишшо – ещё; грехов насобирал – нагрешил, красивая фраза; оборотится - вернётся; не лотоши – не суетись; попрозорочистей – в этом чудо-слове две замечательности, прозоро – по-украински – прозрачно, чистей – чище, аккуратнее; не забельшил – не потерял, простонародное редкое слово; позычил - взял в долг, занял, украинизм.
Вот ещё примеры. От высверка – от вспышки, сверкания; подёрнулся зеленцой – слегка покрылся зеленью; нащебетаться – в русском языке есть слова, означающие пресыщение действия, например, напиться, нагуляться, а это слово новое, но понятное и красивое; поудобнее – на сегодня это не принятая грамматическая норма – правильно удобнее; тюкало – билось; обыстолившись – освободившись от стола; ласточат - редкое слово, изобретённое автором по аналогии «гусят», «котят».
Прекрасная трогательная фраза автора: «По ночам щебетуньи-касатки доверчиво чиликают, о чём-то ласково и тихо переговариваются в полусне». Как тут не восхититься. Надо отметить, что весь рассказ насыщен такой вот красотой.
Чиликанье – звукоподражание нежному щебетанью; неоста-новимо – устойчиво, неологизм автора; кусюлечка – небольшой кусочек, находка автора.
Чо ты злисси?. Здесь «чо» – что, злисси – злишься, распространённая среди селян, но не литературная форма окончаний глаголов. В прямой речи весьма уместна.
Счас – сейчас; шматок – кусок, украинизм.
Приведённые слова, будь то в авторской речи, или же в выражениях героев, придают рассказу необходимую искристость, теплоту и нежность.
По накалу душевного переживания героя и, безусловно, чи-тателя, невыносимой сердечной боли, прекрасному описанию людских образов, народной речи, пейзажей и самой природы Курского края рассказ «Касатка», на мой взгляд, – одно из самых высоких достижений художественного мастерства не только прозы Михаила Николаевича Еськова, но и в числе произведений современной русской литературы.
 
VI. Далека дорога к дому
Рассказ «Неосуществлённое имя существительное» содержит некую загадочность: непонятно, то ли это мальчишке приснилось, то ли действительно учительницей было выдано герою рассказа задание на написание сочинения на упомянутую тему.
В пользу первого предположения свидетельствует утверждение автора: «Снилась школа. Учительница раздавала темы сочинений: «Обломов...», «Наташа Ростова...», «Кабаниха...», «Сон Веры Павловны...». «Рахметов...»... Дождался очереди, скованно замер. Выигрышные задания, пожалуй, иссякли. Осталось что-нибудь невыгодное, о чём в книжках написано мелким шрифтом или двумя-тремя словами зацепилось на задворках памяти… А учительница вроде уже и отсутствовала, остался лишь её голос: «Неосуществлённое имя существи-тельное... Да, да. Ты не ослышался. Твоя свободная тема».
Особенно убедительно это «вроде», как правило, нереши-тельное в других обстоятельствах.
С другой стороны, автор пишет в конце рассказа: «Запоздало вспомнил, что забыл написать про штаны. Ведь они-то и были моим неосуществлённым именем существительным. Долго не мог заснуть, переживал наяву, почему не сообщил о самом главном. Утешало, что учительница – не из другой, а из моей жизни – она догадается, что я имел в виду. И всё одно хотелось возобновить близкий сон, закончить сочинение, чтобы у учительницы обрести понимание. Давно нет той учительницы».
Значит, герой всё-таки ходил за штанами, но что купил он другие штаны из-за того, что деньги, предназначенные на покупку первых штанов, он потратил на приобретение мешка хлеба.
В конце концов, не важно, было это во сне или наяву. Скорее всего, что наяву. Мальчишка принял такие физические муки, ко-торые ни придумать нельзя, ни присниться не могут.
Так что основной сюжет – это закупка хлеба и его изнури-тельная доставка домой физически слабым ребёнком. Описание того, как юный герой тащил этот вожделенный хлеб, окончательно убеждает читателя, что никакой это не сон. Такие нечеловеческие трудности даже во сне не приснятся.
«Волоком вытащил мешок наружу, найденной проволокой заплёл горловину, чтобы буханки не растерялись по дороге.
- Думала, ты на лисапеде... - Вышедшая из ларька продавщица, болезненно сморщившись, разглядывала меня и мою ношу. Я и сам не представлял, как управлюсь с мешком, по весу он, конечно же, был намного тяжелее меня.
- Итить-то далеко?
- На хутор Луг».
Читатель уже представляет неимоверные предстоящие труд-ности по доставке мешка хлеба домой. Дальше автор развивает сюжет, доводя его до кульминации.
«На взрослого я похож не был. Попытался поднять груз, но смог лишь на чуточку оторвать его от земли. Самостоятельно с этакой тяжестью не совладать. Как на грех, продавщица удалилась в свой ларёк. Придётся звать её на помощь.
- Пособи! - сорвался в обиду, прося взгромоздить на плечи мешок с хлебом…
Осаженный грузом, направился к далёкому дому».
Только сельский житель послевоенной голодовки мог дорваться до неожиданно доступного, по счастливой случайности из-за Пасхи, хлеба. А истощённый и неокрепший ввиду посто-янного недоедания мальчишеский организм не мог справиться с желанной покупкой. По большому счёту читатель видит самоиздевательство малолетнего героя.
«С первых шагов почувствовал: на всю дорогу меня не хватит. Как у народившегося телёнка, вывертывались из суставов и разъезжались в стороны неустойчивые ноги, казалось, что кости беспомощно гнутся, словно жидкие лозины. Отошёл от станции на полкилометра, а хоть ложись и помирай. Вместо своего обычно неслышного сердца объявилось чужое разъярённое бухало, норовившее разорвать тесноту груди и выпрыгнуть наружу. Был момент, когда красные круги перед глазами слились в багровое месиво, и ноги стали самопроизвольно вихляться. Чуть не упал, бессильно остановился».
Автор показывает образ мужественного селянина. Для него хлеб – святыня. Мог ли мальчишка пожалеть, что сильно нагру-зился? Не мог.
«Мысли не было, что купил лишнее, беспокоился только, как донести домой».
У магазина дюжая молодая продавщица помогла взгромоздить мешок с хлебом на горб мальчишки. А что делать потом? В голове мутилось от усталости.
«Зрение мало-помалу очистилось, увидел, что навстречу движется человек. Был он ещё далеко. Это шло моё спасение. Я опустил хлеб на землю и заликовал. Донесу! С передыхом хоть к ночи, а домой доберусь, лишь бы помогли мешок поднять.
По дороге ещё встречались люди. В полузабытьи не отдавал себе отчёта, возможно, даже не поблагодарил своих спасителей, всё у меня было отключено до безразличной немоты. При виде очередной помощи отдыхал у мешка, затем подставлял плечи и, хрипя под тяжестью, плёлся дальше».
А вот и кульминация рассказа. Она же и развязка. Донёс-таки хлеб!
«Перед самой хатой пальцы не удержали, мешок с хлебом сполз со спины. Опершись о дверной косяк, ловил горячий воздух сухим шершавым ртом, от изнеможения, от непонятной обиды тоже готов был разреветься».
В небольшом рассказе Михаил Николаевич Еськов сумел запечатлеть несколько ярких образов. Прежде всего, это главный герой, «кормилец» семьи.
Трогательно написан образ матери.
«Мама отправила меня за штанами. Отдала весь домашний капитал, по копеечкам собранный на всякий непредвиденный случай».
Конечно штаны всегда нужны. Но у героя рассказа одно-классник отпорол заплату на ягодице. Мать, близко к сердцу приняла беду сына: «мама в тот же день залатала дыру».
Когда мальчишка в изнеможении на крыльце выронил мучительный мешок с хлебом, «Мама обо всём догадалась, в голос заплакала: «Кормилец ты наш...».
Только мать может и догадаться, и пожалеть, и сочувственно заплакать, будто хочет своими слезами взять себе часть горечи сына.
Выпукло нарисован автором и образ продавщицы. С одной стороны, автор показывает, что она привыкла к людскому горю, связанному с дефицитом хлеба.
«Продавщица готова была уже выпроводить меня:
- Нечего пялиться. Покупаешь, ай нет?
- А сколько можно? - очнулся я.
Закрыв рот ладонью, продавщица надтреснуто закашлялась. Она постоянно хрипела, так как давно надорвала голос. Понятное дело, перекричать очередь, каждый день галдевшую перед нею, здоровье не всякому позволит.
- Да хоть все забирай…».
А с другой стороны, каждодневно сытая, она не потеряла человеческого обличья. Посочувствовала мальцу, помогла взгромоздить мешок с хлебом на его утлые плечи и даже попыталась бесплатно угостить леденцами.
Михаил Николаевич Еськов во всех своих произведениях даёт подробную картину обстановки, «технологии производства» и душевное состояние каждого своего героя. Даже самого неприметного и эпизодического. В одном рассказе он знакомит читателя с технологией «производства» лаптей. От посева конопли до подвязки онучей при новых лаптях. В другом произведении он с горечью ведает нам о судьбе раненной яблони. Тоже о подарке брата – чёрной рубахе. Ещё в одном он описывает подробную жизнь ласточек-касаток и трагичную судьбу одной из них.
В рассказе «Неосуществлённое имя существительное» Михаил Николаевич до мелких деталей даёт читателю картину взятия штурмом хлеба в ларьке.
«На железнодорожной станции, не доходя до промтоварного магазина, располагался хлебный ларёк. Около него всегда плот-ным гужом трамбовалась людская масса. Военные инвалиды с матерщинной злой руганью, пуская в ход костыли и оголённые культяшки, без очереди пробивались к такой же злой, но расторопной продавщице за массивным прилавком, на который мы налегали, как волы на ярмо, отполировав его до блеска. Чего греха таить, завидовали увечным: слепых и немых без особых проблем нередко пропускали вперёд. Остальным же выстаивать приходилось часами. Приобрести удавалось буханку: за счастье считалось - две буханки, это уж не иначе, как под слёзную мольбу. Не без того, иной раз ухитрялись обналичиться дважды, если позволяло время, и случался лишний подвоз хлеба.
Хлебный толчок определялся ещё издали по несмолкаемому гуду недовольной толпы и властным окрикам продавщицы».
Какими яркими мазками написана в том числе и эта драматиче-ская картина! Нужны ли такие подробные описания? Ведь страшное время за семьдесят лет безвозвратно ушло. Хлеб и булки выбрасывают в мусорные контейнеры. Мальчишки буханкой играют в футбол. Да что там хлеб? Выкидают колбасу и яйца.
Нужны такие описания! Время не безвозвратно. В любую секунду голодовка может вернуться. Люди должны ценить бла-годатную сытую жизнь, беречь её, охранять хлеб от поругания. И русский писатель Михаил Николаевич Еськов стоит на этом боевом посту.
Литературное мастерство Михаила Еськова очень щедро. Вот ещё один пример того, как простыми словами, будто кровавыми слезами, автор показывает полный драматизма этюд человеческой бедности.
«По-хорошему новые штаны нужно было бы надеть сразу в ближних кустах. Не терпелось освободиться от постоянной уг-нутости из-за рванья, ущербность от которого ощущал даже на-едине».
Да! Часто сельские жители прямо в магазине переодевались в дешёвую обнову, не успев сорвать этикетку швейной фабрики.
Таков оглушительный реализм Михаила Николаевича Еськова.
По традиции хочется отметить и перлы деревенского языка рассказа.
Протёртость – износ одежды; шлындать – простонародное, на-смешливое слово, означающее болтаться, щеголять; сёдняшний – сегодняшний; Паска – Пасха; оклунок – больше, чем полмешка, большая сумка; лисапед – велосипед, встречается и «лисапет»; итить – идти, ландринки – леденцовые шарики; маненько – немножко, счас – сейчас.
А вот слово «вымелькнула». Понятно, что оно означает «мелькнула». Но, придуманное автором, слово гораздо богаче, картинистее, это – рисунок в пространстве и во времени.
Рассказ же Михаила Николаевича Еськова «Неосуществлённое имя существительное» – высокохудожественное произведение о рядовом мужественном поступке ослабленного недоеданием мальчишки, о его благородстве.
 
VII. Жить можно!
Русская земля обильна. Особенно Черноземье, где жил герой рассказа Курского прозаика Михаила Николаевича Еськова «Пилотка доверху». Почему же на протяжении своей истории так скудно питаются русские люди? Почему живут, погружённые в постоянную проголодь, недоедание и даже голод? Почему гостя всегда первым делом стараются угостить, накормить? Даже последним куском хлеба.
Потому что тема голода и еды непременно самая актуальная в жизни всего живого.
Полуголодное существование в России было всегда. Не потому, что русские были ленивы. У сельских жителей всё отбирала власть. Неважно, какая: царское ли самодержавие, советская ли власть, немецкие ли оккупанты, а при «реформах» Ельцина крестьянство было целенаправленно уничтожено…
Рассказ «Пилотка доверху» начинается так.
«От долгой войны не встали на ноги, как случилась невиданная засуха. Колхозный трудодень никогда не баловал, а в порожнее лето и подавно. Со своей усадьбы в новину тоже досыта не поели, сурово окоротили себя, иначе не дотянуть хотя бы до первых листочков крапивы и иной весенней травы. А это, почитай, без малого год в растяжку».
Автор ведёт отсчёт от окончания войны. А разве до войны жилось легко и сытно? Совсем недавно тяжёлым катком проеха-лась по России голодовка 1933 года. После сбора урожая 1932 года активисты советской власти, часто поддержанные войсками НКВД отбирали у крестьян последние продукты, вплоть до кар-тошки, овощей и сухофруктов. Погибли десятки миллионов лю-дей. Сколько их умерло, статистикой скрывалось. Да и определить точно нельзя. Часто смерти регистрировались не от истощения, как такового, а якобы от болезни, сопровождаемой опуханием, от эпидемий, от несчастных случаев, от отравления. Некоторые умирали прямо в борозде при севе. А если правильно посчитать, то от голода в 1933 году погибло не меньше тридцати миллионов крестьян.
Потом была бесконечно длившаяся война и фашистская оккупация. Они сопровождались голодом, недоеданием и скудным питанием.
Затем грянула голодовка сорок шестого и сорок седьмого годов.
Голод – главная категория в жизни всего живого.
 
В мире есть царь, этот царь беспощаден.
Голод названье ему. (Н.А.Некрасов).
 
Если выбросить на необитаемый остров голого человека, он первым делом станет искать еду и питьё. Насытившись, забеспо-коится о жилище. Потом озаботится изготовлением одежды. И только потом захочет власти над каким-нибудь Пятницей.
 
 
Михаил Николаевич Еськов ни в одном своём произведении так или иначе не может пройти мимо бедности и голода. А всё остальное, все поступки его героев у него происходят на фоне этого обстоятельства – бедности. Во всём его творчестве темы еды, и бедности – ведущие. Он пишет не о сытых и не для сытых, а о бедных и голодных. А бедных в мире и в России во все времена больше, нежели сытых.
О каких высоких материях можно рассуждать, когда вот такая жизнь.
Если бы какому-нибудь учёному профессору поручили описать голод, он бы выдал научную работу в пятьсот страниц. А описание было бы неполным. Средствами же художественного литературного мастерства, например, в замечательном рассказе Михаила Николаевича Еськова «Пилотка доверху» голод показан с ужасающей правдой.
Михаил Николаевич изображает это явление полнее профессорского всего одним абзацем.
«Вечерять!» - звала мама… Тонюсенькие-претонюсенькис ски-бочки из трёх, а в лучшие дни из четырёх или пяти картофелин на чугунок воды, как живые, юрко выскальзывали из ложки куда чаще, чем задерживались в ней. Иногда в мою ложку, как милостыню, мама опускала картофельный кусёночск. Добычу я сглатывал, а глянуть в ответ было стыдно. В таких случаях мама уверяла: «Два поймалось». Думаю, и ей от неправды было не-ловко: мы же видели – такой удачи мама себе не позволила бы. Она и от одного кусёночка, если кряду попадался, избавлялась, как от греха, и будто невзначай выранивала его обратно в чугунок. Вшестером мы быстро управлялись с ужином: жевали, считай, голую воду. «До завтрева зубы на полку», – под покорный мамин наказ мечталось надолго заснуть, чтобы незримо пропустить мучительно тягучее время и для еды полным ртом явиться уже в иные волшебные дни».
Эти волшебные дни якобы наступили. Пришла весна и с нею вроде бы надежда.
«Дожили до весны – обрадовались: не смерть. Накинулись на всякое зелёное былиё. Но пора мало-мальски съедобной травы скоро кончилась, поневоле переключились на конский щавель. Деревянистым оладьям из него и откровенно неподобающим щам доброго слова не сыщешь, варево из кирзовых сапог, наверное, было бы менее противно. Зимой хоть изредка как ост-ронуждающимся власти выделяли на нашу семью буханку хлеба в неделю, с переходом на подножный корм блажь эту прекратили».
Человек склонен надеяться на лучшее. Но если пришедшее остаётся таким же страшным и тяжёлым, то невольно ценится прошлое.
«То ли оттого, что голодный сквозняк был длительным, или потому, что истощение достигло конечного предела, думалось, зимой было полегче: из съестного тогда хоть что-то перепадало».
Автор с болью и жгуче описывает великую надежду героя рассказа на новый урожай ржи. Хоть какая-то будет поддержка отощавшему организму. А ожидание всегда мучительно.
«... А рожь не торопилась дать зерно. Впереди ещё были две недели цветения, затем две недели наливания, и уж потом две недели томительного созревания. Одно обнадёживало: прошло-годний неурожай не повторится. Тогда колосья из младенческого возраста не вышли, как в мольбе воздето торча к небу, пропустовали лето и забыто усохли. Нынешняя рожь, слава богу, вымахала выше головы, а мне-то – ого! – двенадцатый год.
Окажись посев где-нибудь подальше от дома, возможно, ожидание не было бы таким нещадным. Этот же клин подходил впритык к огородам, постоянно попадался на глаза, и дни погрузились в неодолимую пытку, с утра до вечера только и думалось: а вдруг где-нибудь на взгорке, на самом солнечном припёке, где всё вызревает быстрее, головки ржи уже обвисли под тяжестью, прежде других наполнились мучнистым молочком. Но и на облюбованных буграх долго нечем было разжиться. В надежде выдавить хоть капелюшечку гожей жижечки, принимался жевать шершавое колосьё, расширенными остюльками брушился до солёной крови на языке. А хлебный зарод всё не объявлялся и не объявлялся. Оттого в душе нарастала земельная сутемь, будто невидимой рукой кто-то гасил, застилал перед глазами свет».
А голод брал свои подати с ослабевших селян. Читатель видит, что у Михаила Николаевича Еськова картина голода написана средствами высокого искусства.
«Как-то мама споткнулась о порог, упала, и я обратил вни-мание на ее опухшие ноги, вон, почему она в последнее время осела ростом и еле волоклась. Да и у самого тоже пропало всегдашнее желание к резвой ходьбе. Немощно огруз, не под силу затяжелел, хотя усох напрогляд до тощей щепки, под кожей между ребер почти снаружи билось сердце. Видать, скоро тоже распухну, нальюсь водой. Чем это кончается, известно: в оккупацию в нашей семье уже умирали с голода».
Голод крепко держал за горло людей. Даже подросшая к еде рожь была опасна.
«Но время таки смилостивилось, сдвинулось куда надо. На-конец-то, начавшие спело жестенеть колосья шелушились уве-систо, один в один курбастые зёрна обнажались без труда, от хоботья веились свободно, лёгким дыхом. С разгона набивал рот, почти без слюны всухую проталкивая жёванку в глотку, зверино торопился. Добром бы это не кончилось, если бы не вспомнил запрет матери: после голодухи на пустой живот не жадничать. Иначе пузо – горой, глаза от колики – на лоб, и – каюк».
Так то оно так, да рожь-то колхозная. Надо ещё её исхитриться украсть. Впрочем, крестьяне воровство в колхозе не осуждали. Рассуждали по принципу: сколько в колхозе не укради, своего не вернёшь. Ведь все богатства колхозов нажиты воровским путём, принудиловкой. За труд ничего или почти ничего не платили. Поэтому дети, в основном мальчишки, не считали зазорным воровать зерно. И только одна была забота – как обмануть объездчика, охранявшего желанную рожь. Создалось некое опасное для мальчуганов соревнование – кто кого обманет. Лучшей тарой для зерна была фронтовая пилотка. Пустая спрятана в пазухе, а наполненная много вмещает. Но послушаем автора.
«До первой муки и ковриги из домашней печи ещё нужно было дожить. Так что полуспелая кутья – начальный хлебный праздник, самая первая долгожданная радость.
Пилотка житом наполнилась не скоро, но наполнилась доверху, пришлось даже отворотами воспользоваться, почти вдвое увеличить ёмкость. Этого хватит на самый большой чугун, теперь вот, за сколько времени наконец-то всю семью удастся по-настоящему накормить. В очередной раз поразился всяческой пригодности солдатского головного убора, который мы, пацанва, считали за счастье выпросить у возвратившихся с войны одно-сельчан. Уцелевших солдат было мало, и редко кому из ребят выпадала удача обзавестись желанным сокровищем. Оттого пилотка для нас имела особую ценность, спали, не расставаясь, всю жизнь готовы были не снимать её с головы.
Направляясь домой, страшился каждого шага, не дай бог, спо-ткнёшься, выронишь поклажу, рассыпется зерно по земле, и кутья останется только в блаженных мыслях. Кутья, кутья... Зубы впустую со скрипом скребутся друг о дружку; до боли, до тошноты бурной струей пырскает слюна. Эх, два-три раза насы-титься бы, глядишь, и отёки начали бы убывать, ноги бы повеселели. Ходишь немощно, хуже старика, случись убегать...
А объездчикам в эту пору, должно быть, дана команда: оса-танели, рыщут днём и ночью».
Автор нарисовал подробную картину театра военных действий. Теперь следует описание самой войны. Войны нескончаемой и непримиримой. Войны с голодом. На одной стороне объездчик верхом на лошади, на другой – двенадцатилетний мальчишка с припухшими от недоедания ногами, с отчётливо выпирающими от истощения из-под кожи рёбрами. Силы неравны. Но воевать надо. Иначе смерть.
«...Его я увидел с открытого места, меня он заметил тоже. Раз-мышлять некогда: вертанулся спасаться в рожь. Бежать сил не было, да и куда убежишь? Пока объездчик спустится в низину, пока поднимется сюда на бугор. А затем... Он же верхом, с высоты уследит за тобой, никакая стена ржи не скроет. И, как на грех, впереди большущая лощина. Обогнуть её это же сколько времени потратишь! То ли страх, то ли явь: уже вблизи тяжело гукали настигающие лошадиные копыта. Был бы червём, зарылся бы в землю... О-о-о, это же вы-ы-ход! В лощине мы не раз играли в прятки. Летом дно здесь усыхало, и под кошелистыми кочками, согнувшись в три погибели, кое-как можно было уместить себя.
Был бы червём... Был бы... Заползти, вонзиться вглубь. Умень-шиться до невозможности. Замереть... В какой-то момент образовалась окаменелая тишина, лишь над ухом, успокаиваясь, кротко шурухтела потревоженная кочка. Но вот снова от надвигающегося галопа все различимей стала вздрагивать земля... Был бы червём... Был бы...».
Наверно каждому человеку хотя бы раз в жизни приходилось испытать желание быть маленьким.
Вообще каждый маленький хочет быть большим. Утешает ма-леньких то, что большинство великих людей были маленькими: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Наполеон, Ленин, Сталин… Но бывает, что надо быть маленьким. Актёр Алексей Смирнов, ка-валер двух орденов Славы, медали за отвагу и других многих боевых наград, вспоминал, что в окопе он не умещался. И хотел бы стать маленьким.
Дальше наступила кульминация этого боя местного значения. Но как детально об этом написал Михаил Николаевич Еськов!
 
«Перед кочкой конь вкопанно остановился, настойчиво стал бить копытом и беспокойно всхрапывать. Он словно указывал, где я нахожусь, и сердился, что его не понимают. Наверное, я уже не жил, все во мне заледенело, перестало существовать. Остались только глаза и перед ними грозные конские копыта, из-под нависающей осоки до них я мог бы дотянуться языком...
Надсадным голосом объездчик злобно ругался. Ругался самыми нижними словами. Что-то там хлёстко вжикнуло, больно резануло по ноге. Должно быть, правда, во мне меня не было, иначе от такого обжигающего кнута дернуться бы не удержался.
- Найду - запорю! - ярился объездчик. - Но-о! - слышно было, как он хлестанул коня и с шумом умчался по ржи.
Я уже догадался, что это был наш хуторской Кузьма Алексеич, попросту Кузяка или заглазно Юз, а не приезжий Костюк. От того под землёй не спрятаться и тюрьмы не миновать. Что сказать дома: Юз опознал меня или нет? Была бы пилотка на голове, можно и отвертеться, а без неё рыжие волосы за версту выдают себя, ни с кем меня не спутаешь... Но всякое бывает, издали он мог и не определить, кто это был».
Как видно, первую битву малолетний герой рассказа проиграл. Скорее всего, из-за наивности. Если бы он заполз в рожь и рвал там колосья, объездчик мог его издали не заметить. А после того, как наполнил пилотку и когда враг удалился, выползти с поля. А он рвал стоя.
Автор даёт понять читателю, что объездчик пожалел сироту погибшего отца, что простил. Но ведь прощать нельзя. Сам мог загреметь на пять лет в тюрьму за потакание расхитителям госу-дарственной собственности. Поэтому Кузяка притворился, что не заметил онемевшего от страха мальца. Что-то он замыслил урвать.
«А мать не сомневалась: расплаты не избежать. Юз своего не упустит».
Переживания юного героя рассказа продолжились и дома.
Вот он военный трофей Кузяки.
«Мать пошла, не знаю уж подо что, просить бутылку самогона, откупиться от Юза более нечем…
- Спасибо, Кузьма Лексеич... Спасибо, что не забываешь моего хозяина, полёг на войне, царство ему Небесное... Вот, выпей. Выпей. Помяни его добром... Закусить, не погребуй. Сам знаешь, ничего другого окромя той-то травы.
Это мать на закуску предложила оладью-дерунок из конского щавеля. Уморишься глядеть, пока Юз будет цедить из стакана. Может статься: ненароком забылся человек, более того, погрузив губы в самогон до самого носа, внезапно заснул. Занятие это всегда заканчивалось мокрым чиханием. Если из стакана не все разбрызгивалось, он отдувал в сторону плавающие склизкие высморки и, также уснувши, допивал остаток».
Как истинно и профессионально написан отвратительный образ и поведение Кузяки! Но «война» не окончена. В ход пошла дипломатия матери героя.
«Уже был и чих, а Юз все не начинал ругаться. И вот оно:
- А где же твой малый?
- Ды гдей-тось на дворе, - схитрила мать.
Наступило долгое молчание. Я замер, сейчас начнётся правёж: нельзя, нельзя, нельзя - кругом одни нельзя.
- Я к тому, Петровна, что твой малый вроде хромает. Или мне показалось?
- Не показалось. Не показалось, Кузьма Лексеич. С голоду ноги опухли, ему не то, что хромать, ползком сил нетути.
- Опух, Петровна, до крови может треснуть. Всяко бывает, не проглядеть бы.
- Дак что ж... Буду послеживать.
А вот и победа жизни над несправедливостью.
«А вечером мы ели кутью! Господи, жить можно».
Рассказ Михаила Николаевича Еськова «Пилотка доверху» написан ярко, правдиво и занимательно. Образы героев предстают перед читателем как живые. Но главная литературная заслуга Михаила Николаевича в этом произведении – показ крестьянской послевоенной нищеты и голода, поругания властями своего народа, его бесправия. Юридически всё колхозное имущество принадлежало за исключением поставок государству колхозу. А не государству. И пойманный на колсках или в поле воришка должен предстать или перед колхозным собранием или перед правлением. И только после того, как собрание решит наказать, оно может передать дело в суд. А не объездчик или милиционер решает судьбу провинившегося.
В этом рассказе речь персонажей оригинальна, изобилует древнерусским говором, украинизмами и словотворческим достоянием селян юга России.
Литературная норма не предусматривает имя существительное «глодание», например, под ложечкой. Право жизни имеют имя прилагательное «глоданный» и глагол «глодать». Новое слово образовано Михаилом Николаевичем Еськовым. Оно настолько естественно, что кажется всегда было в русском языке.
Вот ещё примеры живого русского языка: уркота – урчание, умалить – уменьшить; кусёночек – маленький кусочек.
Есть глагол совершенного вида – «выронить». А соответствующий ему глагол несовершенного вида выранивать пока словарями не признан. Но он нужен. И Михаил Николаевич Еськов его вводит в языковой оборот.
Вот ещё искажённые с точки зрения чопорной грамматики: до завтрева – до завтра; былиё – съедобная зелень, тут возможное этимологическое происхождение как «бытие», так и «былинка», то есть растение; пропустовали – были пустыми; жижечки – уменьшительное от жижа, жидкость; колосьё – собирательное слово от «колосья», термин Михаила Николаевича Еськова богаче, весомее; остюльки – мелкая ость.
Заслуживает отдельного рассмотрения слово «брушиться» - грубо сопротивляться, мешать.
А ещё слова народного происхождения, использованные ав-тором в рассказе «Пилотка доверху»: сутемь – полумрак; зарод – зародыш, но слово Михаила Николаевича Еськова монументаль-нее; огруз – стал грузным; напрогляд – на взгляд; курбастый – ядрёный, угловатый; хоботья – нечто ненужное, например, ше-луха, лузга; дыхом – дуновение изо рта, дыханием, выдохом; пузо – живот, брюхо; пацанва – простонародное слово, означающее сборище расторопных и полувульгарных мальчишек; пырскает слюна – брызжет; вертанулся – завертелся, крутнулся; кошелистый – лохматый, есть украинское слово «кошлатый»; шурухтеть – шелестеть, шебаршить; вкопанно – в форме имени прилагательного применятся повседневно, а вот, как наречие – редко; опух (с ударением на «о») – припухлость, опухоль; окромя – простонародное выражение, означающее кроме; той-то – той, усиленное частицей «то»; дерунок – драник, то есть оладья, слепленная и испечённая из протёртого, продранного на тёрке сы-рья; ды – да; гдей-тось – где-то; нетути – нет; всяко – разно; дак – так; спасибочки уменьшительно, ласкательно от слова «спасибо»; хитрован – хитрец.
А вот интересная фраза: «Тяму не хватает». Есть в украинском языке вполне распространённое литературное слово «тямыты», то есть разбираться в чём-то, соображать, знать, понимать. «Тяма» в украинском языке существительное женского рода. «Нэ маю тямы» означает «не знаю, не понимаю, не разбираюсь, не дога-дываюсь».
А у Михаила Николаевича Еськова «тям» мужского рода. В родительном падеже у него уже будет «тяму» вместо украинского слова «тямы».
Прямо-таки замечательно прописаны у автора образы действующих лиц в рассказе «Пилотка доверху». Это и безобразный, отвратительный и гнусный объездчик, и героический мальчишка, и особенно мать. Как она жертвовала едой в пользу сына, как она нечеловеческими усилиями и возможностями раздобыла самогон для спасения сына!
 
VIII. Колоски
В нашей жизни много непонятного, неожиданного, странного, невероятного, что по-гречески называется парадоксом. Другими словами, парадокс – это когда «То, что ты видел – неправда».
Одним из самых загадочных был неразрешимый на протяжении ста лет научный парадокс, названный в честь немецкого астронома Генриха Вильгельма Ольберса, жившего с 1758 по 1840 год.
«Тиха украинская ночь, прозрачно небо, звёзды блещут». Сколько их, звёзд? Человек с нормальным зрением видит на небе одного полушария две с половиной тысячи звёзд. Самые зоркие могут увидеть три тысячи. Это не так много. В основном небо тёмное. Если собрать все звёзды вплотную друг к другу, то обра-зуется светящийся кружочек не больше семи квадратных сантиметров или площади дна маленковского стакана.
Но ведь число звёзд в открытых галактиках составляет двести пятьдесят секстиллионов. Один секстиллион это единица с двадцать одним нулём. Небо Земли должно быть многократно полностью покрыто звёздами, примыкающими вплотную друг к другу. То есть круглые сутки небо должно быть светлее, чем днём в миллиарды раз. Не должно быть видно ни Солнца, ни Луны. Но этого нет. И объяснения нет. Парадокс Ольберса.
Это световая основа парадокса. А есть и гравитационная.
Все галактики в нашей Вселенной с большой скоростью вращаются вокруг одного центра. Но когда учёные подсчитали общие массы галактик, то оказалось, что они слишком малы. И по законам Ньютоновой физики вся эта система давно бы разрушилась. Однако не ломается. Через сто лет парадокс разре-шился – теория относительности Альберта Эйнштейна прояснила это обстоятельство.
Чтобы объяснить происходящее, учёные придумали гипотезу, будто есть во Вселенной некая тёмная материя, которую не-возможно увидеть. Известно лишь, что её масса составляет де-вяносто процентов массы Вселенной. Она же и заслоняет от нас почти все звёзды.
Но есть один житейский парадокс, сопровождающий чело-вечество из каменного века до наших дней.
Во все времена во всех без исключения странах бедных и голодных, ограбленных и угнетённых в десять – двадцать раз больше, чем сытых, богатых и злодейских. Огромная масса обездоленных людей безропотно терпит поработителей.
На рубеже двадцатого и двадцать первого веков в России десяти процентам богачей принадлежит девяносто процентов всех богатств страны. Почему подавляющее большинство населения всех стран мирится с этим парадоксом? Доведённый до отчаяния народ совершает революцию, изгоняет власть угнетателей, но на её место снова садится жульё. И опять бедных и голодных остаётся больше. Почему так происходит? Может, подавляющая людская масса глупа, что позволяет пить свою кровь угнетателям? Или ленива, что не хочет бороться за свои права? Или труслива? Или беспечна? Где господняя справедливость? На этот вопрос пока нет ответа.
Во времена социализма был ещё один жестокий по своим последствиям парадокс: почему запрещалось собирать детям колоски с убранного колхозного поля? Ведь они же пропадали!
Руководство СССР во главе со Сталиным решило окончательно уничтожить независимых крестьян и запугать остальных. Центральный Комитет ВКП(б) и Совет Народных Ко-миссаров СССР издали 7 августа 1932 года – перед неизбежной грядущей голодовкой 1933 года! – античеловеческий закон «О охране социалистической собственности», в котором предусматривалась возможность за кражу нескольких колосков колхозника надолго отправить в концлагерь или даже расстрелять.
Во-первых, закон был приурочен к засухе 1932 года, когда стало ясно, что урожая нет, а будет голодовка. А голодный чело-век может решиться на воровство. Во-вторых, правильно не «О охране», а «Об охране». Такие вот грамотеи издавали законы.
Этим законом было искалечено сотни тысяч судеб. Вот об этом, в частности, парадоксе повествуется в одном из лучших художественных произведений Михаила Николаевича Еськова – рассказе «Бучило», потрясающем глубиной правды жизни, широтой горизонта изображаемой картины послевоенного села юга России, теплотой описания сельских жителей.
На самом деле, на мой взгляд, как литературный жанр это не рассказ, даже не повесть, а полноценный, хотя и короткий роман со множеством сюжетов и действующих лиц. Из него мог бы получиться замечательный художественный фильм.
Начинается рассказ с трогающей душу материнской молитвы.
«Порою ещё и свет не завязывался, а мама на коленях уже просила Бога послать кусок хлеба на день грядущий».
В этот раз тоже была молитва:
«Господи Иисусе, Пречистая Владычица Небесная, прости мои согрешения волею или неволею... Мишка, писклёнок мой, за колосками пойдеть. Пресвятая Богородица, заступница наша, сохрани его и помилуй. Костюк на прошлой неделе поймал с колосками Калашенкового малого, ён же от рождения юрод, ему только что на паперти стоять с протянутой рукой, а тут восемь лет тюрьмы дали. И вот опять того-то ошивайлу Костюка в колхоз прислали. Господи... А что Мишка не молится, прости его, грешного, им в школе не велят. Споручница наша, Пресвятая Заступница, сохрани моего писклёнка и в путях, и в дорогах, а меня, грешную, хоть в геенну...
Мать осенила себя крестом и старательно начала кланяться, до слышимого звука касаясь лбом земляного пола: «Милостивый Господи Иисусе, Пресвятая Богородица, спаси и помилуй, спаси и помилуй...».
Такая вот не формальная, не дежурная, не теоретическая мо-литва, а задушевный разговор с Богом и Богородицей, неодолимо трогают душу читателя.
Автор не подтрунивает над наивностью неграмотной женщины с позиций «развитого атеизма», а убеждает читателя в важности обращения к Богу. Так как бесправному, забитому и запуганному сельскому жителю не к кому больше взывать. Не надеясь на правильное понимание читателем роли молитвы в жизни человека, он свой драматичный рассказ заключает такими словами:
«Прежде на дню не раз и не два мимо ушей пропускал я мамины молитвы, теперь же слова из её причитаний: «плачущие в этой жизни утешатся в жизни вечной», – стали и мне сопричаст-ными».
Мать совершала молитву так, будто провожала своего сына, «писклёнка», не на воровство запретных колосков, а на смертный бой во имя жизни.
«Покуда Костюк тут, идите на совхозное поле. Там будто пашаниса дюже хорошая. И ихний управляющий мушшина от-ходчивый. Баб с бураками ловил: кнутом огреет, обматюкает, а до тюрьмы дело не доводил...
- Ты ж там, гляди, не ленись, не зявси по сторонам. Ды не взду-майте купаться, не тратьте время: день год кормит. В колхозе ж, сам знаешь, либо ничего, либо опять шиш. На огороде – полторы копны ржи, зерна пудов шесть, от силы, восемь, может, соберём. Так что на твои колоски – надёжа большая. Из твоего запаса вот и бабышек напекла, разговелись, слава те, Господи... Не ленись, сыночек, я тебя Христом Богом прошу. Зима явится, не пришлось бы снова шшалкать зубами. Помнишь?..
- Колосков там уйма. Окажись то-то поближе, можно было бы раза три за день наведаться. А из трёх сумок колосков, считай, десять фунтов зерна, а то и больше, на неделю пропитания. - размечталась мама».
На бой…
Да так оно, по сути, и вышло. Погиб гордый, смелый и порядочный мальчишка Вентерь, и была поругана девичья честь гордой и красивой девочки Танётки, в которую были влюблены все мальчишки хутора. Это поругание практически погубило её жизнь. А она могла бы стать учителем, врачом, космонавтом. Но главное: она могла бы реализовать природное своё предначертание – стать Матерью. В тот злосчастный день попутно, походя, между делом было совершено издевательство над психикой детей путём нагнетания на них страха и позора.
Нельзя без душевной боли читать потрясающий рассказ о том, как преследовались дети с сумочками с пшеничными колосками.
Вот эта жуткая картина.
«Гнали нас, слава богу, к мосту. Управляющий на дрожках и два верховых объездчика, как бреднем, с поля заводили нас в горловину болота, на гать. Там мост. Проскочить бы его. Хотя до дома отсюда далековато, но об этом как-то не думалось. Главное, оказаться по ту сторону моста, а дальше по лугу рассыпаться среди кочек и кустов, лови на здоровье. Вот уже и гать под ногами, ещё каких-нибудь пятьдесят метров, а там – и воля. Ребята впереди меня отчего-то застопорились, наверно, выдохлись. Что же они? Какой-то миг остался... Но и мне бежать было некуда. Управляющий оказался хитрее. Пока мы в суматохе мчались к спасительному мосту, он был уже там, перегородив дрожками гать перед самым настилом через ручей. И назад не вернуться: объездчики лыбятся, заперли нас в ловушке.
Что странно, никто из них не кричал, не ругался во всю ивановскую, как обычно. Все трое сияли одной и той же, довольной до ушей улыбкой».
Вот он, настоящий «театр» военных действий. И в нём враг победил. Не помогла материнская молитва.
Почему же так жестоко, по-изуверски, власть борется со своим народом из-за каких-то потерянных на полях во время уборки колосков? Стране, что, позарез нужны колоски?
«- Ну, кто первый? Подходи, - поманил к себе управляющий.
В испуге передние стали пятиться, отступать, сбиваясь в кучу.
- Ну, что ж боитесь? Уши драть не буду... Дак кто смелый? Нет таких. Тогда ты, девочка, вот ты, самая маленькая, иди сюда.
Девочку подтолкнули, надо же знать, что всех ожидает. Управ-ляющий высыпал колоски в воду, а саму девочку проводил мимо дрожек на мост.
Хотелось прыгать от радости: и только-то страху!».
Оказывается, колоски власти не нужны! Нужно, чтобы у народа их не было! Нужно, чтобы народ голодал, «зубами зимой щёлкал».
Автор рассказа мастерски доводит до читателя сущность не-лепого и пронзительно безобразного парадокса о колосках поступком и устами своего отважного юного героя Вентиря:
«- Ну, чего медлишь, за девку прячешься? Боишься, кроме пуговки что-нибудь еще отчикну? - управляющий всхохотнул, подгыгыкнули и объездчики.
Вентерь вышагнул на пустое место, напряженно замер, затем размашисто швырнул сумку с колосками далеко в камыши:
- Доставай, если хочешь. А вот и остальное! - он резко рванул штаны, выстрелянные пуговицы перелетели через дрожки и запрыгали по мосту.
До этого момента я завороженно не сводил глаз с управляющего, обречённо ждал своей участи, мысленно распрощался уже и с колосками, и с единственной пуговицей. Но обидней всего представлялся позор и откровенный смех не на один день, когда пройдёшь селом, держа штаны в руках.
А Вентерь, между тем, по-нахальному подступил к управляющему.
- Дай пройти, - и тот пропустил его.
Будто кованый обруч снял с меня дружок Вентерь. Эх, и самому бы так решительно действовать!
Вентерю бы промолчать, глядишь, управляющий отбушевал своё, да и смилостивился: отпустил бы остальных без срама. Но Вентерь охамел невиданно, накинулся как на равного:
- Какое право имеешь ловить? Я подобрал брошенное. Ты всё одно эти колоски запашешь. Я не украл. Зачем же ловишь?
- Гляди-ка праведник! - расхохотался управляющий. - Давай, давай, допрашивай. Говоришь, не украл... Может, не украл, а может, и украл. Это как ещё на это дело поглядеть... Ладно, по-ложим, не украл, пускай будет по-твоему. Но ты взял ведь не своё. А раз берёшь не своё, значит, учишься воровать. А я не хочу, чтобы ты вором вырос.
- Ага-а! Так тебе и поверил. Хочешь, чтобы я был хороший, а сам ты – какой? Колоски в воду швыряешь – похуже воровства. Это же хлеб... Тоже мне взялся учить.
Вентерь смотрел в нашу сторону удалыми глазами...».
Управляющий вынужден был признать свою подневольность жестокому закону о колосках, вину государства перед народом.
«А Вентерь ликовал-таки не зря, управляющего он допёк. Глядя под ноги, тот долго вычерчивал кнутовищем разные фигуры по пыли перед сапогами, пока не заговорил:
- Возможно, парень, ты и прав: на учителя я не тяну. Но... Понимаешь ли... Тут вот какое дело... Ну как бы это сказать, - затруднялся он. - Видишь ли, у меня все скошено и обмолочено, колоски твои девать некуда. Да и на людях появлюсь, что скажу? - От меня ведь требуется другое: оформить протокол и вас вместе с колосками доставить в район. А там – сам знаешь...
- Так чего же медлишь? - вызывающе спросил Вентерь. Смыться бы отсюда, пока не поздно, а Вентерь и вовсе всякий страх потерял, начал уже распоряжаться: - Больше не высыпай колоски, чего добру пропадать, пусть ребята домой несут.
- Не-э, малый. Воровать не позволю.
- А ты овчину не жрал? - срывающимся голосом вдруг закричал Вентерь.
Управляющий аж вздрогнул:
- Какую ещё овчину?
- А такую-то! Чё-ёрную! Старую шубу когда-нибудь видал? За-масленную, блестящую, как твои сапоги. Ну, так это и есть овчина. - Вентерь окончательно вышел из себя: - Не издевайся, отпускай всех. Не то пойду в милицию, расскажу, как ты хлеб в ручье топил. По головке не погладят.
- Я думал, ты умный, понимаешь, что к чему. А ты дурак, - управляющий разочарованно сплюнул под ноги. - Ну, ладно! - он жёстко стеганул кнутовищем по сапогу. - Я так понял, ты уже женихаешься. Хоть я и плохой учитель, а учить тебя придётся. Вот счас увидишь, как я твоей девке рейтузы распорю. - и, не мешкая, стал звать её: - Давай, красавица, подходи. Доить тебя пора, вон дылда какая, а все малишься. Сейчас ты колоски на всю жизнь запомнишь.
Танётка угнула голову, от стыда зажмурилась, когда начала приближаться к управляющему.
Надо признаться, в Танётку влюблен был не один лишь Вентерь, вся растущая пацанва на неё заглядывалась. Хоть Вентерь и пользовался предпочтением, всё равно она была кровно нашей, так считал каждый втайне, да мы эту тайну по незрелости удивительно легко и радостно разглашали друг другу.
Управляющий нетерпеливо пощёлкал ножницами. Вот-вот он исполнит обещанное. А она прилюдно подымет подол...
Чтобы не видеть постыдный правёж, я закрыл глаза и, обезумевши, завопил:
- Танётка! Ду-ура!».
Очень занимательно описал автор то, как добирались дети по болоту, будто солдаты из окружения, действительно похоже на войну. Кто-нибудь мог и утонуть. Болото ведь! Бучило!
Главному герою Мишке мать ещё раз подтвердила всю во-пиющую нелепость жестокого преследования за колоски.
«- Это стеклянка, - определила мама, - сорт такой. Ой, из неё ж мука белая, да паровитая. Я эту пашаничку поберегу для Ве-ликодня, пасху испеку... Ох-хох, господи, - вздохнула она и пус-тилась ругаться: - Ды что ж те-та начальники лютуют? В тюрьму - за колоски, ды когда ж то-то деилось? Отродясь никто тех-то колосков не собирал. Было б что жрать, разве б лазил на коленках за теми-то зёрнушками? Там же все скошено и обмолочено, пустое ноле, чего ж его охранять? Всё одно запашут: сам не гам и другому не дам. Господи, ды что ж за планида такая?».
То, что колоски управляющему не нужны, доказано тем, что он их высыпал в речку. Цель была одна: не дать народу ни хлеба на трудодни, ни даже колосков, ни человеческого достоинства. Голодный народ покорный, им легче управлять. Вот и разгадка парадокса колосков! Мать предупреждала, чтобы Мишка никому не рассказывал о добытых колосках, а то её посадят.
«После подобных предупреждений мама обычно угрюмо замолкала. Я тоже молчал. В то, что её посадят, не верилось, но всё равно исподволь в голову наползали безутешные мысли. Сё-стры и братья уже взрослые, себя прокормят, а вот мне, в случае чего, круглой сиротой придётся куковать. Нет-нет, это я всё придумал, маму никогда с нами не разлучат. Это невозможно... Невозможно, невозможно! А Кыля Калашенков? Кто мог пред-положить, что он очутится в тюрьме? Уж он-то? Азбуки в школе не одолел, собственное имя, как следует, не способен выговорить, вместо Коля – всё Кыля и Кыля. Телёнок больше соображает, чем Кыля. Путём даже на домашнюю работу негож, а для тюрьмы, выходит, годился. Полсумки колосков – восемь лет сроку.
- Ох, сыночек, заботы наши с тобой не кончились. Собирайся за колосками на своё поле. Слава те, Господи, ошивайлу в район вызвали, - любых уполномоченных, наезжавших в колхоз, мама называла ошивайлами.
Сейчас она имела в виду, разумеется, Костюка. Наверное, у него к председателю колхоза имелось сугубо своё, конкретное дело, зачем, собственно, и присылали его из района, но нам он был известен как злой и беспощадный объездчик. Наши колхозные объездчики - тоже сатана на сатане, однако, никто из них не наводил такого ужаса, каким славился Костюк. Кылю Калашенкова – это он спровадил за решётку. Все сараи пооблазил, у кого были припасены солома или осока для коровы, все подчистую забирал. Как его ни молили, с чем ни подступались – бесполезно. Вот зимой и приходилось воровать. Волчьими ночами я тоже наведывался к колхозной скирде, разживёшься вязанкой соломы, без горя, два дня корова пропитанием обеспечена. Но и тут гляди в оба, объездчик круглый год на посту. Так уж заведено, в поле на полудохлых коровах пахали и сеяли, а три сытых коня под объездчиками борозды не видали».
Ах, если бы происшествием на совхозном поле окончился рассказ «Бучило»! Оказалось, была ещё одна жуткая «боевая» операция, теперь уже идти за колосками пришлось на колхозное поле.
Перед вторым «военным походом» состоялся разговор с Вентерем.
«- За колосками пойдёшь? - спросил Вентерь и, не дожидаясь ответа, пустился в похвальбу: - Я сегодня грабанул, так грабанул. Достал и свои, и насобирал из воды по камышам. Сумяру набил, пришлось рубаху снимать, и её под завязку, еле допёр…
А Вентерь продолжал выхваляться:
- Ну, я ему, падле, подсыпал жару. Каждый год, говорю, то один, то другой клин убрать не успевают, нескошенный хлеб под снег уходит. Чего ж ты, падла, за колоски нас гоняешь? А он: «Где это ты видел, чтоб под снег?» Да хоть у нас в колхозе, не брешу. Отвечает: «По вашему председателю, значит, Колыма давно пла-чет». Ну неточки, говорю. Снимают с должности, и – то-то родное, трое до этого были и все трое целёхоньки.
Я понял, что Вентерь толкует об управляющем совхоза, вволю теперь, уже издали, разделывается с ним».
…Узнав, что Костюка не будет в колхозе, стайка детей при-была на колхозное поле ржи. Допались до колосков. Вентеря с ними не было. Мишку Танётка заставила караулить объездчика. Мишка, как и многие мальчишки, был тайно влюблён в Танётку. Поэтому послушался. Ему тоже набрали полную сумку колосков, как оценила Танётка «вон, какой пехтерь, плечо, небось, отломил».
Дети вышли на дорогу, так быстрее можно дойти домой.
«Костюка мы заметили издали. Он был как раз на том самом бугре, где я только что нёс «караульную службу». Несомненно, это был Костюк на своём рослом жеребце. Наши приземистые колхозные монголки от его коня заметно отличались…
Кончилась человеческая жизнь, настала звериная: предстояло спасаться, кто как может. Драпанули по дороге всем скопом. Оглянувшись, я увидел Костюка, хлеставшего жеребца. Скоро он нас настигнет. Малышню, может, и отпустит, а мне с Танёткой – беспременно каюк… Танётка-Танётка... Я и не подозревал, что мне будет так её жалко.
- Мчитесь! Костюка я обману! - выкрикнул неосознанно и тут же вертанул в сторону, на свеклянище. Взбежал на взлобок и, чтобы обратить на себя внимание, замахал сумкой, что было мочи, заорал: - Эге-ге-гей! Лови!».
Дальше события развивались стремительно и захватывающе, как в приключенческих кинофильмах. Только здесь сошлись насмерть мальчишка Мишка и зверюга Костюк.
«Костюк свернул с дороги, нацелился за мной. Рванулся и я по буракам. Пологое поле медленно понижалось к хутору, а там недалеко от хат было несколько лощин с кустарником и заросший терновником овраг, повезло бы спрятаться. Куда спрятаться? До тех кустов добежать ещё надо, пока что я как на ладони. Оглянул-ся. Костюк пёр за мной.
Кубарем свалился под кусты, подрассыпал колоски, жалко, но сейчас не до них, задохнулся до обморока. Да что же я лежу? Он же видел, куда я юркнул. Оставаться здесь нельзя. Я знал, что следующая лощина будет впереди, но есть ещё и справа, в стороне. Нужно в эту, последнюю. Искать примется по прямой, там хаты, значит, в том направлении должен стремиться всякий спасающийся».
Обстановка накалялась. Погибель Мишке казалась не только неминуемой, но и близкой.
«Мне было слышно, как Костюк остановился возле первой лощины, матерясь, приказывал вылезать из кустов, в противном случае, грозился засечь плетью. Хорошо, что я вовремя оттуда смотался. Затем Костюк прогромыхал дальше. Когда поутих стук конских копыт, я осторожно подобрался к краю лощины и выглянул. Так оно и есть, конник мчался около оврага. Оба мы рассчитали правильно. Ну, а пока он меня там поджидает, надо воспользоваться связкой лощин, прячась за кустами, приблизиться насколько можно, улучить момент и, смотря по обстоятельствам, рвануться или к хате, или к оврагу.
На мое счастье, Костюк отъехал и оказался позади. Он снова матерился, звал и добром и угрозами. Я зыркнул из последнего моего убежища: в овраг не успею, перехватит.
Какое-то время мчался в необычной тишине: под ногами кончился бурак.
- Стой!... Стой... твою душу!
Эх, рано он меня заметил. Нелепым и ненужным грузом была сумка, что на плече, что в руке, она сковывала движения. Дурак, спрятал бы в кустах, заканал понадёжнее, потом бы забрал свои колоски, зато нёсся бы сейчас, ветер в ушах звенел. Оборачиваться некогда, позади уже слышен настигающий топот. Господи, если ты есть, донеси меня на крыльях! Господи, век на коленях буду стоять, помоги!.. Топот всё ближе и ближе - гулом по спине... Гос-поди!.. Господи!..».
Драма героя продолжалась.
«Благо, наружной двери в сенцах не было, и я шмыгнул туда, как мышонок в нору. Кинулся в хату: железная петелька заткнута палочкой - тетки Веры нет дома. Она бы мне помогла. Да что бы она против Костюка сделала?.. Надо было бежать дальше, зачем сюда пёрся? Сам себя в ловушку загнал. Теперь уж точно тюрьмы не миновать. Я затравленно озирался, ища хоть какой-нибудь помощи. Было бы чем, запалил бы огонь. Сенцы во время войны разрушены, тетка Вера вместо стен посвязала стояком снопы камыша, вот бы они горели, никакой Костюк уже сюда не подступился.
Перед низким дверным проёмом появились лошадиные ноги.
Сейчас Костюк спрыгнет на землю - и амба.
- Ну, рыжий! Суши сухари. Отбегался... Твою-раствою, - ругался он.
Нет! Нет! Только не тюрьма!.. Господи, спаси меня! Господи! Был бы птицей, залетел бы на чердак. От безысходности стал шарить глазами, за что можно было бы ухватиться, чтобы на самом деле забраться под крышу. Бросился к камышу и, пробуя карабкаться вверх, порвал соломенное перевясло, другое тоже меня не удержало, сноп отзынулся наружу. Появился просвет. О-о! Распанахал еще два камышовых снопа и буравцом ввинтился в образовавшийся лаз. И тут услышал, как с лошади грузно шмокнулся Костюк...
По картофельной ботве бежать было еще труднее, чем по буракам. Метров через сто будет канава, затем небольшой выго-нок и крутой обрыв перед лозняком. Мне бы достичь канавы, а там и без ног спасусь.
Ещё не канава, ещё не канава. Господи, помоги. Ну, помоги же... Но позади уже рушили борозды тяжелые Костюковы сапоги, с треском обрывали картофельные стебли... Вот и плётка прошлась по спине. Вгорячах боли не чувствовал, но каждый удар рывком останавливал, не пускал к канаве.
У обрыва я уже себя не жалел, не тянул вовнутрь голову и, будто в опробованную воду, кувырком рухнул вниз.
Обгоняя меня, сыпались комья земли и глины. Вывернутый пень прыжками проскондыбал мимо и исчез в сумрачном лозняке. Встать я не мог. Но там же, наверху Костюк. Должно быть, он видит всю беспомощность, теперь-то возьмёт меня голыми руками. Пересиливая боль, на четвереньках я пополз в лозняк - быстрей, быстрей, из последних сил – убраться долой с глаз».
Только что перед читателем предстала картина нечеловеческой жестокости объездчика Костюка по отношению к истощённому длительной проголодью мальчишке. Он не только безжалостно исполосовал спину своей жертвы, но нагнал страха, то есть травмировал его нервную систему.
Как бы там ни было, юный герой спасся. Но на этом жуткая история не закончилась. Трудно передать весь ужас ситуации и всю мерзость поступка Костюка. Поэтому лучше всего послушать самого автора рассказа.
«Костюк поймал Танётку! Поймал с набитой сумкой и на людях, как последнюю дуру, уже с дороги сворачивала к своей хате и не могла перехитрить. …Танётке, коли, заловили при сви-детелях, тюрьма обеспечена. У Костюка ещё никто не вывернулся! …Его ждут с поля, а он уже у порога ошивается, столкнешься носом к носу, не минуешь.
Я не удержался, направился к Танёткиному дому, там теперь и Танётка, и её мать Порка рёвом ревут. ...Собирался во двор не заходить, а очутился возле сенечной двери. Она была отворена… Неожиданно кто-то появился рядом:
- Иди, посмотри. Тётка Порка от Костюка откупается.
Я медлил. Неслыханно, чтобы такое кому-нибудь удавалось: «откупается». С нашими объездчиками за магарыч ещё можно было договориться. А Костюк и близко к себе никого не подпус-кал…
В святом углу сидел Костюк. Рядом с коптилкой из гильзы на столе стояли две бутылки. В эту пору бурак на сахар ещё не вырос, самогон мог быть только у Кастратея, а тот с одной овцы три шкуры снимет, весь хутор у него в долгу. Костюк неспешно поднял стакан, открыл к потолку рот, двинул кадыком: самогона, как и не бывало. Кто-то из ребят громко восхитился:
- Ух ты, за один глоток!..
- Ты вот, Прасковья, законов не знаешь, а знать бы надо, - разговаривал он с тёткой Поркой. - Это хорошо, что Татьяна Лукьяновна одна была.
Ишь ты, удивило меня, Танётку, словно учительницу, величает – по отчеству. А я и не знал, что она Лукьяновна.
- Дак вот, Прасковья, примем к сведению: была одна. За такое дело полагается семь лет, ну восемь, от силы. А вот сейчас товарищ Сталин подписал один закон, что если с колосками попадаются трое, считается организованная шайка, и пахнет уже двадцатью годами лагерей. А твоя-то, сама знаешь, тоже не одна была. Я тут давеча рыжего гонял по бураку, запомнил хорошо. Мог бы и третьего подсоединить, будь уверена. Вот оно как…
Такое же безразличие, по всему видно, было и у Танётки с матерью. Они сидели понуро, за всё время голов не подняли. Что-то у них было не так. Ведь когда откупаются, своему избавителю всей семьей в рот заглядывают, норовят угодить. А эти молчат, как на похоронах.
Костюк. хотя разговаривал с тёткой Поркой, с Танётки же глаз не сводил, я это заметил сразу.
- Ты бы, Татьяна Лукьяновна. принесла солички. Закусывать хлебом без соли как-то непривычно.
Тётка Порка подскочила:
- Счас, счас подам.
- Ты, Прасковья, сядь, - остановил ее Костюк. - Садись, ты по-старше, все же мать. Пусть пройдётся Татьяна Лукьяновна. а я погляжу.
Пока Танётка шла в теплушку, Костюк, полуоткрыв рот и, бегая глазами вверх-вниз, пристально её осматривал. Танётка поставила на стол деревянный половник… Пытаясь заглянуть в опущенное лицо Танётки, Костюк поблагодарил:
- Спасибо, Татьяна Лукьяновна. Уважила. Подвинь-ка, пожалуйста, солонку вот сюда, - он указал на свободное место пе-ред собою.
Танётка исполнила желание, Костюк потянулся накрыть её ла-дошку своей рукой, но Танётка отстранилась. Ладонь Костюка упала на пустую столешницу. От нечего делать он затарабанил пальцами… Чего удумал – заигрывать. Во, во, у Костюка и голос пожесточал, конфуз, значит, не понравился, обиделся, на Танётку прекратил лупиться. Правильно, лупись на тётку Порку, рычи, как хочешь.
- Скоро у меня все отворуются, вот те слово. Ты, Прасковья, небось, про овчарку и не слыхала? О-о, что твой волк! Оказывается, собак специально обучают, чтобы воров ловить. Я подам на разрешение, должны и мне такую собаку выписать.
Костюк вдруг вышагнул на середину комнаты, чуть ли ни от стенки до стенки раскинул руки, загородил весь свет.
- Эх, сплясать бы, да нет музыки, - крутнувшись до сапожного писка, он возвратился на прежнее место, вылил из бутылок остатки, выпил: - Ну, ладно. Как договорились. Пойдём, Татьяна Лукьяновна, колоски свои заберёшь.
Слава богу, никакой тюрьмы теперь не будет. Радоваться следует, а Танётка почему-то вздрогнула, уставилась на мать. Та угнуто молчала.
- Или передумали? Гляди, Прасковья! - Костюк вскинул голову, поднялся.
Танётка тоже поднялась. Тётка Порка закричала на неё:
- Чего стала? Иди! Тюрьма ай лучше?
Костюк шагнул к порогу…
Потом в сараюшке вскрикнула Танётка.
- Молчать! - прохрипел Костюк.
Я ничего не понимал. Кто-то из ребят хохотнул:
- Обабилась».
Казалось бы, нередкий эпизод с сельской девушкой. Но Танётка была самой красивой, самой умной и потому гордой девушкой. Её любили все мальчишки хутора. Её жизнь могла бы стать счастливой. От её горя застрелился любимый и любящий её человек – Вентерь. Она не смогла перенести позора и надругания. Финал рассказа потрясает читателя. Автор сообщает следующее.
«Времени утекло - как воды. Давно я стал горожанином, из мальчика превратился в белорунного деда.
И маме пошёл уже сотый годок, скоро век закруглит. Как-то она вдруг вспомнила:
- Что ж ты, про Танётку ничего не слыхал?
То, что Костюк выхлопотал Танётке справку в город, и что там она за харч и одёжку нянчила чужих детей, мама и без меня знала. Свои же нынешние догадки выкладывать я ей не посмел.
А случилось вот что.
К мусорным ящикам стали прибиваться одичавшие собаки, а в последние годы к ним добавились не менее одичавшие старушки. В одной из них мне попритчилась Танётка. Видел я её всего несколько раз, и то сказать – видел ли? Да не видел толком.
Когда я появлялся у ящиков с ведром мусора, она, сдёрнув на лицо платок, отходила в сторону. Точь-в-точь вели себя и собаки, не подавая голоса, они уступали место человеку с ведром, не приближаясь, выжидали невдалеке, но на безопасном расстоянии, словно боялись, что их непременно ударят.
Я всё не решался заговорить с этой старушкой, пока не обожгло стыдом: «Дурак же! Дурак! Что же ты сторонишься? Ведь своим позором она, в сущности, спасла тебя, как знать, чем бы тогда всё кончилось». И я осмелился спросить:
- Послушайте. Вас не Танёткой ли звать?
Из-под насунутого на лоб чёрного платка на меня угрюмо и долго глядели.
- Танётка, да? Ну, Танётка же? - обрадовался её молчанию как согласию.
Я содрогнулся от того, что она мне сказала:
- Если хочешь стать рядом, становись. Места всем хватит.
Больше я её не встречал».
Помимо острой и изящной драматургии сюжета рассказа «Бучило» Михаил Николаевич дал яркое и выразительное изображение героев.
Прежде всего главный персонаж – Мишка. Это деревенский мальчишка, не испорченный городской «цивилизацией». Он ис-кренен и прям в суждениях и поступках. Например, сделал заме-чание матери, которая молилась Божьей Матери и Христу перед иконой Николая Угодника. Здесь не только правдивость, но и некая отвага: Бога побаивались.
Автор показывает и истощённость подростка, в пищевом репертуаре которого были крапива, кислица, полевой лук-чеснок, конский щавель и лебеда без единой картошки. От такой пищи скулы сводит. «Тем паче, когда в руках – большущая скибка первого в это лето хлеба, чистого, без подмеса... Стоило губам коснуться хлеба, он, словно крылья обретал, мгновенно мимо зубов и языка лётом летел дальше».
Михаил Николаевич Еськов – удивительно изящный мастер в изображении детской любви. В рассказе ни разу не произносится прямо слово «любовь». Но читатель видит, у Мишки к Танётке трепетная, светлая и святая любовь. Она никак не проявляется в словах, обращённых к девушке не потому, что Танётка избрала старшего из ровесников Вентеря, а по благородству. Танётка – не Мишкина невеста, а Вентеря. Но Мишкина любовь торжествует во всех поступках мальчишки. Когда управляющий совхозом пригрозил распороть ножницами рейтузы девушки, Мишка, бессильный защитить её от позора, чтобы не видеть постыдного правежа, закрыл глаза и, обезумевши, завопил: «Танётка! Ду-ура!». И таки спас! Отчаянный возглас придал мужества девушке.
Михаил Николаевич Еськов тонкими штрихами и нежными красками умело рисует любовь Мишки к Танётке.
«Мой напуганный слух напряжённо рыскал среди чужих звуков, пытаясь в общей мешанине отыскать знакомые голоса. Я уже несколько раз обманывался, то слышалась Танётка, то кто-нибудь из ребятни».
Читатель понимает, что мальчишка грезил услышать голос девушки.
Опасное и рискованное дело идти первым по болоту, про-кладывая путь остальным ребятам. Была тревога за Танётку. Но не только. Мишка ещё и стремился обратить на себя внимание юной красавицы.
«Теперь я не мчался напрямки, а выбирал место, куда бы по-тверже поставить ногу. Оборачивался, командирски покрикивал:
-Другой след не прокладывать! Гуськом - по моим ступкам! Утонуть недолго».
Мишкиной любовью объясняется и его невольное желание выделиться.
«Не знаю, как произошло, но я снова бежал впереди. Откуда только силы брались…».
И уже совсем прозрачно звучит фраза о прямой любви.
«И, как никогда, хотелось быть рядом с Танёткой».
Мишкина трепетная любовь пронизывает почти весь рассказ. В длинной цитате, которая мною приводится ниже, отражены многие детали Мишкиного душевного состояния: и стремление понравиться Танётке, и надежда на ответное чувство, предосто-рожность, чтобы не догадались другие, и ревность к Вентерю.
«Нет, у меня с Танёткой ходьба – куда иголка, туда и нитка – не получалась. Сколько ни подстраивался двигаться, как Вентерь, мы всё равно разбредались. Танётка, ясное дело, не подозревала о моих мыслях, она самостоятельно шастала по стерне: вперёд, влево, назад, вправо, влево – туда-сюда, лишь бы глаз заметил колосок. Не будешь же дуралеем повторять каждое её движение, мало того, что с пустой сумкой останешься, ещё и обнаружится твоя причуда, на смех поднимут.
Иногда наши руки тянулись одновременно к желанному ко-лоску, и радостно было не пожадничать, уступить. Такое я испытывал впервые. Отчего-то было стыдно, я боялся, вдруг Та-нётка догадается что творится в моей душе. И в то же время неведомо как хотелось услышать или увидеть какое-нибудь малю-сенькое подтверждение, что ей тоже со мною радостно и надёжно. Но колоски нас чаще разводили, чем сводили. Как нестерпимо горько я это чувствовал.
В какой-то очередной раз мы чуть не столкнулись, наклоняясь за колоском, и Танётка в стерне, под травой прикоснулась к моим пальцам. От радости обожгло всё внутри. Наконец-то! Я не ошибся, Танётка не только коснулась, но и придерживала меня за пальцы, не давая распрямиться.
- Веню не встречал? - шепотом спросила она и, словно вилами пробрушила насквозь.
- Нет, не видал, - не задумываясь, солгал я.
И правильно сделал, что солгал. Не хватало ещё расхваливать её Вентеря, как он нахапал колосков у моста после нашего ухода. Пусть сам возвышается. Мне это ни к чему. У меня на шее, считай, целое хозяйство, я тут за старшего. И хотя ребятня особо не расходилась, вертелась поблизости, больше для острастки, чем для порядка, кинулся на них покрикивать:
- Не разбредайтесь! Скликать не буду!..».
Вот ещё трогательные мазки картины Мишкиной любви к Танётке.
«- В лощину не заходить! - распорядился я…
- Мишка, карауль нас! - приказала Танётка.
Ишь, зараза, раскомандовалась, командуй своим Вентерем. Не успел я воспротивиться…
Хотя во мне и горела обида на Танётку, команда её подейст-вовала.
Танётка вдруг споткнулась и чуть, было, не упала.
- Заснула, - рассмеявшись, призналась она.
«Должно быть, с Вентерем полночи прогуляла. Так тебе и надо», - отчего-то я пожалел, что она не растянулась на дороге.
Ноша была сладкой, и возвращать её – ой как! – не хотелось:
- Иди, иди. Я понесу. Отдохни.
Танётка-Танётка... Я и не подозревал, что мне будет так её жалко».
Проявление любви может быть различным. Можно говорить о звёздах, можно петь любимой песни, читать стихи, не важно, свои или других поэтов. Можно говорить нежные слова, обнимать и целовать. Но нет высшей меры демонстрации истинной любви, чем пожертвовать собой ради любимого человека. И Мишка этот подвиг совершил.
«- Мчитесь! Костюка я обману! - выкрикнул неосознанно и тут же вертанул в сторону, на свеклянище. Взбежал на взлобок и, чтобы обратить на себя внимание, замахал сумкой, что было мочи, заорал: - Эге-ге-гей! Лови!
Костюк свернул с дороги, нацелился за мной…».
Когда объездчик Костюк угрозами передать дело в суд и при помощи матери принудил Танётку к бесчеловечному позору, Мишка был потрясён.
«Домой меня довели ребята. Они бубнили матери: творится с ним что-то неладное, бормочет сам с собой, горячий, аж не притронуться».
Следует обратить внимание на концовку рассказа. К моменту последней встречи с Танёткой в городе, Мишка уже был обеспеченным человеком. Разговор был у мусорных баков, где, по-видимому, кормилась Танётка.
«Я содрогнулся от того, что она мне сказала:
- Если хочешь стать рядом, становись. Места всем хватит.
Больше я её не встречал».
Теперь зададимся вопросом: мог ли он материально и морально существенно помочь Танётке, уже старой, одинокой и неустроенной, ведущей жизнь бездомной собаки, но любимой женщине? Он этого не сделал.
Автор, Михаил Николаевич Еськов, не стал придумывать счастливого конца. А если бы написал, что он дал Танётке какие-то деньги, снял для неё квартиру, ещё больше – пригласил к себе домой, то это было бы нереально.
Мне известен случай, когда мальчик и девочка учились в пятом, шестом и седьмом классах. Потом их пути разошлись на шестьдесят лет. Когда ей исполнилось семьдесят пять, а ему семьдесят семь, они встретились там, где они учились. Одноклассники обрадовались встрече. Он узнал, что она бедствует. Муж умер, два сына не работают, есть внук, сама сидит на валидоле, её пенсия составляет три тысячи девятьсот рублей. Он дал ей все оказавшиеся при нём деньги – тысячу рублей. Вернувшись домой, рассказал жене, которая приказала тут же выслать однокласснице ещё две тысячи. Он выслал. Когда он ещё приехал и дал ей тысячу, разрешённую женой, то одноклассница сказала:
- Конечно, спасибо тебе. Но ты мне больше денег не давай.
Танётка, гордая девушка, могла отказаться от Мишкиной благотворительности. Такова печальная повесть о детской любви, так проникновенно описанная Михаилом Николаевичем Еськовым.
Другой выразительный портрет рассказа «Бучило» – Танётка. Её образ достоточно ярко представлен мною в цитатах о Мишке. Поэтому не буду повторяться.
Хорошо показан жестокий и беспощадный объездчик Костюк. Он погубил судьбы многих людей, в том числе гордого Вентеря, слабоумного Кыли и Танётки. Почему-то с ним ассоциируется беспощадное болото, бучило, и даже бесчеловечная советская власть.
Тепло автор описал и мать героя, начиная с молитвы в защиту своего писклёнка.
Яркой фигурой, народным героем изваян Михаилом Николаевичем Еськовым юноша Вениамин Терехов, по кличке, образованной из первых трёх букв имени и фамилии «Вен» и «Тер» - Вентерь. Его мужество в выражении протеста против жестокой власти сродни подвигу на войне. Он и погиб во имя великого понятия – любви к Танётке.
Сама же Танётка представлена автором как самая красивая, гордая, смелая, предприимчивая. Она, как и её верный возлюбленный Вентерь, пала жертвой «бучила», то есть смертельно опасного и страшного болота, воплощением которого стала сталинская доктрина по отношению к колоскам.
Интересным получился у автора образ управляющего совхозом. Как человек, он понимал, что Вентерь прав в словесной битве с ним по поводу запрета сбора колосков. Потому что у Вентеря здоровая человеческая философия по этому случаю. Но управляющий должен был создавать образ изверга, чтобы о нём прошла молва в среде начальства как о непримиримом защитнике пресловутой социалистической собственности.
Выписанные Михаилом Николаевичем Еськовым образы дают правдивую картину жизни хуторян послевоенной России.
Успеху рассказа способствуют и описание пейзажей, в част-ности, болота, картофельного и свекловичного полей, оврагов, заросших кустарником, скудной еды из трав.
Радугой играет и выразительная речь автора и героев.
Неизбежные в жизни эротические картинки Михаил Николаевич Еськов изображает тонко и целомудренно. Это и мальчишка, схвативший штанишки и с голым задом убегающий от сверстников. Это и эпизод: «Мама всплеснула руками:
- Гля-я-кося! Застыдился... Раньше по деревням ребята постарше тебя без порток бегали. Перед женитьбой оденутся – и весь тот-то стыд». Это и Танётка «…другой рукой к подбородку подхватила ещё и платье. Я остолбенел. Танётка была без ничего... А откуда им быть, трусам-то?   у нас и бабам нечего надеть… Передо мною не улетучивалась развилка Танёткиных ног и чёрный рисунок в виде распластанной ласточки».
Проза Михаила Николаевича насыщена деревенскими словами, искажёнными по разным причинам: для усиления вырази-тельности, по незнанию грамматики, влиянием близкой Украины.
Писклёнок – звукоподражательный образ, соединяющий два понятия: цыплёнок и его писк.
Ён – искажённое «он». Это слово легче произносится и ярче звучит.
Юрод – слово, пришедшее к нам из старо-славянского языка - оуродъ, юродъ – дурак, безумный.
Ошивайла – простонародное от глагола «ошиваться», то есть болтаться.
Горем перепоясаны – яркое народное выражение. Перепоясаны – значит «накрепко» и «надолго».
Одни мошши – правильно «мощи» – крайняя степень худобы, истощение. Удвоение буквы «ш» вместо «щ» упрощает про-изношение.
Немоляха – слово, означающее «не молящийся». В нём содержится упрёк и осуждение безбожия.
Пашаниса – пшеница. Облегчает выговор, разделяя два со-гласных глухих звука, тем самым усиливая звучание.
Дюже – давно обрусевший украинизм. В украинском языке «дуже» – литературно правильное. Означает «очень».
Ихний – неграмматическая норма от слова «их». Искажение имеет под собой логическую основу. Местоимение «их» может означать как форму родительного падежа множественного числа без определения рода, отвечающего на вопрос «Кого?». «Их нет дома», так и притяжательный вариант, отвечающий на вопрос «Чей?». «Это их ребёнок». Стремление избавиться от двусмыс-ленности оправдывает применение слова «Ихний».
Мушшина – правильно «мужчина». Стоящие рядом звуки «ж» и «ч» трудно произносятся. Вместо них удваивается звук «ш».
Борш – правильно «борщ». Облегчает произношение.
Отошшал – правильно «отощал», упрощает произношение.
Тростила – разбавляла.
Не зявси – украинизм. Означает «не зевай», «не лови зяв». В украинском языке вульгарное «роззявыв рот», негативное слово.
Надёжа – слово более широкого значения, чем надежда. Тут и основа, и гарантия
Шшалкать зубами – правильно «щёлкать», в переносном смысле голодать.
Кошлатый – лохматый, украинизм.
Дык и дак – правильно «так», простонародные выражения.
Али – правильно «или».
Или вот ещё слово «ай» в предложении «Тюрьма ай лучше?». Здесь ай означает или. Как же или превратилось в ай? А вот как: или-али-айли- ай.
Приборматывать – слегка, негромко и редко бормотать.
Подь-ка – правильно «подойди-ка», народный говор.
Обнаружилась девкою, обфигурилась – тактичное определение внешних признаков полового созревания девушки.
Отчикнуть – отрезать ножом или ножницами что-то.
Всхохотнул – ехидный смешок.
Подгыгыкнуть – звукоподражание нагломуиздевательскому и грубому смешку.
Непролазная урёма – слово из экзотической русской речи, означающее влаголюбивые растительные сообщества, например, кустарники, леса, заросли тростника. То есть неугодья, урочища, потому «урёма».
Провалье – украинское слово среднего рода «провалля». Место, куда что-то провалилось.
Бездонье – красивое слово, означающее «бездна».
Кудлато – украинское слово, означающее «лохмато».
Ломанулись – простонародное слово, имеющее оттенок осторожного быстродействия по отношению к слову «вломились».
Гля-я-кося! Ну-кося – романтичные и интимные возгласы.
Важкая – украинизм, означающий «тяжёлая».
Хвунт – искажённое «фунт». В деревенской речи часто труднопроизносимая буква «ф» заменяется буквами «хв».
Нехлебная плотность, паровитая пашаничка – удачные изобретения автора рассказа.
Великдень – украинское слово, означающее «Пасха».
Те-та – те, но с усилительной частицей «та». То же и слова «то-то» и «та-та».
Лютовать – сердиться, злиться. В украинском языке месяц фев-раль – «лютый».
Деилось – творилось, происходит от «деялось».
Зёрнушки – зёрнышки, но более нежное обращение.
Планида – судьба, доля, участь. Обычно о плохой, тяжёлой судьбе, горьких временах.
Посадють – посадят. В сельском южнорусском языке речение глаголов с мягким окончанием – влияние украинизмов.
Ды – да.
Едиво – еда, отрицательное отношение к невкусной пище.
Гожался – прекрасное народное изобретение, подмеченное Михаилом Николаевичем Еськовым. Это слово «годился» только в прошедшем времени. И это «только прошедшее» время изумительно в народной речи закрепляется.
Грабанул, сумяра – превосходная степень от слов «нагрёб» и «большая сумка».
А вот целая яркая фраза автора: «Прорастало в нём что-то горбылистое: клешнястыми стали руки».
Штой-то – что-то, но усиленное буквой «й».
Загорнуть – украинское слово, имеющее широкий смысл – «загрести», «обнять», «завернуть», «упаковать».
Бывалоча – правильно «бывало», усиленное окончанием «ча». Очень распространена такая манера речи. Это «ча» при-соединяется ко многим частям речи, например, «кудаича», «чтоича», «такоича».
Шастать – шнырять.
Пробрушить – проткнуть, протолкнуть, пробить.
Поусыпистее – гуще, больше, полнее.
Окомелки стоячего жита – мощные скопления ржи.
Тележиться – лениться, тянуть время.
Оберучь – работать споро, обеими руками. Чисто украинское слово.
Подрассыпать – немного рассыпать.
Прогромыхать – промчаться с грохотом.
Зыркнуть – метнуть краткий и быстрый взор.
Заканать – заделать, спрятать, замаскировать. В уголовном сленге «канай отсюда» охначает «уйди», «исчезни».
Отзынуться – отойти, открыться.
Распанахать – широко раскрыть, раздвинуть, разорвать.
Буравцом ввинтился в образовавшийся лаз – проник, пролез.
С лошади грузно шмокнулся – свалился с густым и тяжёлым шумом.
Облёпом сидели мухи – облепили.
Вот чудная и броская фраза автора в устах героя: «В оскомелке зеркала зерил свет».
Давеча – редкое в настоящее время, отживающее слово, означающее «некоторое время тому назад, недавно, незадолго до чего-либо».
Счас – сейчас.
Гондобить – строить из некачественных материалов.
Белорунный – со светлыми волосами. От греческого слова «руно», овечья шерсть.
Приведёнными мною словами не ограничивается вся гамма языка Михаила Николаевича Еськова в данном рассказе. Читатель наверняка обратит внимание на то, что многие слова частично из-менены с целью придачи им иного оттенка. А это и есть словотворчество, развитие языка.
 
IX. Радость и счастье бытия
Герой рассказа Михаила Николаевича Еськова был рыжим.
Общее название человека по цвету волос «рыжий» – довольно условное. Рыжий цвет волос насчитывает около десятка оттенков: от соломенного до каштанового. Здесь и жёлтый цвет, и золотистый, и медный, и оранжевый, и огненно-красный, и красно-коричневый.
Людей с рыжим цветом волос рождается не так много: один-два процента. В Шотландии рыжих рождается двенадцать про-центов.
Поэтому рыжий цвет волос всегда невольно привлекал к себе внимание окружающих. Некоторые люди приписывают обла-дателю такого цвета волос какие-то особые свойства характера: злобность, карьеризм, нетерпимость к чужому мнению, склонность в верховенству. Приводят в пример удачливых представителей в истории. Рыжими были царь Давид, Нерон, английский король Ричард Львиное Сердце, Эрик Рыжий и его сын Лейф Счастливый, открывший Америку, Бисмарк, Галилео Галилей, Фридрих Шиллер, Христофор Колумб, Леонардо да Винчи, английская королева Елизавета Первая, Наполеон, Ленин, его жена Крупская и даже его любовница Инесса Арманд.
Нет смысла продолжать этот список. Скорее всего, что такое отношение к рыжим несколько преувеличено. Хотя и не лишено полностью оснований. Оказавшись по воле судьбы обладателем редкого цвета волос, рыжий невольно привлекает к себе нездо-ровый и часто негативный интерес. Например, как к врождённому дефекту. Он вынужден готовиться к отпору разных наскоков на себя. Рыжий и сам не рад своему цвету, стыдится его.
В России к рыжеволосым с подозрением относились не только простые люди. Бывали времена, когда отрицательное отношение к ним проявляло даже государство. Так, в период правления Петра I был даже издан строжайший царский указ, категорически запрещавший косым и рыжим занимать государственные посты и свидетельствовать в судах: «…понеже Бог шельму метит!».
В рассказе Михаила Николаевича Еськова «Ни тучки, ни хмарки» рыжий цвет волос Никиты Алдохина сыграл благодатную для него роль. Его именно за огненный цвет волос полюбила самая красивая, самая лучшая девушка местности.
Сюжет рассказа состоит в изображении автором зарождения, расцвета и неожиданного прекращения первой взаимной любви героев.
Автор определил жанр своего произведения как рассказ. Но тот огромный отрезок времени, который мы просожительствовали вместе с героями невольно наталкивает нас на мысль, что это всё-таки повесть. Пусть небольшая по объёму, но значительная по важности для героев событий.
Почему я назвал время действия огромным? По значимости. Это повесть о первой любви. На мой взгляд, нет ничего продол-жительнее, важнее и прекраснее первой любви. Тютчев, говоря о Пушкине, писал: «Тебя, как первую любовь, России сердце не забудет». То есть первая любовь бессмертна, а потому вечна. Любовь – величайший дар Божий. Её нельзя ни отменить указами или законами, её невозможно ни запретить, ни убить, ни купить.
Порой для человека, пережившего это великое чувство, мимолётный кусочек времени, прожитый в состоянии любви, важнее всей остальной благополучной жизни: производственной карьеры, тусклого супружества, рождения детей, всяких других увлечений в доходящей до равнодушия и тоски остальной жизни.
Курский писатель Евгений Иванович Носов напутствовал молодых литераторов:
- Надо писать так, чтобы в твоём произведении было нечто такое, что сделало бы в мозгу читателя дополнительную царапину, добавило бы на всю жизнь ещё одну извилину. Тогда это – настоящее произведение.
Этой царапиной может быть трагедия героя, пусть это человек или даже животное, например, гибнущий от преступного равнодушия людей жеребёнок.
Добавить извилину читателю может и переживаемая с героем радость. А какая радость может быть больше, чем радость любви!
Лейтмотив повести Михаила Николаевича Еськова – первая любовь. Интересно наблюдать, как об этом пишет автор. «Слу-чилось что-то неведомое, потому как раньше и с мальчишками, и с девчонками вёл себя одинаково привычно, смущаться не до-водилось. А тут словно потерял сознание, не мог сообразить, что с ним произошло... язык, будто примёрз, лишился обычной сво-боды».
Всё остальное в повести служит изображению силы, трепет-ности, красоты и счастья любви Никиты к Ленке.
Сюжет повести выстроен не в строгой хронологии происшедших событий.
Есть такое понятие: проблема у автора поиска первой фразы. Бывает, что найти первую фразу труднее, чем написать всё остальное произведение.
Для такого писателя, как Михаил Николаевич Еськов, проблема первой фразы не так остра. Вот его первая фраза.
«Никита Алдохин полагал, что счастье – это когда душа ясная и от жизни ей ничего не надо».
Можно было бы прицепиться, привязаться к автору.
Есть такие понятия в нашей жизни, которые не могут быть точно определены словами. На мой взгляд, нельзя сформулиро-вать точно и всесторонне такие понятия: мать, бесконечность, Бог, Вселенная, добро, душа, справедливость, счастье, любовь.
Мой сослуживец Коля Абросимов, к сожалению умерший рано, в сорок пять лет, обходил отдел главного технолога завода с вопросом: «Что такое счастье?». Отвечали по-разному. Женщина сказала: «Моё счастье в детях». Один карьерист определил: «Счастье в служении народу». А талантливый конструктор Виталий Андреевич, способный один заменить весь этот отдел главного технолога, пошутил: «Счастье – это когда туалет свободный». Так что счастье – неопределимое понятие. То же и любовь.
Но Михаил Николаевич здесь спрятался за героя Никиту. Рассказ-то от первого лица. Это Никита, герой произведения, так трактует счастье. А что с него, шестиклассника, взять?
Смотрим, как развивается сюжет. Сначала мы узнаём о том, что «твоя Ленка» нагуляла ребёнка. Вроде неприятное дело. Од-нако ни герой, ни, полагаю, читатель не видят в этом никакой драмы. Явление весьма распространённое. Матерей-одиночек много. И только потом всё становится на свои места.
Синдром возникшей к Ленке любви стал стремительно проявляться. «Никита крутил бы мельницу в одиночку, лишь бы Ленка была напротив. Он стыдился открыто её разглядывать, украдкой любовался волнистыми кудельками на лбу. А за атласно блестевшими сливовыми глазами наблюдать мог лишь неуловимое мгновение».
Масла в огонь подлила родственница Ленки – Нюсик:
- Микишка, скажи, Ленка – красивая?
«Нюсик будто уличила Никиту в чём-то постыдном, о чём при людях ни за что не сознаешься. Он угнулся, запылали щёки, даже уши налились раскалённым пеклом».
Здесь мне хочется остановиться и обратить внимание на яркую, образную авторскую речь. Можно было бы сказать «по-краснели уши» или «налились кровью» или… А тут «налились раскалённым пеклом». Такой вот мастерский мазок на холсте картины. Колорит авторской речи Михаила Николаевича Еськова общеизвестен. Неуклюжие и наивные «методы» объяснения в любви при помощи испачканных грязью ног позади. Они не дали результатов. Состояние героя автор описывает изумительно сочно. Так бывает почти со всяким юнцом. «Как нелегко молчать! Можно бы как у любой сверстницы поинтересоваться насчёт задачек или стишков на летнее задание. Но это выглядело бы совсем по-ученически. Говорить же хотелось не про школу, а про что-нибудь интересное, про что-нибудь этакое. А ничего этакого в голову не являлось. И всё же что-то с Никитой происходило, он вдруг заме-тил, что прежний стыд, безотчётная скованность потихоньку убывали. Теперь хоть ненадолго, но всё же мог рассматривать и ситцевое с синими цветочками платье, облегающее наливные девичьи выступы, и округлое улыбчивое личико с приоткрытыми губами-оладушками, и, как необходимое украшение, ниспадающие цыгански чёрные кудряшки. Всё было живое к живому, всё ложилось на душу».
Теперь мы уже видим и героиню Ленку. Мы её узнали не со слов автора, а через восприятие Никиты. Согласитесь, приём весьма выигрышный в художественном произведении.
Влюблённый человек, будь то парень или девушка, на определённом этапе начинает заниматься самоанализом, самокопанием, самобичеванием, самопоеданием. Он-де и некрасивый, и не остроумный, и плохо одетый. Бичует себя, что не умеет, как другие, танцевать, что вообще не из первого ряда. Усугубляют самоубийственную критику неизбежные промашки в поведении. «Борозды грязи до колена покрывали Ленкину ногу. Какой позор! Наженихался!.. Не помня себя, опрометью жиганул из хаты… Обидные промашки, конечно, случались и раньше: жи-вёшь-то ведь в первый раз, без ошибок не обойтись. Но никогда так не позорился, как сейчас. Это ж к Ленке теперь во всю жизнь на глаза не покажешься».
И дальше:
«Впереди был целый день. Никита скомкал бы его в кулаке. Он не знал, куда себя деть: всегдашние игры-забавы враз стали неинтересными. Вообще видеть никого не хотелось. Весь мир опротивел. И сам он будто лишний на этом свете».
Но выяснилось, что не всё так мрачно. Оказалось, а может, показалось, что и Ленке он приглянулся. Она разрешила ему даже ноги себе помыть. Автор тонко описывает эту сцену. Показывает и притворное равнодушие Ленки, безусловно, довольной прикосновением рук парня, и показную обыденность Никиты.
«Ручей сочился из топкой рыхлятины, ополоснуть ноги можно, лишь став на шаткую кочку. Без сноровки удержать равновесие нелегко, и Ленка, как всякая девчонка, испуганно визжала и оттого ещё больше вихлялась. Упасть могла в любую минуту, а там багно с торфяной жижей по уши. Видя, что Ленка самостоятельно ни на что не отважится, Никита набрался смелости и решительно распорядился:
- Не колтыхайся, замри, стань ровно.
- А ноги?
- Ноги я тебе помою.
- Да мне неловко. 
- Чего - неловко? Раз сама не можешь, давай я сделаю. Заодно и свою грязь удалю.
Напряжение всё ещё нарастает. Автор не торопится. Надо ЭТО показать. Потому что оно – торжество, триумф и апофеоз первой любви!
«Положение нелепое: ноги чистые, а возвращаться надобно по истоптанному болотному месиву. До упористой суши отважился донести Ленку на руках. Она, скорее всего, не сообразила, что произошло, потому как, став на землю, продолжала неустойчиво пошатываться, будто под ногами по-прежнему не было опоры. Ленка находилась так близко, так близко… Никита зажмурился, и торопливо, испуганно, едва дотронувшись, почти издали поцеловал губы-оладушки».
Такой вот первый поцелуй «дороже» дальнейших самых интимных отношений. То уже будет проза. Пусть радостная, пусть торжественная, но всё-таки проза. А это!..
«Как целуются парни с девушками, видеть не доводилось. … ещё нежнее он приблизился к Ленкиным губам. От этого при-косновения сохранился живой, ощутимо прилепленный отпечаток, будто всё это сейчас ещё продолжалось. Пальцы тоже берегли почти действительное присутствие ласковых ног, которые он тщательно натирал травой-мыльнянкой и до бодрого скрипа под ладонью обмывал прохладной водой. Казалось бы, что тут особенного, ноги как ноги, но от них исходило что-то такое, от чего он испытывал хмельное удовольствие. И вообще, за этот день он стал совершенно другим: Ленка заполнила собою все его мысли, такой беспредельной властью распорядилась, что ос-тальному миру не оставила и малой толики. При разговоре с ней у него даже голос менялся, слова обволакивались покорностью и пахли мятой».
Михаил Николаевич Еськов так описал эту сцену, что невы-носимо хочется побывать шестиклассником, так хочется оказаться на месте Никиты, так хочется побыть счастливым!
Далее события развиваются естественным образом для взаимно влюблённых. Хотя есть эмоционально изображённая автором пикантная ситуация. Она возникла не на пустом месте. И автор это убедительно показывает. Вот ступени её развития.
«Ленка стала мерещиться всюду. В какую бы сторону ни глянул, непременно ожидал её увидеть, в любой размытой далью или даже определённо стариковской фигуре всё одно мерещился знакомый силуэт. Вожделенный обман воспринимался как всам-делишная явь. Не раз и не два на такое преображение сердце отзывалось сладким томлением и начинало бешено колотиться, были б крылья, полетел. Без Ленки – край, жить нечем: в одну душу захотелось встретиться. Летом и изредка осенью по сухой погоде она, бывало, сама объявлялась у Нюсика. А зимой по снежному полю без попутчиков кто ж её пустит? Лютая крещен-ская пора – время волчьих свадеб – и того страшней».
Решил Никита сходить на свидание в соседнее село в самый крепкий крещенский мороз в лаптях. Это подвиг. Даже двойной. Любовный и просто человеческий.
Конечно, страхов натерпелся. Главный из них – не сбиться бы с дороги. Можно заблудиться и замёрзнуть. Другой страх – волки. Ещё один – можно отморозить руки и ноги.
И вот, наконец, Никита услышал незатейливую, как считает автор, «обрусевшую» украинскую песню. А песня «Ни тучки, ни хмарки» намного больше всё-таки украинская. Песня народная, поэтому в разных местах слова могут розниться. 
Сам автор, Михаил Николаевич Еськов, родился и прожил до учёбы в медицинском институте в Пристенском районе Курской области, одном из пограничных с Украиной мест. Там простые люди говорят на приятной помеси русского и украинского языков.
В песне чисто украинская речь. Как, например, и в песне «Ой, при лужку, при лужку». Но они прижились на юге России.
Почему мною здесь приведена вся песня? Потому что она – действующее лицо. С этой песней пришло спасение для героя. И не только. Ведь, в конце концов, осталась у Ленки дытына мала, хотя и не при таких, как в песне, печальных обстоятельствах. Эта песня дала название всей повести.
Как говорят шахматные комментаторы, далее последовало. При входе в село Никите попалась Ленка. Это счастливый случай. Она могла не пойти за водой, а сидеть до утра дома. И выкурить её оттуда нельзя было никаким способом – родители бы не пустили.
Вторым счастливым делом было то, что Ленка пустила его окоченевшие руки к себе в пазуху. Вот как выглядит эта трога-тельная сцена.
- Ники-и-ша…Как же ты не побоялся? Один, ночью… Ми-ленький, да ты без рукавиц. Сейчас, родименький… … Сейчас отогрею.
«Расстегнув пуговицу на фуфайке, она препроводила его руку в пазуху и не поверх кофточки, а под неё, к голому телу. Ещё не веря случившемуся, он робко накрыл ладонью горячую упругость груди. Будоражило всякое прикосновение к Ленке, а тут захлебнулся от ощущений, в голове лихорадочно застучала кровь, и весь он вспыхнул волнующим огнём. С сухого неуправляемого языка жарко сорвалось: 
- Вот это жизнь!
- О чём – ты?
Еле нашёлся, чем заслонить несуразное восклицание:
- Да я к тому, что греюсь».
Казалось бы, вот кульминация рассказа или, если угодно, повести. А мне кажется, что мытьё ног и первый поцелуй – со-бытия в первой любви более трепетные. В данном случае пафос ситуации овладения девичьей грудью снижен тем, что Ленка сама предложила и даже запихнула в свою пазуху Никишкину руку.
Далее Михаил Николаевич описывает «любовь» так.
«Случился момент, они забылись в объятиях, и Ленка поначалу попрепятствовала, затем, как тогда зимой, пустила его руку к груди. Ладонь, будто изначально для того и предназначалась, удобно и волнующе цепко облегла бесподобную выпуклость. А дальше разум уже не присутствовал. Оседая в траву, в отчаянии Ленка выдохнула: «Сколько ж у тебя рук! Они всюду!»… Потом, обвиснув у него на плече, она плакала: «Что мы наделали!.. Что наделали!.. Мы ж не муж и жена…». Пересохшими губами, не успевшими остыть от внутреннего жара, Никита благодарно целовал влажные от росы Ленкины волосы и недоумевал, как в такую минуту можно плакать. Ведь столько необыкновенного произошло, считай, раньше жил зажмурено, а тут глаза открылись. В нагрянувшем незабываемом блаженстве только что на небесах не побывал».
Никита и Ленка срослись любовью. Решили, как подрастут, пожениться. А пока договорились бежать и жить как муж с женой.
Судьба им помешала. Ленку увезли в Москву. Там она вышла замуж, родила сына, потом приехала рожать второго сына в родное село.
«И в то же время, словно о родном человеке Никита думал о Ленкином муже». Он, как и Никита, был рыжим! Может, как родственная душа, «тот, как ни странно, ревности не возбуждал».
Чем это пояснить? Ведь должна же быть ревность – спутник любви!
Видно, Главный Закон Любви в том и состоит, чтобы желать и делать для любимого человека как можно больше добра. Жертвовать и своими интересами, и своими чувствами, и собой. И замечательный курский писатель Михаил Николаевич Еськов это прекрасно описал.
«Хотя всё уже разрешилось без его участия, Никита продолжал терзать себя непростой задачей. Спасти Ленку с одним ребёнком на руках – вопросов не вызывало. Знай же о двух чужих детях, поступить так же – духу хватило бы?.. А это видение останется навсегда. Вот Ленка перед больничным крыльцом счастливится со своим семейством. Никита благоразумно скрывается за куст сирени. Но и там ему чудится, что Ленка нет-нет да устремляет взгляд в его сторону, прожигая сердце колючим ярким лучом».
Красной, может быть, вернее будет сказать, рыжей нитью через всё сочинение проходит тема рыжести героев: Никиты, мужа Ленки и двух её сыновей.
С малых лет Никита стеснялся своих каштановых волос и конопатости, а Ленка от его рыжести была в восторге, и ныне он готов был гордиться необычным раскрасом украшения головы.
Рассказ «Ни тучки, ни хмарки» многоперсонажный. Помимо главных героев, Никиты и Ленки, автор выразительно при помощи средств художественной прозы, поступков и слов, выписывает нам, читателям, сопутствующие портреты.
В этом ряду первой стоит мать Никиты. Она стоит на страже всех его интересов, тревожится за его поступки. Даже однажды закрыла его на замок, чтобы предотвратить его свидание с Ленкой. Несмотря на бесконечную любовь к сыну, она всё же проявила своё чувство порядочности в том, что этой порядочности и человеческому благородству учила сына: «- Надкусил - не бро-сай!».
И сын воспринял эту мораль: «слова её обыденно смешались со многим, что говорилось в тот день. Однако наказ этот не только не затерялся среди прочей словесной трухи, но оказался сейчас вроде спасительного знака, дававшего возможность ни перед кем не держать отчёт».
Дальняя родственница Никиты, Нюсик, легкомысленная, беспечная и добродушная деревенская девушка.
«- Микишка, скажи, Ленка - красивая?
Нюсик будто уличила Никиту в чём-то постыдном, о чём при людях ни за что не сознаешься».
Отец Ленки, Пёт, тоже человек правильный. Другой бы, встретив ухажёра пятнадцатилетней дочери, так бы отчитал «жениха», а то и оплеуху отвесил бы. Но тот «двинулся к хате:
- Зови своего ухажёра ночевать, а то, не дай бог, замёрзнет в поле.
Распорядился по-домашнему: лапти с онучами на просушку определил в кирпичные выемки-печурки, от утрешней топки здесь дольше всего сохраняется тепло. Хватило бы и рядна под боком, а ему дали ещё стеганое одеяло и подушку… Пёт подкашливал, давая знать, что не спит, что в хате все слышно».
Ленкин отец поменял ему онучи. Вместо прежних, протёртых до проглядной сетки, выдал совершенно новые шелестящей белой шерсти портянки величиною с бабий платок.
- Спешить надо. Мать, небось, все глаза проглядела, - напутствовал Пёт.
Мать Никиты отозвалась о нём добрым словом: 
- Пёт - только с виду мужик дюже сурьёзный. А так... Ну, ты сам видал... А за онучи – дай бог ему здоровья.
В рассказе есть ещё один интересный образ богатырь, дебо-шир и пьяница.
Вот картинка. «Из подсобки в столовую только что закатили новую бочку пива. С многоэтажной руганью Мазур растолкал мужиков, одним из первых отоварился. Он долго продолжал негодовать на очередь, как это посмели стать поперёк. Только после второй кружки умягчился...
- В курсе ай нет, Ленка Пётова с московским подарком... брюхатая. А чего, деваха собою видная, такую не пропустишь. Пускай очапается, подрулю к ней. Бабы меня любят. Где один подкрапивник, там и другой пристроится».
И ещё.
«С Вовкой Мазуром к вечеру снова довелось столкнуться. Тот был пьян до нечленораздельного бормотания, однако ж, затеял прежний разговор, хвастаясь, что с Ленкой у него будет полный ажур, разделает, как щуку... Ему было гадко от Вовкиного беспутного бахвальства».
По традиции этой книги теперь следует поговорить о языке художественного произведения.
Язык народа вообще – это важнейшее средство общения. Вместе с тем, родной язык служит нации и по многим другим направлениям. Поэтому словарный состав может изменяться в зависимости от назначения. Например, профессиональный язык имеет свои особенности. В юридическом языке допускаются нелепые с точки зрения академического взгляда словесные оборо-ты типа «вчинить иск», «потерпевшая сторона», «возбуждено дело», с ударением на «у». Общеизвестны морские термины, научные, шахтёрские, бюрократические, уголовные…
Самым «чистым», естественным, богатым и красивым считается язык художественной литературы. Помимо его главной задачи, средства общения, литературный язык является и «орудием» извлечения удовольствия и наслаждения из произведений культуры, прежде всего художественной литературы.
Но и он не застывший. Язык постоянно меняется: добавляются новые слова, устаревшие исчезают, а известные – видоизменяются.
Грани литературного языка Михаила Николаевича Еськова разнообразны в зависимости от того, чей это язык: автора, героя, от имени которого рассказывает автор, или речь второстепенных персонажей. Да и язык героев – рознь. Один язык взрослого человека, другой – ребёнка. Различаются у Михаила Николаевича Еськова речи героев по разным признакам.
В авторской речи он много «выдумывает» новых слов, в основ-ном, видоизменяя известные слова так, что они светятся новыми своими лучиками.
Другая составляющая часть языка курского прозаика – это украинизмы. Ничего не поделаешь, действия в рассказах и повестях происходят вблизи Украины.
Ещё одна часть новых слов – искажение русских слов персонажами по малограмотности, по традициям, для упрощения произношения или усиления толкования слов. В этом случае слова героев характеризуют их в большей степени, чем их поступки...
Теперь перейдём к языку Михаила Николаевича Еськова в этом рассказе.
«Ленка, гля! Хтой-то тебя изгваздал?» – «Ленка, глянь! Кто-то тебя испачкал?».
Ненаглазно – скрытно, тайком; хмарка – тучка, украинизм. По-украински и туча, и облако будет хмара. Брошенка – брошенная мужем жена, женихом невеста или брошенный родителями ребёнок; бочажины – глубокие лужи, ямы с водой, однокоренное слово со словом «бочка»; буркотали – бурлили; прохоное – жидкое; теперича – теперь; мокрятина – слово более вырази-тельное, чем мокрота; наженихался – презрительное, осуждающее слово по отношению к насватался; поухватистей – посмелее, посноровистее, побойчее; не хопом – аккуратно, выборочно; за-клёкнуть – загустеть, подсохнуть; родач – искажённый украинизм слова родственник, по-украински – родыч; копанка – выкопанная в низине квадратная или круглая яма, в которой из почвы нака-пливается вода; рыхлятины – усиленное суффиксом «ин» слово «рыхлый»; колтыхаться – вихлять, извиваться; измазюкать – усиленное слово измазать, испачкать, загрязнить.
Вот интересное и ёмкое слово – «багно». Оно чисто класси-чески и литературно украинское – грязь, жижа с гнилью. В поэме Тараса Шевченко «Сон» есть фраза о Петербурге: «На багныщи город мрие». Это значит: «На болоте город мерещится».
Плант хутора – часть хутора; сторожкие – внимательные, беспокойные; бездонье – нечто бездонное, бесконечное; хворый – чистый украинизм. Означает «больной», «нездоровый». Про-глядный – такой, который можно насквозь проглядеть. Это слово нестандартное. Происъодит от слова непроглядный. Так же, как лепый от нелепого, льзя от нельзя. Сурьёзный – местный говор, искажённое слово «серьёзный», проведки – проведывающие.
Окорот – ограничение, укорочение. Слово, употреблённое Михаилом Николаевичем Еськовым ярче, бойчее, красивее.
Теплынная ночь – мягкое, усиленное автором жёсткое и скучное слово «тёплая ночь». В этом слове не только указана температура, теплота, но и мягкость, влажность, доброта и нежность ночи, её безграничность.
Взвывы – имя существительное, образованное от глагола «выть». Но не просто выть непрерывно, а испускать вой короткими частичками.
Деркач - чисто украинское название русской птицы коростеля. Другой вариант украинского же термина – дергач. От него, например, происходит название районного центра Харьковской области – село Дергачи. Между посёлком Пристень, где живут герои Михаила Николаевича Еськова, и селом Дергачи меньше ста километров. Автобусом время поездки составляет полтора часа. Немудрено, что птица деркач называется одинаково.
Шурухтеть – звукоподражательный глагол, означающий негромкий шорох, бормотание, бурление воды; чурюкать – в дан-ном случае речь идёт о звуке при падении капель и струек воды с колеса водяной мельницы.
Стебать – жёсткий глагол местного наречия, родственный слову «стегать», то есть бить чем-то гибким и упругим, например, розгой. Но слово «стебать» значительно сильнее. Буква «б» более звонкая, чем «г». Чувствуется, что стебать больнее, чем стегать.
Жаниться – характерное для юга России и севера Украины произношение слова жениться; всёдно – всё одно или всё равно; зануженый – ироничное и презрительное определение загаженного места, например нужник – туалет; встречь – навстречу; разляпистый – размазанный, раздёрганный.
А вот живописная и ёмкая художественная находка автора: «ливень долго шлёпал по лужам тяжёлыми разляпистыми пугов-ками». Просто прелесть!
Рассказ Михаила Николаевича Еськова «Ни тучки, ни хмарки» – замечательное произведение чистокровного русского ли-тературного «производства». Он не только рассказывает о том, как люди в России жили сразу после Великой Отечественной войны. Но и доставляет эстетическое наслаждение читателю.
 
X. Большая душа маленького человека
Рассказ «Петька вернулся!» - одно из ранних произведений Михаила Николаевича Еськова. Во всяком случае, мне довелось присутствовать на областном литературном семинаре в Курске в 1967 году, когда автор читал свой рассказ. С тех пор прошло со-рок пять лет!
Здесь, на мой взгляд, уместно отметить одно важное обстоятельство. В то, теперь уже далёкое от нас время, в Советском Союзе свирепствовала жёсткая цензура. Ни о чём практически нельзя было писать. В то время Лев Миров и Марк Новицкий имели успех в эстрадном номере, в котором утверждалось, что нельзя никого критиковать кроме вымышленных блямблямчиков и цурипопиков.
Свойство советской цензуры было настолько подавляющим, что в художественной литературе, особенно это касалось начинающих писателей, невозможно было опубликовать никакое произведение, где не было идеологии коммунизма.
Если рассказ, а тем более повесть, были написаны на ней-тральную тему или на произвольный сюжет, то он тут же заклёвывался при обсуждении на областном семинаре.
Бывало, прочитает автор рассказ, и тут же ему следует ядовитое предложение:
- А теперь расскажите это же своими словами.
Это как бы говорит, что рассказа-то вовсе и нет. Или был такой приём:
- Что вы хотели рассказать в своём произведении?
Если в рассказе нет явного «Слава КПСС!», следовал вопрос:
- Ну и чему может научить читателя ваш рассказ?
К чести Евгения Ивановича Носова, он себе такого отношения к молодым дарованиям никогда не позволял. Он всегда стремился найти доброе или талантливое зёрнышко в каждом авторе, в каждом произведении. И не боялся хвалить за микроскопические находки молодых авторов. Умел и сам ими любоваться.
В те поры и возник рассказ Михаила Николаевича Еськова «Петька вернулся!». Сюжет и содержание были как раз без идеологии. Совсем маленький мальчик Петька вернулся в боль-ницу в очередной раз умирать. Почему же в названии рассказа есть восклицательный знак радости и торжества? Потому что Петька – это ясное, тёплое и доброе солнышко, свет и тепло от которого согревают и больных детей, и медицинский персонал больницы. Почему же автор назвал манюсенького героя не Петей, не Петенькой, не Петрушей, а Петькой? Скорее всего, потому, что Петька – хотя и ребёнок, но он – Личность.
На семинаре в курской писательской ргганизации в 1967 году рассказу была дана положительная оценка, и он был рекомендован к публикации, по крайней мере, в областной газете «Курская правда».
Почему молодому по литературным меркам автору не задавали тяжких вопросов и разных намёков? Полагаю, единствен-ная причина – высокое художественное мастерство. Вот о нём и хотелось бы поговорить.
При написании таких эпопей как «Овод», «Робин Гуд», «Молодая гвардия», «Васёк Трубачёв», «Кавалер Золотой Звезды» авторы эксплуатировали готовые подвиги, революционный пафос и патриотизм. А как вызвать у читателя глубокое чувство любви и сострадания к маленькому, беззащитному больному сироте? Здесь нужно большое мастерство.
Рассказ с самого начала берёт за душу. Не каждый читатель может воспринимать без сострадания и даже слёз судьбу Петьки.
«Ещё утром Петька догадался, что у него начинается «уремия» - почки отказываются работать. Побаливала голова, неинтересно было играть с ребятами, тянуло на койку. А когда заметил, как, сдерживая себя, вздыхала на обходе Иннаванна, совсем сник: опять умирать!
Петьке четыре с половиной года! Если б дано было ему помнить свою жизнь с самого рождения, то он бы увидел себя в детской комнате роддома. Лежал он тогда на высокой с белыми бортиками кроватке. Таких неразличимых, стандартных кроваток здесь было много. Его, как и других, одинаково пеленали, бесцеремонно перекидывая с боку на бок. Как и все остальные, он имел номерок, но на его номерке после фамилии матери не значилось ни её имени, ни палаты, где она должна была лежать. Каждый раз перед кормлением, когда комната заходилась в истошном многоголосье, какая-то тревога внутри него заставляла чмокать губами, судорожно сводила рот. Младенцев уносили в палаты к матерям, а он продолжал кричать один. Потом однодневок, утомлённых кормлением и уснувших, возвращали на свои места, ему же приносили бутылку с чужим, сцеженным мо-локом. Всем ртом он хватал холодную красную соску, всхлипывал беспокойно, захлёбывался. Няня, кормившая его, тихо уго-варивала: «Ну, чего ты кричишь? Ну, чего?..». Она поворачивала его на бок, вытирала лицо и снова давала соску: «Пососи, милый, пососи. Чего ж теперь...»
Так уж пошло, что с самого начала жизни его окружали тети в белых халатах, белых косынках, в меру ласковые, в меру суровые. Вначале это был роддом, а потом – Дом ребёнка, куда его определил отец. Кругом был этот белый безучастный цвет».
О родной матери Петьки автор ничего не сообщает. Скорее всего, она подбросила ребёнка, указав свою фамилию. Отец тоже оказался равнодушным к сыну. Приходил редко. Автор пишет:
«На дне его памяти осталось самое раннее, что он помнит, – как пришёл отец, как Петьке надели небелую рубашку, как потом отец взял его на руки, поднёс к незнакомой тёте и сказал: «Мама, наша мама». Мама погладила Петьку по голове».
У Петьки пока кое-какой баланс: дебет – есть родной отец, кредит – есть неродная мать. Ну что ж. Хоть что-то.
Но судьба в очередной раз отвернулась от Петьки.
«В три года у Петьки заболели почки, и его положили в больницу. Дома он больше не был. К нему приходили вначале часто, потом всё реже и реже. Но вскоре мама стала наведываться одна. Петька кричал в окно, чтобы в другой раз папа тоже приходил, обязательно. Мама кивала головой и молчала. А как-то она сказала, что отец уехал далеко-далеко и неизвестно, когда он вернётся.
Совсем недавно мама пришла с каким-то дядей. Улыбаясь, она много кричала Петьке в окно, сама держала дядю за руку и, будто боясь что-то забыть, часто повторяла: «Это наш папа». Дядя тоже раз крикнул: «Ну, как ты там, сынок?» Петька отвернулся, заплакал.
Прошло время, и он свыкся, что у него два папы. Пусть этот походит к нему, пока не вернется тот, Петькин, папа».
Сальдо Петькиной жизни ещё больше накренилось не в его пользу. Теперь в дебете остался какой-то мифический родной папа, которого на самом-то деле и нет. А в кредите – неродные мама и папа. Вот же беда! Но деваться маленькому человеку не-куда. Были бы настоящие родители, всё бы предприняли, чтобы подправить почки. Показали бы мальчика хорошим специалистам, добыли бы нужное лекарство, свозили бы на курорт. А так…
Когда Михаил Николаевич Еськов писал рассказ «Петька вернулся!», он уже был врачом, поработал в сельской больнице. Мало того, он был уже кандидатом медицинских наук, преподавал в медицинском институте. Муки человеческие он познал сполна. Квалифицированно и профессионально он описал страдания беззащитного и обречённого ребёнка. Будто поведал читателям собственную боль.
«К вечеру Петьке стало хуже. Ссохлось и болело горло. Он задрёмывал, но тяжело просыпался от звона в голове. Боль, вце-пившись в затылок, тянула голову назад. Боясь расшевелить эту боль, Петька осторожно глянул: над ним извивались прозрачные трубки от бутылок. Он знал, ему рассказывала Иннаванна, что когда почки отказываются работать, то обязательно «вливают». Ну и ладно. Только бы не шевелиться, а то выскочит иголка, будут искать вену, – всю руку исколют. Никто уж, кроме Инныванны не попадает в Петькины вены. Он понимает, что их и не найдёшь под сплошными синяками. Искололи уже все руки и ноги, даже шею сегодня смотрели – всё искали. А Иннаванна на руке нашла, и он видел, как она обрадовалась. Да и сам тоже был рад. К уколам он уже привык. Но в шею... Было страшно».
Мы понимаем, как трудно даются секунды жизни Петьке. Была бы мать или бабушка, сидела бы рядом, что-то бы рассказывала весёлое, гладила бы его, пусть даже плакала, но была бы… Всё же легче было бы перенести тяжёлое состояние. Но он в палате не один. Мало того, что своя боль кромсает тело, так добавляется и другая составляющая. На Петьку обрушился новый удар.
«В палату вошла Иннаванна. Она привела какую-то женщину. А та вдруг сорвала с плеч платок и упала перед соседней кроватью, на которой лежал мальчик с «белой кровью». Женщина обхватила руками койку и жутко закричала:
- Ды в па-сле-дню-ю да-ро-жич-ку я ж ти-бя, Се-е-не-чка мой, са-би-и-ра-аю. Ды сы-ы-но-чик ты мой ра-ди-и-май...
Петька вздрогнул от этого крика, в голове огнем рассыпалась пронзительная боль. Боль росла невыносимо быстро, распирала глаза и вот-вот могла их выдавить. Боль куда-то ещё выше прыгнула и звенящим ударом заслонила от Петьки мир. Он дёрнулся и потерял сознание».
Из содержания и сюжета рассказа читатель видит, что автор не ставил перед собой цель рассказать о страданиях несчастного мальчика. Есть в рассказе другая, противоположная печальной, сторона жизни Петьки. Несмотря на отвратительные неудачи при рождении, страдании и выживании, Петька – это олицетворение бесконечного, абсолютного, добра и человеколюбия. Он – яркая и тёплая свечечка в темноте больничных будней. Он, маленький, всем приносит неожиданно большую, можно сказать, бесконечную радость. Михаил Николаевич Еськов с удивительным мастерством показывает светлый облик мальчика.
«И на этот раз Петька выжил. К нему стали забегать ребята из других палат… Вскоре Петьке разрешили вставать, и первым делом он направился к своим приятелям в восьмую палату. Он мог бы пойти в любую палату, везде у него были знакомые мальчишки и девчонки, но с ребятами из восьмой палаты ему больше всего нравилось играть, а у Юрки еще был складничёк и электрический фонарик. На днях там освободилась койка, ему захотелось перейти туда насовсем.
- Петька! Петька! - понеслось по коридору.
…О том, что Петька опять умирал, знала вся больница. И ребята с изумлением разглядывали его…
- Ну, Петро, клёники-едрёники. - Юрка, старший из ребятни, оттолкнул Головастого. - К нам переходи. - Юрка обнял Петьку за плечи и со своего десятилетнего верха глядел на него покро-вительственно: мол, со мной никто не обидит.
Петька принёс с собой альбом картинок для раскрашивания и цветные карандаши.
- Дядя Кондрат подарил.
- Какой дядя Кондрат? - спросил Головастый.
- Муж Инныванны. Он тоже врач.
Петька вырвал листики из альбома и раздал ребятам, чтоб досталось каждому. А когда дело дошло до карандашей, то одного вдруг не хватило. Юркиным складничком разрезали последний карандаш, и Петька поделился половинкой. Петьке много дарили игрушек, всяких переводных картинок, книжек, но сам он всё раздавал, ничего не оставлял себе, зато в каждой палате мог играть любыми игрушками.
Петька посмотрел на убранную, ещё не смятую койку, на ко-торую его переселят, и хотел, было, уже сесть на краешек.
- Я тебе свой стул отдаю, - Юрка подвинул единственный стул, которым он владел по старшинству в палате.
Петька сразу же забрался на стул. Ожидая, когда Юрка зачинит ему карандаш, Петька довольно болтал ногами. Головастый громыхнул дверцей тумбочки, разворошив бумажные кульки, подал огромный апельсин.
- Мне нельзя. От апельсинов лицо пухнет, - отказался Петька.
- Бери. Чего ты? Обменяешь на яблоко.
…Потом он бесцельно побрёл по коридору, остановился у окна, смотрел на улицу. Там шли люди, ехали машины, побежала даже собака, но ничего этого Петька не замечал, хотя и глядел, не отрывая глаз.
На плечо Петьки легла рука. Не оборачиваясь, он узнал Юр-ку».
Из приведённого отрывка видно, что Петька был совершенно бескорыстным человеком. Он всё с удовольствием раздавал. Его все любили, и он всех любил. Петька потому не понимал жадности и скупердяйства у других. Например, у новичка. Или у девочки Ирочки в коридоре, не давшей другой поиграть с куклой.
«Игрушки прогромыхали, потрещали, заманчиво притягивая к себе ребячьи взгляды. Прямо сверху громоздился наган. Петька мысленно уже примеривался к нему. Держать, наверно, надо двумя руками, уж очень он большой. Да и курок не оттянешь одной рукой.
- Дай поиграть, - попросил Петька, завороженно любуясь нага-ном».
- Не дам…
Что-то в Петьке сжалось, свернулось пружиной, он стал будто ниже ростом. Но тут же выпрямился, молча оторвал от нагана взгляд, отошёл».
Автор великолепно, с большой глубиной и выразительностью показывает тёплую дружбу мальчишек. И ясно видится, что стержнем этого товарищества является именно Петька, самый маленький возрастом и телом, и самый большой душой! Он умел искренне радоваться каждой маленькой удаче. И щедро раздаривал своё счастье другим.
«Петька обежал всё отделение, делясь своей радостью. Хотелось всем рассказать, что он теперь в новой палате вместе с Юркой и Колькой.
- Приходи, чем хочешь, играй, - приглашал он ребят».
Доброта Петьки была поистине беспредельной.
«Иногда Иннаванна берёт его с собой на обход, даёт ему носить трубочку. Петька называет её слушалкой. Он и сам слушал, как хрипят лёгкие, как стучит сердце. У иных в сердце что-то скребётся, да так часто-часто. Случается, что дети, боясь уколов, начинают хныкать, а то и реветь. Петька улучит минутку и тут же на обходе шепнет:
- Не бойсь. Иннаванна вылечит... Хочешь, конфету принесу, а? Принести?
От Петькиного лекарства редко кто отказывается. Правда, у самого Петьки запасов конфет не бывает. Но он обязательно раздобудет, выпросит у кого-нибудь».
Раньше я уже отмечал, что трудно писать прозу и от первого лица, и от третьего. Интересное наблюдение читатель может сделать над рассказом «Петька вернулся!». Он написан сразу от двух лиц! От автора и от Петьки. Конечно писал автор, взрослый человек. Но мировоззрение и словарный запас в изложении рас-сказа – Петькин.
«А вечером пришёл дядя Кондрат, принёс Петьке коробку звонких леденцов. Они рисовали космические корабли с космо-навтами. Затем Петька рисовал что получится. Дядя Кондрат об-вёл Петькину руку и по обведённому вырезал. Петьке это очень понравилось.
- А я вашу обведу, ладно? - попросил Петька.
- На, пожалуйста, - дядя Кондрат положил руку на чистый лист бумаги, растопырил пальцы.
Но обводить Петька не начинал, раздумывая, вертел карандаш.
- А что если не получится?
- Получится, чудак!
…Он сопел над рукой дяди Кондрата, старался обводить медленно, по нескольку раз поправлял неудачные линии. Потом взглянул на то, что нарисовал, вздохнул:
- Какая-то кулёмка-мулёмка.
-  Ты ещё раз попробуй. Получится лучше, - настаивал дядя Кондрат.
Петька на этот счёт имел собственное мнение:
- Я на своей научусь, а вашу изгубливать нельзя».
На маленького Петьку свалилась не только тяжелейшая болезнь, но и сиротство, безотцовщина. Свою концепцию на эту проблему Михаил Николаевич Еськов изложил в этом рассказе. Без матери ребёнку всегда больно жить на свете. Но и без отца чувствуется ущербность жизни. Особенно мальчишке.
«- Давай поныряем, - предложил дядя Кондрат.
Петька согласно кивнул.
Дядя Кондрат вытянул вперёд руки с напряженно-цепким, как прикипевшим, Петькой, широко взмахнул ими. Петька летал в воздухе. Замирало сердце, когда его поднимали высоко над полом, останавливалось дыхание и решительно горели глаза, когда он падал вниз. От всего этого радостно дрожало тело. Такого он ещё никогда не испытывал.
Чувствуя к дяде Кондрату какую-то внутреннюю непонятную тягу, Петька не осознавал ещё, что это такое. Пройдут годы, прежде чем он найдёт объяснение этому. Оно непоправимо жес-токо... Без отца... Какой бы благодатью ни окружала жизнь того, кто вырос без отца, и в старости он чувствует себя недостроен-ным. Там, где-то в детстве, не хватило камня на самое основание жизни, и в душе остался обидно пустым, нежилым значительный участок...
Дядя Кондрат, со съехавшим набок и висевшим поверх пиджака галстуком, тяжело дыша, сел на стул. Петька тоже тяжело дышал, почти как дядя Кондрат, немножко потише.
- Что ж, тебя мама навещает? - спросил дядя Кондрат.
-  Была вчера. Не-эк, не вчера - довчера, - играя галстуком, сказал Петька.
- А отец приходит?
- Мой папа не приходит. Он далеко-далеко уехал. А этот приходил. Я с ним разговаривать не стал.
- Это почему ж?
- А ну его. Стал мне в окно кричать, а шапка бубух – и сва-лилась.
- Что он, пьяный был?
-Угу».
Тяжело без отца. Но бывают случаи, когда взрослые дети го-ворят: «Чем такой отец, так лучше бы его не было».
Доброта человека, трудная судьба, бедность, проголодь, часто сопровождаются отвагой и мужеством. Такие люди не ка-призничают и не жалуются. Неоткуда ждать помощи. Приходится всё терпеть, всё выносить. Вот, например, Петька говорит:
«- Я, знаете, дядя Кондрат, я такой терпющий. Вон Колька... после уколов ревёт, как корова. А я не-эк... Мне, может, тыщу, и больше тыщи уколов... И куда-никуда...».
Наконец Петьку выписывают. Он относительно здоров. Но врач инструктировала мать, что Петьку надо беречь и от простуды, и от вредной еды. И главное, должен быть душевный покой.
Петька обежал всё отделение, сообщая радостную новость:
- А меня выписывают!
Вот, казалось бы, на этой оптимистичной ноте и закончить бы рассказ. Но даже в своём раннем рассказе мудрость писателя оказалась на высоте. В жизни чаще бывают неудачи, несчастья и трагедии, чем благополучные ситуации. Верный реализму, Михаил Николаевич Еськов дописывает невыносимо тяжкий финал рассказа.
«Ребята выждали время, оделись. Юрка выглянул в коридор… Юрка решительно шагнул, но в тот же миг остановился на самой середине коридора.
-Головастый! Гляди!
Навстречу шёл Петька.
Он шёл медленно, низко опустив голову. В больших, не подвёрнутых штанах путались короткие Петькины ноги. Целлофа-новый куль в его руке свесился на пол и с сухим треском противно скрёб линолеум. Из ординаторской вышла Иннаванна и растерянно остановилась. Петька, не глядя, ткнулся в её колени, приник и замер. Следы недавних слёз стягивали отёчное лицо.
- Петушок мой родной, да как же так...
Иннаванна обхватила Петькины плечи, наклонилась над ним. С шеи соскользнула трубка и одиноко звякнула в тишине.
- Ну, ничего... Ничего, - ласково сказала она. - Будь молодцом.
А через несколько секунд отделение взорвалось детскими возгласами и топотом:
- Петька! Петька!
- Ура-а-а!
- Петька вернулся!
- Вернулся! Ура-а-а!..
К Петьке пробивались, толкали друг друга. Он выронил куль, но никто на это не обратил внимания. Под ногами скрипели сухари, выскользнуло яблоко и раздавленный ногами пряник. Появилась Тетюля.
- Ну, довольно, довольно. Пошли, голубок, в палату. - Тетюля вывела Петьку из галдевшего круга детей. - Вот и койка твоя как раз свободная…».
Такой вот интересный и в то же время печальный рассказ о ма-леньком сироте Петьке. Сам образ Петьки прописан автором очень тепло, с необыкновенной любовью и правдивостью, что достаточно видно из ранее приведённых кусочков текста рассказа.
Из других героев рассказа трогает читателя врач Иннаванна, так звучит в Петькином произношении Инна Ивановна. Она дарит Петьке много доброты, тепла и заботы, трогательно ласкает его, угощает, вкусной едой, нежно с ним разговаривает, берёт с собой на обходы больных. И читателю видно, что и сама она испытывает наслаждение от общения с несчастным, но таким добрым, душевным и умным мальчишечкой.
Её муж, врач Кондрат, следует её примеру, по-мужски ведёт себя с мальчиком, который, как говорит автор, нуждается в отцовском общении.
Добрым человеком, любящим, но больше жалеющим Петьку, показана и нянечка тётя Юля, на языке мальчишек Тетюля. Но она может и поворчать на ребятишек.
Учитывая то, что «родители» Петьки ему не родные, их по-ступки по отношению к Петьке можно расценивать как положи-тельные. Они несут бремя забот о нём. Хотя относятся прохладно. Видно, что и сами живут не так уж богато.
Есть такая точка зрения в литературоведении, что наряду с положительными героями, должны быть и отрицательные. Они обостряют ситуацию в развитии сюжета, оттеняют позитивные свойства других героев.
Таким персонажем в рассказе является Веня Хренов. Он жадноват и толстоват. Не дал никому угощения и Петьке не разрешил стрельнуть из пистолета.
Может возникнуть вопрос: положительный или отрицательный герой Веня Хренов? Ответ не так прост. Что сделал плохого Веня Хренов? Оказывается, ничего. Что не дал своего, так это юридически справедливо. Жаден не тот, кто не даёт, а тот, кто просит чужое. Посягает, вымогает и отнимает.
В то же время Юрка на правах сильного присвоил себе единственный казённый стул и не дал Хренову посидеть. Это неза-конно.
Но с гуманной и нравственной стороны щедрость и альтруизм более привлекательны.
О том, какие у литературных героев должны быть имена, фамилии и клички, издавна идёт в литературной критике научный спор. Когда даётся герою сразу отрицательная или отврати-тельная, безобразная фамилия, то это облегчает автору изобразить действующее лицо. Например, унтер Пришибеев у Чехова, Собакевич у Гоголя или Лоханкин у Ильфа и Петрова. В пьесе Фонвизина «Недоросль» положительный герой Правдин, а отри-цательные – Простакова и Скотинин. Но читателя это всегда на-стораживает. Такую незавидную роль в рассказе будут играть и прямые слова характеристики, которыми награждает автор героя, например, «девица», «хлыщ», «паразит». Всегда надёжнее, когда герой характеризует себя сам через свои слова и поступки.
Хренов в процессе общения с мальчишками увидел, что его жадное поведение не нравится Юрке и Кольке. Но так быстро дети обычно не исправляются. Ведь жадность закладывается в генах и укрепляется домашним воспитанием. Правда, когда Иннаванна попросила его дать Петьке поиграть танком, он дал. А потом автор показал, что у него наступил перелом в сознании. «Прибежал и Хренов с наганом в руке. Он увидел Петьку в окружении галдевших детей. Хренов поднырнул под вытянутые руки и оказался около Петьки.
- На-а, стрельни, - он совал изумлённо растерянному Петьке красный наган, заряжал его белым непослушным ядром. - Стрельни, Петька! Слышишь?
Обрадованный возвращением в этот свой шумливый дом, Петька онемел от крика и гвалта. Он держал в руках наган, но пальцы его не стреляли…».
Всё же, на мой взгляд, фамилию героя Хренова следует считать недостатком рассказа. Достовернее было бы, если бы его фамилия была более нейтральная – Николаев или даже Кранц.
Язык произведения в рассказе «Петька вернулся!» автором хорошо индивидуализирован. Это относится и к авторской речи, и разговору персонажей.
«Женщина обхватила руками койку и жутко закричала:
- Ды в па-сле-дню-ю да-ро-жич-ку я ж ти-бя, Се-е-не-чка мой, са-би-и-ра-аю. Ды сы-ы-но-чик ты мой ра-ди-и-май...».
В последнем предложении грамматические ошибки гнездятся одна на одной. Но в деревне так говорят! Это и есть правда жизни. А вот как жгуче и тонко передано состояние ребёнка. Автор – врач, кандидат медицинских наук. Ему ли не знать человеческой боли?
«Петька вздрогнул от этого крика, в голове огнём рассыпалась пронзительная боль. Боль росла невыносимо быстро, распирала глаза и вот-вот могла их выдавить. Боль куда-то ещё выше прыгнула и звенящим ударом заслонила от Петьки мир».
А вот и обязательный для Михаила Николаевича Еськова ку-сочек городского пейзажа. На этот раз скучного и грустного. Но из окна больницы мальчикам это доставляет развлечение.
«Оттуда виден город, под гору спускающаяся дорога с трам-ваями, машинами, мотоциклами. Можно посоревноваться, – кто больше насчитает автобусов, «легковушек» или чего другого, что беспрестанно выныривало из-за домов и на мгновение застывало на высоком, с обломанными решётками мосту».
Замечательный, душевный и сердечный рассказ.
 
XI. Воля к жизни
У Льва Модзалевского есть стихотворение о мотыльке, написанное им 150 лет назад. Оно заканчивается такими словами:
Но короток мой век –
Он не долее дня;
Будь же добр, человек,
И не трогай меня!
Всё в природе смертно. Средняя продолжительность жизни у представителей планеты различна. Какаду, верблюд и медведь живут по 70 лет, ворон и шимпанзе – по 75, попугай ара и слон – по 90. Крокодил живёт 100 лет, галапагосская черепаха – 180, а гигантская черепаха по имени Айвата прожила 175 лет, но на-блюдения за нею велись со зрелого возраста. По косвенным при-знакам предполагается, что она прожила 250 лет.
Это долгожители среди животного мира. Из растительных представителей таковым считается дуб. Ходят мифы, что жив ещё дуб, посаженный Суворовым. Александр Васильевич умер в 1800 году. Следовательно, выходит, что дубу больше двухсот лет.
Несомненным рекордсменом по многим показателям является вечнозелёная секвойя, живущая в урочище Редвуд-Крик в Калифорнии. Её высота – 117 метров. Диаметр ствола – 8 метров. Возраст оценивается в 2200 лет. Достоверность возраста любого дерева легко проверяется по годовым кольцам путём бурения ствола прозрачной трубой.
Средняя продолжительность жизни людей в России по со-стоянию на май 2014 года составляет 69 лет. В том числе для мужчин – 63 года и для женщин – 75 лет. Статистика, как обычно, привирает. На самом деле россияне живут меньше. Многие ранние смерти не регистрируются.
Человеком, который прожил дольше всех, оказалась фран-цуженка Жанна Луиза Кальман. Она родилась 21 февраля 1875 года, а скончалась 4 августа 1997 года. Общая продолжительность её жизни составляет 122 года и 164 дня.
Все остальные рекорды продолжительности жизни, скорее всего, фальшивы и вызваны недостоверностью документов. Например, в фильме Марка Захарова «Формула любви» местный врач (играет Броневой) с иронией сообщает, что у одной его па-циентки год рождения в паспорте был означен цифрой «три» вместо 1803. Следовательно, получается, что ей 1800 лет.
Жить долго...
Хорошо это или плохо?
На этот главный вопрос всех времён и народов Михаил Николаевич Еськов отвечает во всех своих произведениях «Жить – хорошо!». Это основная философия жизни писателя, проходящая через всё его творчество.
В его рассказе «Наречённая» эта тема приобретает гротескные формы. Главный герой Мишка. Он же и Михаил Николаевич, тёзка автора рассказа. Читатель может с большой вероятностью предположить, что это одно и то же лицо.
Он пишет: «Кто-то хлёстко изрёк: «К счастью, все мы смертны». Такое лихо сказать в пустой белый свет. Когда коснётся тебя самого, философские измышления, скорее всего, обернутся недобрым напутствием в сырую землю. Как врач, Михаил Николаевич представить не мог ликующего состояния перед последним вздохом. Счастье – жить! А смерть – какое счастье? Если же полагать, что мы, человеки, гожи лишь в качестве навоза на земле, тогда не следует изобретать заоблачно высокие мысли».
И ещё: «Собственный приговор гнетущей ненужности запе-чатлён в древнем латинском изречении: «Лучше умереть тому, кому не хочется жить».
Состояние здоровья своего героя  автор описывает с таким проникновением в состояние умирающего, с такой трагичностью, что читать без сострадания невозможно.
«Не грела кровь. Не узнавал себя в зеркале. В глазах, да и во всём облике вольготничала цепкая внутренняя ржа, зырилась чем-то чужим. Томилось, плакало бессловесное сердце, и даже принуждённой улыбкой не удавалось избыть обложную печаль.
- Побыл у врачей…Пап, ты… В общем, ты мужественный …
Зятю нелегко, взгляд мимо, хотя вроде и на тебя:
- Готовы анализы… Сказали: «Однозначно рак… Не особо злой…».
Далее. «Открывшийся ужас обрушил в бездонную пустоту – всё померкло. Всё стало лишним. Зять поспешил уйти. Освободил и себя и Михаила Николаевича от обременительного общения. Понять его нетрудно: ты уже вроде как отсутствуешь. Даже о погоде пустяшный разговор будет неизбежно тягостным, без на-добности: «до свиданья» уже произнесено. Жена, дети, внуки, друзья, сотни знакомых хороших людей – теперь никто не по-может. Один на голой земле.
Чувствуя себя ненужным, увяз, затаился в скукоженной безысходности. «Скоро будет – нас не будет…» – слова из услы-шанной когда-то незатейливой песни не случайно осели в душе, теперь вот выстрелили в цель. «Скоро будет… Скоро будет…»… За что – ему?.. За что?… Злыднем вроде не был, с кем доводилось встречаться, всех за людей считал, многих чтил выше себя. Тогда почему – он? Почему?.. Ещё не устал жить, а уже уходить».
У людей, особенно молодых, находящихся в предсмертном со-стоянии, всегда возникает мысль: почему именно я должен умереть? Почему все остальные люди остаются счастливо жить уже без меня?
В 1943 году я жил в селе Дубровка Миргородского района Полтавской области. В нём был размещён Дубровский конный за-вод. Мне было семь лет. Я и мой ровесник Коля Скорик пошли летом ловить утят диких уток. Нам они не были нужны. Но эти ярко жёлтые комочки забавно ныряли в каком-то заливчике, поросшем отдельными кустами лозы и камыша. Это было какое-то волшебство. Нам хотелось только поймать и подержать в руках эту красоту. Казалось, что это так просто. Ведь они маленькие и глупые. Коля был более благоразумным. Он остался стоять на берегу. Я же кинулся очертя голову в воду. Там было мелко, нам по пояс. Плавать я не умел. Гонялся я, гонялся за утятами, пока не попал в невесть откуда взявшуюся глубокую яму. Стал тонуть. Стал погружаться в воду до мягкого от ила дна. Оттолкнусь ото дна и медленно вынырну. Глотну воздуха. И снова медленно по-гружаюсь в воду. И вот тут меня, совсем малыша, прострелила мысль: почему именно я должен умереть? Почему не кто-то другой, например, Коля Скорик?
Коля побежал сообщать всем, что я утонул. Мне так хотелось жить! Стоило гребнуть дважды руками, и был бы спасён. Я был парализован страхом, но кое-как случайно допрыгал до какого-то кустика лозы, вцепился в веточку толщиной с карандаш и спасся. Прибежало около двадцати женщин, и они вытащили меня на бе-рег.
Аналогичный случай произошёл со мной в Купянске Харь-ковской области в 1949 году. Мне было тринадцать лет. Однажды зимой я прикрутил верёвками коньки «снегурки» к ботинкам и спускался по длинной наклонной дороге, расположенной вдоль берега реки Оскол. Дорога хорошо укатанная, скользкая. Ехал я быстро, просто летел. От скорости распирало грудь. Я был счастлив. Впереди меня спускалась, раскачиваясь из стороны в сторону, пара волов, запряжённая в грубо сколоченные неуклюжие сани с массивными топорной работы полозьями. Я обогнал волов, но неожиданно споткнулся о ещё тёплые лошадиные «пирожки», которые протаяли снег до земли, и упал. Лежу на спине и вижу, что на меня надвигаются волы. А они же неуправляемы. Только «цоб» да «цобе». Эти команды волы исполняют не вдруг, через паузу. Лошадь можно повернуть мгновенно, дёрнув за вожжи. Да и седок видно был рассеян или задумался о чём-то. Не командовал. Кроме того, лошадь на человека не наступит. Остановится, обойдёт или переступит. А вол туповат. Если даже вол переступит через меня, то из меня кишки выдавят сани. Я понял: гибель моя неизбежна. В доли секунды промелькнула в мозгу вся моя жизнь. Блеснула мысль: «Ну почему именно я должен умереть?!». А волы себе идут, размеренно раскачиваясь. Неимоверным усилием всего организма, полный отчаяния, я покатился в сторону от волов. Они проковыляли мимо. Даже и не подумали остановиться.
Мысль, почему именно я, мне кажется, посещает всех, обречённых на неминуемую смерть. И Михаил Николаевич Еськов совершенно правильно её упомянул.
Почему я? Это не эгоизм. Это простейший протест против смерти. Интересно то, что после сорока лет при всех бедах, слу-чавшихся со мной – травма, интриги на работе, потеря денег – не вызывали у меня протеста «почему я?». Я знал, что я сам кузнец своего несчастья.
Автор очень глубоко и правдиво описывает состояние, какое испытывает человек, которому скоро суждено умереть. Невыно-симо это читать.
«Предпринимать ничего не хотелось, забиться бы в угол, ни-кого и ничего не видеть. Безучастно думалось: скорее бы… Сам с собою продолжал бы леденеть... И потянулись сумеречные больничные дни в томительном, опасливом ожидании пред-стоящих операций. Болезнь-то лохматая, без особой надежды даже когда оказываешься в лучшей клинике. Это чувствуешь уже потому, что здесь все на тебя похожи, все глубоко подавлены, потеряно одинаковы: не смеются, в голос не разговаривают. Словно в запредельном отдалённом мире всё здесь приглушено, без ярких красок, в безотрадном разладе отстранено от бегучей жизни, предуготовано. Понятно, в такой ситуации не развесе-лишься…».
Так бы и погиб герой Михаила Николаевича Еськова. Но…
«…Жена стала приносить приветы. Чуть не каждый день и по несколько человек звонили ей на работу, слали ему сочувствие и самые несбыточные пожелания. Выходит, далёкая беда не так уж безразлична, не посторонний глухой наклад: пришлых на земле нет – все свои. Вот и он безликим не оказался: столько народа сердцем откликнулось, столько неожиданного тепла обозначилось, хоть начинай жить сначала.
А главное, постороннее участие сдвинуло его с обречённого места. Появилось желание вызволить себя из печального тупика, вызволить пусть на время, а там – видно будет». Перед поездкой сюда повидался с родственниками, как попрощался. Если взрослые ещё давили вздохи, изображая беззаботное, обыденное, то внучка что думала, то и сказала: «Дедушка, как же я без тебя?...».
Обречённость и безысходность почти всегда вызывает самоанализ, самокопание, самобичевание и стыд. Отдельной темой звучит, будто моцартовская, светлая и торжественная, музыка нравственности, вины, покаяния, верности идеалам морали, стремления не только к жизни, но к жизни правильной и даже праведной, трепетная и глубокая вера в Бога.
Автор изображает героя  рассказа в таком состоянии.
«Известно ведь, что грехи наши Бог может простить, а нервная система – никогда. Собственный приговор гнетущей ненужности запечатлён в древнем латинском изречении: «Лучше умереть тому, кому не хочется жить». С горечью пришлось согласиться с этим: что было, то было. Случалось подходить к последней черте… Там же, в книжках, настойчиво предлагалось вспомнить и выпросить прощение у тех, кому когда-либо причинил зло, оставил даже ненамеренную будничную обиду или иное неустроение.
Поначалу думалось, ну какое зло мог сотворить? Начальником не был, на чужое не зарился, а уж как трудился, воистину, в поте лица хлеб насущный добывал. За что и перед кем каяться?.. Оказывается, человек изнутри не так чист, как выглядит снаружи. И есть отчего… Уже сколько времени память отправлялась в бездонное былое, там он то и дело натыкался на мусор от вроде бы навсегда забытых неприглядных поступков. Бессонными ночами вершил запоздалый суд. Многих, перед кем винился, в живых не было, а всё одно стыдно было по-живому. Воспоминания неожиданно начали отвлекать от жалостливых едучих мыслей, выдували безотрадный разлад, словно проветривали затхлое по-мещение.
А давние события вели себя по-разному. Казалось, одни только и ждали, чтобы примириться, оставить просветление в душе и кротко отдалиться. К другим же возвращаться приходилось не раз. Вот и Кумаманька вроде бы не по делу накрепко застряла, не уходила из памяти, хотя Михаил Николаевич не мог сообразить, в чём поступал неправильно. Никаких посулов с его стороны не давалось. В невесты не звал.
Ничего ведь не было, помаячила лишь надуманная женитьба. Учился тогда в шестом классе. Мать слегла, долго хворала. С утра он растапливал печку, готовил еду, доил корову, задавал корм скотине, затем уже шёл в школу за пять километров. После уроков – бесконечная маята по хозяйству до поздней ночи. И так изо дня в день. Вот мать и решилась: 
- Жаню тебя».
По поводу мыслей автора, приведённых в этой цитате, можно было бы сказать следующее.
Первое обстоятельство. Автор категорично утверждает, что нервная система не простит никогда. Тут можно возразить. Есть много людей, которых в ступе не поймаешь, которые никогда не признают ошибок. Известно, что анекдоты отражают действи-тельность. Можно сказать, что анекдот – это самый достоверный факт. Потому что это распространённое явление, всем известное. Иначе будет не смешно.
Один начальник никогда не признавал своих ошибок. Однажды он пришёл на работу и стал прямо-таки убиваться:
- Я так вчера ошибся! Ну как я мог так ошибиться?
Сотрудникам даже жалко стало:
- А в чём вы ошиблись?
- - Я думал, что я ошибся, а я не ошибся. Вот в чём я ошибся!
Второе обстоятельство. Автор утверждает, что каждый человек внутри не так чист, как снаружи. И это – великая правда, сообщённая автором читателям. Нам всем всегда есть в чём каять-ся и есть за что просить прощение. Потому что тайну нашего греха не знает никто.
Третье обстоятельство. Автор упоминает Кумаманьку, перед которой он якобы виноват. Была в хуторе замечательная девушка Манька. Работящая, могучая, добрая, отзывчивая, красивая. Когда хуторяне крестили детей, то если кумы из близких не находилось, то звали Маньку. Из-за множества крестников к ней прилепилось прозвище. Сначала – Кума Манька, а потом Кумаманька. Быть кумой и крёстной матерью – дело ответственное. Надо крестникам к праздникам дарить подарки, полагается часто проведывать. А это расходы, а это трата. Мать Мишки разболелась. Боялась, что помрёт. А сынок-шестиклассник останется сиротой, так как отец погиб на войне. Вот мать, любя сына и заботясь о его судьбе, решила «пристроить» Мишку к Кумаманьке, женить его на ней. Мать доверяла ей самое дорогое сокровище – своего писклёнка – так как знала, что эта девушка не оставит её сыночка, выведет в люди. Это высокая оценка Кумаманьке.
«- Кумаманькя - девка работяшшая. Что старше, так это даже хорошо: жана будет справная, - обозначая наречённую невесту, мать и тут не отступила от обычного правила, предложила бабу на вырост, как носкую одежду для подростка».
Интересное дело. Мать Мишки не принимала во внимание, любят ли они друг друга, нет ли. Важнейшее обстоятельство для создания семьи – взаимную любовь – на кон жизни сына не ста-вила. Для матери сын – лучшее, что есть на белом свете. Как может кто-то там отказаться от её ребёнка! Лишь бы он согласен был. А его согласие обеспечит она. Это, конечно, материнский эгоцентрзм.
Помимо материнского фактора был и другой. С войны не вернулись женихи. Поэтому тут уже не до любви. Пусть калека, лишь бы мужик, чтобы можно было завести какую ни на есть семью, нарожать деток. А молодой парнишка, отличник, работящий и по дому, и в колхозе, так и вовсе находка для де-вушки.
Автор знакомит читателя с Манькой Пчёлкиной так.
«После немецкой оккупации кинулись оживлять задичавшие огороды. Два года земля пробыла под войной, отбилась от рук: покрылась колюкой, забурьянела – переиначилась неузнаваемо. Лошадей не было, коровами тоже не обзавелись, выручала лопата, в ходу оказывался и единственный на весь хутор плужок для «бабьей тяги».
Помочь взрослым сёстрам Мишки согласилась тогда ещё не прозванная Кумаманькой безотказная Пчёлкина Манька. Манька была моложе сестёр, а телом успела их перегнать. Она впряглась коренной в борозду для основной тяги. Восьмилетний Мишка встал за плуг. Кто пахал, тот знает: в неумелых и слабых руках, что только ни вытворяет этот самовольный проказник. То забав-ляется потешными ковылюгами, то чуть ли не стоймя вонзается в клятую глубь, а то и вовсе дурашливо выныривает наружу, скользким лемехом оставляя вдавленный блескучий след.
Чтобы не портить борозду, долго приходилось приноравли-ваться к вертлявым ручкам плуга, что есть силы удерживая их от неуёмного колыхания. А тут ещё Манька подхлёстывала: 
- Мишка, взял бы кнут, да кнутом - нас… Ну так погоняй матюками… Матюкнись, отведи душу, ты ж мужик…
На последние метры духу не хватило. В брундевших руках не осталось никакой державы. Некстати запутался ногами… Манька сняла шлею, вышагнула из постромок кинулась его поднимать:
- Говорила тебе: матюкайся… Так бы не уморился…».
В аристократических салонах мат категорически неуместен. Там даже на смертную дуэль вызывают вежливо.
А в селе мат – повседневное явление. Он просто является эмоциональной окраской речи. И того истинного значения, которое содержится в матерных словах, ему не придают. А если он ещё и по делу, то женщинами мат пропускается мимо ушей. А иногда и одобряется. И часто ими применяется в качестве удовлетворения потребности в эротике.
Далее автор последовательно развивает образ Кумаманьки.
«...Как-то само собою повелось, без Маньки редко обходились. Когда требовалась посторонняя сила, она выручала многих. Ну а чтобы на всякий случай быть поближе, породственней, с Манькой часто кумились. И за глаза и в глаза звалась она Кумаманькой. Вот на ней-то и предстояло жениться».
Хотелось бы обратить внимание читателя, на органичную связь умирающего от рака героя рассказа и его предполагаемой женитьбой. А от последнего обстоятельства переход к описанию образа прекрасного человека – Кумаманьки.
Михаил Николаевич Еськов может целомудренно описать интимную картину жизни.
Читатель помнит, что в рассказе «Бучило» автор описывает такой эпизод.. «Танётка с ходу вздёрнула свою сумку, а другой рукой к подбородку подхватила ещё и платье. Я остолбенел. Танётка была без ничего…». Далее в том же рассказе его герой Мишка вспоминал: «…Передо мною не улетучивалась развилка Танёткиных ног и чёрный рисунок в виде распластанной ласточ-ки». Действительно, ласточка – очень точный художественный образ.
В рассказе «Ни тучки, ни хмарки» вообще показана чистая, небесная, трепетная, глубокая, взаимная и нравственно здоровая любовь мальчишки и девушки, не смотря на то, что Никита лапал Ленку за обнажённые груди. А с её стороны было не только непротивление, но даже согласие.
В рассказе «Наречённая» есть столь же беспорочное описание двух эротических сцен: купание Кумаманьки в сарае и её сон на снопах.
«Мишка знал, что по наряду ему с Кумаманькой предстоит работать ночью, решил за ней зайти, чтобы в поле отправиться вместе. В хате у Пчёлкиных никого не оказалось, в сарае была открыта дверь, направился туда. И будто споткнулся… Раздетая Кумаманька стояла в корыте, а тётка Фрося из деревянного ковша поливала её водой. 
- Ма-а, погоди, не расходуй зря. Дай мочалой растереться, а то воды не хватит.
Руки Кумаманьки скользили по телу, как нарочно, указывая места, куда непременно нужно поглядеть. И на самом деле инте-ресно было впервые высмотреть, где и что расположено. Зрелище ошеломительное. Не зря от взрослых слышал: увидишь голую женщину, перестанешь ведьмы бояться. Может, и правда. До ведьмы дело пока не дошло, но и без ведьмы покоя не было. Словно дразня, видение несбыточно манило к себе».
Как невинно описано! А вот ещё более дерзкая «любовь».
«Кумаманька тоже придремнула. Пробыть день-деньской с тяпкой на бураках: не мудрено смориться. Сон её и свалил без оглядки. А у него перед глазами совсем не сонная Кумаманька. 
Замирая от неясного будоражащего чувства, Мишка долго заворожено стоял перед Кумаманькой. На сложенных по стерне снопах в углу крестца она вольно разметалась, будто дома на кровати. И впервые не стыдно было глядеть на оголённые ноги выше колен. А луна, казалось, сюда только и светила. Ведьма, а не луна! Осторожно примостился рядом с Кумаманькой, затем не удержался, легонько поцеловал в губы. Вдруг в памяти вся она вымельком обнажилась, как тогда, в корыте… Бешено забухала кровь, и руки рванулись к постижению…
- Не надо!.. Пусти!..».
Вот прямо-таки образец нравственно здорового изображения эротической сцены.
Основательность, широта и тонкая манера письма Михаила Николаевича Еськова наделяют рассказ чертами короткого романа. В числе признаков следует отметить занимательность по-вествования, наличие нескольких сюжетных линий, неторопливость изложения событий и значительность идеи произведения – нравственность.
Такой рассказ, начав читать, хочется, не отрываясь, дочитать до конца. Узнать, поженились ли Мишка и Кумаманька, счаст-ливым ли был их брак, основанный не на взаимной небесной любви, а на приземлённом решении матери Мишки.
К счастью ли, к сожалению ли для Мишки и Кумаманьки, но она за него не пошла. Автор не сообщает, почему. Но он описывает великую трагедию замечательной во всех отношениях женщины – Маньки Пчёлкиной. Через много лет Михаил Николаевич, герой рассказа, приехал в свой хутор.
«…Дома не успел оглядеться, как услышал от матери:
- Кумаманькя дюже больная. Узнала, что ты должон приехать, просила зайти.
- А что с ней?
- Ревматизьма в три погибели скрутила, с ложки кормят… И в больнице лежала, да что толку.
Мать не дала-таки обвыкнуться после дороги, выпроводила к Пчёлкиным. Михаил Николаевич позвал с собой жену: она тера-певт, такие болезни по её части.
С порога обдало крутым застоялым духом неухоженности. В исподней рубахе, обвисшей на костлявых плечах, на кровати понуро сидела согнутая старуха: от прежней рослости и половины не осталось. Бросилось в глаза: с головы свисал пожухлый растрёп кошлатых волос с тряпочной полуразвязанной тесёмкой. А коса была – на зависть! Сердце полыхнуло острой жалостью: и это Кумамманька!.. Она, должно быть, почувствовала его смятение:
- Мишка, или испужался?.. Видишь, какая теперича. На работу была дюже жадная, вот Бог и наказал. Помнишь, как сутками чертячили. Спать некогда, на ходу, бывало, прикорнёшь, и то бегом… Бурак тот-то - всё лето под пеклом. А уборка - слякоть не слякоть, мороз не мороз - до глубокого снега. Иной год поступала команда топорами вырубать из мёрзлой земли, дубасили, как шахтёры, но те хоть посменно, а бабам никакой смены не полагалось.
Вмешалась тётка Фрося:
- Манькя, будя тебе про работу.
- Мам, а про что ишшо? Окромя работы я, ить, ничего не ви-дала.
- Про работу ты мне талдонь, а они врачи, им про болезнь рассказывай.
- Чего рассказывать, и так видно. Вон пальцы горбылями в разные стороны. Руки, ноги скрючило – калекой изделалась».
Такая печальная жизненная судьба была уготована каждой кол-хознице. Ведь Мария Пчёлкина была не в пример другим селянкам исключительно здоровой. Что тогда говорить о слабых от природы. Гибли безмолвно.
Автор, Михаил Николаевич Еськов, врач, кандидат наук. С профессиональными знаниями описывает болезнь несчастной женщины, невозможность в тех условиях вылечить.
«Когда возвращались от Пчёлкиных, жена удручённо произ-несла:
- Жалко женщину. Ты тоже, гляжу, переживаешь.
Михаил Николаевич терзался непонятным укором, словно был виноват, что Кумаманька заболела. Остерёгся сказать: у него могла быть совсем иная семейная жизнь. Ничего не боялся: жена в разуме – обошлось бы без раздора. И всё же решил оставить тайну нетронутой, будто и впрямь жалко было лишаться того, что принадлежит только одному тебе.
С профессиональной дотошностью жена подытоживала:
- Болезнь развернулась полностью: по утрам скованность, нарастание боли, затем деформация пальцев, поражение локтевых, коленных суставов, позвоночника. Для ревматоидного артрита – классическая картина.
- Зря она отказалась от направления к вам в областную боль-ницу, - сетовал Михаил Николаевич. - Подобрали бы лечение понадёжней.
- Что здесь, что у нас – тот же аспирин. К тому же, в районной больнице проведено необходимое обследование. Было бы не ясно с диагнозом – другое дело. А так она права, что отказалась: лишние мучения… Господи, какое несчастье, когда ничем не можешь помочь. От чужих страданий душа места не находит».
И всё-таки состоялось торжество вернувшейся к «наречённым» трепетности былых отношений. Хочу обратить внимание читателя, как проникновенно пишет об этом Михаил Николаевич Еськов.
«Через два дня Михаил Николаевич снова побывал у Пчёл-киных. Девчушка-племянница шепотком передала, что Кумамнька просила его наведаться, чтоб приходил «без никого» и захватил трубку послушать. Племянница мала, но хитруха ещё та: затеяла увести жену на неблизкую от хутора поляну, где в травянистых лощинах на солнцепёке всегда полно земляники. 
Кумаманька на этот раз поприбралась: причёсана в опрятную косу, замашная рубаха выстирана, и плечи вроде бы не такие никлые. И воздух в хате обычный, чистый. После прежней зануженности – будто праздник. Ясно, тётка Фрося обиходила, самой же Кумаманьке ту же рубаху сменить – белый свет по-меркнет.
- Здравствуй, Миша, здравствуй… Спасибо, не отказался зайти. - Кумаманька внимательно его рассматривала: - А ты стал игреневый: седых волос больше, чем рыжих… Бери табуретку, садись поближе, это ж, сколько годочков тебя не видала.
Мягкая улыбка на вздрагивающих губах оплавила стылое измученное лицо, и этому оживлению Кумаманька откровенно удивилась:
- Надо же, ты пришёл: и про болезнь забыла. Без спасу ни днём, ни ночью. От боли зубы стёрла. А тут занигунуло – надо же… Трубку, вижу, принёс. Послухай меня.
- Жена ведь тебя слушала, она в своём деле неплохо разби-рается.
- Ты послухай… То, что говорила твоя жена, по правде ска-зать, я не упомнила. А врачей, может быть, больше не дождусь: больница не рядом, да и кому мы нужны.
Когда всё внимание было нацелено на прослушивание сердца, случился момент: глаза Михаила Николаевича и глаза Кумаманьки оказались так близко, так беззащитно и так глубоко распахнуты, что взгляды их мгновенно проникли друг в друга, соединились и замерли в боязном наваждении. Словно издалека дошёл почти неузнаваемый голос:
- Ну, и что обнаружил? Улечимое, ай нет?
Михаил Николаевич заторможено не скоро смог отозваться: 
- Сердце здоровое, не больное. Лёгкие тоже… Не в них дело…
- Сама то-то знаю. Не знаю только: сколько мне ещё?.. По радиву одна бывшая комсомолка хвалилась, что свою жизнь хо-тела бы заново прожить. А я жизнью не повладела, доля выпала что мне, что матери: в смирной одежде с одним платком на две головы… Гагарин с Титовым слетали в космос, лучше бы на те-та деньги для таких, как я, лекарства разработали, да было бы на что матери новую кухвайку купить…
- Ох, да ну её, эту болезнь! Всё затмила. Я никогда звягливой не была, от боли вою сквозь зубы. Сейчас вот расквохталась. Ты-то как живёшь? С женой ладите?.. Значит, двое детей. Это счастье: есть, кого любить… Жена твоя бабам понравилась: ухоженная, статная. На вашу свадьбу мы в окна любовались.
Тогда в осенней ночной темени на свет из хаты роились десятки любопытных. Судя по тому, что мать с закусками и графином то и дело отправлялась угощать хуторян, собралось их там немало. А мать ходила и ходила: пусть гуляют, чтобы свадьба была в память. В памяти и у Кумаманьки сохранилось:
- Как мы завидовали: вы были такие радостные, так много целовались… А меня единственный разочек поцеловали. Помнишь?… Я, Миша, осталась нетронутой, девкой ухожу. Сдуру закричала, когда ты полез ко мне, а ты ведь всегда нежный был, переживчивый. Иной собственное горе горюет издали, а у тебя чужое – как своё.
Прежняя жизнь - далёкое марево, вспять не вернёшься. Там, в сущности, был другой человек, которого Михаил Николаевич признавал неохотно. Но жалость к Кумаманьке всё равно возвращала в безотчётное прошлое, и не понятно, отчего было не-уютно, разлажено в душе. Заметив его удручённость, Кумаманька забеспокоилась: 
- Спешишь? Ну, ещё минутка…».
Казалось бы, встреча, когда уже ничего нельзя было сделать, не нужна. Что же так оплавляет душу читателя? Невольно хочется невозможного. Чтобы вернуть то время, чтобы Манька с Мишкой поженились. Чтобы он забрал её в город. Чтобы прожила она здоровую и счастливую жизнь!
Нет! Это уже «если бы да кабы». Всё, что прошло через «кишечник жизни», ею переварено, и возврат вкусных «продуктов» невозможен. Тем не менее, автор коснулся как раскалённым железом сердца читателя.
«И тут же Михаил Николаевич услышал, чего никак не ожидал услышать: 
- Хорошо изделал, что на мне не жанился. Чтоб ты увидал?..
…Не выходя на дорогу, около хаты Пчёлкиных он достал из кармана Кумаманькин свадебный подарок. На носовом платке прыгающими буковками было вышито: «Мишки от Маньки». Такие платки своим наречённым деревенские девушки дарили на долгую и верную любовь.
Где-то внутри, где у человека помещается всё самое важное, поселился прощальный голос:
- Миша, поцелуй меня… Как тогда…».
Вот она любовь! Автор так тонко и мягко нам её показал. И мы теперь верим, что на всём протяжении жизненной разлуки Манька, наверно, любила Мишку, в мечтах видела себя вместе с ним, со счастьем, с общими детками… А в действительности ей достались лишь каторжный труд да безысходность. И вылилось это в сплошную и непрерывную душевную рану. Кумаманька не сожалела о том, что они не поженились. Она понимала, может, материнским чутьём, что останься Мишка с нею на хуторе, жизнь его была бы незавидная.
Да и у Михаила не было оснований терзаться.
«Кумаманька… Кумаманька… Сколько не припоминал всё, что с ней было связано, не находил повода просить прощение. Думалось, было бы спокойнее, если бы она вовсе не знала ни о какой женитьбе. Но эта несчастная женитьба слетела же не с его языка? Он и сам сторонился огласки… Жалкий поцелуй и такой же жалкий порыв к сближению. Здесь-то какая вина? В том, что ли, что оказался на откровенном расстоянии, когда перед окон-чательным шагом оставалось только зажмуриться, но и тут он безгрешен. В конце концов, почему надо искать какую-то вину на голом месте? Пора заглушить память, отстраниться от посто-ронних раздумий…».
И вот ещё.
«Кумаманька вроде бы не преследовала с прежней настойчиво-стью. Возможно, он выдумал вину перед нею, не исключено… Где то плохое, что он ей сделал? Жалко, конечно, женщина жизнь прожила наречённой невестой, так и не изведав любви. Вдобавок заболела. Сегодня к её болезни нашли бы подход: есть действенные лекарства, не в пример аспирину.
…После операций, всё одно оставалась въедливая липкая поте-рянность, давило мрачное бремя… Вот только Кумамманька… Вынуть бы эту занозу. Очиститься. Понять бы, за что каяться».
Операции по удалению у героя рассказа раковой опухоли прошли успешно. Жена отмолила Михаила у Бога. И он потом склонил колени в покаянии и благодарности Ему в скромной, затерявшейся между высоченными московскими строениями, церквушке.
«- Зайдём, молебен закажу, - жена увлекла его в невзрачную калитку.
И только тут разглядел приземистый старинный храм, от взора прохожих скрытый громоздкими строениями.
- Церковь названа в честь Всех Святых, - уже внутри храма просвещала жена. - А вон у той иконы, - поклонившись, показала на образ у правой стены, - я тебя вымаливала.
Шёл ли, полз ли, Михаил Николаевич не помнит. Опамято-вался на коленях перед изображением Богородицы. И плакал. Смывая неведомый груз, слёзы всё лились и лились».
Сейчас русская проза переживает, к сожалению, не совсем удачные времена.
С одной стороны, отсутствие цензуры позволяет без блата и взяток талантливым авторам показать миру своё творчество.
С другой стороны, бесцензурные публикации плодят лавину посредственных авторов. Вседозволенность при издании произ-ведений порождает у авторов неряшливость в работе над текстом, примитивность сюжетов, абстрактность в изображении героев, а также наблюдается литературная беда XXI века – безнравственность, сквернословие, попрание грамматики русского языка.
На этом неблагополучном фоне ярко, тепло и искристо выглядит проза курского писателя Михаила Николаевича Еськова.
У него сюжеты с яркой пуантой, неожиданно и остроумно разрешающей обстановку в произведениях, родниково чистый современный русский язык, украшенный перламутровыми блёстками авторских художественных находок: древнерусских, простонародных слов, а также украинизмов. Это язык родины Михаила Николаевича Еськова – Пристеньщины, части Курской области – одного из южных районов, ближе других расположенного к Украине. Так ведь и Россия произошла от Киевской Руси. Так что быть в языке курян древнерусским и украинским словам сам Бог велел.
Не смотря на мои длинные выдержки из авторского текста, у читателя должно, по моему предположению, возникать желание перечитать рассказ ещё раз. Такая судьба у настоящих художественных произведений, такова классическая литература. В рассказе Михаила Николаевича Еськова будто на лепном выпуклом изображении на плоскости картины адской болезни героя и победы над нею помещён отдельным ярким барельефом рассказ о «наречённой» Кумаманьке. Вот какое выразительное творчество у Михаила Николаевича Еськова!
Рассказ написан от автора, но трудно отделаться от ощущения повествования героя о себе. Ну, хотя бы потому, что имя и отчество автора и героя одинаковы. И профессии одни. Размыш-ления героя столь глубинно интимны, что наводят на мысль о слиянии автора и героя.
Я позволю себе привести несколько замечательных слов, употребляемых героями и автором в рассказе «Наречённая».
Скукоженной – скомканной, усохшей, непригодной и ещё много слов-синонимов. А тут одно искрящееся слово.
Вызволить – освободить, выручить из неволи. Это слово в украинском языке самостоятельное. Русское слово «свобода» в украинском языке – воля.
Бегучей жизни – особое слово. Не то же самое, что «бегущей». Здесь есть оттенок неустроенности, неуютности, неудобства.
Едучих мыслей – беспокойных, неуёмных, неприятных мыслей. Слово «едучих» – ёмче, колоритнее, богаче, свежее, чем «поедающих».
«- Жаню тебя» – излишнее акание или даже якание характерно для простонародного русского языка. Например, тебе – табе, несу – нясу, мешок – мяшок, Кумаманька – Кумаманькя. То же «Манькя, будя».
В другом месте: «жана будет справная». Слово «справная» – скорее украинское. Но в украинском языке оно означает «упитанная», «толстая», «дюжая». А в русском – подходящая, хорошая, правильная.
Девка работяшшая – удвоение буквы «ш» вместо буквы «щ» характерно для речи южнорусского селянина. Например: подхо-дящая, ледащая.
- Мам, а про что ишшо? Окромя работы я, ить, ничего не ви-дала.
Здесь вместо «ещё» – «ишшо», вместо «ведь» – «ить», вместо «кроме» – «окромя». И это – в одной фразе!
Блескучий след от плуга. В украинском языке есть слово «Блыскучий», что значит «блестящий». Здесь автор погрешил против грамматики в угоду красоте.
А вот «вкусная» авторская речь. «Оживлять задичавшие ого-роды; земля пробыла под войной, отбилась от рук: покрылась колюкой, забурьянела – переиначилась неузнаваемо. В брундевших руках не осталось никакой державы».
Ковылюгами – следами от плуга, изгибами. Но слово Михаила Николаевича кажется мне красивее, богаче, полнокровнее.
Цобцобеканья – слово, образованное автором от двух слов «Цоб» и «Цобэ». Это команды волам для поворота в движении.
Кошлатых волос. Кошлатый – украинское слово, означающее «лохматый», о волосах, свалявшихся в ком.
Вот ещё находка автора: «Бешено забухала кровь, и руки рванулись к постижению…».
Давайте вдумаемся. Как кто-нибудь другой написал бы эту фразу? «Бешено застучало сердце, и руки протянулись к телу». «Забухала кровь» выглядит сильнее. Это значит, что любовный трепет овладел всем Мишкиным организмом. Ведь кровь – везде, а сердце – только в одном месте.
«Испужался?.. Видишь, какая теперича? …Калекой изделалась». Настоящие повседневные деревенские слова.
Плечи никлые – уставшие, ослабевшие, поникшие.
Зануженности, о воздухе в избе – затхлый, вонючий. По-видимому, слово происходит от слова «нужник», туалет, уборная.
«Послухай меня» – украинское выражение.
«По радиву на те-та деньги кухвайку купить». Радиво – это радио. Простой народ два гласных звука стремится раздвинуть согласным звуком. Так же, как и два согласных – гласным. На-пример пашаница. Кухвайка – фуфайка. Трудный в произношении звук «ф» заменён в одном месте на звонкий звук «к» и на два лёгких в произношении звука «хв».
Переживчивый – сопереживающий, сочувствующий, добрый. Красивое русское слово.
«Хорошо изделал, что на мне не жанился».
Изделал. Здесь то же, что и рассмотренное выше, стремление разделить две согласные буквы. Но буква «и» добавлена не между «з» и «д», а впереди «з». Тем самым образовался новый звонкий слог «из», который успешно оторвался от слога «де».
«Я никогда звягливой не была». Из контекста следует: «Не была неженкой».
Иногда бывает так. Станешь читать книгу современного рус-ского писателя. И не сможешь эту книгу прочитать. Слова вроде русские, а в итоге получился канцелярский, будто какой-то иностранный язык. Прочитал и вроде щебёнки поел.
А у Михаила Николаевича примеров колоритной и яркой русской речи здесь достаточно много. Но, хотелось бы особо отметить, что слова и в авторском тексте, и в разговорах героев – понятные, эмоциональные, красивые.
Пронизывает рассказ Михаила Николаевича Еськова глубокая и здоровая философия воли к жизни. Он пишет: «Кто-то хлёстко изрёк: «К счастью, все мы смертны» и так далее.
Я лично испытал однажды эту позицию автора рассказа.
Он на год старше меня, а знакомы мы на протяжении сорока пяти лет. Как-то я сказал Михаилу Николаевичу:
- Мы с тобой уже в таком возрасте, что можем спокойно го-ворить о смерти.
Он с негодованием ответил мне:
- Это надо совсем потерять мозги, чтобы о своей смерти го-ворить спокойно.
Есть и другие оттенки прозы Михаила Николаевича Еськова. Выражаясь математическим языком, можно сказать, что рассказ расположен в многомерном пространстве. И «мер» этих много.
Все мною перечисленные измерения уложены автором на прочном постаменте Правды жизни.
Ею «грешат» все его произведения. Вот почему большинство из них написано от первого лица. А этот рассказ хотя и написан от автора, но трудно отделаться от ощущения авторского пове-ствования о себе.
 
XII. Подвиг сострадания
Рассказ «Жил-был Герасим Лукич» написан Михаилом Николаевичем Еськовым через сорок пять лет после написания рассказа «Петька вернулся!». Между ними житейская и литературная полувековая пропасть времени и сознания. Рассказ о Герасиме Лукиче интересен двумя важными обстоятельствами. Одно художественное, описание голода, другое – литературоведческое – от чьего лица ведётся рассказ.
Почти во всех произведениях Михаила Николаевича Еськова тема голода главенствует. Это: «Брат мой меньший», «Старая яблоня с осколком», «Москвич Мишка», «Чёрная рубаха», «Не-осуществлённое имя существительное», «Пилотка доверху», «Бучило».
В рассказе о Лукиче автором показана оглушительная и ослепительная картина голода сельских жителей во время войны при фашистской оккупации.
При социализме в СССР у экономистов и политиков была в ходу фраза «по сравнению с 1913 годом». Сначала она воспринималась серьёзно, даже вызывала гордость за нашу Родину, которая добыла столько-то угля, выплавила стали, произвела электроэнергии, собрала зерна... И всё это потрясающе больше, чем в 1913 году. Партийные пропагандисты мелкого пошиба к месту и не к месту тыкали пресловутый тринадцатый год.
Так что к семидесятым годам двадцатого века сравнение с тринадцатым годом стало вызывать ироничную или снисходительную усмешку: «Ты ещё скажи, на сколько по сравнению с тринадцатым годом больше полетело космонавтов».
Оснований для иронии, однако, не было. Действительно, в тринадцатом году был расцвет экономики России, вызванный реформой Петра Столыпина. Страна экспортировала почти всё: лес, зерно, пеньку, мясо, рыбу, металл. И себе достаточно оста-валось. Продавать гусей в Польшу гнали хворостиной.
Потом грянули первая мировая война, интервенция, революция, гражданская война, разруха, голод, эпидемии и коллективизация. Голод и болезни сопровождали народы России все эти годы. Последствия страшных событий кое-как были преодолены только к началу Отечественной войны, которая вновь вернула Советский Союз в состояние полуголодного существования.
Когда после войны какой-нибудь счастливчик возвращался из дома отдыха, санатория или курорта, он с гордостью говорил сослуживцам: «Прибавил три кило». И вот это слово «кило» ве-сило больше, чем «килограмм». В нём не было слова «грамм». Слово кило созвучно словам сало или тяжело. Упитанный человек считался благополучным.
После Великой Отечественной войны прошло более семидесяти лет. Забыта голодовка 1947 года. В России в основном все сыты. Ну разве что отдельные люди недоедают. От сытости просматривается другая беда – тучность, лишний вес, ожирение. Россия по этому показателю входит в число стран с четвёртой частью тучного населения.
Чтобы в этом убедиться, можно выйти на улицу города и посчитать, сколько встретится людей стройных и сколько с пуз-цом, а то и с безобразным брюхом. И окажется, что в России избыточный вес имеется у 25-30 процентов, а ожирение – у 15-20 процентов людей. В некоторых возрастных группах эти показатели существенно выше. Так у женщин в возрасте 35-55 лет избыток веса обнаружится у 75 процентов, а показатель ожирения приближается к 50 процентам. Наблюдается явление роста частоты ожирения у детей и подростков.
В двадцать первом веке в России остро стоит вопрос о поху-дении. Голод уже не воспринимается как беда, а как благое средство оздоровления. Безуспешно применяются разные мето-дики применения диет и голодания... Не верится, что люди когда-то вынужденно голодали, ели траву. Да и той не хватало.
И во время, и сразу после фашистской оккупации европейской части нашей страны не было важнее проблемы чем наесться. Свирепствовал жуткий голод. Люди были измождены им, пухли и умирали от него.
Посмотрим, как эта ужасная картина повседневного недое-дания и голода потрясающе показана автором в рассказе «Жил-был Герасим Лукич».
Сначала ожидание и преддверие возможного голода.
«Свояк Захар... благополучно перенёс вражью напасть. Его хата стояла на юру между обрывистыми оврагами. Там в нескольких замаскированных местах он заблаговременно спрятал рожь, туда же опустошил погреб... Расчёт был верный: зимой овраги снегом заносило в края, и в иное время на крутых склонах свернуть шею не всякий отважится. Жизнь обучила быть начеку, никто ничего не давал, а отобрать последнее многие были горазды. И раньше хоронились от власти, а перед приходом непредвиденного ворога в потаённые места снесли всё мало-мальски ценное. Прежде всего, касалось это съестных припасов. Что такое мука, зерно, картоха ведомо любому человеку, откуда бы он ни явился».
Затем читатель знакомится со слабым состоянием здоровья Герасима Лукича, как результатом недоедания и голода.
«Если бы не... голод. При ходьбе кости скоро начнут громыхать. Ну, что такое шестьдесят лет? Не бог весть, какой воз-раст, а силы нет, наверное, уже ни пить, ни курить и ничего прежнего не делать. Была мочь, Герасим Лукич нашивал и не такие тяжести. Нынешний оклунок всего-то пуда на полтора, однако, умылил до жаркого паровозного гула в висках».
А вот и кульминация в описании голода. Герасиму Лукичу рассказывает мать умирающих от голода детей.
«- Дети никудышные. Поопухли, одна водичка с лебедой, проглотить сил нетути, и навылет она втемеж. Толик, наверно, не сегодня завтра... Толик глаза уж не открывает... Помер бы, что ли, скорее...
Её равнодушие, безнадёжная обречённость придавили Герасима Лукича. От жалости сердце готово было разорваться».
Что может быть страшнее того, когда мать смиряется со смертью своего ребёнка? Такова правда Михаила Николаевича Еськова о голоде в селе.
А теперь можно рассмотреть второе интересное обстоятель-ство, о котором упоминалось в начале этой главы: от чьего лица ведётся рассказ «Жил-был Герасим Лукич»? Приём, прямо скажу, интересный.
Читаем первую фразу – «Герасим Лукич нёс оклунок ржаной муки» – и убеждаемся, что от третьего лица. Не сам герой от своего имени рассказывает, а о нём повествует автор.
Рассказ от третьего лица – довольно трудный литературный способ. И вот почему. Строго говоря, автору невозможно передать мысли героя. Например, третье предложение в тексте рассказа такое: «Герасим Лукич не думал ни о какой поживе». Откуда знает автор о чём думал или не думал Герасим Лукич? Он что, ему сказал или перед смертью написал? Получается, что можно засомневаться вообще в правдивости всего рассказа. Задачей же литературы является так написать, чтобы все читатели поверили, что всё описанное было именно так.
Итак, рассказ от третьего лица – трудное и недостоверное средство изложения. И тем не менее, большинство художественных произведений написано от третьего лица, например, Львом Толстым «Война и мир». Михаил Николаевич Еськов предпочитает писать от первого лица. Что же позволило ему «отважиться» перейти на третье лицо? Ведь форма подачи «материала» через третье лицо – более трудная, чем «от себя».
Это тонкий вопрос.
Во-первых, герой уже погиб. И не сможет ничего рассказать о себе. Не может ни подтвердить, ни опровергнуть сказанное о нём. Поэтому здесь просто необходимо изложение событий от третьего лица. Во-вторых, для Мастера литературы, каковым является Михаил Николаевич Еськов, нет преград. Ему можно всё. Он это всё заслужил своим врождённым талантом и выработанным кропотливым мастерством.
Итак, рассказ написан от третьего лица.
Но вот читаем фразу о сыне Герасима Лукича – Бебе:
«Найдёшь, бывало, зальёшься слезами, а он - без понятия. «Бе-е-ба... Гы-ы!» - радуется и не понимает чему радуется. По возрасту Христа пережил, а словами, однако, не обзавёлся. Одно лишь от него и слышишь: «Беба» да «Беба».
Здесь интересно вот что. Глаголы «найдёшь», «зальёшься» и «слышишь» формально второго лица: ты найдёшь, ты слышишь. На самом деле Герасим Лукич говорит так о себе. Следовательно, здесь рассказывается от первого лица, от имени Герасима Лукича. Такая вот удачная, выигрышная авторская комбинация способов изложения.
Образ Герасима Лукича прописан автором очень подробно и тщательно.
«Задумка была всего лишь проведать свояка Захара Дворо-вичева и его жену Варвару: пока стоял долгий фронт, о них ничего не было известно. Герасим Лукич не думал ни о какой поживе, а свояк неожиданно расщедрился. Был бы рад и малому фунту. А уж оклунок... Счастье, можно сказать, с неба свалилось. И чтобы его не лишиться пришлось идти по глухим местам».
В этих трёх строчках сказано очень много. Что Герасим Лукич не жадный до чужого, «не думал о поживе». Он скромный человек «рад малому фунту». Он добрый человек, думал не о себе, обеспокоился о судьбе свояка и его жены. Поэтому и пришёл проведать. Он благоразумный, шёл по глухим местам, чтобы не отняли муку. Ведь кругом свирепствовал голод.
Каждое слово в характеристике героя доведено Михаилом Николаевичем Еськовым до ювелирного блеска. Автор воистину мастерски продолжает дорисовывать образ Герасима Лукича. «При ходьбе кости скоро начнут громыхать. Ну, что такое ше-стьдесят лет? Не бог весть, какой возраст, а силы нет, наверное, уже не пить, не курить и ничего прежнего не делать. Была мочь, Герасим Лукич нашивал и не такие тяжести. Нынешний оклунок всего-то пуда на полтора, однако, умылил до жаркого паровозного гула в висках».
Теперь мы знаем, что герой – ослабевший от голода человек шестидесяти лет, и что ему очень трудно нести этот оклунок.
И опять же! Вся цитата – авторская. Но, читателю понятно, что это раздумья Лукича о самом себе!
Вот ещё деталь. «Сторониться следует и своих: себя он знает, не устоит, на затируху по горстям раздаст, что по ветру развеет. Прошаки бродят хоть дверь не закрывай: всем миром побираются друг у друга – нищие у нищих. Вот и приходится зверем таиться в нехоженых местах».
Мы видим, что Герасим Лукич настолько щедр и сердоболен, что не устоит, чтобы по горстям раздать муку. Зная это, свояк напутствовал: «Гляди, не раздавай: всех не накормишь, а сам сдохнешь».
Произошло то, чего боялся и свояк, и сам Лукич. Он отдал всю муку умирающим от голода детям Аксютки. «Оставшись один, Герасим Лукич почувствовал облегчение. Он без колебаний отдал муку, и в то же время бессмысленно терзался, вроде как не расстался с нею окончательно. Теперь вместе с Аксюткой отдалилась и его душевная муть.
Таиться от бабки не собирался, покается, что отбыл свояков подарок. За сердоболие его ждал домашний трибунал. Ну, да ладно. Что делать, если таким уродился? А вот объясняться сегодня ему не хотелось. Уж лучше как-нибудь потом. Кстати, бабки нынче дома не будет».
Таков главный финал основного сюжета – неслыханная щед-рость Герасима Лукича.
Скупыми мазками, небольшим числом слов Михаил Николаевич Еськов нарисовал и других, второстепенных, участников жизни в хуторе.
Прежде всего это Беба. Несчастное существо, делающее ещё более несчастными родителей. Немец застрелил это невинное, безгрешное создание только за то, что он, несмышлёныш, показал на него пальцем и имитировал выстрел. До этого автор привёл другой жестокий случай, когда немец ударил прикладом совсем маленькую девочку только за то, что она рассмеялась, видя, как неуклюже немец ловил курицу. Да и самому Герасиму Лукичу немец вставил в рот до самого горла плоский штык. Оставалось нажать ещё сантиметр, и была бы нелепая и незаслуженная смерть.
Автор также показал Аксинью с её горем, вызванным голодом детей. Велик был соблазн заполучить муку – неслыханное богатство. И всё же она вначале отказывалась.
«- Бог с тобой, Гарасим Лукич, - опешила Аксютка и, как от чего-то греховного, отступила от муки. - Я ж ничего не прошу».
Порядочность и нравственная чистота сельского жителя всегда были на высоте. О чём и повествует в своих произведениях Михаил Николаевич Еськов.
Теплом и любовью к Родине дышат описания пейзажей юга России, в частности, Нагольницкой дубровы.
«Нетронутая жизнь дубровы наяву была сущим раем: не вытаптывалась скотом, не шла под косу, через неё робкими пово-ротами между лощин почти незаметно вилась старая конная до-рога. Она была сама по себе, напрямую никуда не выводила, по ней и раньше ездили редко, а ходкий нынешний шлях вовсе пе-реманил всякую спешную подводу. Настало алчное время всюду торопиться, всё спрямлять и укорачивать, без помех побыть с собой не доводилось, требовалось обгонять себя и других – в никчёмной суете ни под ноги, ни окрест глядеть было недосуг. Теперь ненадобная дорога обживалась пятнистыми сусликами-свистунами, заселялась непугаными птицами, зарастала шелко-вистой сизой травой, воробьиным щавелем, чабрецом на взгорках, пахучей кашкой-таволгой в низинах. Дурнину сюда не успели занести, дорога благодатно покрывалась реликтовым степным ковром.
Предчувствуя дождь, утята игрушечно разнырялись в воду. Успокоятся на мгновение, и снова – бульк, бульк...».
Трогательная картина сельской жизни. Но насладиться ею не всегда удавалось.
«Крестьянские хлопоты держали Герасима Лукича, что коня в узде, попробуй, сверни в сторону, жизнь, немедля, вздёрнет до сукровичной пены на губах. Праздные дни выпадали не часто, потому и бывал в дуброве по какому-нибудь особому случаю. Стоило оказаться здесь, как душа начинала плавиться от благостного, почти молитвенного умиротворения, какое овладевает тобой лишь под сводами церкви... Но всё это происходило, когда сам был не порушен и способен воспринимать безмятежный божий мир. А сейчас стайки берез, ватаги дубов, кочковатые ложбинные озерки с выводками утят и диких курочек, с плавающими по водной глади небесными облаками – не более чем блёклая картинка, до которой не было никакого дела. Заполошно стрекотала сорока, а чудилось, что смертельно строчил пулемёт. Земляничные поляны, ягодная трава под ногами смотрелись, как только что окроплённые живой человеческой рудой... С поля от дальних кустов летела какая-то птаха. Не меняя направления, она непугано низко проследовала над его головой. «Ку-ку-у-шка!» - с неожиданной нежностью узнал вещунью-птицу. Обернувшись, пронаблюдал за полётом, пока она не нырнула в купаву дубняка».
В произведениях Михаила Николаевича Еськова много профес-сиональных сведений. В одном месте он знакомит читателей, как учить козлёнка пить из мисочки молоко, в другом – как плести лапти, а в в этом – как, например, варить саламать.
«...Скорее всего, бабка сварит саламать. Дело нехитрое: слегка поджарить муку, до густоты замесить ее в крутом кипятке, разбить комковатость, предварительно на загнету выгрести угли, поставить на жар чугунок с саламатью – и ждать. Скоро чугунок начнет опышно дышать, самая пора отодвинуть его от огня. Спешить хвататься за ложку не стоит, пусть саламать каждой крупинкой, всем своим нутром основательно вызреет. Затем уж готовь пахучее конопляное масло, и послеживай, чтобы вместе с едой собственный язык не проглотить. Саламать – еда сытная, почти что мясо».
Или вот ещё автор приводит рассуждения Лукича о том, как смастерить сенцы: «А сенцы восстанавливать нужно немедленно, хата без них, будто расстёгнутая одёжа. Соорудить стены проще всего было бы из лозы, плетень глиной обмазать – труда не составит».
В этом же рассказе Герасим Лукич поучает Аксинью как добыть на топливо пень:
«- Что ж ты бестолково корчуешь. Топором сколь натюкаешь, ты клиньями откалывай.
- На два штыка, а то и поболе углубиться до низинных корней, перерубить их и наружу вывалить чуху целиком. А ежели таким манером ничего не выйдет, тогда колоть клиньями. Всёдно дома тем же заниматься. Так что, девка, не надрывайся зря. Пойдём со мной, дам тебе лопату, клинья, возьмешь колун, тачку – иначе ты дров не добудешь».
Последнее в жизни Герасима Лукича изобретение оказалось роковым и стоило ему жизни. Он решил, лёжа на земле, поднимать длинную жердь и ронять её впереди себя. По его замыслу, если окажется мина, то она взорвётся, не причинив ему, лежачему, вреда.
«- Значится, ложусь на землю, слегу стоймя приподыму, несколько раз рогулькой и громыхну впереди себя. Встану, про-кошу полшага, ложусь и снова громыхаю. Приспособа длинная, случись мина, лежащего вдали затронуть меня она не должна. Всё продумано, я ж не лиходей себе».
Расчёт был насчёт мины верен. Осколки должны полететь выше его тела. Но он не учёл одно обстоятельство. Взрывной волной с адской силой швырнуло косу на него. Так погиб. уди-вительно щедрый и благородный человек – Герасим Лукич...
Архитектоника сюжета в данном рассказе – тоже не простая хронология, а подана с большим мастерством: тут и прямая последовательность, здесь и мысли героя, и жизнь, происшедшая «до описываемых» событий, и диалоги.
Сама же ткань прозы Михаила Николаевича Еськова радует своим сходством с широчайшей степью цветущего разнотравья. Мне иные яркие отрезки описаний напоминают картинку из кино, например, «Граф Монте-Кристо». Поднимается крышка, а там, в украшенном кованной драгоценной золотой и серебряной вязью сундуке, золото, бриллианты, изумруды, рубины, жемчуг… Такова «на внешний вид» продукция русского писателя Еськова.
Михаил Николаевич Еськов – великий глашатай жизни – выражает негодование смерти, и её главному источнику – войне.
«Война... Пропади она пропадом. Крови «до узд конских». Нужна ли ещё преисподняя с сатанинскими муками, ежели на земле, не отделяя правого от виновного, люди людей несметным числом сгоняли на вселенский убой?..».
О войне как таковой.
С каждым годом всё меньше становится бывших фронтовиков. Я умышленно их так назвал. Это правильное название. А слова «ветераны» или «участники» будет неверно. Потому что в Великой Отечественной войне участвовало всё Отечество. Все от мала до велика. Участвовали в оккупации, в тылу, например, в Сибири. Даже тыловые младенцы участвовали. Потому что их родители несли на себе, а это отражалось на их детях, непомерные тяготы и лишения. Не всегда молодая мать могла покормить моло-ком своего младенца – некогда. «Всё для фронта! Всё для побе-ды!». Люди падали от голода и усталости в обмороки.
Страшнее и опаснее всего было не на передовой, где ранили и убивали.
Как об этом потрясающе показал в этом рассказе автор, в оккупации тоже ранили и убивали.
Но смерть на передовой в действующей армии – это считается геройством. В похоронке всегда писали «Ваш сын пал геройской смертью...». Смерть даже случайная и нелепая облекалась в формулу геройства. Поэтому «на миру и смерть красна». У солдат враг был только впереди. Солдат кормили, одевали, им было дано медицинское обслуживание – медсанбаты и госпитали.
Выскочить из окопа с пистолетом в поднятой руке и закричать «За Родину, за Сталина!», чтобы тут же, замертво упасть – подвиг. Но выше этого подвига – обыденно, не требуя благодарности, отдать хлебную муку умирающим детям, будучи тоже умирающим от голода – подвиг сострадания.
На оккупированной территории враг был кругом, даже казалось, что внутри у каждого. Бомбили оккупированных и немцы, и наши. Минировали и те, и другие. Забирали скот и оккупанты, и освободители. Еды не было! Одежды и обуви не было. Лекарств не было! Врачей – не было, их забрали на фронт. Жизнь на оккупированной территории теперь считается не мужеством и героизмом, а строчкой в анкете «Был ли на оккупированной территории». Строчка как грязное пятно на биографии, как суд у позорного столба.
И когда теперь чествуют «ветеранов», в том числе и тех, кто был в тылу и пороха не нюхал, мы должны с горечью вспоминать о бывших в оккупации.
Гражданин России, писатель XX-XXI веков, Михаил Нико-лаевич Еськов пишет правду о войне. Спасибо ему за это. Вот и в этом рассказе. 
«…немец прикладом ударил девочку лишь за то, что та рассмеялась, увидев, как он гоняется за курицей».
«Могила за огородом размером будет, пожалуй, не меньше ха-ты…».
«Места боёв было бы правильно до срока оставить в покое, ведь они, в сущности, являются мученическим погостом…».
Об убийстве невинного Бебы: «Немец переступил через распростёртого».
Важной чертой творчества Михаила Николаевича является пропаганда ЖИЗНИ. Здесь сказано, например: «… уныние – ве-ликий грех, это самовольный отказ от жизни. Не зря говорится: истома хуже смерти. Но после всего, что довелось пережить, ра-доваться нечему. Его будто проткнули до самой серёдки, жизнь выпустили, оставили лишь пустую оболочку. Не рад тому, что домой вернулся, что бабка цела. Хата невредима».
Язык повествования рассказа изобилует яркими красками и сочными звуками. Вот часть украшений прозы автора в этом рассказе.
Порухи, опустошил погреб, ополовинил сундук, ледащее, горазды, картоха, оклунок, умылил до жаркого паровозного гула в висках – вся фраза красивая; дуброва (украинизм), не шла под косу, алчное время, душа начинала плавиться от благостного, почти молитвенного умиротворения, какое овладевает тобой лишь под сводами церкви (вся фраза настолько хороша, что душа начинает плавиться), стайки берез, ватаги дубов, с плавающими по водной глади небесными облаками, зелёная стена дуролома, в купаву дубняка, никлого настроения, сторониться, истома хуже смерти, жизнь выпустили, прошаки (украинизм, по-русски бы – побирушки), зверем таиться в нехоженых местах (не правда ли, чудесная фраза?), саламать, отвлечься на хорошие думки (украинизм), державы, раззадорилась (если бы речь шла о поступке, то это была бы серая норма, а тут – о статике, о ком-плекции – тогда это красота слова), навылет она втемеж (так мать говорит о поносе ребёнка), сама от себя родила, память о себе хочет забрать, шагал в пустоте, за сердоболие его ждал домашний трибунал, раскалилось пекло, нахлынула обморочная духота, на языке держался кислотворный вкус кинжала, заполняя рот несносной металлически холодной слюной; Агриппина, Гриппка – когда-то от этих слов у самого сердца разливалось трепетное радостное тёплышко. Беба своей болезнью приглушил все краски, можно сказать, собою всю жизнь заслонил (вся фраза – прелесть, хотя и о грустном), и время, и жизнь убавились до бесчувствен-ного небытия, кошенину, решил пройти вторую ручку, уложить двойной валок, в собственные страхи пускать, колотить невинную землю, обрушил Аксютку, словами не обзавёлся, благоумным, колобродного телёнка.
И много других. Ведь они, жемчужинки, на каждом шагу.
Таков глубоко эмоциональный, красивый и правдивый рассказ «Жил-был Герасим Лукич».
 
XIII. Природа женщины – созидать
Рассказы и повести Михаила Николаевича Еськова я читаю уже сорок пять лет. Литературные критики и мемуаристы часто грешат тем, что, рассказывая о своих великих современниках, непременно прилепят к ним себя, дескать «и мы пахали». Если же на меня и падут подобные подозрения, то у меня есть возможность как-то оправдаться. Дело в том, что все сорок пять лет Михаил Николаевич Еськов писал прозу лично обо мне и лично для меня. Смотрите сами.
Я пережил фашистскую оккупацию. Переболел тифом. При немцах для нас не было ни больниц, ни врачей, ни аптек, ни ле-карств, ни даже еды. Наши матери лечили нас травами, попросту бурьянами, и молитвами. 
Нас бомбили и немцы, и наши. На войне не разбираются. Смерть одного человека – трагедия, смерть миллионов – всего лишь статистика.
Я пережил военный и послевоенный голод, затем растянув-шуюся на десять лет проголодь. Многократно бывал под страхом поимки меня колхозным объездчиком при сборе хлебных колосков с убранного поля. Ходил в обносках старшего брата, которому «новые» наряды доставались с барахолки, и в лаптях, которые сам же и плёл.
Обо всём этом написал мой ровесник Михаил Николаевич Еськов. Потому что он пережил то же самое. Каждый из наших с ним деревенских или хуторских современников может утверждать:
- Писатель написал все свои книги именно обо мне! 
И это будет святой, чистой и убедительной правдой. Потому что Михаил Николаевич написал все свои произведения, прежде всего, о нас, и лишь, в том числе, попутно, и о себе.
Как мы, люди, воспринимаем окружающий мир?
Как воспринимаю его, например, я?
Увидев под голубым небом с редкими белыми облачками сель-ский пейзаж с рекой, озером, прудом или даже болотцем, обросшем вокруг курчавыми деревьями и кустарниками, заросшим осокой, кугой, аиром, камышом, ряской, с пасущимися на берегу лошадями, коровами, козами и гусями, мы не рассматриваем деталей. А охватываем взглядом сразу всю райскую картину: «Как хорошо!». Мгновенно погружаемся в некую божественную ауру. И только потом начинаем рассматривать подробности, которые добавляют нам восторга.
Точно так же приводят нас в трепет картины гениальных живо-писцев: пейзажи, жанровые сцены, портреты и натюрморты. Так мы в первые минуты смотрим, не видя деталей, на картины Шишкина, Левитана, Саврасова, Поленова, Репина, Сурикова, Айвазовского, Перова, Маковского, Кипренского и Верещагина. И только потом…
Это же всё вроде бы нарисовано! А мы видим на полотнах жизнь.
Так же восторженно, но отвлечённо, мы воспринимаем скульптуру и архитектуру.
Особое место в познании природы и наслаждении ею занимает у нас музыка. Она состоит из кусочков волн различной частоты и длительности, именуемых нотами. Но когда мы слушаем русские, украинские и белорусские народные песни, серенады, романсы, арии из опер и оперетт, симфонии, кантаты, оратории, рапсодии и песни, написанные композиторами, мы не замечаем нот, диезов и бемолей. Мы погружаемся в некую волшебную субстанцию и пребываем в ней в состоянии восторженного небытия.
Уж на что Александр Сергеевич Пушкин, гений поэзии, гений литературы, который должен был бы говорить только о ли-тературе, как её великий творец. А он сказал: «Выше музыки только любовь».
Я воспринимаю прозаические произведения Михаила Николаевича Еськова как живопись, как скульптуру, как архитектуру, как музыку, как саму жизнь. Во время чтения не различаю ни страниц, ни абзацев, ни букв, ни знаков препинания! Я живу в тексте, я парю над текстом, я забываю обо всём вокруг. Ибо всё, о чём пишет Михаил Николаевич Еськов, это он рассказывает лично обо мне. И лично для меня. И главное: рассказывает правильно, правдиво, красиво и занимательно.
Рассказ «Мать» прочитал так же, как и все другие произведения. Перевоплотился одновременно и в автора, и во врача, и в Валентину, и в её мужа, и даже в несчастного Юрочку, прожившего всего три дня.
Да и как было не поддаться обаянию и гипнозу автора?
Тема рассказа – жажда и торжество жизни. Вместе с тем, с первых же строк автор погружает читателя в грустную атмосферу.
«На кладбище, даже если ни о чём не думаешь, всё одно, будто в помрачении чем-то загружен. Сколько людей нарождается, видеть не дано. А с какой скоростью засеваются кладбищенские гектары зримо каждый день. Ощущение мимолётности утлого бытия обременяет восприятие живой действительности, кручинит, гнетёт подспудно. На погосте песни не запоёшь. И среди поминального многолюдья чувствуешь себя неприкаянной былинкой».
Полусотней ярких и сочных слов Михаил Николаевич показал, с одной стороны, грустную неизбежность конца бытия. С другой стороны – нелепость, жестокость и несправедливость ранней насильственной кончины.
Действительно, что ни слово, то яркий, плотный и бросаю-щийся в глаза художественный мазок или музыкальный аккорд: помрачение, видеть не дано, засеваются кладбищенские гектары, зримо, обременяет, кручинит, гнетёт подспудно, на погосте песни не запоёшь, поминальное многолюдье, неприкаянная былинка.
И далее в рассказе кладбищенская тема развивается и уточняется автором: «И уж чего Николай не ожидал, так бурных слёз: захоронение-то давнее, отплаканное – боль должна бы присмиреть».
Здесь мы видим ёмкое, яркое и свежее определение могилы и боли, высказанные новыми словами: «захоронение отплаканное», а боль должна «присмиреть».
Рассказ «Мать» мне очень понравился. Хотя он всё-таки больше трагичен, чем благополучен.
Ну что такое, что у Валентины нет детей? Эко горе! Но автор устами своей героини убедительно показывает, что бездетность – действительно горе. Ведь материнство – это непременное условие счастья женщины и залог прочности семьи и супружеского счастья.
Михаил Николаевич Еськов в своём творчестве для описания своих героев широко использует широкий веер возможностей. Например, в одном месте он прямо пишет о Валентине: «Женщина ничем особенным не выделялась». Это уже портрет. В других местах мы узнаём о ней из её рассказов о себе.
Сочинение изящно построено на, казалось бы, простом сюжете – хронологически последовательном рассказе героини о своей нелёгкой, порой болезненной жажде материнства, скупой ма-теринской судьбе.
Мы, читатели, помним, что Валентина стремится уничтожить всех муравьёв в отместку за то, что они заели чужого для неё ребёнка – Юрочку.
И только в двух последних строчках рассказа Валентина преображается. Вот как автор нам это показывает.
«Скосив взгляд, Николай наблюдал, как Валентина медленно поднимала длинную травяную былинку и бегущего по ней мура-вья. Когда бежать было уже некуда, муравей капелькой завис на кончике былинки, должно быть, в испуге завертел глазастой головой. Валентина осторожно опустила травинку и ссадила муравья на спокойную землю…».
Она пожалела муравья! И дело вовсе не в муравье. Это - триумф благоразумия, победа материнства и жизнеутверждения, торжество жизни муравья над его, казалось бы, неминуемой смертью. Женщина создана рождать и сохранять жизнь, а не убивать её. Будь то ребёнок, будь то муравей.
Этот благополучный финал венчает рассказ. И именно здесь раскрывается целесообразность и единственная правильность сюжета, содержания. Оправдывается название рассказа великим словом «Мать».
 
XIV. Всюду жизнь
Рассказ «День отошедший» стоит особняком в ряду произве-дений Михаила Николаевича Еськова. Это глубоко философское  и в то же время ярко художественное произведение. Он написан от имени героя, то есть от первого лица, в виде раздумий о своей жизни. Начинается рассказ об ощущениях при переселении в новую квартиру в новом доме и на новом месте.
«Второй год живу в новом доме... Место, где он стоит, отли-чается тем, что не на чём глазу задержаться. Тут же, за окном, начинаются поля и бегут себе вольно за размытый далью окоём, даже уходящая в непривычный простор витая ниточка тополей не застит взора».
Всякое переселение неизменно содержит в себе множество бед: что-то в старой квартире приходится оставить или выбросить, «поломка и порча мебели при перевозке, гранитная крепость бетонных стен, гвоздя в них не вбить, ушибленные пальцы, клавишная игра половиц, заклёкшие, требующие топора, форточки, нашлёпки затверделого цемента на кухне и в ванной – волей-неволей переносились на эту безмерную ширь за окном, будто и винить больше было некого».
Неспроста же говорят, что дважды переехать, это всё равно что один раз погореть.
Но и старое жильё было не мёд, иначе чего бы надо было переезжать.
«До этого мы жили вблизи завода с литейным цехом, откуда из-за одного удушливого воздуха сбежал бы на край света. Кроме того, прежний дом стоял у забитого транспортом перекрестка с несмолкаемым визгом трамваев и грохотом автомобилей на рельсовом распутке, да и квартира был не в пример нынешней. По всем статьям полагалось быть довольным, разум принимал это, а вот сердце отказывалось».
Мужчины в абсолютном большинстве недооценивают роль женщины в превращении самого убогого жилья в праздничные хоромы. Женщины делают рай в шалаше. Герой рассказа с неко-торой долей иронии говорит об этом счастливом умении жены.
«Зато жене квартира пришлась сразу, она в ней будто роди-лась и жизнь прожила. Войдя первый раз, кинулась выметать строительный мусор, вытирать пыль с подоконников; после переезда перебелила потолки, заштукатурила все трещины, сшила гардины, заново покрасила кухню – на дела ей и ночи не хватало. Как мог, пособлял жене, но делал всё, как делают для кого-то дру-гого, а не для себя. Когда уже и мебель была расставлена, и всё остальное расположилось по своим местам, и каждый угол казался обжитым, я по-прежнему чувствовал себя временно проживающим».
Герой рассказа, имя которого автор не называет, потому что он рассказывает о себе, так бы и прозябал в новой квартире как на чужбине, если бы не одна «отрада». Это второй небольшой сюжет в рассказе. Прежде чем переходить к нему, хотелось бы обратить внимание читателя книги Михаила Николаевича Еськова, с каким мастерством и душевной теплотой он это делает.
«Хмурым осенним вечером из-под низких облаков вынырнул клин диких уток и, сломав отлаженный строй, невдалеке опустился».
Казалось бы, ну зачем пятидесятилетнему новосёлу тащиться куда-то за утками, которые к тому же наверняка уже полетели дальше в свои тёплые края. Однако...
«На следующий день сходил в разведку, в полукилометре от дома обнаружил неприметный издали овражек. Чьи-то беспо-койные руки сделали там запруду. И дамба-то невелика, а воду держит и хранит, как видно, не одно лето. Вот и утки соблазнились, покружившись, сели перед прощальным отлётом. И у них в памяти, в том непостижимом инстинкте, это болотце, быть может, сохранится надежной приметой, тем незаменимым опозна-вательным знаком, без которого, кто знает, какой может статься возвратная путь-дорога. В этом быстроменяющемся мире очень трудно не сбиться с правильного направления».
Геродот писал, что самое безобразное и отвратительное су-щество на земле – обезьяна. Не потому ли, что она из всех жи-вотных больше всех похожа на человека? Михаил Николаевич Еськов, врождённый эколог и гуманист, во всех своих произве-дениях отважно встаёт на защиту различных животных, в том числе и лягушек. Вступается и непосредственно как автор произведения, и устами и действиями своих литературных героев.
«Не менее странно и другое: лягушка слывет самой уродливой и мерзкой, брезгливость к ней прививают сызмала. Пнуть, ударить её считается не зазорным. А чем лягушка хуже черепахи или той же кошки? В чем её вина? Что кошка мышей изводит – всяк знает, за это ей прощают, когда сцапает, походя, голубя или воробья, не углядишь, заберётся на стол, не застрахованы от неё ни колбаса, ни кусок мяса.
Лягушка живёт в самых комариных местах, очищает землю и водоёмы от всякой твари, ничем человеку не вредит, ан нет, кошку погладят с удовольствием, а лягуху?».
Действительно, люди в большинстве своём не любят лягушку. А ведь она наиболее вероятно, что зародилась гораздо раньше человека. Традиционная наука считает, что лягушки появились на Земле примерно 300 миллионов лет назад! Чтобы это число выглядело ещё более внушительно, следовало бы написать его так: 300.000.000 лет. Конечно же, это, скорее всего, абсурдное, вымышленное время. Никто просто не знает, сколь продолжительно населяют землю лягушки. Кто-то наугад объявил, а другие повторяют. Потому что не существует достоверного способа измерения отдалённости от нас событий более, чем на 2200 лет.
Так что триста миллионов лет – число недоказуемое.
Мне скажут:
- А радиоуглеродный метод? Он позволяет!
Во-первых, огромные цифры лет от нашего времени до зарождения жизни, вымирания мамонтов и динозавров, возникновения человеческой цивилизации и других древнейших событий, были «установлены» до изобретения радиоуглеродного метода. То есть наобум.
Радиоуглеродный метод абсолютно необъективен. Многие верят. История его интересна и поучительна. Радиоактивность была открыта Беккерелем в 1896 году. А гораздо раньше (1583) уже была установлена Жозефом Скалигером необъективная, высосанная из пальца историческая хронология, сохранившаяся до наших дней. Потому что другой просто нет. Сам Скалигер прослыл упрямым, не терпящим доводов, человеком. Он, например, утверждал, что решил задачу квадратуры круга, но решение не показывал. На самом деле точно доказано, что квадратура круга неразрешима. Как невозможен вечный двигатель. А от хронологии Скалигера столь же необъективно были установ-лены даты всех исторических событий. В том числе жизни фараонов (три тысячи лет назад), Троянской войны (двенадцатый век до новой эры), войн Александра Македонского (четвёртый век до новой эры), рождения Иисуса Христа и все остальные.
После открытия радиоактивности и трудов супругов Кюри было установлено, что радиоактивные химические элементы в результате излучения теряют свою массу. Показателем скорости распада Пьер Кюри и Мария Склодовская предложили в 1902 году термин «период полураспада». То есть такой срок, через который от первоначальной массы останется половина. Например, для радиоактивной меди этот период равен 12,8 часа. То есть если взять один килограмм именно радиоактивной меди, то через половину суток от неё останется полкилограмма. А для урана такой срок составляет четыре с половиной миллиарда лет.
Супругам Кюри принадлежит и приоритет использовать это явление в качестве эталона времени для определения абсолютного возраста земных пород. Будучи гениальными учёными, они отказались от этой идеи.
Пьер Кюри нелепо погиб в Париже под колёсами машины в 1906 году, Мария Склодовская умерла от радиоактивного облу-чения в 1934 году. Идея стала бесхозной.
В 1950 году американский химик Уиллард Фрэнк Либби решил использовать её для датирования археологических экспонатов при помощи радиоуглеродного метода.
Идея Либби, заимствованная у Кюри, стала очень популярной во всём мире. Понастроили лабораторий и взрослые дяди стали с юношеским пылом наперебой определять возраст экспонатов, главным образом, археологических находок. Получилась модная увлекательная игра вроде кубика Рубика. При этом «игроки в радиоуглеродный метод» положили в основу следующие неочевидные, ничем не обоснованные, предположения.
Будто бы полученный элемент не присутствовал в датируемой породе изначально, а образовался только благодаря распаду исходного. То есть предполагается, что в начале в исследуемом образце совсем не было, например, свинца, а был лишь один уран. Проверить это, доказать или опровергнуть, невозможно. Но маловероятно, чтобы устойчивого элемента изначально не было, а распадающийся элемент был.
И ещё. Вроде бы исследуемый образец является абсолютно автономной системой. То есть ни исходный, ни полученный элементы из него не исчезали и в него не попадали на протяжении всех предполагаемых миллионов лет, которые от него ожидаются.
Ясно, что такая ситуация принципиально невозможна.
Скорость радиоактивного распада якобы постоянна, что также не доказано. Скорее всего, она в прошлом была выше, хотя и неизвестно, в какой степени.
Не удивительно, что датировки по радиоактивности дают разброс в сотни и тысячи раз. То есть образцу могут дать возраст и в тысячу лет, и в миллион лет.
Либби начал штамповать результаты датировок. Все они соответствовали традиционной хронологии, установленной произвольно пятьсот лет назад Скалигером. Радиоуглеродный метод давал абсурдные показатели.
Помните новое платье короля в сказке Андерсена? Мошен-ники-портные объявили, что новое платье не видят только дураки.
Но никто не признавался, не хотел быть дураком по сказке Андерсена.
Каждый хочет заработать свой кусок хлеба. Никто не хочет высовываться. Публикуются только те результаты, которые со-ответствуют наобум ранее принятой Скалигером датировке.
Обычно бывают противоположные интересы. Продавцу хочется продать товар дороже, а покупатель желает приобрести дешевле. Или одному шахматисту хочется выиграть, но и другому тоже.
А тут они совпадают! Тем, кто принёс на датировку обломок копья эпохи восстания Спартака, хотелось бы, чтобы это был 74 год до новой эры.
А химику, выполнявшему анализ, тоже хотелось бы, чтобы образец был 74 года, раз так говорят. Потому что у него ничего там не сходится. Поэтому он объявляет: «Радиоактивный анализ показал, что образец происходит из первого века до новой эры». И все довольны. О неудачах все молчали и молчат. Если же по-падается честный химик, то получаются сплошные казусы. На-пример, возраст совсем недавно извержённых пород по анализу Либби оказывается равным двадцати двум миллионам лет, возраст черепа, похожего на человеческий, получается равным от 2,6 до 220 миллионов лет. Попали пальцем в небо. Можно ли всерьёз воспринимать такую датировку?
В 1960 году Либби получил за «свой» метод Нобелевскую премию по химии. Но можно и по-другому.
Изучив молекулярный состав ДНК лягушек, учёные из брюссельского университета пришли к выводу, что этот вид земноводных чуть ли не старше динозавров. Для Земли это было тяжёлое время, когда многие виды доисторических земноводных вымерли, и на их место пришли лягушки, сразу после появления которых планету начали заселять динозавры.
По теории эволюции Дарвина лягушка – очень древнее жи-вотное. Наверно, всю историю совместной жизни с человеком, она была нелюбима им.
Михаил Николаевич Еськов тонко подметил лягушачий кон-церт.
«Второй год весенними и летними вечерами слушаю лягушачью перекличку с того болота.
- И-иго-ор-р-рь!.. И-иго-ор-р-рь! - доносится оттуда требовательный голос. Дескать, ну где же ты запропастился!
- Кур-рю-ю... Кур-рю-ю, - ответ звучит с хрипотцой, будто и впрямь, прокуренным горлом.
-  И-иго-орь! И-иго-орь! - слышится раздражение. Сколько ещё можно ждать, в конце-то концов!
И снова невозмутимый отклик:
- Кур-рю-ю... Кур-рю-ю...
А ему уже с угрозой:
- И-игорь! И-игорь!
Наступает долгая пауза. Наверное, сдался Игорёк, куда де-нешься?
- Кур-рю-ю... Кур-рю-ю... - Однако же, крепкие нервы надо иметь, чтобы вот так...
Затем, уже в ночи, голоса утихомириваются.
-  Кур-рлы-ы-ы... Кур-рлы-ы-ы, - затихает болотце. Мол, хорошо здесь, засы-ыпаем, спи-и-им.
Блаженно говорю и себе на ночь: «Курю... Ку-рю...». Спокойно на земле и в душе спокойно».
Неправда ли, какая замечательная картинка! Вообще, Михаил Николаевич – мастер словесного пейзажа. Вот, например, ещё.
«А эта весна обернулась жарким и сухим летом. Смоляные чернозёмы выветрились, покрылись дымной неживой пылью и люто потрескались. Травы, успевшие подняться на вершок, зажелтели, не дав цвета, в них по-зимнему свистел завирушный ветер и неделями не смолкал. Тучка бы наплыла, громок бы хо-хотнул, – нет же, стальное небо безлико и пустынно зависало с утра и таким же каляным уходило в душную ночь.
Пруду тоже не везло. Вешним половодьем размыло часть дамбы, она овражно проломилась на середине, зияла не заросшим свежим провальем, не то чтобы шагнуть через него, а и с разгона не перепрыгнуть. Подступила и другая беда: вокруг самохватом росли огороды. Лук, редис, огурцы, то да сё – всё требовало воды.
Долгое время, было ли на самом деле так или того мне хотелось, вода будто бы и не убавлялась. Дно провалья оставалось сырым, по нему, вяло, перекатывая песчинки, жилкой вился ручей. Берега дико зарастали осокой, и её, казалось, не успевали вытаптывать ушлые огородники. Болотце продолжало жить безмятежной жизнью, у него откуда-то брались силы. Но ручей со временем кончился, дно его запеклось, поседело. И уровень воды день ото дня заметно начал понижаться».
Необычно и удивительно играют в тексте слова и выражения: «весна обернулась»; «смоляные чернозёмы»; «люто потре-скались»; «на вершок»; «тучка бы наплыла»; «громок бы хохот-нул». О громе есть много выражений, но все они – штампы. Такие, как грянул гром, ударил гром, разразился гром. А у Михаила Николаевича Еськова – хохотнул. Сказочное чудо, да и только!
И ещё: «овражно проломилась»; «провалье»; «жилкой вился ручей»; «дно его запеклось, поседело».
Плохо, когда природа сама себе вредит. Например ливень размывает плотину. А когда ещё и человек подключается , то беда усугубляется.
«Как-то застал детей – разрывали промоину.
- Вы это что?!
- ...Водичка, чтоб бежала».
Вот здесь хочется обратить внимание на одну тонкость. Как построил бы предложение взрослый человек? Он бы сказал: «Чтобы водичка бежала». Автор же подметил трогательную дет-скую неточность речи! Автор показал читателям всю безысход-ность запруды. Да что там водоём, если даже семья рассыпается.
«Погибель пруда виделась близкой и неотвратимой. Пытался успокоить себя, что ничего страшного не случится, если он и высохнет. С новой весной наберётся свежая вода, всё возобно-вится. Огороды ведь тоже поливать надо, тут уж не о лягушках забота, лягухи – не самое важное...».
А тревога о слабой и беззащитной запруде не покидала. Даже нарастала.
«К вечеру там снова загремят вёдра: черпак за черпаком, не в него, а из него. Обнажатся новые берега. Все живое сместится на новый пятачок, и пятачок тот неумолимо будет уменьшаться. Как бы ребятишки не вернулись к прежней затее – устроить ручеек. Тогда разом всё решится».
И в то же время герой вроде смиряется с неизбежной бедой.
«Всё идёт, как и положено идти. Жизнь... По-всякому убеждал себя, а покоя не наступало... Неужели старость пришла, что таким жалостливым стал? Мальчишкой, бывало, и потом, взрослым, считал за удовольствие пройтись по отвердевшему и рас-тресканному дну какой-нибудь выжаренной на солнце речной старицы или полевого озерка. Под ногами хрустела слюдяная шелуха от усохших головастиков, и никаких печальных мыслей не возникало. Да, раньше таким не был».
Отрада, о которой говорил герой рассказа, не осуществилась. На этом автор прерывает на время второй сюжет неспешного рассказа. Он приводит читателя к реке. И вот тут мне хочется вот что сказать. Ну знаем мы все, что такое река. Река да и только. Знаем потому, что не только города, но и сёла возникали по берегам рек. Потому что без воды «и ни туды, и ни сюды». А Михаил Николаевич мыслями героя открывает нам великое чудо в нашей жизни – реку.
«Как и пруд, река в этом году тоже помелела, убавилась за-метно. Недавние ступки на заиленном берегу высохли и начали осыпаться, размытые корневища лозняка до мякоти трескались на солнце, от них всё дальше уходила вода. А меня преследовало необычное чувство, будто река, наоборот, стала намного шире, как-то она попросторнела и открылась заводями. Что-то в её облике непривычно изменилось, подурнело, что ли, как на глазах дурнеет человек, если его остричь наголо. Поутру пенял себе, что не выспался, вот и не воспринимаю мир, как следует. Затем, как часто бывает, виною перекинулся на реку: не дала мне желанного, запротивилась – и не хороша уже, и совсем не та, и узнавать её не хочется».
Оказалось, что и здесь хозяйничает беда. И вот почему.
«На самом же деле река оттого выглядела неузнаваемой и неприютной, что в буквальном смысле была остриженной. На заготовку силоса с деревьев сняли шатры. Где топором, где но-жовкой прошлись, и оголенные стволы, словно воздетые в мольбе руки, рогулями уставились в небо. Справа от меня, на повороте, ещё неделю назад стояла огромная ракита, её размашистые ветви тогда гирляндами спускались до самой земли. Теперь же там высилось нечто голенастое, уродливое. Раньше и привада под ней неприметной была, вроде на своем месте, а сейчас она выпирала в реку неестественной скулой».
Вот так пейзаж! Написан двумя красками – чёрной и белой. Да больше чёрной, потому что сверкающее белое мясо срезанных веток и содранной коры – в душе вызывают чёрный цвет! Автор снова не оставляет нас в мрачном покое. Он знакомит читателя с новым действующим лицом – капшивеньким, слабеньким, в чём только душа держится, старичком. А какое действующее, да как действующее, лицо этот старичок! Вот его портрет. Мы уже по другим произведениям Михаила Николаевича знаем, какой он большой мастер литературной портретной живописи. Даже более того. У великих художников станковой жанровой живописи, например, у Репина, Сурикова, Верещагина действующие лица застывшие. Пусть даже в момент высшего душевного волнения и подъёма. Сразу нам кажется, что бегуны Дейнеки бегут, мальчик Петрова-Водкина действительно купает красного коня. Если же долго смотреть, то картины всё-таки застывают. А у Михаила Николаевича Еськова сколько ни читай, старичок действует!
«Обычно он приезжал первым автобусом и, пока шёл. часто останавливался, опираясь на связку удочек, как на клюку. Моло-дому тут – десять минут ходу спрохвала, он же тратил, пожалуй, не меньше часа. Как-то на машине подвозил меня приятель, и я обрадовался, что увидел старика. Хотелось избавить его от этой окаянной дороги. Заслышав шум машины, в немощной суете, он доколтыхал до обочины, и обернулся.
Я выскочил тогда и, готовясь помочь, потянулся к его удоч-кам:
- Садитесь-ка к нам.
Старик засопротивлялся.
- Спасибо, милые. - Наподобие костыля он приладил удочки в подмышку, обвис на вздернутом плече. - Как-нибудь сам... Мне прытко и не надо-то... Дойду. Дойду. Зачем от ног отвыкать? Сейчас, нути, на машине, а завтра – опять самому, надеяться не на кого. Нет уж... Дой-ду-у са-ам, - со сладкой уверенностью пропел он. - Да и поглядеть, нути, хочется... Мне, милые, теперь немного глядеть осталось.
Он вынул из кармана платок, протер глаза, жилистыми руками вперёд переставил удочки. И они повели его за собой».
Когда старик однажды припоздал, мы вместе с героем всяко подумали. И даже самое печальное – умер старик. Но мы знаем писателя Михаила Николаевича Еськова. Он врач, кандидат ме-дицинских наук, великий жизнелюб и трибун торжества жизни. Он не допустит смерти даже такого квёлого человечка.
«Не помер ли?.. Да нет же, чёрт возьми! Нельзя так думать! Старик, конечно, жив. он обязательно придёт...
- Нути, не рви... Не рви... Ты с натяжечкой, понад водой, - услышал голос сзади.
Пришел-таки старик, явился. Затеплилась радость, будто всё не клеилось потому только, что не было его на месте. Теперь - вот он, теперь и рыба никуда не денется».
А старик-то неугомонный, хотя и слабый да дряхлый. И гордый по-хорошему, не зарится на чужие блага. От подвоза машиной отказался, и стульчик, предложенный коллегой, не принял. Мол, не хочу расслабляться. И сын у него оставил жену, завертелся с другой и уехал. Это, конечно самое печальное в жизни. Вот у главного героя тоже дети разъехались. Дочь в Мо-скву, сын на Дальний Восток. Но старик – оптимист. «У нас с бабкой судьба, что поношенная рубаха, всего повидала. А тужить – не тужим. Живём ведь...».
Ах, какие восхитительные образы у Михаила Николаевича Еськова! Хотя и по печальному обстоятельству – засухе. «Ко-пытца мать-и-мачехи обвисли сырым бельём. Осока и та потеряла солдатскую выправку... Обкорнали ракиту, что раздели».
Интересная дискуссия произошла у рыбаков. Но не о рыбалке, а об отношении к природе даже в самые тяжёлые для неё времена.
«- Ездили в колхоз на свеклу, глядеть страшно: трава выгорела, кукуруза не взошла, а где взошла, не поднялась. Пшеница - ниже колена.
- Соловей, нути, при голом лесе запел. К голоду это, - старик поднял худое лицо кверху, прищуренно вперился. - И не поймёшь, где солнце, а где его нету – отовсюду палит.
- Голода не будет, времена не те, - успокоил я старика. - А с кормо-ветками – что делать: засуха.
С мальчишеской игривостью старик кхекнул:
- Э-э, милый... Верёвку, нути, надо тянуть в одну сторону. А ежели её теребить и по волоску раздёргивать, крепости не жди.
- При чем здесь верёвка? - не понял я его. - Скотину-то кормить нужно, ясней ясного...
- Нужно, нужно, - он занёс удочки перед собой и уперся в них грудью. - А речка, нути, не нужна?.. Получается, что в пустыню воду доставляют, а тут, где она есть, извести её следует. Так, что ль?..
- Ты вот про ракиту, нути, думаешь, что она без пользы. А река? Без ракиты ей хоть помирать. Одна ракита сажен двадцать берега спасает... Ты, нути, рыбак. Сам ты, примером, около реки много деревьев посадил? Нути?.. А поломал их сколько? И так каждый, кто сюда является. Все ломают.
Его переживания понятны. С другой же стороны, каждое лето заготавливают сено, и никому в голову не придёт плакаться о траве, мол, земля истощится. Стригут овец... Обрезают сады... Рубят тот же лес...
-  Налетели саранчой. Трах, бах, затрещали ветки. Убраться, нути, не успел... Пошто ж маковку, кричу. Пошто её?. Не-э. Не пожалели, - старик слезливо сморщился, выронил удочки и, хло-пая по карманам руками, кинулся искать валидол. - Разве команду давали, чтоб... маковку снимать... Надо ж споднизу... Аккуратно... А они - маковку...».
Потом к старику пришла жена и невестка. Подправили приваду, усадили рыбака. Потом они ушли. и на этом заканчивается своеобразный ловко встроенный сюжетик рассказа. Но возник новый. Да не так хорош, как хотелось бы. А вот и портрет нового героя. Каков он? Давайте посмотрим.
«На другую сторону затона ворвался мотоциклист. Его как вы-стрелили из кустов: мотоцикл уже стоял, свалив набок лобастую голову, а по следу ещё стлался сизый дым...
Вновь взревел мотоцикл. Мелькнула надежда: не собирается ли уезжать? Дорожку бы ему ровную да скорую. Но он просто-напросто гонял мотор вхолостую, газовал на пределе, словно взлететь надумал. Дымная полоса пролегла через речку, рас-ползлась по затону, засинила прибрежный ивняк, а неистовая рука всё поддавала и поддавала обороты. Не успел отреветь мотоцикл, как был включен магнитофон. Всё окрест полосовал теперь степной табунный голос:
Всё могут короли! Всё могут короли!
...К счастью, что-то стряслось с магнитофоном, он замолк. Слышно было, как отрывисто щелкали клавиши. Залетел ко мне и сердитый матерок».
Первое впечатление, которое произвёл и на главного героя, и на читателей, новый персонаж – резко отрицательное. Но пока мы видим, что это всего лишь придурковатый оболтус. В промежутке между начальным поведением и последующим, автор наблюдает за лягушкой.
«Давно уже стояла тишина. Я сидел и наблюдал за лягушкой. Растопырив горбылистые лапы, она покоилась на тихой воде. И в речку, на быстрину, не плыла, и в ту кучу малу, что осатанело роилась в лопушняке, её не тянуло. Все лягушки кажутся старыми, даже самые маленькие, ещё с треугольничком убывающего хвоста, они уже выглядят морщинистыми. А у этой на ввалившихся боках и костлявом горбу были облезлые белые пятна, отчего она вы-глядела пегой, поседевшей. Не открывая глаз, она недвижно грелась. И лишь изредка шевелила лапами, когда её близко подносило к берегу».
Очень хороший портрет лягушки. Но вот и развитие образа мотоциклиста.
«Одолевала разморенность и дрёма. Наверное, легко и заснул бы, если бы не вздрогнул от гулкого звука. Вместе с этим звуком почувствовал, как что-то чиркнуло по ноге, увидел, как дёрнулась лягушка. Ещё более удивился, когда заметил на песке блестевшую медяшку. Поднял её и стал рассматривать. Это была толстая плитка красной меди весом с малокалиберную пулю. Такой упругий металл, как медь, зубилом не отрубишь, резалось, должно быть, гильотинными ножницами, по краям заметны тягучие, в одно касание, царапины. Продолжая недоумевать, услышал новый звук, не похожий на прежний, какой-то распарывающий, будто кто кнутом по лопухам стеганул.
Вблизи никого не было, кроме того громыхающего парня на другой стороне затона. Он шёл по берегу, держа согнутые руки в боксерской изготовке. Вот он замедлил шаги, вовсе остановился, полуприсел и весь подался вперёд. И почти одновременно я уви-дел что-то белое, взвернувшееся в воде, и опущенную руку с ро-гаткой... Стреляет по лягушкам!..
А он уже достал новую сверкнувшую на солнце медяшку... Сейчас прицелится... Так и есть. Брызнула рогатка... «И-иго» - недоговорённым остался клич.
Молниеносно вскидывал рогатку и стрелял. Замирал на мгновение, любуясь содеянным, и снова вскидывал рогатку.
Брызгами секлась вода, взвёртывались лопухи. Лягушачий хор потерял слаженность».
Главный герой бросился на помощь лягушкам, чтобы пресечь побоище. С большим трудом преодолел залив.
«Но вдруг взметнулась рогатка, и медяшка вжикнула над моей головой. Я невольно угнулся.
- Не бойся, я целкий, - успокоил он меня, извлекая из кармана очередной квадрат меди, приготовился для нового выстрела.
- Сейчас же прекрати! - голос мой соскользнул и прозвучал до стыдного сипло. Беспомощно.
- Брось, бать... Не мешай отдыхать...
- Я тебе поотдыхаю, твою...
Он размеренно, курлыкающе засмеялся.
- Бать, не хулигань... Смотаюсь за милиционером. Протокол и всё такое... На работу сообщат: «...своими действиями оскорблял достоинство человека».
- Они тебе что, помешали?
Погладив пращу из лакированной кожи, он свернул рогатку и сунул её в нагрудный карман.
-  Хватит, бать. Хватит... Сколько стреляю, ни одну до смерти не убил... А где, кстати, написано, что в лягушек нельзя стрелять?
-Я тебе напишу!.. Сейчас напишу-у...
-  Не-э, бать. Я гордый. Моего лица ни один кулак не касался. Гарантирую инвалидность второй группы, - сияя вызолоченным ртом, он мирно и спокойно лыбился».
Есть шофера, которые всегда стремятся задавить перебегающую дорогу собаку. Она уже на левой части дороги, и можно было бы проехать мимо по правой стороне. Так нет же! Подвернёт руль на левую сторону и таки задавит. А потом кичится перед такими негодяями, как он сам, сколько он убил невинных собак. Здесь такая же ситуация.
Со мной аналогичный был случай. Мы рыбачили вдвоём. Его звали Виктор. Вроде нормальный человек. Только хромый. На правой ноге не было стопы. Подошёл мальчишечка лет семи с пластмассовым пистолетикоми и сухим горохом. Стал он стрелять по лягушкам. К счастью не попадал. Вдруг Виктор взял у него пистолетик и горсть гороха, стал стрелять по лягушкам. Лягушка не пуглива, доверчива, беспечна и беззаботна. Виктор опускал руку почти к телу лягушки и убил штук десять. Я подскочил, вырвал пистолетик. Он кинулся драться. Я отскочил. Он, хромой, не догнал. Я готов был его убить. На берегу Сейма валялись куски гранита. Хотел схватить кусок величиной с голову и швырнуть в него. В морду, так в морду, в голову, так в голову! Приступ злобы у меня утих. Но мысль как уже остывшая и спокойная, подкрасться к нему сзади с камнем утвердилась. Может, я бы его убил. Потом узнал, что он повесился. Туда ему и дорога!
В случае, описанном Михаилом Николаевичем Еськовым, поведение негодяя было ещё отвратительнее. Он стрелял в чело-века! Попал бы в глаз – так и глаза нет. А рогатка не меткое оружие.
Казалось бы образ стервеца дорисован. Уж куда хуже? Оскорбил человека вдвое старше себя, унизил выстрелом. Но раз-витие образа продолжалось.
«- Бизон!.. Би-зо-он!
Направившись к мотоциклу, он приветливо помахал рукой:
- Слышь, бать?.. Мне некогда. Мутный приехал. Дружок... Ну, пока... Тренируйся.
Давило чувство растерянности. Зачем плыл? Что хотел дока-зать?.. Чтобы поняли? Но понимают ведь тогда, когда хотят по-нять. Так что сам затеял потеху, сам над собой и надругался... Но надо же было все это остановить?..».
Автор, Михаил Николаевич Еськов, показывает трагедию лягушки. Он увидел, «что плавает она судорожными кругами. Затихнет на короткое время, обмякнет в неживой обездвиженно-сти, затем рывками задёргает лапами и давай кружиться, словно заведённая, все в одну и ту же сторону».
Это не только трагедия лягушки. Но и сердобольного героя, но и автора рассказа, но и ... читателя. Вот какой мастер слова Михаил Николаевич Еськов!
«А с того берега слышен был разговор Бизона и Мутного:
- Мутный, а я с Кривым в деревню ездил, к нему домой.
- Хлебанули?
-  О-о!.. с мёдом. Не пробовал?.. Это – вообще... Вечером в клуб забурились... Там один порядки всё устанавливал, я ему ка-ак врезал. Кривой мне: «Это учитель!..» Подумаешь, учитель, мне-то что?
- Хо-ох, Бизон, даешь!..
- Бизон, девки там хоть водятся?
- Были какие-то... О-о, это же не всё. Мы с Кривым потом еще хлебали. Проснулись у какой-то бабки на огороде. Шмон поднялся. Обнаружилось, что мы ей помидоры поваляли...
- Отдохнули – люкс!
Больше их не слышал. Оглушающе перекрыло:
Все могут короли! Все могут короли! И судьбы всей земли вершат они порой...
Хохочущий дикий голос певицы толкал в спину, в зверином экстазе сотрясал округу...
...В это время, взрывая песок, меня обогнал мотоцикл и, крутнувшись, перегородил дорогу.
- Ты, бать, вроде сказать что-то собирался? - Бизон шагнул на-встречу.
- Что тебе говорить? Вон, какой оболтус вымахал, а всё - по лягушкам.
- Ну, ба-ать! Будь интеллигентом.
- Делай. И поехали, - развалившись на сиденьи, лениво скомандовал его дружок.
И все-таки я не думал, что он ударит. А он неожиданно ударил, я не успел сообразить, как очутился на земле».
Всё. Портреты негодяев написаны в полный рост. Тремя литературными «красками»: словами автора, речами героев и их мерзопакостными поступками. После того, как укатили хулиганы, сюжет о событиях на реке закончен.
А мне представилась такая картинка. Молодая, лет двадцати, красивая, счастливая мама катит колясочку. В ней сидит мальчик-карапузик двух лет. Если спросить молодую маму, как она думает, кем будет её сыночек. Возможны такие ответы.
- Адмиралом.
- Депутатом.
- Академиком.
- Космонавтом.
И если ей сказать, что он станет Бизоном, Мутным, Кривым или ещё каким-нибудь негодяем с собачьей кличкой, она сильно обидится. Но ведь мутные поганки сушествуют. И нередко.
Автор тут же возвращается к запруде, о которой речь шла в начале рассказа. Было уже темно. Дальнейшие события развива-лись быстро и ярко, как в калейдоскопе.
«Мимо прошмыгнула по-солдатски остриженная девчушка и кинула в огонь охапку травы. Я протянул руку:
- Ну, здравствуй.
- Ну, здравствуй! - размашисто шлёпнула она своей ладошкой, вырвав ручонку, в нетерпении обежала костёр, с разгону ввинтилась в близкую темень и исчезла.
Выкатив впереди себя тачку, на свет шагнул мужчина. Он сдёрнул полотняную кепку, вытер ею не по годам лысую голову.
- Сашка, - в хваткой и крепкой руке угадывалась сила и при-вычная решительность держать всё прочно.
Зинка примчалась с новым пучком травы и как вкопанная остановилась у огня. Разглядев в её руке жгучую крапиву, я ис-пугался:
- Бросай ее, обожжёшься!
-  Во-о, не боится, - растерянно произнёс Сашка и уставился на меня...
- Не знаешь, как и говорить с нею, - пожаловался Сашка и, сму-тившись, отвёл взгляд, будто выболтал лишнее.
- Лет семь, как дамбу насыпал... Это мы хлебозавод на Октябрьской строили. Ну вот... Возил хлам со стройки, приглянулся этот овраг. Чего, думаю...
-  Зашёл на пруд глянуть... Лягушек не слышно, подумал: не спустил ли кто воду?
- А я промоину засыпаю. - Сашка кивнул на тачку. - Вожу вот... Но это всё земля – до хорошей воды... Тут недалеко бетонная плита валяется, да одному не справиться. Не помог бы, а?
Я согласился и упрекнул себя, что раньше не додумался, мог бы сам ещё по весне провалье заделать.
Сашка выдвинул на свет дерматиновую сумку, на целлофан выложил нарезанный хлеб, яйца, развернул кулёк с солью, из стеклянной банки насыпал клубники. Поверх сумки расстелил шерстяную кофту.
-  Это ей, - он улыбнулся, глянув на меня. - Чтоб на виду было... Зинка, одна побудешь? - обратился в темноту, откуда слышен был неуёмный топот.
- Ладно, - не сразу пришёл ответ.
- Не страшно? - забеспокоился я.
Сашка взялся за тачку, весело хмыкнул:
- Она ничего не боится.
Пообвыкнув без света, я вскоре приладился к шагу попутчика и шёл с ним рядом.
- Неужели и сегодня не будет дождя? - Мысли о дожде не выходили из головы: каждое утро они рождались заново и в дне отошедшем застревали болью и тревогой.
- Насунуло. Похоже, что будет, - Сашка умерил спорый ход. - Нужно было раньше плотину поправить, да всё некогда... Не до того... Ну, теперь сделаю. Карасей запушу... Детишкам - на ра-дость.
- А-а, - произнёс он с досадой. - Волосёнки у неё реденькие, а жена где-то слышала, что после стрижки, будто гуще растут. Ну и оболванила.
-  Эка невидаль! Да в этом возрасте у всех детей одинаково, - пустился утешать расстроенного родителя. - У жены волосы гус-тые? Ну! А у вас какие были?.. Тем паче заботиться не о чём.
- И рассказывать бы об этом не нужно... Ну, пусть между нами... Мы Зинку из детдома удочерили... Восьмой день только...».
Не смотря на то, что все герои данного рассказа – люди го-родские, цивилизованные, украшения речи есть и здесь. Они принадлежат, главным образом, автору.
Заклёкшие форточки – застрявшие; лягуху – лягушку; до-колтыхал – дошёл, доковылял; пошто – зачем, почему; маковку – вершину, макушку; лопушняк – заросли лопуха и вообще буйной крупной листвы, например, листьев жёлтой лилии; полуприсел – и так понятно, но точнее, чем присел; курлыкающе засмеялся – гортанный смех; целкий – меткий, точный; горбылистые лапы – угловатые, могучие.
Очень точно автор передаёт квакание лягушек: «Кур-рю-ю» и «И-иго-ор-р-рь!..».
Прекрасный рассказ, напоенный здоровой нравственностью, любовью к людям, животным и к остальной природе. В нём автор резко осуждает аморальное, антиобщественное и противоестественное поведение людей.
 
XV. Преднамеренное убийство
Можно часто слышать сочувствие: «Бедные детдомовцы!». Иногда осуждение: «Не знайся с ним, он – детдомовский». Вроде это невесть какой дефект или какая-то постыдная болезнь. Конечно, детдомовцы – люди немножко особенные. Они отли-чаются более трезвым взглядом на жизнь, некоторым практицизмом, оптимизмом, сплочённостью. Этому их научила жизнь. В детстве у них было вынужденное ограничение свободы. Свободы перемещения, поведения и даже свободы слова. А в остальном они обычные люди. Я лично три года провёл в детдоме.
Что видели мои сельские ровесники, имевшие хотя бы одного родителя, сразу после войны? Недоедание, одежду в виде об-носков от старших детей или купленную на барахолке, спали они на бабушкином сундуке, а в головах была дедушкина телогрейка, был повседневный страх перед объздчиком и бригадиром, нескончаемый, напряжённый труд по уходу за скотом и огоро-дами.
Детдомовцы были одеты так. Мальчики ходили в белых рубашечках из простынной ткани, обязательно с красным галсту-ком в чёрном костюме школьной формы. Девочки были одеты в коричневые платья и белые передники. И тоже с галстуками. Сразу после войны воспитанников кормили тоже не сытно, не вволю, но питание было научно обоснованное: чередовались продукты, овсянка, перловка, пшёнка, пюре, супы и борщи. Перепадало и мясо. Давались какие-то витамины и в виде овощей и фруктов, и в виде таблеток. Утро начиналось с физзарядки. Не было ни вшей, ни блох, ни клопов. Раз в неделю возили в баню, менялось нательное и постельное бельё. Раз в две недели детдомовцев водили в кино.
Однажды в наш районный центр приехал Владимир Дуров с дрессированными животными. Нас повели в цирк вместо кино. А вместо клоунады был сеанс гипноза.
Прямо скажу, на меня гипноз абсолютно никак не подействовал. Вызванный на сцену человек кривлялся, засыпал, имитировал разные ситуации, например, наводнение, пожар. Может, это был и не сеанс гипноза, а обыкновенная балаганщина. Один артист играет роль гипнотизёра, другой – пациента.
Мне кажется, тайна гипноза непознана и непознаваема. По-этому в народе гипнотизёр вызывает некоторое опасение и по-дозрительность, порождение нечистой силы. В гипнозе, мне ка-жется, более важную роль играет пациент с его сильным вооб-ражением, а не гипнотизёр. Если нет воображения пациента, то ничего не получится.
Повесть Михаила Николаевича Еськова, кандидата медицинских наук, посвящена гипнозу. Она так и называется «Сеанс гипноза». Если придираться к автору по поводу названия повести, то на это якобы есть основания. На самом деле описан не один сеанс гипноза, а становление нового гипнотизёра, студента Михаила Николаевича. Но следует понимать заголовок повести шире. Жестокость общества – это массовый и непрерывный сеанс гипноза. Автор верен себе и в этой повести. Помимо коллизий, возникающих по сюжету произведения, он даёт читателю технологию гипноза. И знакомит он с гипнозом не с научных и дидактических позиций, а средствами художественного мастерства путём создания образов и ситуаций. Начинается повесть с изо-бражения образа главного героя – гипнотизёра.
«Мы звали его Николаем Северьяновичем, хотя он ходил ещё в студентах. Среди нашей братии он особо не выделялся, вёл себя тихо, незаметно, даже чересчур незаметно, словно опасался, что своим присутствием кому-нибудь помешает. Из-под белесых, еле обозначенных ресниц и бровей иногда показывались, может быть, серые, а может, и голубые глаза. Мы боялись в них смотреть: он был гипнотизёром. И он уже лечил самостоятельно, об этом писали в институтской газете, печатали благодарственные письма больных. Николай Северьянович публиковался даже в «Научных трудах» наравне с профессорами. Но главное состояло всё-таки не в этом, а в том, что он был гипнотизёром...
Появлялся на кухне и Николай Северьянович... Какая бы толчея ни была, и как бы ни занят был стол, и ему, и его плитке место всегда находилось».
К гипнотизёру отношение всегда необычное. Или полное благоговение, или отрицание.
«Федурков, мой однокурсник, влетел как-то на кухню и забалабонил с порога:
- Ребята, какой он гипнотизёр! Блондины не бывают гипнотизерами. У него даже голос, как у бабы... Да и вообще, всё это для слабаков. Я бы никогда не поддался! Чтобы меня какой-то блондин...
Скалясь, Федурков намеревался отпустить что-то покрепче, но увидел Николая Северьяновича и парализованно замер.
- Федурков, смотри - какая река! - Николай Северьянович указал на цементный пол, замызганный ногами, в потеках ски-певшего варева. - Ты вспотел... У тебя грязное лицо... Ты хочешь умыться... Подходи. Вот берег! - Николай Северьянович снова ткнул рукой под ноги Федуркова. - Снимай рубашку... Сейчас ты освежишься... Рубашку повесь на куст, вот сюда, сюда. - Рубашку Федурков бросил на раковину, заваленную картофельными очистками. - Вода холодная... Вода очень холодная... Вода ледя-ная... Умывайся!
Федурков опускал руки в воображаемую воду, плескал в лицо, фыркал и крякал от удовольствия, вздрагивая, поджимал живот, будто по телу стекали ледяные струи.
-  Теперь побрызгай на плечи... на грудь... Вода холодная. Ты уже остыл... Холодная вода... Пробирает до костей.
И посиневший Федурков дрожал, выстукивая зубами.
- Надо растереться. Хорошо растереться... У тебя в руках полотенце, растирайся.
Федурков гонял воздух, ничего в руках у него не было, однако от напряжения бугрились бицепсы, орудовал-то он по-настоящему.
- Становится теплее... Всё теплее... Исчезают мурашки... Те-плее... Всё теплее... Тело начинает гореть. Становится жарко. И хорошо.
- Ху-ух! - блаженно выдохнул Федурков.
-  Ты устал... Приятно устал... Пойдёшь в свою комнату, пойдёшь спать... Встанешь через час. Ровно через час, через один час... Проснёшься бодрым и отдохнувшим... Проснёшься бодрым... Иди!
Поражённый увиденным, я то ли подумал, то ли произнёс:
- С ума сойти!
Николай Северьянович взглянул на меня, и в тот же миг я ощутил потерянность и пустоту, знать, настал и мой черёд умываться. К счастью, Николай Северьянович заговорил, обращаясь ко всем, а не ко мне лично:
- Не обязательно иметь чёрные глаза. Гипнозом каждый может овладеть, было бы терпение... И, пожалуйста, по этому поводу не трогайте Федуркова, слово иногда – страшнее яда».
Здесь сразу: и портрет, и сеанс гипноза. Мы видим, что Николай Северьянович – человек добрый, не злопамятный, заступился за Федуркова, который был по отношению к Николаю Северьяновичу непочтительным.
Далее автор, будто спешит покончить с формальностями по изображению образа героя, чтобы скорее перейти к событиям, даёт ещё одну чёрточку.
«Николай Северьянович, остановившись прямо на аллее, не скрываясь, целовал девушку».
Ну вот. Ничто человеческое ему не чуждо.
Итак, всего на одной странице текста мы видим пять действую-щих лиц, прописанных с различным, как сейчас говорят, разрешением. То есть с разной степенью подробностей. Это сам гипнотизёр, это автор, это Федурков и это – спутница Николая Северьяновича. Но хотелось бы обратить внимание вот на что. Михаил Николаевич Еськов вводит в обиход повести и подругу автора Люсю. Но не скучным описанием различных частей тела, а с её прямой речью. Потом дорисовывает. «Люся была из педучилища, как и всякому человеку, незнакомому с медициной, ей всё там казалось и загадочным, и одинаково страшным».
Сюжет мирно и неторопливо продолжает развиваться. «После окончания института Николая Северьяновича оставили на кафедре ассистентом. В первый год работы он защитил кандидатскую диссертацию... Хотелось не просто заниматься у Николая Северьяновича, чего греха таить: не прочь был бы научиться от него гипнозу».
На публичной демонстрации гипноза в аудитории медицинского института Николай Северьянович произвёл на слушателей-студентов сильное впечатление. «Вначале Николай Северьянович говорил о физиологических основах внушения, о применении гипноза в медицине, затем на больных показал различные методики. Всё, что он делал, было ошеломляюще: до какой степени один человек может подчинить другого!..».
Николай Северьянович пригласил на занятие по изучению гипноза всех желающих...
«В тот же вечер Федурков, любивший поиздеваться, глянул на меня и расхохотался:
- Смотри-ка, и этот в гипнотизеры метит!... Да не ты один такой. Всё общежитие на гипнозе помешалось».
Сюжет повести, в основном, заключается в становлении автора как гипнотизёра.
«Не предполагал, что на первое занятие явится столько желаю-щих. В учебной комнате все не поместились, и Николай Се-верьянович вывел нас в коридор... Затем потянулись однообразные занятия... Нашего брата поубавилось намного, усаживались за двумя столами. Не раньше чем через полгода нам было позволено провести самостоятельный сеанс... Мне достался больной хроническим алкоголизмом».
Автор подробно рассказывает о прохождении сеанса. Всё вроде получилось. Больной уснул. Но врач вывести из состояния сна алкоголика не смог. «Недовольно морщась, больной повернулся набок и захрапел на весь гипнотарий».
Следующим этапом в овладении гипнотизёрского мастерства должен быть более массовый сеанс. «На коллективный сеанс с двумя, а то и четырьмя больными, как это делал Николай Се-верьянович, я всё никак не отваживался, боялся перепутать, кому что внушать. Ещё не мог более или менее свободно управлять собой, приходилось следить за каждым словом, быть расчётливо монотонным не только в голосе, но и в походке...
Однажды всё-таки нацелился осуществить своё намерение. Моего прихода ждали четыре женщины...».
И этот дебют коллективного гипноза прошёл удачно. Это окрылило гипнотизёра. «Не трудно представить, какую гордость это вызывало, добился-таки своего, самостоятельно лечу, да ещё чем – гипнозом».
Михаил Николаевич Еськов в этой повести наиболее верен своему принципу – лучше всего рисовать образ героя в деле, в работе, а не описывать общими, пустыми фразами типа «он был хороший». Читатель не поверит. Поэтому «технология» овладения героем профессией гипнотизёра показана изнутри. И это оп-равданно, так как отношение обывателей к гипнозу предвзято настороженное, опасливое – порождение сатаны. А то, что проповеди в церквях талантливых священников, например, Александра Меня, не что иное как разновидность массового гипноза, в расчёт не бралось. О восторге и эйфории молодого гипнотизёра и о мудрости наставника Николая Северьяновича автор пишет:
«- Это скоро пройдёт. - И, заметив моё недоумение, пояснил: - Да вы не пугайтесь: обычная картина. Вначале - страх перед больными, между прочим, страх кончается быстро; потом по-дольше тянется вот такое увлечение, как у вас, когда кажется, что можешь всё; а затем явится прозрение, вот тогда и почувствуешь, что бессилен, задыхаешься от незнания, и что не лечишь, а только вредишь. Чем раньше такое наступит, тем лучше: отсюда начинается врач. Только недовольство собою заставляет человека думать и сокращать свое незнание, безболезненно никто не растёт».
Как в любом трудном деле, осознание, самооценка успехов и неудач чередуются. И, наверно, никогда не сравняются. Великие артисты, отягощённые званиями заслуженных и народных, от-меченные званием Героев социалистического труда, награждённые Государственными премиями, до конца жизни не могут избавиться от волнения и страха перед публикой. Одним это удаётся больше, другим – меньше. Потому что выступление на сцене – это должен быть гипноз.
Когда мне на срочной службе в армии присвоили звание младшего сержанта и назначили командиром отделения, я почувствовал, что нужно перестраивать себя, надо делать из себя командира, чтобы меня признали своим начальником солдаты. И теперь я расцениваю эту работу как овладение гипнозом.
После очередного удачного сеанса студент захотел поделиться с Николаем Северьяновичем успехом и попросил дать побольше больных. Придя к нему герой повести стал неумеренно хвалиться удачей – первым коллективным сеансом, вознёсся в небеса. А Николай Северьянович как-то без охоты слушал его, молчал, и на его почти неизменном лице появилась нескрываемая печаль. Значит, герой в чём-то сплоховал. И он сказал первое попавшееся.
«- Надёжкиной сегодня не было.
- Хм-м... - вздохнул Николай Северьянович. - А что с нею, не знаете? - По правде, и самого волновало, почему это она не пришла на второй сеанс. Были мысли, мол, не явилась – и бог с нею, не с милицией же к ней идти. Вертелась и обида: не пожелала лечиться у студента. Приплелись бы и ещё какие-нибудь мелкие мыслишки, если бы Николай Северьянович не ошеломил меня: - У неё на глазах во время оккупации расстреляли сына... С того времени и заболела.
У меня перехватило дыхание:
-Какой ужас!
- Конечно, ужас. А тут у Евдокии Павловны ещё скрытный характер, страдает наедине – тоже своего рода горе... Всё это и привело её в психиатрическую больницу... Как-то ещё не поставили кататоническую форму шизофрении, основания на то были: месяцами молчала, не спала – легко было ошибиться. Случись такое, гипноз был бы противопоказан. Так бы и не узнали ничего, это же она под гипнозом разговорилась, и тогда лишь стало ясно, что к чему. - Помолчав, Николай Северьянович с со-жалением закончил: - Я так понадеялся на вас.
Я вскочил:
- У вас есть её адрес? Дома проведу сеанс.
- Нет, кроме как в больнице не советую этим заниматься, дело подсудное. А вот сходить следует. Пожалуй, мы вместе это сделаем. Иначе к вам она отнесётся недоверчиво, такой уж чело-век».
Вот такие начинаются осложнения в сюжете. Раньше было что? «Ваши веки наливаются свинцом, вы спите». Вроде забавной игры кто кого. Теперь же пришлось столкнуться с невыносимой бедой человека, горем матери.
Когда Николай Северьянович со своим учеником пришли к дому Надёжкиной, то увидели гнетущую картину: окон в нём не было, зато дверей нагорожено, сплошные двери.
«Из темноты нескоро спросили:
- Вы - вдвоем?
- Да, со мной Михаил Николаевич. И снова долгое молчание.
- Подождите.
- А-а, - досадливо простонал Николай Северьянович и тут же поспешил: - Ладно, ладно... Мы подождём.
Наконец, мы оказались в комнате Евдокии Павловны, на что-то присели, хозяйка опустилась на койку. Чувствуя неловкость за свое появление здесь, я принялся рассматривать стены, оклеенные старыми пожелтевшими газетами, кое-где газеты были вырваны явно на цигарки, оттуда одинаковыми оконцами проглядывали неоштукатуренные красные кирпичи. Кроме рамки с портретом вождя в неизменном кителе и суровой фуражке, стены ничто не украшало».
Теперь читатель знает, что студента зовут Михаил Николае-вич. А по чётко описанному пейзажу комнаты видит, как убого жила эта женщина.
Далее следует в высшей степени поучительное во всех отношениях поведение Николая Северьяновича. Он уважительно относится и к пациентке, и к коллеге. И главное – говорит правду. Эта правда дороже любой лжи во спасение. Она открывает пациентке дорогу не только к сердцу самого учителя, но и к сердцу его ученика. Он как бы ставит себя и Михаила Николаевича на один уровень.
«- Да мы, Евдокия Павловна, узнать, - заговорил Николай Северьянович. - Вы не были на сеансе. Что-нибудь случилось?
Надёжкина, глядя мимо нас, медленно и трудно ответила:
- Мне уже лучше.
- Я-то вас знаю, я бы не пришел, да вот доктор... Михаил Николаевич забеспокоился, пришлось показывать дорогу. Доктор заволновался...
Было стыдно. Николай Северьянович выставлял меня чересчур высоко, вёл сюда ведь не я его, а он меня. Мало того, ещё и доктором величает прежде времени. Надёжкина повернулась в мою сторону, я и вовсе не знал, куда себя деть.
- А он не студент? - спросила она вдруг.
В ту минуту самому себе я показался беспомощным и неумелым будто меня вернули в детство.
-  Студент, Евдокия Павловна, студент, - неожиданно спокойно и даже радостно подхватил Николай Северьянович. - Студент конечно. Что ж из того? Вы у меня лечились, когда я тоже был студентом. А теперь Михаил Николаевич на две головы выше, чем я ту пору.
Это был уже намёк, чтобы я не смущался, а держал себя соотвественно, ведь «продавал» он меня по высокой цене.
- Вы сами убедились: он хороший гипнотизёр. Заснули вы у него сразу, вижу, вам стало легче... Михаил Николаевич - хороший гипнотизёр, он обязательно вам поможет, - и уговаривал, и внушал Николай Северьянович. - На следующий сеанс вы придёте к Михаилу Николаевичу... С каждым сеансом вам будет всё легче и легче.
Это внушение распрямило меня, я почувствовал такую окрылённость и такую силу, что мог бы заставить заснуть не только Надёжкину, но и самого Николая Северьяновича... А Евдокия Павловна безутешно призналась:
- Плохо сплю. Хочу спать, а не могу. Слышу: гремят вёдра. За-крою глаза, а они гремят и гремят, а сна всё нет и нет.
Какая-то пружина во мне соскочила с крючка, и теперь было всё равно – плохо или хорошо поступаю, - но бесстрастно на-блюдать эту измучившуюся женщину я не мог. Резко поднявшись, гаркнул:
- Спать!
В глазах Надёжкиной мелькнул страх, длилось это всего лишь мгновение, потому что следом веки её сомкнулись, и она окаменела. Дальнейшие слова я произносил уже в обычном спо-койном тоне:
- Вы погрузились в лечебный гипнотический сон... Ложитесь на койку. - Подобрав ноги, Евдокия Павловна свалилась на кровать. Я снял туфли, в которые она была обута, прикрыл её одеялом. - Вам удобно лежать. Вы расслаблены... Вы слышите мой голос. Только мой голос. Мои слова для вас - закон. Вы продолжаете спать лечебным гипнотическим сном...
Когда мы возвращались, Николай Северьянович выказал свое недовольство:
-  Придётся вас отстранить. Я же предупреждал: гипноз раз-решён только в больничной обстановке. А вы?.. Знаете, что боксёрам запрещается применять свои навыки вне ринга?.. То-то, что знаете. А гипноз - это вам даже не бокс. Это, если хотите, похуже всякого оружия, вторгаемся ведь в психику. Лицо изуро-довать - полбеды, а психику?».
Автор устами студента Михаила Николаевича трактует понятие насилия в медицине. Почему же такой тяжёлый случай, это ведь не алкоголик или курильщик, а женщина, на глазах ко-торой немецкие оккупанты застрелили сына, подростка, почти ребёнка. Вот как поясняет свои действия Николай Северьянович.
«- Показалось, наверное, странным, почему передал её вам. Больная не рядовая, сподручней было бы мне самому ею зани-маться. Так или не так – не знаю. Я исходил из того, что вам когда-то нужно пробовать себя. Больной от этого никакого вреда, вам же – совсем нелишне. И, видите, я не ошибся: сеанс вы провели хорошо.
От радости готов был выпрыгнуть из самого себя:
- Спасибо. - И, сорвавшись, понёс: - Да я и сам чувствовал, что получается... Я знал ещё до сеанса: должно получиться.
Николай Северьянович остановил мои восторги:
- Таким грубым методом, как вы начали гипноз, старайтесь больше не пользоваться. Это не физиологично, хотя раньше такое было в ходу, и сейчас за рубежом не пренебрегают, ну это вы знаете, читали. Надо, конечно, помягче, без окриков и ужасов, чтобы лишний раз не травмировать больного».
Словами Николая Северьяновича автор ставит вообще проблему этики в медицине.
«Врач должен владеть основами внушения, а получается, что всю заботу спихнули на таблетки, пусть таблетки сами лечат, врач тут вроде не при чём. Разве это правильно? Это же не ветеринария: лошади и корове, положим, безразлично, какими лекарствами их напоят и какой укол сделают. А человек всё-таки должен знать, что ему дают, и кто даёт, в противном случае затаится недоверие и беспокойство – это, сами понимаете, далеко не лучшие помощ-ники врача».
В повести перед читателем проходят драматические судьбы двух женщин, нуждающихся в психиатрической помощи. Обе они абсолютно невинны. Вот «история болезни» Надёжкиной, рассказанная студенту-медику ею самой.
«- В городе всего было побольше и пострашней. Ну раз сами видели, то рассказывать об этом я вам не стану... Меня, как и других женщин, гоняли на работу. Мыла полы, стирала белье, чистила дороги от снега. На себя надевала всякие тряпки, что похуже, чтобы быть незаметней. А они всё равно схватили, думали, наверное, раз учительница – то и партизанка. Начали требовать, чтобы я назвала какие-то фамилии и явочные квартиры. Отвечала, что ничего мне не известно, а они не верили и избивали. Придёшь в себя, а они – снова. Ну, не об этом, болезнь не с этого началась... Ночью выволокли меня из камеры. Повели куда-то, а я совсем не соображаю, обезумела от побоев. Переводчик рядом: «Сейчас ты всё скажешь!.. Сейчас ты всё скажешь!» А что я могла сказать, если и вправду ничего не знала... Потом какой-то двор, какая-то телега. Сереженька зачем-то привязан к оглобле. Кричу: «Сыночек!», а не слышу, что кричу. И Серёженька:
«Мамочка!» - вырывается из веревок... «Сейчас ты всё ска-жешь!» - говорит переводчик. А я как окаменелая. Потом – хлоп! Хлоп!.. Серёженька перестал кричать и мякенько так обвис на оглобле... Последнее, что помню: звенит и звенит пустое ведро».
По ходу лечения Надёжкиной гипнозом молодому доценту Николаю Северьяновичу и студенту Михаилу Николаевичу пришлось посетить её дома.
Условия жизни Евдокии Павловны ужасающи. Она жила в другом месте, где условия жизни были как-то терпимы. Но там прямо под окном стоит водоразборная колонка. А во время расстрела сына она слышала звон ведра. И в её памяти соединилось и расстрел сына, и металлический звон ведра. И этот звук всякий раз воскрешал ужасное событие. И она вынуждена была перейти жить в бывший купеческий амбар.
С другой жертвой, красивой молодой женщиной, похожей на изображённую художником Крамским на картине «Незнакомка». Её жизнь и жизнь её мужа, совершенно невиновного ни в чём человека, сгубила её красота. Она понравилась следователю Миротворскому. Чтобы легче было овладеть ею, он посадил её мужа как врага народа. Приём древний как мир. Так поступил царь Давид, когда подстроил смерть Урии Хеттеянина, мужа Вирсавии.
Миротворский, мерзавец с такой фамилией, арестовал жену врага народа и изнасиловал её. И не оставил её в покое, донимал домогательствами. Она вынуждена была прятаться от него, по-менять место жительства. Её приютила Надёжкина, сама жертва спецслужб. И там Незнакомка жила без прописки. Потому пряталась от посторонних глаз. Но Николай Северьянович знал об этом, и её не выдавал.
«Когда мы заходили к Надёжкиной, - рассказывает автор, - не зря я подумал, что за дверью кто-то стоял. Николай Северьянович просунулся в сени бочком, предупредительно придержал дверь, пропустив меня вперёд. Также впереди себя толкнул он меня и в комнату. Выходит, он знал и ещё о ком-то, кроме Надёжкиной».
Ещё одна женщина была причастна к событиям, изображённым в повести. Это любимая девушка Михаила Николаевича. Она с самого начала была против гипнотической деятельности её друга. Наслушавшись разных бредней о гипнотизёрах, экстрасенсах и телепатах, она всячески вредила сеансам гипноза. Люся возненавидела Незнакомку. Может, из чувства ревности. Ведь она молодая и красивая женщина. Сочувствие и жалость к ней Михаила Николаевича могли перерасти в глубокое чувство. Она говорила о её муже, враге народа. «- Жёнушку тоже забирали и напрасно выпустили. Теперь она возводит поклёп, будто её изнасиловали. Гадина! Кому она нужна?.. Твоя Надёжкина - тоже хороша, нашла кого пригреть».
И в конце концов выдала «органам» Незнакомку. Её зовут Николаева Клавдия Алексеевна.. Её по доносу Люси арестовали. Страшную психическую травму понимал Николай Северьянович. Весь его изнурительный и самоотверженный труд по спасению двух несчастных женщин был загублен. И молодой талантливый врач, благороднейший из людей, не видя выхода из жуткой ситуации в стране, вынужден был добровольно принять смерть. Он повесился в своём кабинете. А перед этим он чуть не проговорился о безысходности в жизни.
«- Мда-а... Надёжкина права: война для неё не кончилась, что правда, то правда. Да если бы только одна война, тогда бы куда ни шло. А то ведь и сейчас не лучше: без войны – война. Неизвестно ещё когда трудней: в войну или в нынешнее время? Тогда хоть безысходности не было, враг он и есть враг – всё вроде ясно. А сейчас... - он осёкся и замолчал... Подозревали связь с немцами, ставили в вину, что не эвакуировалась. Что она могла думать, если свои оказались не лучше оккупантов?».
Автор устами героя, Михаила Николаевича, в разговоре с Люсей даёт глубокую философскую концепцию важности и силы воздействия слов.
«- А знаешь, правда. Правда, боюсь слов. Только сейчас начал задумываться над истинным смыслом. Ведь каждое слово имеет свое значение, это мы не замечаем, когда говорим. Изначально слова были конкретны, точны. А мы их утопили в киселе, до смысла не докопаешься. А ведь в слове – весь человек, ещё оттуда, из самого далека. И те люди, и их жилища давно уже в земле, от многого и следов не осталось, а слова живут. Но они тоже нуждаются в своих археологических раскопках, чтобы пробиться к истине...».
А вот замечательный пейзаж божьего гнева.
«Неладная была погода. Рвал, гудел ветер. Заюрило, как зи-мой. По оттаявшей накануне, но снова заледеневшей земле с наждачным треском неистово и зло вились шершавые языки снега... В парке было пусто. Стонали деревья.
Невидимая сила драла, рушила оземь могучие несокрушимые ветви. По живым белым ранам хлопали измочаленные лоскуты древесной коры. С мучительным вздохом уставши пал великан-тополь, рванулся шквал».
Автор в этой монументальной по насыщенности событиями, описаниями и психологическому накалу повести дал ряд ярких образов, выписанных с высочайшей тщательностью. Это и Николай Северьянович, и Михаил Николаевич, и несчастные жен-щины, нуждающиеся в гипнотическом лечении, и Люся, и Федурков, и Миротворский, и доцент философии Лунёв.
Теперь, по традиции, можно обратить внимание на яркие слова и выражения, украшающие текст. Но в этой повести их мало, потому что герои и автор – высоко образованные люди. Николай Северьянович – кандидат медицинских наук, Михаих Николаевич – студент, Надёжкина – учительница, Незнакомка, скорее всего, тоже образованная, Люся – студентка, Федурков – студент, Лунёв – доцент.
Шкворчанье жарившейся картошки – звукоподражание. Интересно, что этого слова пока в словарях нет, ни у Даля, ни в современных. Бульканье супов и щей – звукоподражание. А вот живописное выражение, картинка: «гейзерные выплески под потолок из шипящей утробы пшённых кондёров. Скипевшее варе-во – простонародная фраза. Зачернел – здесь увиделся вдали тёмным на фоне снега. Турнёт – прогонит. Сверхнужно – редкое слово. «Чую, и голова заклёклая: втемеж заместо меня, колчушка безмозглая». Здесь богатая фраза. Заклёклая – забитая, втемеж – в то время. Колчушка – засохший или замёрзший кусок грязи. Успокоенно – необычное наречие. Спытаю – спрошу – укринизм, не погребуй – не побрезгуй, наобниматься – редкое просто-народное слово, разгорячённо – редкое наречие, спасибочки – уменьшительное от спасибо, застревания – существительное, образованное от глагола «застрять», неузнавающе – новое слово, неузнавания – то же самое, удушающе – наречие, образованное от глагола удушать, обученность страху – интересный вариант, надобно – надо, гдей-то – где-то, народный говор. В данном слу-чае это сказала мать Михаила Николаевича, простая неграмотная сельская женщина.
 
XVI. Изнурительный труд
Мне нравится повесть Михаила Николаевича Еськова «Торф». Оснований для этого много, но я скажу только о некоторых.
Давным-давно, сорок семь лет тому назад, в 1967 году, я впервые познакомился с его рассказом «Гулёнок». Читал его на литературном семинаре Курской писательской организации автор, тридцатидвухлетний Михаил Николаевич Еськов.
В то время членов Союза писателей РСФСР при Курской писа-тельской организации было немного.
Общепризнанным и бесспорным литературным лидером и авторитетом был тогда сорокадвухлетний Евгений Иванович Носов. Кроме него в число небожителей, кого я знал, входили Михаил Михайлович Обухов, Николай Юрьевич Корнеев, Александр Александрович Харитановский, Михаил Исидорович Козловский, Фёдор Михайлович Голубев, Егор Иванович Полянский, Исаак Зельманович Баскевич.
Из них дожил до наших дней всего один человек – Александр Александрович Харитановский. Сейчас ему девяносто один год. Тогда же было сорок пять лет. Он как раз и был тогда секретарём областной писательской организации.
Иногда на литературные семинары из Воронежа в Курск приезжал кто-нибудь из сотрудников чернозёмного журнала «Подъём», например, Юрий Воробьёв или Владимир Григорьевич Гордейчев.
Благословенное было время! На семинарах прослушивались и обсуждались произведения молодых литераторов. В те поры в числе «семинаристов» мне были знакомы Николай Шитиков, Игорь Лободин, Иван Евсеенко, Михаил Еськов, Эвелина Пиме-нова, Лев Конорев, Фёдор Панов... Я тоже где-то там в самых задних рядах и самых нижних этажах числился участником се-минаров.
Признанные писатели с исключительной доброжелательностью относились к молодым дарованиям. Хотя замечания делались бескомпромиссно. Самым большим «злом» произведений считались литературные штампы и неправдоподобные вымыслы. В качестве достоинств отмечались яркие сюжеты, написанные свежими «красками» образы, пейзажи и конфликты. Ценился и русский народный язык как героев, так и в авторской речи.
Евгений Иванович Носов всегда стремился отметить малейшие удачи и находки авторов. Не боялся перехвалить, понимая, что похвала воодушевляет молодого писателя, является источником вдохновения и стимулом к последующей работе над словом. Это был настоящий литературный педагог. Его речи всегда были образными. Например, мне помнится, что он однажды сказал примерно так: «Писать надо так, чтобы рассказы или повести оставляли в мозгу читателя «царапину», добавляли лишнюю извилину, чтобы после прочтения произведения он не мог успокоиться. Вот он пошёл в кино. Вышел, кино забыл, а изображённые события и образы прочитанного рассказа не дают покоя. Вот он пришёл в столовую, ест, а действия рассказа всплы-вают из памяти».
А молодым писателям он часто твердил совет: «Не пиши для сытых!». Я понимал эти слова так, что писать надо о бедных, го-лодных и угнетённых. И писать следовало для них. Потому что их на планете большинство. И что они порядочнее сытых.
Я родился в исключительно бедной семье. Но я никому ни-когда не завидовал. То есть я смирился с тем, что мой удел быть бедным, плохо одетым и вечно голодным. Но я не считал себя ущербным.
Не завидовал ни красивой и удобной одежде сверстников, хотя даже в шестнадцать лет ходил в лаптях и в заплатанной одежде, обносках старшего брата. Не завидовал в детстве и жирной, сытной или сладкой пище богатых людей, тем, кто мог есть мясо, колбасу, яичницу, апельсины. Мечтал хоть раз наесться жареной картошки или отварных макарон, обжаренных на постном масле. Не завидовал и тем, кто имел футбольный мяч, лодку, или велоси-пед. А тут...
В тот год Михаил Николаевич Еськов читал на семинаре два рассказа – «Петька вернулся!» и «Гулёнок». Мне они настолько понравились, что я позавидовал ему. Я понял, что я так писать никогда не смогу. Оба рассказа тогда были одобрены писателями и рекомендованы к публикации. Это было большущим достижением. В те годы в стране публиковались одни и те же авторы: Маяковский, Горький, Гайдар, Твардовский, Паустовский, Фадеев, Шолохов, Фурманов. Ну и десяток других. Пробиться в издательство было чрезвычайно трудно. Ведь нельзя было критиковать никакую из сторон социалистической дейст-вительности. А без литературного конфликта сюжет мёртвый. Если же автор писал о каких-то пустяках, ему ставили в вину мелкотемье.
Я с тринадцати лет мечтал стать писателем, таким, как Аркадий Гайдар. О рассказе «Петька вернулся!» разговор на стра-ницах этой книги уже был. А теперь настал черёд разговора о рассказе «Гулёнок».
Хочу поставить читателя в известность, что из хорошего рассказа «Гулёнок» получилась ещё более монументальная и замечательная повесть «Торф».
Художник, будь то композитор, живописец или беллетрист, мыслит образами.
Художественные образы Михаила Николаевича Еськова ярки, сочны и впечатляющи. Это, прежде всего, изображения людей с их особенностями характера, языка и поведения. Это и ювелирные изображения картин родной природы, её растительного и животного мира. Например, вьюга, своеобразный «божий гнев».
«Вновь за своё взялась вьюга: стугонела, билась в стены, ярилась в трубе. И страшно было подумать, что кто-то ещё может оказаться вне дома, застигнутым в поле, на неближней дороге».
Начало повести «Торф» сразу окунает читателя в обстановку подготовки к добыче торфа из болота. И подготовка, и копка торфа – яркие образы, созданные автором.
«В короткое затишье между летними работами, после того, как застогуют сено, но ещё не приспела жатва, в колхозе побри-гадно разрешают копать торф. Накануне допоздна в селе слышится звонкое теньканье отбиваемых штыковых лопат и разлапистых корцовок, надсадный звук рашпиля – ладятся, вострятся поржавевшие или ещё окрашенные понову предметы торфяного ремесла. В эти вечера, как под большой праздник, все собираются дома. Даже мужики при случае неохотно соглашаются на рюмку – завтра копать торф!».
Важность заготовки в зиму торфа осознают даже малые дети. «Вон они бегать бегают, а на глудку наступить не смеют, по-нимают, чего этот труд стоит. Стал быть, до нутра дошло».
А следующая фраза добавляет дополнительные детали.
«Село быстро отходит ко сну, без окриков на куксящихся детей, без обычной перебранки на заре из-за кур, запропастив-шихся овец или куражливых лопоухих телят».
Здесь мною приведены элементы, рисующие образ ситуации – подготовки к заготовке торфа на предстоящую зиму. Люди очень ответственно относятся к торфяной страде.
У меня всегда вызывает душевный трепет описание Михаилом Николаевичем Еськовым царства природы.
«Настаивается, охлаждаясь, ночь. Всё явственней звенят в навозе сверчки, одиноко скрипит и раздирается на болоте коро-стель. Будто ночные сторожа, вокруг тревожно заснувшего стана бьют и бьют перепела. Коротка летняя безоглядная ночь. И сон не успеет вызреть до сладкой слюны, и сморенное до боли тело только-только занигунит, лишь прикоснётся к блаженному освобождению от дневной усталости, а свет уж брезжит в окно. Ночь была не была, а прошла. Некогда на другой бок повернуться – пора вставать».
Так проникновенно и точно написано, будто сам читатель не выспался, а только передохнул от предыдущей усталости.
Русский поэт Иван Саввич Никитин считается непревзойдённым лирическим певцом русской природы и деревенского жития:
Звёзды меркнут и гаснут. В огне облака.
Белый пар по лугам расстилается.
По зеркальной воде, по кудрям лозняка
От зари алый свет разливается.
А поэтическая проза Михаила Николаевича Еськова, на мой взгляд, не уступает «поэтической поэзии» Никитина:
«Утро приходит незаметно, как-то вдруг: вначале воздух заволнуется и с востока явится разведчик – шустрый ветерок, раз-дёргивая и уволакивая за собой пелену рыхлого тумана и сырости; всё задвижется в смятении перед солнцем. И тут уж оно выкатится: ещё не ярое, оранжевое, словно остуженное за ночь. Затрепещут осины, прогнутся омытые росой ракиты, огнём вспыхнут высокие ольхи. А солнце в ярких расплывах уже висит, поднявшись в человеческий рост».
Казалось бы, ну обыкновенное вонючее болото. Что о нём можно написать? Но как удержаться от восторга, читая о такой вот с детства знакомой сладкой красоте природы!
«Болото сейчас ещё зелёное-зелёное, покрыто глянцевой стрельчатой осокой; заманчиво возвышаются куртины камыша, седолистного волглого ивняка и жёсткой смородины, словно тая в себе иную, неподглядную жизнь. Неглубокий ручей вытягивает из болотной рыхлятины избыток влаги и, изгибаясь между кочками и кустами, тянется к старым карьерам, где с полутораметровой высоты обрывается вниз, как какой-нибудь именитый водопад. Одиноко стоят чудом уцелевшие, высоченные чёрно-вишнёвые ольхи. С каждым годом их становится всё меньше и меньше, хотя люди их ни с того ни с сего не рубят. Уж если какая завалится, тогда другое дело. А так – гляди, оштрафуют, да и рука не поднимается: болото и без того опустело. Раньше-то камыши какие были – на удилище сошли бы, а какие заросли лозы, подбережного ольшаника; сколько водилось уток, бекасов, во-дяных курочек и всякой другой мелкой и крупной дичи, и всё это рядом с человеком!».
Я уже обращал внимание читателей на то, что Михаил Николаевич Еськов в каждом своём произведении даёт много по-знавательного. В одном учит читателя, как плести лапти, в другом – как стать гипнотизёром, в третьем, как собирать колоски, чтобы увильнуть от объездчика, как варить саламать... В повести «Торф» автор в яркой художественной форме даёт картину изнурительной, по сути издевательской над человеком, добычи торфа из подсохшего болота. Не только над человеком, но и над природой, в частности, над болотом. Он тревожится и переживает из-за его гибели.
И это не просто технология, а яркий художественный образ – добыча торфа. За каждым двором закрепляется из года в год одна и та же делянка. В назначенный день выходят все люди на торфяную страду. Они выкорчёвывают лозу, сбрасывают почву в карьеры, образовавшиеся от прошлогодней копки торфа.
Автор убедительно показывает читателю, что даже, казалось бы, вспомогательная операция по расчистке делянки от травяного покрова – тяжёлый труд. Например, здоровый мужик Пётр в одиночку вскрывавший свой карьер, то и дело, отфыркиваясь, сдувал капли пота с кончика носа.
Дальнейшие «технологические» операции ещё труднее. Вырезка торфяного блока делается так. Энергичным нажимом ноги на  корцовую лопату вырезают квадрат со стороной ширины лопаты. Своё название лопата получила от сходства с корцом, то есть совком. Затем подрезают пласт торфа и выбрасывают из карьера. Первый брусок торфа для облегчения выемки делят по-полам.
Можно вырезать буханки торфа послойно, а удобнее ступен-чато. Но всегда это тяжело.
Трудовые процессы в своих художественных произведениях Михаил Николаевич Еськов всегда прописывает подробно. На мой взгляд, правильно делает. Это же история жизни русского народа! Где сейчас можно найти специалиста по плетению лаптей? А кто сейчас сварит соломать? Село изжило себя как общественная формация. Катастрофически исчезают даже русские печи – везде переходят на газовое отопление и электрические плитки.
В своей повести автор последовательно рассказывает о копке торфа, описывает одну операцию за другой.
«Даже хорошие вначале глудки, пока им в печь попасть, пройдут ещё много рук, иструхлявятся, обтреплются, покрошатся, а уже добытые небрежно – что от них останется? Потому-то и стараются люди... глудки уберечь, не сломать без дела, не рас-курочить. Потом, на лугу, когда они через два-три дня обвянут, заклёкнут и затвердятся, их-то в сохранной форме и разрезать удобно на продолговатые кирпичики уже для окончательной просушки. Из этих кирпичей затем складывают «фонари» – что-то вроде усечённого конуса – для обогрева солнцем и обдува ветреным воздухом. Само собой понятно, что из хороших кир-пичей и «фонари» можно выложить что надо: и сам полюбуешься, и перед людьми не стыдно будет».
В начале работы физические усилия приносят мышечную радость. И это нормально для здорового сельского человека.
«Работалось ещё всласть, с неистраченной радостью, когда всё замечается: как вонзается лопата и хрустят камышовые трубки, как цельно и неиспорченно, одна в одну, будто дотошно вымеренные, отрезаются глудки; хватало взгляда, чтобы проследить, как они летят на берег. Убавлялись шары, карьер заметно просторнел, теперь и на самом низу его ничто не мешало размашистым движениям».
Но это только поначалу. О тяжести и изнурительности работы по добыче торфа автор говорит: «Залезть на день-два в карьер – дело нешуточное, душу отдашь».
Или вот ещё.
«А болото жило своей новой жизнью: в развёрстом нутре его гремели вёдра, лилась вода, хрипели уставшие люди. Они двига-лись от карьера к бурту, от бурта к карьеру, туда-сюда, туда-сюда, упрямо меся ногами болотную хлябь».
К середине дня люди уже измотаны. «Мужики и бабы, упа-ренные и горячие, как только что вынутые из печи ковриги...
В одни руки одолеть карьер невозможно, три, от силы четыре штыка, может, и выберет, а там вода замает, впору её только и вычёрпывать».
Старший брат Василий остановил Алексея:
«Довольно, Алеш. Работа велика, да жизнь коротка, – всё одно должон останешься».
И последующие штрихи, характеризующие изнурительность заготовки торфа.
«Василий и Алексей... устало молчали, смахивали беспрестанно проступавший пот, усмиряли бегучее, сухо сад-нившее дыхание...
Василий завалился на спину, скинул потную затяжелелую фуражку, расстегнул на груди рубаху, устало закрыл глаза и приготовился остывать».
«Опершись на руки, сидел Василий. Тщетно раздувая ноздри, распёртой грудью он пытался выдохнуть, но не мог, лишь дрожал посиневшими губами».
Предел усталости человека – убийственен. Да простит меня читатель за длинную цитату. Но как показать всю жуткую сущность торфодобычи. Вот калейдоскоп картинок.
«Взял ведро, но оно, звякнув дужкой, выпало: не держали одеревенелые пальцы».
«Уработался... Аж соль на спине выступила».
«Полезли в карьер выливать воду. Её набралось много, братья хотя и работали в два ведра до сипящей одышки, а вода долгое время, казалось, совсем не убывала и лишь потом, словно устав бороться, начала мало-помалу отступать, медленно и нехотя ос-вобождая нижние шары.
Алексей поставил звякнувшее ведро на колышущуюся стенку, за которую они выливали воду, трудно выпрямил стянутую нудной тяжестью спину, решил передохнуть. Гулко било в висках, перед глазами плавала красноватая пелена, воздух в груди кипел горячими толчками... Василий ещё какое-то время продолжал работать, но и он, опустив ведро к ногам, ухватился руками за стену, часто и жадно дышал.
- Вёдер по триста отмахали, - прохрипел он.
- Может быть... Не считал.
- До двухсот я дошёл... Потом сбился... - В глазах Василия растаивал удушливый беспокойный испуг. - И немного осталось... А не осилили сразу.
Вода прикрывала ещё полтора шара. А карьер по-прежнему неумолкаемо пел, чурюкали сотни струек и ручейков, рассыпая по воде серебряно-игристые шарики и поднимая со дна торфяную муть».
Казалось бы простое дело: использовать ручной пожарный насос. Давить рукоятки вниз, налегая всем телом, легко. А под-нимать вёдра вверх невыносимо трудно. Но при социализме ни-чего нельзя купить. И даже изготовить. Придёт милиционер или гэпэушник и ядовито спросит: «Откуда дровишки?». То есть, где взял материал, ведь купить его нельзя нигде. Советская власть будто изощрялась в изуверских способах убить крестьянина. Те же колоски.
«Уцепившись руками за стенку, Василий замученно хватал воздух посиневшими губами. При каждом вдохе шея раздувалась, смещалась в грудную клетку, над ключицами образовывались глубокие провалины, судорожно обозначались скулы. Он дышал не только лёгкими, но и всем телом.
- Тебе плохо? - внезапно испугался Алексей и схватил брата за руку... - У тебя ведь удушье...
К вечеру работа поддавалась всё медленнее и медленнее. Совсем не послушная лопата вывёртывалась из рук, увязала в плотном торфе, и её, стиснув зубы, приходилось раскачивать и выдёргивать, как старательно забитый кол. И всякий такой рывок отзывался в окаменевшем теле нарастающей болью. А недоброшенные глудки всё чаще срывались в карьер, окатывая голую спину брызгами холодной воды. Но даже вздрогнуть и то не хватало силы. Теперь после каждой глудки, опершись на лопату и загнанно ловя ртом воздух, Алексей отдыхал. Не было желания ни думать, ни говорить...
...Всё басовитее лилась из стен вода. На дыханье, на кашель, на падающую грязь карьер отзывался гулкой музыкой. У Алексея что-то хрустело в позвоночнике между лопатками; сухой скрип, который он явственно слышал, сопровождался обжигающей болью, будто с каждым взмахом корцовки что-то там, в по-звоночнике, растягивалось и рвалось всё больше и больше. Теперь он уже не резал тех пудовых глудок, что вначале, и, даже уменьшенные втрое, они казались неподъёмной тяжестью, липко присасывались к корцовке, при взмахе рвали руки, иногда не до-летали доверху и падали в карьер, окатывая Алексея брызгами хо-лодной воды...
Почти без остановки он выливал воду. Он дышал сипло, за-гнанно, подкашливал. А вода лилась отовсюду: из тысяч камы-шовых трубок, нитчатых травяных фитилей, свисающих со стен, из песчаных промоин, бывших когда-то ручьями, сплошным по-логом ползла по стенам. Всё здесь источало воду...».
«Бурлит, шумит вода... Не смолкая, все льётся и льётся в свежие раны болота».
«Он выдохся, не было сил выбросить последние перед отдыхом глудки. Осталось пять... Теперь уже четыре... И вот последняя... Алексей упёрся ногами и всем склонённым телом тяжело двинул корцовку под глудку. Отрезал. Теперь поднять лопату на колено, собрать все силы, задержав дыхание, размахнуться и вытолкнуть её над карьером, чтобы глудка сама слетела на берег. Проследив за нею взглядом, Алексей понял, что не вышло на сей раз, не получилось самую малость. Она, казалось, прилипла на краю карьера, мгновение – и сорвётся вниз, ухнет об воду... Алексей закрыл глаза, ждал... А глудка упала на голову, развалилась и, скользнув по плечам, по спине, кусками зашлёпа-лась к ногам и оттуда грязью обдала лицо».
Жуткая картина изнурительного труда. За что такое надругательство над человеком? Владимир Галактионович Короленко писал в очерке «Парадокс»: человек создан для счастья, как птица для полёта. В каменоломнях греческие рабы не так надрывались. Василий подумал:
«Завтра надоть помене расчистить, а то Алёшке будет капут».
А у измождённого каторжным трудом Алексея одно на уме.
«Сейчас он придёт домой, обмоется в саду тёплой водой – и спать. Есть он, конечно, откажется, не до того. Мать, как обычно, станет заставлять, будет ругаться. «- Чтоб оно провалилось... Полымем взялось то-то болото...». Пусть ругается. Он завалится спать...
А чуть свет Алексея разбудит мать, и он придёт сюда вскрывать новый карьер».
Трудно поверить, что в середине двадцатого века в безлесных поселениях Курской области приходится добывать торф таким адским трудом. Россия вовеки веков должна быть благодарна писателям, таким, как Носов и Еськов, рассказавших о людских страданиях.
«Сдерживая стон и пересиливая боль, заново придётся приспосабливать к лопате чужое, будто изжёванное, вывихнутое в суставах тело».
Что торфяная страда – угробиловка свидетельствует и тот факт, что Клавдия, могучая женщина, которой все мужики доставали подмышку, «тоже дитя носила, ды скинула. Торфом на-дорвалась, будь он неладен...».
О работе по добыче торфа Алексей говорит: «Душу отдашь. Всё лето с этим торфом: накопай, вывези, расстели, разрежь, сложи «фонари», переправь домой – до самых морозов».
На примере повести «Торф» можно наблюдать, как ловко автор перемежает образы трудовых процессов, людей и природы. Получается не механическая смесь образов, а прочный и удивительный по красоте сплав.
Вот образ главного героя повести Коли Гулёнка, давшего на-звание предшественнику повести – рассказу – «Гулёнок».
«Показался и Гулёнок. Он вёз одноосную телегу, надев на шею и плечи привязанный к концам оглобель рушник из холщового суровья, что-то наподобие шлеи... На всё село сохранилась только одна такая телега, которую Коля Гулёнок приспособил для вывозки торфа».
Есть в каждом селе человек, своего рода национальный герой. Неважно, мужчина это или женщина. Таким человеком любуются, с ним приятно общаться. Таким вот героем, не в литературном, а в житейском смысле, показал Гулёнка в повести Михаил Николаевич Еськов:
«- Глядите! Гулёнок!
Этого было достаточно, чтобы бросить работу и полюбоваться Гулёнком. Колину могутность здесь знали, и всё равно видеть её каждый раз было вроде бы в диковинку: необычно и радостно. Гулёнок был своего рода примечательностью деревни. Если увязала или буксовала машина – шли за Колей. Можно было бы сбегать и за трактором, но другого тягла, более безотказного и сподручного, чем Коля, в селе не признавали. В таких случаях собирались и любопытные. Людям присущ неистребимый интерес к физической силе человека. Какой бы мощью ни обладала машина, она всего лишь машина. А тут человек... Непостижимы его возможности!».
При изображении могущества Гулёнка во время сна автор прибегает и к гиперболам. «Гулёнок будто по потолку огромные зубчатые колёса катал: прокатит туда не спеша и затихнет, а хата в это время отдыхает, покатит назад, и хата, замерев, дрожит, готовая рассыпаться, и буря в момент куда-то отбегает, тоже бо-ится...».
Выразительно дополняет образ Гулёнка описание автором его жены.
«Гулёнок не сходил с языка и по другой причине. У него была срамная беда: смертно пила жена Гулёнчиха. Её настоящее имя как-то затерялось, а прилипло новое, оказавшееся в самый раз подходящим. Это имя-кличка само собой переметнулось и на Колю. Поначалу прозвали его Гулёнком шутейно, а потом эта будто случайная шутка, как нередко бывает, присохла, притёрлась на людях, и его только лишь колхозный бухгалтер в ведомостях и квитанциях числил Горчаковым по истинной подворной фамилии. А так: и за глаза, и в глаза, уже в немолодом возрасте, он стал Гулёнком.
Гулёнчихой стращали непослушных детей, она первой упоминалась всякий раз, когда нужно было кого-то устыдить: выпил ли лишнее, проявил нерадивость и беспечность, надел грязное, не причесался, не застегнул пуговиц, после еды не вытер губ... И лучшего примера для подобных дел не надо было искать. Гулёнчиху знали все. Не было таких канав и заборов, где бы она ни валялась на виду у людей. Ей уж и юбку на голове завязывали, и за пазуху чего только не клали, и остригали овечьими ножницами наголо, и от домов гнали, как шелудивую собаку, – ничего не помогало... Совсем изничтожился человек... На селе только и ждали: скорей бы Бог прибрал. Но Гулёнчиха оказалась живучей, не брали её ни промозглые осенние ветры, ни зимние морозы.
Ещё одна странность водилась за Гулёнчихой. Когда настигал её пьяный блуд, она непременно надевала гамаши. Серого цвета, обвисшие на коленях, нередко с подоткнутым подолом юбки в них, в грязных потёках и канавных лепёхах, гамаши служили своего рода бальным костюмом для загульной поры.
- Гулёнчиха опять в гамашах, - и всё было понятно, ясно.
Коля, наподобие терпеливой бабы, смирившейся с выпавшим на её долю несчастьем, безропотно сносил всё. Случалось, в запойные дни, вконец обезумев, она буйствовала в доме: била окна, в Колю летели миски, чугунки, а то и нож или топор, под-вернувшийся под руку. Тогда Гулёнок ночевал у соседей или на чердаке, куда предусмотрительно затаскивал лестницу, чтобы полностью обезопасить себя. Мужики не раз увещевали его:
- Ну чего ты, на самом деле?.. Снял бы те-та гамаши да рем-нём...
На что Коля бесстрастно, будто дело не касалось его лично, отвечал:
- Дак чего с ею... Пусть...».
Когда Алексей присоветовал Гулёнку прогнть Гулёнчиху, а пережениться на Клаве, тот ответил: «- Оно бы... Но как же калеку прогнать?.. А она, стал быть, что калека».
Это же столько надо иметь терпения, милосердия и всепрощения при его богатырской силе и здравой нравственности. Михаил Николаевич Еськов и при помощи портрета другого персонажа повести, Серёжки, дополняет образ Коли Гулёнка. «Словно чувствуя Колину беззащитность, к нему лип и изводил неуёмными проказами Серёжка... Вот и сейчас рядом с Колей, размахивая кнутом, бежал Серёжка... Гулёнок бросил оглобли, кинулся за мальчишкой, запустил в него прошлогодней глудкой торфа. Погрозив обоими кулаками, Коля подхватил телегу и побежал. Телега подскакивала, кособочилась, готовая пе-ревернуться на кочках, повисала в воздухе. Позади, щелкая кнутом, в азарте мчался Серёжка...».
Гулёнок сетовал: «- Дался на мою голову. На других напасти бывают, а етому ж...».
Богатырская сила, мудрость, доброта, скромность и добросовестность в работе сквозит в каждом слове автора, описывающего Гулёнка. Ведь не кто иной, а именно Гулёнок выволакивал полную телегу не только своего, но и компанейского торфа. А это воловья работа. На торфянике почва сырая, тележные колёса грузнут и застревают.
«Коля поднял поскрипывающие оглобли, поправил лямку на шее и, набычившись, тронулся. Перед лугом, на изволоке, колёса врезались в землю, остановились. Гулёнок отступил назад и, ра-зогнавшись, часто бухая ногами по осклизлой траве, рванул те-легу...».
Гулёнок любил свою родину, хату, даже болото.
«- Сколь довелось иных земель поглядеть... А, ить, заснёшь - только своя хата и видится... И бугры те-та, и болото... Проснёшься и думаешь: нет, нигде бы не согласился жить, только дома».
Кульминацией повести стало описание нравственного поступка, по сути гражданского подвига Гулёнка.
Пострел неуёмной энергии Серёжка стал карабкаться по скользкому наклонному стволу ольхи. На мокрой болотной почве дерево не удержалось и стало падать. Хорошо, что здесь ока-зались Гулёнок и братья Василий и Алексей. По команде Гулёнка мальчишка отнял руки и оказался в торфяной яме прошлогодней выработки.
Гулёнок, не смотря на то, что не умел плавать, бросился в яму спасать Серёжку. И тоже провалился в торфяную жижу.
И тут начала падать ольха. И хотя Гулёнок неимоверным усилием успел накрыть своим телом Серёжку, дерево утопило их обоих. Братья кинулись спасать их. Вытащили, откачали. Испуганный, но невредимый Серёжка убежал домой. А с Гулёнком приключилась беда. Он долго не поднимался. Как позднее выяснилось, у него были сломаны рёбра.
Вызвали грузовик. Василий сказал Алексею:
- Алеш, съезди сам. Всё-таки тебя Андрей Степанович знает.
Вот здесь удобный момент перейти к рассмотрению ещё одного интересного, хотя и отрицательного персонажа. А именно Андрея Степановича Кувикова.
Главный герой повести, Алексей, поступил в медицинский институт. Когда семья готовила его к отъезду в город, то под-считывала всю денежную мелочь до последней копейки. Старший брат отдал ему свой новый костюм.
Воспитанный в деревенских условиях, где отношения строились на честности и порядочности, он не знал, что в городе есть масса подлецов и хитрецов, так и рыщущих вокруг себя в надежде какого-нибудь наивного сельчанина обмануть, объесть, обокрасть. Алексей сварил четырёхлитровую кастрюлю щей, в которые вогнал трёхдневную норму денег. Ну и собирался есть эти щи несколько дней. Может, и студентку Таню угостить.
На его беду к нему «без стука, как и водится, в комнату влетел старшекурсник Андрюха Кувиков, забубённый, но пронырливый малый...
- А что это ты такой развесёлый?.. Влюбился?.. Деньжат подкинули?
- Что ты!.. Щи сварил.
- Хо! Ёлки зелёные!.. Налей кусочек. - Андрюха основательно сел за стол».
Такие пройдохи нюхом чуют добычу. Мало того, что Кувиков сам нажрался надурняк, так он ещё чужими щами стал угощать Таню Силушкину.
«- Танюха! Вот кстати! - обрадовался Кувиков. - Давай садись. Мы тут с Лёхой щец сварганили. Оцени!».
По ходу повести было видно, что Таня нравилась Алексею. Он, скорее всего, сам хотел бы накормить её. Мало того, что этот паразит объел бедного студента, так он ещё и стал подводить теоретическую базу под свою подлость.
«- Ты чего?.. Обиделся, что ли?.. Ну, смотри... Студенты - народ такой. Твоё, моё – общее... Сегодня, надо сказать, ты поступил правильно, как надо. По-студенчески...».
Автор и далее развивает сложный образ Кувикова. Ещё Шекспир отмечал, что всегда в зле есть добро, а в добре зло. Нельзя героя мазать одним дёгтем. Кувиков через два года, когда уже был главным врачом сельской больницы, радостно встретил однокашника по институту – Алексея.
«- Алешка! Чертяка! Хорошо, что ты явился. - Андрей Сте-панович облапил Алексея, энергично тряс его за плечи. - А я тут оборзел. Все один да один... Сам понимаешь, один: днём и ночью на посту. Как на границе...»
Оказалось, что у Гулёнка сломаны рёбра да синяк в половину спины. Но лёгкое не задето. Когда Кувиков осматривал Гулёнка, он, как показалось Алексею, безжалостно теребил раненого.
«А Андрей Степанович был весел, не обращая внимания на стоны Гулёнка, поворачивал его, просил глубоко дышать, кашлять, мял грудную клетку, давил на рёбра, в то же время пытался шутить... Алексей порой не в силах был удержать себя, чтобы не вскочить, не оттолкнуть Андрея Степановича и не увести Гулёнка домой, дабы над ним не издевались. Но тут же ловил себя на мысли, что так надо, иначе ничего не выяснишь. Ничего не поделаешь, врач должен так поступать. Но не видеть и не чувство-вать боли он не мог. Молод, ещё не привык. Неужели ко всему этому можно привыкнуть? Алексей вглядывался в Андрея Степановича, желая уловить хотя бы тень сопереживания, соучастия на его лице, но не находил».
Михаил Николаевич Еськов попутно ставит и решает нравственную проблему: своё или общее. Кувиков много сделал пользы для сельской больницы и её пациентов, но это выглядело как попутное добро. Например, лущат грецкий орех для извле-чения ядра, а скорлупа – попутное добро – лекарство. В первую очередь Кувиков всё делал для своего блага. При этом ловчил и изворачивался. При социализме это качество приветствовалось и называлось предприимчивостью. Всё можно, лишь бы не было прямого нарушения закона. Кувиков говорит Алексею о своих успехах.
«Я тут почти целый год ремонтировал... По закону капитальный ремонт не полагается: видишь ли, старое здание. А я под видом побелки, смотри, полы, рамы, двери заменил, печки убрал, заново оштукатурил. Скрытая проводка, водяное отопле-ние... Вот тебе и побелка. - Андрей Степанович легко, радостно расхохотался. - А видел кровати?.. А бельё?
- Хо! Я тебе ещё операционную покажу: закачаешься.
- Один оперируешь?
Андрей Степанович, резко крутнувшись, хмыкнул.
- Удаляю простату... Это рядово... Щупал и желудок. Резал щитовидку... Так-то вот.
- Да ну?.. Здесь?! - восхищался Алексей.
- Пустяки! Я надумал новый корпус строить. Материалы для начала уже есть, а остальное – будь спок. - Андрей Степанович хитро подмигнул Алексею. - Через годик увидишь... А операции – что операции?.. Вначале вызывал областных специалистов. Теперь обхожусь: мне помогают районные врачи. Вызываю их в плановом порядке.
И когда уже вышли из больницы... Алексей всё ещё продолжал удивляться Андрею Степановичу. Молодчага! Как развернулся!».
Кувиков взахлёб делился с Алексеем успехами в личном благоустройстве.
«Подвёл воду, сделал слив, бетонированную яму. А кафель! Глянь, кафель! Голубой, весеннее небо...И на кухне кафель...
Это ванная... Кухня... Спальня... Детская – Максимкина ком-ната». И о каждой из них подробный рассказ – где что доставалось, как переделывали накат, перестилали полы, куда ездили за узорными рамами, какая морока была с форточками, как ломали печки и ставили водяное отопление... Есть ещё кладовка, подвал, сарай, но это тебе, может быть, и неинтересно. Как-нибудь в другой раз...».
Врождённый хапуга, Кувиков всегда знает, где можно жирнее поживиться.
«А в райбольницу я не хочу. И в город не хочу... Дадут камору на две комнаты, как в зверинце... Не хочу... Здесь я сам себе хозяин».
У него и к жене отношение как к домашнему животному. Когда Алексей ему сказал, что Тамарка от него убежит, он ци-нично ответил:
- Да чёрт с ней... Женюсь на молодой. Хо! Не бери в голову...
Наука – это, всё-таки – святое дело, несовместимое с афёрами. Научное направление выбирается на всю жизнь, как Родина, как невеста. Тема диссертации избирается в соответствии с при-званием для себя и актуальностью для людей, для страны, для человечества.
Но и тут Кувиков, паразит, верен себе:
«- Я диссертацию надумал... Ну как?
- А о чём?
- Какая разница?! Напишу... Из деревни, Алёшка... Глубинка. Это модно. С руками оторвут».
Алексею не давало покоя равнодушие врача к страданиям больного Гулёнка. Кувиков это заметил.
«- Ты чего скис? Из-за соседа, что ли?.. Бык. Что ему сделается? Заживёт как на собаке... Если б не ты, я б его и в больнице не оставил... не бери в голову! - Андрей Степанович хохотнул. - Слышишь: не бери в голову».
Потому-то, когда брату Василию стало плохо, Алексей не повёз его в больницу к Андрею Степановичу, который не ощущал боли пациентов, а повернул грузовик в районную больницу, хотя туда было дальше.
На этой высокой нравственной ноте – «жизнь без боли невозможна, на то она и жизнь» – автор заканчивает свою повесть.
Другие герои Михаила Николаевича Еськова, прежде всего Алексей, в повести «Торф» тоже прописаны достаточно чётко. Уже мною упоминались Гулёниха, брат Алексея Василий, сосед Пётр.
Серёжка, конечно же, на мой взгляд, отрицательный герой повести. Сколько же в нём врождённой гадости! И не потому, что он рос без отца, как его выгораживает автор. Полхутора детей жило без отцов. У Серёжки это генная гниль души. Как только он ни донимал Гулёнка! И дразнил, нервируя, кнутом, и сунул в штаны шмеля, и наполнил сапоги Гулёнка торфяной жижей. Мало того, он ещё забросил их в крапиву. Это не шалость, это – врождённый садизм, это – людоедство. Такой выродок вырастет, станет похлеще Кувикова.
Вот Клавдия. «Она баба хорошая, домовитая. И всегда весёлая, и хата у неё подметённая, когда бы ни пришёл; и огород получше, чем у других...».
А каков Воронок?! «Ну как же Воронка забыть?.. Про Воронка рассказывали, что он беспризорник, появился на станции сразу после войны, с солдатами, что ли, ехал, отстал и задержался около базара. Он приворовывал на базаре, его побаивались на дорогах, им пугали не только детей, но и взрослых, о нём ходили слухи один другого хлеще. Его вроде бы хотели поймать милиционеры, но не поймали... И вовсе будто Воронок не один, а есть целая банда, и живёт эта банда у Крутого лога. Каждый раз назывались разные окрестные скирды и овраги, по поводу чего спорили, ссылались на очевидцев, но никто ничего точно не знал. От этого страх только разрастался. Даже днём и то побаивались в одиночку лезть в погреб, идти в сарай, очутиться в поле.
А Воронок-то оказался шести-семилетним мальчиком, грязным, лохматым, в порванных на коленках штанишках и совсем не страшным».
Мотясоня. Как литературную находку можно отметить срав-нение Мотясони с понуро стоящей под дождём лошадью.
Покоряют читателя лирические отступления автора мыслями о природе. Например, в рассказе «Бучило» дан полновесный «портрет» болота. Но и в повести «Торф» для описания болота нашлись яркие краски.
«В своё время к болоту можно было подступиться только зимой, после добротных морозов с ночной наледью, ржаво рас-текавшейся из-под кустов и камышей. Тогда на топливо вырезались куга, осока, камыши, сухой ивняк, завалившиеся ольхи; в пробитых ломом лунках ребятишки обледенелыми кошелями вылавливали пищавших, извивающихся вьюнов, брюхатых менухов, щурят, крапчатых гольцов. Летом же обкашивались закрайки, небольшие, прочные под ногой береговые языки, а дальше – в зыбкую шипящую хлябь и холодные, с опрокинутым небом размоины – ходу не было. Юркнешь с головой, долго будешь оглядываться в страхе на крякающее, булькающее, ухаю-щее болото, себе на другой раз охоту отобьёшь и другим острастка надолго останется».
Разработка торфа не только угнетает сельчан, но и безобразит само болото, как часть природы.
«... Болото, почерневшее, развороченное, ставшее вдруг неузнаваемо чужим. Несколько дней надобно будет привыкать вот к этому новому лику его, чтобы оно вновь стало своим, обычным, непугающим».
И в то же время автор высказывает тревогу об угасании и возможной гибели болота.
«Не мог отрешиться от мысли, что болота вдруг не станет... Болоту подходит конец, теперь оно не нарастёт заново. Государство, правда, бросило добывать торф, значит, скоро бро-сать и всем: в здешних местах кое-кто стал топить угольком. Но всё это не ради спасения болота, спасать больше нечего, через десяток лет усохнут тощие остатки – отхлюпало, открякало, отдышало болото. Вначале на нём начнут пасти колхозный скот, а потом, поди, распашут, посадят капусту с морковкой. Всё не-умолимо переиначится в быстром времени, только вот память... В памяти останется всё как было, не сотрёшь, ничем не укроешь».
Язык повести «Торф» живой и искристый. Например.
Тело только-только занигунит. Это значит, что тело чуть освободилось от боли.
В ярких расплывах. Красота слов и явления природы.
Седолистный волглый ивняк. Действительно листья ивняка голубоватые.
Гулёнок коммунился. То есть вступал в компанию, коммуну.
Слова «глудка» нет ни в одном словаре, ни у Даля, ни в современных словарях. В украинском языке есть слово «грудка» – засохший или заледенелый кусок грязи. От этого слова происходит название декабря – грудень. Потому что кругом грудки. Повидимому, слово глудка – местная трансформация грудки.
Недостаток книжной площади не позволяет мне привести все языковые перлы повести. Читатель и сам их увидит.
 
XVII. Врачу, исцелися сам
Очень хорошую повесть «Серебряный день» написал Михаил Николаевич Еськов. Она посвящена сельским медицинским будням чернозёмной России шестидесятых годов двадцатого века. Это произведение настолько реалистично, что у читателя возникает ощущение, что он живёт среди героев писателя. А у более эмоциональных читателей может возникнуть впечатление, что он наблюдает, как ювелир куёт и протягивает через фильеру тончайшую серебряную нить, из которой на его глазах мастер творит волшебство – филигранное изделие дивной красоты. На мой взгляд, эта повесть – высшее современное мастерство со-творения литературного чуда. Настолько тонко и светло, как фату невесты, автор передаёт душевные переживания героев.
Главный герой эпической повести – молодая выпускница меди-цинского института Ирина Петровна.
В начале повести автор передаёт читателю размышления о важности профессии врача. Он пишет:
«...Инженеры, агрономы, зоотехники, милиционеры. И совсем иное дело – приезд врача. ожидание неведомых, но хороших перемен, какая-то прибыль каждому, и больному, и здоровому. Это было похоже на то, как ждут дождя в засушливую весну».
Потребность во враче «...по нужде терпимая до времени, вдруг стала ощутимо острой, необходимой. За семнадцать километров не так уж и разгонишься в районную больницу, когда прихватит хворь, – ни транспорта на то, ни телефона. А болезнь, да и смерть тоже не заставишь дожидаться, они действуют по закону подлости, будто и целятся на плохую погоду, на самую раскислую слякоть, на глухую ночь. Мчись к бригадиру или к председателю, проси машину. Поди, побегай, если есть кому ещё и бегать-то».
Кто не испытал острой потребности во врачебной помощи, тот не сможет понять всю трагичность сельской ситуации. Мыслями сельчан Михаил Николаевич Еськов пишет.
«Так и приходилось перемогаться. Правда, чего греха таить, не знал покоя тамошний фельдшер Иван Павлович Пожаров, хо-роший, безотказный человек. Вот если бы ещё и на врача повезло! А с ним, глядишь, рентген бы здесь поставили, и за теми же анализами или медосмотром не пришлось бы в такую даль от-правляться, детишек бы разрешили класть в здешнюю больницу, может быть, дали бы и санитарную машину. Да и мало ли чего, нового и край необходимого, могло объявиться с врачом...»
Автор приглашает читателя к мысли, что врач – самая необходимая профессия. Здесь, безусловно, присутствует гротеск. Ну, как у Гоголя: редкая птица долетит до середины Днепра. В разных жизненных ситуациях «мамы всякие важны, мамы всякие нужны». Роль врача в повседневной жизни велика, а в периоды эпидемий или войн – неоценима. Врач сохраняет тысячи челове-ческих жизней.
Учитывая, что автор кандидат медицинских наук и, естественно, патриот своей профессии, он так и должен думать и утверждать. Патриотизм – это любовь к Отечеству, а любовь все-гда от Бога.
Но, с другой стороны, дипломат, предотвративший войну, сохраняет миллионы людей с обеих сторон конфликтующих держав.
Читая любое художественное произведение, мы невольно ищем среди героев автора. Например, в «Войне и мире» пытаемся определить, кто там Лев Толстой. Петя Ростов? Фамилии со-звучны. Но Лев Николаевич родился после Отечественной войны 1812 года. Увалень Пьер Безухов? Тоже нет. Андрей Болконский? Слишком академичен. Ах да! Есть там геройский капитан-артиллерист Тушин. И Толстой был в Севастопольской войне капитаном в артиллерии. Но и Тушин не подходит.
Автор повести «Серебряный день» Михаил Николаевич Еськов работал на заре своей лечебной карьеры сельским врачом. Вроде ситуация сходится, что повесть автобиографичная. Однако главный герой повести – женщина.
Но как подробно она прорисована! Показаны не только её поступки со стороны, но и глубокие интимные размышления. Для этого автор использует известный приём проникновения в мысли героя – дневник героини. А это уже повествование от первого лица, где всё изображаемое воспринимается читателем как абсолютно достоверное.
В повести несколько сюжетных линий. Первостепенной можно назвать становление Ирины Петровны и как врача, и как человека. Причём, второе – главнее, потому что знания в институте она получила основательные, что и подтвердилось при диагностировании больных. А вот с характером...
Ирина Петровна – единственный ребёнок в семье, отец – главный инженер крупнейшего в области завода с многотысячным коллективом работающих. Она жила в благополучной обстановке, от объездчика ей удирать не приходилось, не ела она и лепёшек из конского щавеля. Семейное благополучие наложило на её характер определённый отпечаток. Она насторожена, горда, своенравна, безапеляционна, не словоохотлива. И даже жестока. Вот как её характеризует автор повести.
«Начиная со школы, с самого первого класса, она стремилась быть постарше, мечтала лишь скорей вытянуться и обогнать саму себя, лётом летела, чтобы обрести что-то сокровенное и са-мостоятельное, что мнилось ей за туманным порогом нестерпимо долгого детства... Она больше всего ненавидела в себе нежность, именно нежность, желание быть обласканной и самой ласкаться ко всем... Постепенно она привыкла покрикивать на них [куклы – Н.Б.] и, стыдясь самой себя, втихомолку ругать их негожими словами... С особым упоением смогла обозвать школьную подругу дурой. Ей нравилась в людях ровность характера, даже некоторый – холодок».
Такая линия поведения Ирины Петровны позволяла ей держать всех на дистанции.
Когда после окончания института ей сообщили в облздрав-отделе, что она распределена в глухое и неблагоустроенное село Коряжное, она расценила это как нелепость и несерьёзную шутку. «Как это ей, горожанке, от хорошей благоустроенной квартиры, от родителей, у которых она одна-единственная, уезжать в какую-то дыру?».
Надеялась и на авторитет отца. Но он не сработал. Отец от-казался «отмазывать» дочь, сколько ни наседали и словами, и сле-зами Ирина Петровна и её мать.
Избалованная благополучием в прошлой жизни, она этот удар судьбы приняла как недоразумение. Сходила на приём к самому заведующему облздравотделом Шорникову. А у того два сына, выпускники мединститута, работают в деревне. Он морально не смог освободить её от Коряжного. Он убедительно ар-гументировал посылку её в село.
«Село, Ирина Петровна, ждет не дождется таких, как вы. Это наш с вами передний край, самое трудное место... Не хватает врачей. Больницы оснащены не совсем так, как бы хотелось... С транспортом туговато. Слаба медицинская пропаганда... Отсюда и запущенные болезни, неточная диагностика... Так что работы там... Сами понимаете... И молодому врачу, я считаю, свои силы надо пробовать обязательно на селе. Испытать радость и горе от собственного «могу» и «не могу». Набить, наконец, шишки, чтобы помнить о них всю жизнь. В городской больнице, когда за тобой приглядывают десятки глаз, ни медицинской, ни гражданской практики в таком объёме не получишь».
Она мысленно съязвила: «Отличникам, значит, место на селе, а двоечникам – в городе».
В день приезда в село Коряжное в доме колхозницы Марии, её мужа Петра и дочки Танечки, где приезжую поселили на квартиру, она своей закрытостью создала гнетущую обстановку.
Автор пишет: «Все, будто сговорившись, повернули головы к Ирине Петровне. Опустив под стол руки, она сидела неподвижно. Почувствовав на себе взгляды, дрогнула губами, пытаясь улыбнуться, но невольно глубоко вздохнула».
На арену повествования вышел другой персонаж – фельдшер Иван Павлович. Он с первых слов автора абсолютно положи-тельный герой. Это уже сформировавшийся человек. На протя-жении повести он почти не меняется. О нём в селе уже сложилось стойкое мнение. Автор читателю показывает его в различных трудных ситуациях.
«Иван Павлович сколько лет берег нас...».
А Ирина Петровна появилась в Коряжном с застывшей душой.
«Она пребывала в состоянии шока, когда основным, самым главным в поведении было безразличие и глухое, застылое угне-тение».
Далее становление Ирины Петровны и как врача, и как администратора больницы, и как личности происходит при содей-ствии Ивана Павловича.
Полная смелых и радужных замыслов, Ирина Петровна мечтала открыть в Коряжном операционную. Но понимала, что это пока неосуществимо. «Да и кто разрешит открывать операционную в больничке на пятнадцать коек с одним врачом...».
С первого дня работы в Коряжном Ирина Петровна столкну-лась с тяжелейшим положением – отсутствием транспорта для отправки больного человека в районную больницу. «Видно, сразу, немедленно надо решить вопрос о транспорте».
Образы Ирины Петровны и фельдшера Ивана Павловича идут в повести рука об руку, дополняя друг друга. Хозяин хаты, где поселили врача, Пётр, радовался не столько по поводу приезда врача, а за разгрузку фельдшера:
«Иван Павлович радёхонек будет. Несусветно. Один он, бедняга, как белка в колесе, и днём и ночью без роздыха...».
Иван Павловтч и для Ирины Петровны был светлым лучом в тёмном царстве. Он готовил её, городскую жительницу, к пред-стоящим трудностям и заранее ободрял и утешал её: «Так мы и живём, - подытожил Иван Павлович. Только что они закончили обход больницы и хозяйства – сарая с торфом, сеном и лошадью. Ирину Петровну встречали смиренно, выжидательно, никто и слова не произнёс, только поглядывали на Ивана Павловича. Он передавал своё хозяйство.
- Списать бы одеяла, с войны ещё... Да и койки, того. Стулья... Сани попросить... Краски... Печи отремонтировать. - Глянув на Ирину Петровну, он быстро закончил: - Да это потом. Приглядитесь сначала. Пока и так можно».
Но у Ирины Петровны было на уме несколько иное.
«Она глядела на всё посторонними непонимающими глазами, злилась в душе, но спрашивать было не о чём, хоть убей. На-кричать, что ли? Так вроде начинают главные врачи. Пусть бо-ятся...
Отыскивая, к чему можно было бы придраться, Ирина Петровн жёстко, насколько позволяла скопившаяся злость, поглядела на Ивана Павловича. А он сидел и улыбался как-то непонимающе, по-детски».
Здесь автор нам показывает некоторую человеческую никчём-ность Ирины Петровны и бесконечную доброту и мудрость Ивана Павловича. Далее уточняются более подробно образы героев. Ирина Петровна старается побольнее укусить Ивана Павловича только за то, что он не врач, а всего лишь по сравнению с нею фельдшер.
«Кургузый халат, перехваченный марлевой подпояской, залатанная, в обтяжку шапочка, седеющие виски, коряжистые руки, коричневые от йода, голубые, как у новорожденного, и, главное, безмятежные глаза – всё это как-то разом не понравилось Ирине Петровне. «Сидит в болоте и радуется, как дитя», - вынесла она тайный приговор, а вслух, желая уколоть побольнее, сухо спросила:
- Над чем вы смеялись?
- Я?
- Вот именно – вы!
- Я?.. Ничего. Просто подумал...
- О чём? - Ей хотелось сказать: «О чем вы можете думать? Разве вы ещё не отвыкли думать»?
Читателю хотелось бы заступиться за доброго и забитого обстоятельствами человека. На помощь своему герою приходит Михаил Николаевич Еськов.
«На его фельдшерском веку чего только не приходилось видеть. Правда, чаще всего это укладывалось в приказы да выгово-ры. Прав он никогда не был, всегда правыми оставались врачи. Наведываясь из района, они только и знали, что тыкали его носом, торопили с прививками, с подготовкой детских яслей, с обследованием работников сепараторных пунктов и доярок, с пропагандой медицинских знаний, не говоря уже о самой больнице, здесь, за что ни возьмись, за то и ругай».
Вот и Ирина Петровна капризно приняла начальственный тон, полный абсурда применительно к сельской больнице:
«- В таком... я принимать не буду!.. Не могу!.. Это не кабинет, а чёрт знает что!
Иван Павлович вытянулся лицом, замер в удивлении.
- Я сказала: не буду! Что-нибудь не ясно? - Она встала. Дескать, решено. - Вот так! Потолок побелить, стены оклеить обоями. - Расхаживая по кабинету, она смахнула газеты, прикрывавшие стол, постучала по растрескавшейся фанерной столешнице, сердито один за другим пнула стулья. - Стол чтоб был новый... Стулья тоже.
- Это нельзя, - робко, как и положено фельдшеру, когда врач в буйстве, возразил Иван Павлович. - На какие деньги?.. Где?».
Какая некрасивая сцена! Женщина, врач, а так себя ведёт! Но она осталась собой довольна.
«Ей понравилась растерянность фельдшера и своя уверенность, власть. Теперь, когда она решилась, она твёрдо знала, что не отступит, добьётся своего, сделает так, как хочет. Она вынула из сумочки деньги, положила на стол:
- Пошлите кладовщика. Должен быть письменный стол с тумбой, стулья, обои. Остальное пусть сделают санитарки. Всё! Распоряжайтесь! Я в стационаре».
Когда одна из медсестёр заикнулась возразить, врач проявила гнусную степень барства:
«- У вас какое образование? - Ирина Петровна разглядывала молодую, не в лад суетившуюся женщину с каким-то неестест-венным блеском в глазах. Пьёт, что ли?..
- Фельдшерское. А что? - растерялась та.
- Вас плохо учили, - отрезала Ирина Петровна.
Та будто поперхнулась, стала жадно ловить ртом воздух.
 - Что с вами? - на мгновение испугалась Ирина Петровна.
- Ничего, - глухо буркнула сестра.
Ничего – так ничего. Будешь впредь знать. Привыкли тут. Слюнявчиков не хватает... Ирина Петровна круто повернулась».
Это, значит, получается так. Её учили хорошо, а медсестру плохо. Что ещё не факт. Но разве она в этом виновата, что её плохо учили? Если её дествительно плохо учили. Тем более что в другом эпизоде Ирина Петровна исколола всю шею ребёнка, а вену так и не нашла. А медсестра тут же нашла вену.
Михаил Николаевич, тонко чувствующий сущность человека и здесь отмечает дефект в мировоззрении врача.
«И вообще Ирине Петровне не нравилось, как ведут себя Иван Павлович и эта медсестра. Что это такое – перечить врачу? Какое они имеют право? Это не собрание, где соблюдается демократия, где все имеют равные права. Фельдшеру не дано право отменять указания врача. Здесь всё должно быть чётко и ясно: врач распоряжается, а они должны исполнять, притом беспрекословно, иначе – на что похоже?..
Не хватало, чтобы медсестра спорила с врачом. Каждый должен знать свое место. Главное, не давать никаких поблажек с самого начала, с первого шага. «Будете у меня... Не пикнете», - твердила она, радуясь своей решительности. А этот Иван Павло-вич... Все его за бога считают, только и слышно: «Иван Павлович сказал... Иван Павлович сделал... Иван Павлович, Иван Павлович...» Деревенский фельдшеришка, что он может?.. А теперь пусть попробуют не послушать! Она от своего не отсту-пится».
А вот штришок образа Ивана Павловича:
«Проходя мимо старушек, он задержал на них взгляд, насу-пился, а они проводили его потеплевшими, ожившими глазами, заворочались, готовые выпорхнуть из-под натянутых до подбородка одеял, и многозначительно перекашлянулись, как перекликнулись».
Иван Павлович, выходит, заслужил такую всеобщую любовь и уважение односельчан, что даже насупленный он был им дорог. Ревность к Ивану Павловичу проявлялась даже по пустякам.
«И то, что фельдшер стоит здесь, не ушёл в амбулаторию, что так поспешно ответил, вызвало у Ирины Петровны подозрение. Может быть, он уже осмотрел деда и даже назначил лечение, а теперь лишь выжидает, высматривает, какой она врач».
Хозяйка Ирины Петровны Мария, добрая и мудрая женщина наставляла её не брать примера с Ивана  Павловича, который от врождённой доброты и сострадания к больным слишком жертвовал собой.
А вот ещё пример «вопиющего» самопожертвования фельд-шера:
«Он такой, что по дворам не пойдёт жаловаться. Раза три, а то, кажись, и больше лежал в районной больнице, да и то за ним приезжали, когда уже пластом ложился.
На кого больницу бросишь?.. Домой тоже ночь-полночь идут... А бегут со всем... Через его руки, считай, каждый дом прошёл... Никто не миновал».
- Как с противостолбнячной?.. Делать?.. - уже несколько раз спрашивал Иван Павлович.
Когда умирал в больнице трёхлетний ребёнок, получивший ожоги по вине родителей, медсестра спросила:
«- Противостолбнячную готовить?
Ирина Петровна метнулась глазами. И эта туда же.
- Успеется».
Ребёнок умер, а ему так и не ввели противостолбняную сыворотку. Конечно, он был обречён. Сыворотка не спасла бы его. А это нарушение. Гонор и спесь Ирины Петровны победили здравый смысл.
В другом эпизоде, описанном автором, исколов кожу за одним и другим ухом, она никак не могла попасть в черепные вены...
- Не найти. Ему уже три года... Спрятались вены.
Закусив губу, Ирина Петровна упорно шмыгала иголкой под кожей, искала веером, туда-сюда, миллиметр за миллиметром.
- Не надо бы мучить, - упрашивал Иван Павлович.- Вы же знаете: через полчаса он умрёт.
- Нет! Должен жить!- удушливо выкрикнула Ирина Петровна. Медсестра с первой же попытки уцелила в вену».
Здесь и как врач-профессионал она оказалась не на высоте.
Однажды Ирина Петровна допустила отвратительную исте-рику по отношению к Ивану Павловичу:
«- Не-ет ка-апельницы!!! - вскочив с топчана, не закричала, а бессильно выдохнула Ирина Петровна. - Вы с ума сошли! - Она вонзила взгляд в его голубые глаза, готовясь напасть с кулаками на этого безмятежного человека.
- Я-то тут при чём! - голос Пожарова позвончел.- Не отпускали сюда. Незачем... Здесь сроду врачей не было!».
Автор повести очень подробно, выпукло, тепло и правдиво рисует образ фельдшера Пожарова.
«Обвисше горбясь, Иван Павлович по-прежнему стоял около топчана, и глаза его были похожи на глаза обожжённого ребенка, такие же отрешённые, застигнутые в муке, вымеряющие чужую боль, как свою собственную».
Зазнайства и амбиций Ирине Петровне не занимать.
«- Один шприц кипятили? - в испуге спросила она.
- Один... Больше нет, - быстро ответила Лидия Кузьминична. - Скорее готовьте глюкозу. У меня в кармане... На груди! - Она в нетерпении громко затопала ногой.
Ирина Петровна дурно закричала:
- Вы мне за эту смерть ответите! - Замахнувшись, она трах-нула об пол так и не вскрытые ампулы глюкозы. - Это преступление!.. Вы понимаете?! Нет! Вы очерствели! Вам не понять!.. Один шприц на всю больницу... С ума сойти... Без капельницы... Не больница, а морг...
Накричавшись, она села за свой новый стол и, обронив руки, тихо, беззвучно заплакала».
Не смотря на заносчивость и напыщенность Ирины Петровны, Иван Павлович стремился всё стерпеть и ради общего дела, своей больницы, и в заботе о самой Ирине Петровне всячески помочь молодому коллеге:
«Наседайте в райбольнице, пусть Юрий Павлович шприцов по-больше даст. А то... два шприца на полгода. Они ж ломаются. Капельницу тоже...
- Знаю, - сухо обрезала Ирина Петровна».
Надменность и барство, переходящие в злобу, продолжали преследовать Ирину Петровну. Она даже в мыслях была жестока.
«А эта медсестра... Как её?.. Лидия Кузьминична. Корова неповоротливая! Завтра надо собрать всех и устроить ей разнос. Чтоб другие знали...
«Выгоню. Выгоню к чёртовой матери», - твердила себе Ирина Петровна.
С готовым раздражением и желанием накричать, разогнать всех по углам Ирина Петровна шагнула в палату и остановилась на пороге... Жадно хватая ртом воздух, на койке лежала Лидия Кузьминична.
Она остро и больно почувствовала себя лишней. Здесь она не нужна. Обошлись без её врачебной помощи».
Каково было сотрудникам, да и самой Ирине Петровне, Михаил Николаевич Еськов рассказывает случай. Было два загона овец. И тех и других что кормили, что поили одинаково. Разница всего лишь, что около одного загона поставили клетку с волком. Эти овцы были угнетены. Здесь волком была Ирина Петровна. «Самой хоть в петлю лезь от этой больницы...».
Причиной же была порочная доктрина молодого врача, что надо всех запугать. «С подчинёнными нужно сразу себя поставить: близко не подпускать, чтобы потом не мучиться перед выбором, кого, жалеть, а кого наказывать».
А собственное зло тоже съедает человека. У Ирины Петровны наступил кризис и возникла паразитическая мысль, пусть здесь работает сельский выпускник. А она, цаца, должна жить в городе, в холе и беспечности.
«Стала шептать: «Уеду... Завтра же уеду... Вернусь в город, а там видно будет. В конце концов, найдут место... А куда они денутся в этом облздравотделе? Не будут же они со мною судить-ся?.. Сюда же пусть ищут какого-нибудь сельского выпускника. Хорошо сделала, что не показалась в районной больнице, не оформилась на работу... Уезжать надо сразу. Затягивать нельзя. Будет поздно...
Будет, конечно, неловко, стыдно, наверное, однако перетерпеть как-нибудь можно...».
Автор очень тщательно, маленькими шажками показывает эволюционные изменения в отношении Ирины Петровны к селу Коряжному, к больнице, и к фельдшеру Ивану Павловичу. Она пишет в дневнике: «Иван Павлович знает каждый дом, всюду он приложил свою руку, пятнадцать лет работает на одном месте. Подумать страшно: пробыть здесь пятнадцать лет...». Здесь уже нет первоначального отторжения. Но до революционных преобразований пока далеко. Когда Иван Павлович просил у главного врача района медицинские принадлежности, Ирине Петровне это не понравилось.
«- Да тут, Юрий Павлович, такое дело, - вмешался Иван Павлович. - Одиц шприц остался. Капельница теперь нужна... Кро-везаменители.
Ирину Петровну покоробило, что говорили за неё. Какое его дело, фельдшер - и сиди себе!.. И она с радостью и облегчением почувствовала, как завертелись, закрутились в душе злые шесте-ренки, что-то там повернулось, встало на дыбы».
Почему так смело «воюет с начальством района Ирина Пет-ровна. Может, потому что она дочь главного инженера крупнейшего в области завода. Он чуть что всегда может забрать домой. Такие люди известны всей области. Поэтому главврач рай-она подумал:
«Перегибать с ней нельзя... Пусть закрепится... Потом уж и потребовать можно». А вслух сказал: «Ну и характерец у вас... Набедуюсь я с вами! Ох, набедуюсь!.. А вы, однако, язва».
Наконец-то! Произошёл переворот в сознании. Ирина Петровна пишет в дневнике:
«Мне он больше и больше нравится. Стыдно вспоминать, что поначалу о нём плохо думала, бог мой! Идиотка! Что бы я без него делала?..
Теперь я знаю, что он для меня это делает, чтобы меня уважали. Свой авторитет передаёт мне, отдаёт то, что чаще всего не отдают. Это от добра.
Как его дети любят! 
Побеседуешь, и то вылечишься!..
Как-то надо подарить ему портфель. Попрошу маму, пусть подыщет что-нибудь хорошенькое».
Подлила светлого масла в слабый огонёк в потепление к Ивану Павловичу хозяйка Мария:
«Мужик-то он сто сот стоит. Да не по нём баба попалась».
Автор показывает, как росточки сострадания, заботы и жа-лости у Ирины Петровны постепенно развиваются и крепнут.
До сих пор она знала одного Пожарова – предельно доброго, справедливого и глубоко порядочного. «Это же каким нужно быть человеком, чтобы, несмотря ни на что, сохранить добро в своей душе!..».
А тут неожиданно «родился» другой Пожаров, нуждающийся в тепле и доброте. В том числе и в её жалости к нему. Но женская жалость на Руси всегда означала любовь.
Дела в Коряжской больнице стали поправляться. Исправили дверь в сарае, появились стол и стулья. И самое драгоценное – телефон! Она надеялась, что это безотказная палочка-выруча-лочка. Были и разочарования. И на телефонные звонки не отве-чали. В общем окружающий мир преобразовался, улучшился, потеплел, посветлел и подобрел.
Когда Ирина Петровна за целый день не смогла добиться машины, чтобы отвезти больную в район, она взаимно сильно эмоционально поговорила по телефону с главным врачом района, Иван Павлович сочувственно осведомился у неё, в чём дело, она, не осознавая, что говорит, «дурным, расквашенным голосом» крикнула:
- Господи! Хоть вы-то не лезьте!.
Потом спохватилась. «И она перегорала в самой себе, злилась и негодовала на себя. Раскисла, опустилась до нуля, совсем неуправляемой стала... Слишком много собой занимаешься, от-того и раскисла хуже последней истерички. В медицине так нельзя. Девчонка, дурочка! Корчишь из себя... Проклятый эгоизм!».
По крохам накапливались и достижения. Дед Назар починил крышу, достал бочку, она же разжилась кислородным баллоном, хирургическим шкафом с инструментами, обеспечилась шпри-цами.
На очереди, надеялась получить от колхоза деньги на кровати, бельё и прочее. А также вызревал вопрос о предоставлении дежурной машины для скорой отправки больных в район. А потом и прямо у больницы пробурили скважину и поставили водо-разборную колонку. А на первую очередь вышла задача спасения Акимовки, где был спиртзавод. Воровали спирт, бушевало разнузданное пьянство, драки, поножовщина.
Между тем её тёплое чувство к Ивану Павловичу прорастало как мощный и жизнерадостный побег здорового растения.
«И вот уже Ирина Петровна дошла до такого состояния, что из правления колхоза, не раздумывая, направилась в больницу, не терпелось увидеть Ивана Павловича. Боялась одного: потерять голову и не ринуться бегом».
Это уже похоже на любовь. А вот и её развитие.
«Ирина Петровна продолжала видеть перед собой не Ивана Павловича, а проглянувшего из него мальчишку, естественно и неприкрыто, как бывает лишь в чистом и нетронутом детстве, пе-реживающего за всех, как за себя, когда всё, чем занята душа, воспринимается с того беззащитного расстояния, где и своё и чужое – близко и неразделимо.
Невмоготу ей захотелось поправить сбившуюся шапочку на Иване Павловиче, приладить вывернувшийся воротничок его рубашки.
Между тем, Ирина Петровна пишет в дневнике: «...Всякий раз иду в больницу и радуюсь встрече с Иваном Павловичем. С ним удивительно легко работать».
О себе Ирина Петровна отмечала, что стал иным и её характер, перестала кричать. А в присутствии Ивана Павловича стыдно стало повышать голос.
Ну, слава тебе господи, свершилось! Михаил Николаевич Еськов очень убедительно, художественно и достоверно показал читателям становление человека.
Подтвердилась и высокая врачебная эрудиция Ирины Пет-ровны. Она отправили больную в районную поликлинику со сложным диагнозом «загрудинный зоб, тиреотоксикоз, сердечная недостаточность, мерцательная аритмия, на ладонь печень увеличена, стеклянные от отёка ноги». А главный терапевт района с символичной фамилией Узенький, выдимо с намёком на его медицинский кругозор и размер человеческой совести, выявил гастрит. Чуть не загубил женщину. И Ирина Петровна мужественно это высказала Узенькому на районном совещании.
А потом возвратилась из областной больницы медсестра Лидия Кузьминична, её прооперировали. Ирина Петровна ликова-ла:
«Права я, права, ёлки зеленые! Она на больничном листе, но и сейчас её не узнать. Кинулась ко мне, заплакала: «Вы меня из земли откопали...» Как же это здорово - победить! В больнице сегодня праздник. Хотя прямо мне никто и не говорил, но знают, что я победила. Такие все радостные, такие предупредительные со мной, будто вместе с Лидией Кузьминичной и я выжила. Да за одно такое событие из выговоров пусть хоть одеяло шьют. Человек должен был умереть, а он жив! Жив!».
Ирина Петровна осознала благодатную роль Ивана Павловича.
«Иван Павлович! Иван Павлович!.. Не будь тебя, каково бы мне здесь было? Ведь о чём бы ни думала, что бы ни делала, я всегда обращаюсь к тебе, мой светлый человек. В тебе и силы мои, и спасение».
Как и в других произведениях, в этой повести Михаил Нико-лаевич Еськов продемонстрировал солнечное отношение к людям, к природе и вообще к жизни как таковой, даруя это своё эмоционально выразительное качество читателям.
Как утончённо и живописно автор передаёт состояние души своей героини. «Это, на первый взгляд, пустяковое событие [покупка портфеля – Н.Б.] грело каким-то особым теплом, вызывая в душе необыкновенный покой и тихую безветренную радость. Загребая ногами снег, она торопила себя, гнала в больницу, ведь сегодня у Ивана Павловича – день рождения. Как славно, что кстати пришёлся этот чудный серебряный день и что она несёт облюбованный кожаный портфель с прочной поскрипывающей ручкой. И было приятно думать, что отныне Иван Павлович будет ходить на работу с её подарком и каждый день она сможет это видеть...
И с разрывающей жалостью, как-то одним разом, она увидела его лицо с проступившей сеткой морщин и седые крючковатые волосы на висках. Посеребрили дни... И сегодняшний тоже не минет изморозью».
Вот и оправдание названию повести «Серебряный день» – первая изморозь и проступившая седина на висках Ивана Павло-вича.
«- Дорогой Иван Павлович, примите от меня... - Нет же, не те слова, это – не то, не то, разве она может сказать, что хочет, чем переполнена душа, как хорошо ей сейчас рядом с ним, что она... Нет, этого не скажешь никогда».
Вот ещё важный штрих к портрету.
«Несколько часов назад, поутру, летела она в больницу как на крыльях. Был такой удивительный снег. Был портфель для Ивана Павловича...».
И ещё!
«Куда прятаться, если я о нём неотступно думаю? Где бы я ни была, всегда хочу, чтобы и он был рядом. Он вошёл в меня как-то незаметно».
«Иван Павлович стал таким моим и близким, словно я его родила».
«А потом - носилки, тряская и нескончаемая дорога, как в длинном и кошмарном сне... Всякий раз, когда их подбрасывало и, грозясь развалиться, на ухабах грохотали борта машины, Ирина Петровна сжималась и цепенела, испытывая ощутимую, рвущую боль в своем теле».
«Видела, как он искал её руку, и поняв это, сама взяла его похолодевшие пальцы, и, сдерживая слёзы, стала греть их своим дыханием. Зажмурившись, он потянул руку к себе, приложился губами и затихши прижался к ней щекой. Вместе с горем, с этой неотпускающей тревогой Ирину Петровну пронзило что-то ликующее, от чего хотелось кричать на весь белый свет».
«Без Ивана Павловича больница - не та, и всё – не то, полумрак какой-то, как свет отключили».
«У Ирины Петровны больно кольнуло сердце, когда в боль-ничном коридора она увидела его, сирого, ссутуленного, с большими беспомощно висящими руками...
Ей хотелось броситься к нему на грудь, уткнуться, зарыться с головой и наплакаться по-бабьи от радости, а она вынуждена стоять неприкаянно и что-то спрашивать».
И этот безмолвный крик её души, обращённый к Ивану Павловичу:
«Ждем вас, даже не знаете как».
Куда девалась появившаяся по приезду отчуждённость Ирины Петровны по отношению к Коряжному, к убогой больнице, к недалёким сотрудникам и даже к Ивану Павловичу. Теперь же она волновалась и радовалась и больнице с её персоналом, таким дорогим, с которым легко работается. А за делами время незаметней бежит.
Раньше ей мешало зло, которое она у себя взращивала, отгораживаясь от людей...
Вот и последний аккорд становления как человека Ирины Петровны. Сегодняшний вихрем налетевший день разрушил и разломал те замки и запоры, которыми она закрывалась, надеясь пробыть в неприкосновенности.
Даже второстепенные образы показаны Михаилом Николае-вичем Еськовым ярко, колоритно, индивидуально. Они дополняют своеобразную ауру, созданную действиями основных героев. Это и отец Ирины Петровны, и Шорников, и главный врач района, и председатель колхоза, и председатель сельсовета, и Мария, и медицинский персонал больницы, и терапевт Узенький, и та же Но-рикова...
А как написаны пейзажи! Даже слякоть, грязь, самый постный, унылый краевид у Михаила Николаевича Еськова приятен. Потому что это его и наша, читательская, Родина! Он передаёт высокую и дорогую нам правду природы через ощущения героев, в данном случае, Ирины Петровны.
«Угрюмые тучи, лохмато и неразволочно зацепившись друг за друга, выстуживали хаты, душили в трубах дым и неистраченно бежали и бежали дальше, волоком гладили безмолвную землю, будто старались смять и утопить в грязи всё, что как-то возвышалось, не никло под недельными дождями. Окорачиваясь и мрачнея, осенние дни нескончаемо и похоже начинались и блекло уходили. День за днём, день за днём - с постоянным ощущением, что завтра рассвет снова опоздает и сомкнётся с вечером, а там, гляди, и всё станет одной беспросветной ночью. Осень – что вечность, и жизнь словно вся прожита, а она никак не кончается. Как-то раньше Ирине Петровне не доводилось ни замечать, ни чувствовать такой безысходной длинноты без права на милость, на искупление, хотя бы на какую-нибудь из малых малую перемену».
А вот ещё один замечательный пейзаж показанный автором глазами Ирины Петровны.
«В глазах плавился, сплошным белым маревом царствовал не-знаемый свет – ни неба, ни земли. Какой-то миг чудилось, что она обрела неземную лёгкость и, онемев от удивления, бесконечно долго парит в этом ослепительном безмолвии и небытии. Стряхнув оцепенение, она смогла различить под белым покровом и кусты у оврага, и принарядившийся диковинный бурьян, и стожок соломы, и строчки чьих-то следов».
«...Коряжное заливисто горланило петухами, оживало колкой, промёрзшей за ночь дорогой и робким спросонья переговором гусей, раскуривалось терпкими торфяными дымами и, будто греясь, продрогши куталось в них».
А вот замечательная творческая находка – неразделимый портрет героини и природы. «Она впервые за всю жизнь ощутила себя маленькой частицей огромного мироздания - неброских, оттрудившихся и уходящих на покой полей, голубого умиротворённого бездонья, опрокинутого над головой».
«Ливший весь день дождь к этому времени перестал, но загустевший воздух был тяжёл, лип сырой холодной ватой к лицу, и трудно было дышать».
О повести «Серебряный день» можно говорить и говорить. Но лучше, когда это прочтёт читатель.
По традиции я только коснусь, к сожалению, коротко замечательного поэтического языка прозы Михаила Николаевича Еськова.
Характерной, отличной от других произведений этого автора, язык наиболее академичный, наиболее классический. Потому что автор и главные персонажи – образованные люди. И только частично в ткань повествования как украшение вкраплены сверкающие «шедевры» простонародного разговорного языка.
Чтой-то – что-то – неопределённое местоимение. Звук «й» используется для усиления. Деется – устаревший русский глагол, означает «творится», «происходит». Ить – простонародое слово «ведь». Гля-кось – глянь-ка. Эт – укороченное слово «это». Пригорнула – чистой воды украинизм – привлекла, присыпала, обняла. Ворохается – искажённое от «ворочается», «шевелится». Поболе – побольше. Полегчело – полегчало. Шоколадин – шоколадок. Протарённое – проторенное, протоптанное. Теперича – теперь, «ича» – усилительный суффикс. Ослабнуть – ослабеть. Хведичка – Федечка. Нямонии - безграмотное произношение слова «пневмонии». Дохтора – доктора, врача. Ды – да. Иргенном – рентгеном. В три дни – в три дня, архаизм из древнерусского языка. Царства ему небесная – царство ему небесное. Ишшо – ещё. Гуднул – отозвался низким голосом. Грызью – грыжей. Смурная – хмурая, украинизм. Сумлевайтеся – сомневайтесь. Обженю – женю. Кавой-то – кого-то. Витькю – Витьку. Што ль чи – что ли, «чи» здесь усилительные звуки. Хлябнула – хлебнула. Ня – нет. Приходитя, идитя – приходите, идите. К няму – к нему. Дак – так. Хтой-то – кто-то. Надоть – надо. Геть! – вон! - украинизм. Растешит – от слова «тесать», разделит. Обрыдло – украинское слово «надоело». Скорейча – скорее. Втемеж – тем временем. Дохтур – доктор, врач. Зашоркал – звукоподражание. Послухай – послушай, украинизм. Тах-то – так-то. Грызеть – грызёт. Хучь – хоть. Легше – легче. Нетути – нет. Бургыкаю – кашляю. Ничегось – ничего. Однакось – однако. Чегось – чего. Подкрепой – поддержкой, подкреплением. Жисть – жизнь. Пользительный – полезный. Убивица. Интересно тем, что оно определяет женский род, в то время как «убийца» не определяет. Убийцей может быть и он, и она, и оно. Самою – саму, самую. Уцелила – попала в цель. Обвисше – есть глагол «обвиснуть», есть имя существительное «обвисший», а наречия нет. Грубка - печка, украинизм. Голосьба – имя существительное от глагола «голосить» то есть рыдать. Байдужи – равнодушно, безучастно, безразлично, украинизм. Полохнув – полыхнув. Зырушки – маленькие окна в избе. Окромя – кроме. Куда-тось – куда-то. Слободная – свободная. Чегось – чего. Когдась – когда. Слухать – слушать, украинизм. Ладноте – ладно. Штой-то – что-то. Ну-кося – ну-ка. На-кося – на-ка. Суседи – соседи. Колькя – Колька. Хведечка – Федечка. Вумным – умным. Бывалось – бывало. Тамочки – там. Сказивси – сошёл с ума, взбесился, украинизм. Ктой-то – кто-то. Стынью – холодом. Плювать – плевать, украинизм.
 
XVIII. Ненормальное распределение
Мы приходим в обувной магазин и свободно покупаем себе туфли нужного размера и фасона. И в большинстве случаев уве-рены, что для нас такие туфли найдутся. Иной раз нас может ох-ватить раздумье: как обувные фабрики определяют, сколько и чего надо произвести?
Человек несведущий может сказать: «Случайно угадалось». Или: «Да наделали побольше, вот всем и хватило».
Ни «случайно», ни «побольше» не бывает. Этого стараются не допускать. Если наделать всего побольше, то не купленные туфли – это омертвление капитала. Они будут лежать, занимать прилавки магазинов и полки складских помещений. Со временем кожа начнёт тускнеть, потом трескаться. И лишние туфли придётся уценять, а потом выбросить. Это убыток.
- Ага! – обрадуемся мы. – Понятно: надо делать всего по-меньше. И убытка не будет.
- Будет убыток. - скажут нам обувщики. - Если будет сделано меньше, то недоиспользуются производственные мощности обувных фабрик, обувных магазинов, транспорта и складов, на всей технологической обувной цепочке будут простои рабочих. Но главная беда – не всем хватит обуви.
У обувщиков таких проблем не бывает. Они заранее знают, сколько пар определённого фасона и нужного размера надо из-готовить. Вот как примерно это достигается.
Больше всего мужчин носят сорок второй размер. Людей с по-требностью в размере сорок один и сорок три чуть меньше. Ещё меньше спрос на туфли сорокового и сорок четвёртого размеров. Чем дальше отстоит в любую сторону размер от сорок второго, тем его требуется меньше. Если построить график потребности в туфлях в зависимости от размеров обуви, то можно увидеть весьма симпатичную кривую в виде разрезанного по оси колокола. Или это будет контур разреза небольшой горы с округлой вершиной.
Линия называется «кривая нормального распределения слу-чайной величины». Она тем точнее описывает, казалось бы, случайные процессы, чем больше массовость рассматриваемого явления. В данном случае, чем больше потенциальных покупателей обуви.
Этот мудрый «нормальный» закон распределения случайной величины впервые рассматривал англичанин Абрахам Муавр в 1733 году при подборе лошадей для армии. И закон отлично сработал. Затем немец Карл Гаусс в 1809 году и француз Пьер Лаплас в 1812 году довели исследование этого закона до приемлемого для нужд того времени состояния. Закон распространяется на все стороны жизни планеты. И в большей степени на те, в которых больше всего нуждается наро-донаселение. А что у человечества самое востребованное? Еда и здоровье. Следовательно, в отраслях сельского хозяйства и здравоохранения действие закона нормального распределения проявляется и используется в наибольшей степени и с максимальным эффектом.
Слово «распределение» в медицине не означает, кому сколько дать бинтов, шприцов или пирамидона. Нормальное распре-деление – понятие философское. Действие закона сродни понятиям любви, добра или справедливости. Закон создаёт атмосферу устойчивости и надёжности жизни. Читая повесть Михаила Николаевича Еськова «Сопутствующий диагноз», мне показалось, что я ощущаю в ней ауру этого закона.
Повесть своим названием говорит о том, что действие про-исходит в медицине, отрасли, самой необходимой для жизни. Ну и там, конечно, могут происходить самые различные события, столкновение интересов людей любого ранга и нравственного уровня, от бедных до всемогущих, от негодяев до благородных.
Сюжет повести представляет собой последовательное отображение текущей жизни урологического отделения городской  больницы. Тем не менее, автор и на «ровном месте» может завязать интригу. Наблюдать это интересно и поучительно для читателей и начинающих писателей.
Действие в повести происходит во время построения в Со-ветском Союзе развитого социализма.
С первых строк Михаил Николаевич даёт читателям портрет главного действующего лица повести – заведующего урологическим отделением Александра Александровича Покосова. Вот она, воздушная, будто прозрачная, авторская речь. Мы не видим здесь слов. Мы видим образ Покосова и образ же больничного отделения.
«День, в общем-то, прошёл без особых происшествий, жало-ваться не на что: никто в отделении не умер, не затяжелел, и вся обычная работа катилась своим чередом и даже не наспех, как иной раз бывает. Однако с самого утра и до вечера Покосов не мог избавиться от неясного и всё же ощутимого груза на душе, не было той лёгкости и свободы, без чего и дело путём не делается, и песня поётся несладко.
Перед уходом на работу, за завтраком, жена предупредила:
- Не задерживайся. Вечером стирать будем.
Александра Александровича такое известие никак не обеспокоило, стирать так стирать, дело не хитрое, из машины белье выходит гожим сразу под утюг, да и не было случая, чтобы он не помог жене по дому. А тёще всё равно нужно было позвенеть:
- Напрасно его просишь. - С тарелки она свалила в рот ломоть слоёного торта и, до конца не прожевав, договорила: - Он же заве-дующий отделением. Кто там за ним следит, мог бы и пораньше... Он работу любит больше, чем семью. Пусть лучше жена надрывается, она батрак. Хотя, между прочим, она тоже с высшим образованием».
Из приведённого отрывка текста мы узнали несколько важных обстоятельств. Первое. Александр Александрович любит свою работу, дорожит ею, ответственно к ней относится. Второе. Он хороший семьянин. Он даже смолчал на ядовитый наскок тёщи. Третье. Тёща склонна к обжорству и с ядовитым характером.
Люди часто бывают обидчивыми. Особенно капризны больные. Всё им кажется, что их плохо лечат и кормят, мало уделяют внимания, мало поправляют подушки. Это при самом лучшем медицинском обслуживании. А если врач раньше домой уйдёт? Тогда скандал. А если больному станет хуже, или он умрёт? Тут дело пахнет уже прокуратурой. Если заведующий отделением будет раньше уходить, то подчинённые обязательно будут убегать с работы вслед за ним. И их нельзя наказать. Безжалостно, нагло и бессовестно покажут пальцем на заведующего.
Принято считать, что студенты послушны и боятся преподавателей. На самом деле до поры, до времени. Стоит преподавателю опоздать на лекцию на пятнадцать минут, как студенты с криком и гамом вырываются из аудитории, идут орущей толпой по коридору, специально привлекая внимание ректората, приходят в деканат и сообщают с радостью: «А преподаватель не пришёл!». Они знают, что декан потом вызовет преподавателя и скажет: «Вы сорвали лекцию. Если вы на экзамене поставите хоть одну двойку...».
Поэтому автор правильно пишет: «Уйти из больницы раньше времени он себе никогда не позволял... от больных можно ожидать любую неприятность».
Конфликт в повести завязывается в этот же день незаметно и безболезненно, как начинающийся нарыв.
Ночью в отделение поступил больной. Медицинскую администрацию больницы прежде всего интересует не болезнь вновь поступившего пациента, а его общественный статус. Одно дело – колхозный тракторист, другое – инструктор обкома партии. В разговоре по телефону с дежурным врачом Покосов проявил некую беспечность и благодушие.
«- Так что там – в самом деле колика?.. Молодой, значит. Что намерены предпринять?.. Ну, правильно. Всё правильно... Да, конечно, ничего страшного, пустяки. Через пару часов домой уйдёт. В случае чего, подержите до утра, тогда и посмотрим.
Под конец разговора Александр Александрович осведомился:
- Кем он работает?
- В коммунхозе.
- А-а, мастер чистоты. - Подмывало съязвить, дескать, завтра к одиннадцати любая хворь кончится, лишь бы трёшка в кармане нашлась. Но вслух Покосов сказал несколько иное:
- Значит, мастер чистоты... Ему положено быть на ногах, не то мы в грязи утонем».
Сетования Покосова направлены против излишней узости специализации.
«Измельчали люди: лишь институт кончат, давай им узкую специализацию. Один знает глаза, другой – нос да уши, третий – сердце, четвёртый отвечает за кишечник, пятый, десятый... По-этому чуть что – это не моё, это дело другого специалиста. А их, этих других, за сотню, и у каждого свой маленький участочек от целого человека. Больного поделили. И потеряли. Для врача па-циент больше чужой, чем свой. Потому-то самые нелепые смерти у хирургов случаются от подвластных терапевту осложнений, у терапевтов – от хирургических казусов, у психиатров – тоже не от психических заболеваний. И всякий узкий специалист – не ис-ключение в этом смысле, он, как и все, смотрит на больного узкими глазами. Но к врачу ведь приходят не нос да уши сами по себе или какой-нибудь желудок, а больной человек во всей своей сложности и индивидуальности... Впрочем, хулить специализацию не резон, она предполагает глубокие знания своего предмета».
Мысль Козьмы Пруткова «нельзя объять необъятное» не так уж и смешна. Нельзя всё знать. Например, кандидатская диссертация ограничивается определённым числом страниц. Возникает противодействие двух встречных тенденций. Можно написать поверхностно, обзорно о многом. Можно написать подробно и скрупулёзно о частном. В пределе же это выглядит абсурдно. Можно написать ничего обо всём, можно – всё ни о чём.
Без конфликта художественное произведение драматического плана тускнеет и меркнет. Чернышевский свой роман «Что делать» начал с главы «Дурак». Он признаётся читателю, что сделал это умышленно, чтобы завлечь читателя. Каждый автор строит сюжет по-своему. Мало того, один и тот же автор решает задачу детективизации произведения каждый раз по-иному. Мо-лодому писателю, только что ступившему на путь литературного греха, есть чему поучиться у Михаила Николаевича Еськова. Я на протяжении этой главы постараюсь выделять ступеньки развития конфликта в повести.
Итак, первый шаг – в больницу попадает молодой работник коммунхоза Агарков с почечной коликой.
Второй шаг – заведующему урологическим отделением По-косову звонит сам заместитель заведующего облздравотделом Павел Семенович Крышин и просит его лично осмотреть родственника, молодого человека по фамилии Агарков. А в больнице Покосов узнаёт, что этот пациент и есть тот самый мастер чистоты.
Интрига закручивается.
Если это родственник высокопоставленного чиновника, то пло-шать нельзя. Надо, решает Покосов, вести осторожную и тонкую игру. Здесь же, в приёмном отделении, Покосов заполнил историю болезни, повторно назначил лечение, приказал санитарке выдать больному новое бельё. Тут же решил выведать, кем приходится Крышин Агаркову. Но больной, колотясь в ознобе, тускло поглядел на Покосова, не ответил, попросил пить.
Интрига немножко усложняется. Покосову мало того, чтобы просто выжить. Ему мечтается стать заслуженным врачом. А для этого нужно выстроить мостик к сердцу хотя бы Крышина. И его родственник Агарков – удобная для этой цели ступенечка. Но для большего эффекта Покосову надо накалить обстановку.
«Александр Александрович представил, как будут развиваться события. Состояние Агаркова ещё несколько дней останется тяжёлым. В такой ситуации все родственники зашевелятся и, естественно, замкнутся на Крышине – его епархия, он и владыка. Вот тогда-то сам собой появится слух: «С того света вернули!», тогда и врача запомнят получше отца родного».
Вот здесь автором показана подлейшая тенденция некоторых врачей. Личный интерес превыше здоровья больного.
Автор продолжает развивать сюжет. Шаг третий.
Всё идёт по плану Покосова. Рано утром позвонила ему домой совсем юная, но настойчивая медсестра Люба и сообщила, что у Агаркова «температура сорок и три. Стонет. За ночь ни на минуту не заснул. Очень тяжёлый...».
Покосов приказал ввести внутримышечно один миллилитр анальгина. А сам собрался досрочно пойти на работу. На протест жены оправдался:
«- Нельзя. Был бы кто-нибудь другой, за ним же сам Крышин стоит – родственник».
А вот ещё один отросточек в развитии интриги об Агаркове. Покосову позвонил главврач. Покосов залебезил.
«- Я, я, - заторопился Покосов. - Доброе утро, Артур Михалыч. Никак с ночи не отойду, дважды приезжал сюда, чертовски устал. Но это пустяки... Слушаю вас, Артур Михалыч.
Как и предполагал Александр Александрович, главному врачу стало уже известно об Агаркове».
Хрестоматийным образцом архитектуры интриги в романе считается сюжет Дюма в «Графе Монте-Кристо». Там в первых трёх главах предстают перед читателями заговорщики против Дантеса – Кадрусс, Вильфор и Фернан.
Так же основательно Михаил Николаевич Еськов вводит в повествование героя новой интриги – Шишова.
Вместо того, чтобы радоваться появлению в больнице хорошего врача и хорошего человека, Покосов из-за ревности истекает ядом.
«Шишов года ещё не проработал, молокосос по всем статьям, а уже суётся куда не следует. При всех ополчился сегодня. Он хоть прямо не называл Александра Александровича, говорил об-текаемо, мол, мы долго обследуем больных, мы прицельно не лечим с самого начала, мы упускаем время, мы удлиняем сроки нетрудоспособности. Укрывался за это хитрое «мы», вроде все вместе виноваты, а не кто-то конкретный, будто нет заведующего отделением, кому положено всё организовывать, за всё и отвечать. Александру Александровичу ничего не оставалось, как поддержать Шишова без лишней заминки и оговорок, куда де-нешься, тот – профорг отделения, возьмёт и вякнет в неподходящем месте, что заведующий не реагирует на критику, не заинтересован в улучшении работы и тому подобное...».
Итак, появился хотя и несколько простоватый, но реальный противник, Шишов, создающий своей нравственной чистотой угрозу благополучию негодяя Покосова. Заведующий отделением строит классически верный при социализме план нейтрализации Шишова.
«Так что же делать?.. Ну, прежде всего надо потерпеть какое-то время. Затем, будто во исполнение замечаний Шишова, проанализировать, как ведут больных все врачи, поимённо сделать замечания, чтобы не выглядело предвзято, но отыграться, главным образом, на самом Шишове. Пусть тогда узнает, как это своевременно обследовать и лечить, в другой раз умнее будет».
Но тут пришёл Шишов и в медицинской полемике в пух и прах разбил Покосова.
«- Ну и что же по существу? А то, что мы тратим лекарство и время понапрасну. Обострение пиелонефрита как было, так и остаётся, несмотря на миллионные дозы пенициллина и прочих антибиотиков. Не пробован один цепорин, на него все надежды... Выбора, Александр Александрович, нет... Да я вам ещё неделю назад докладывал. И раньше... Дождёмся сепсиса, а там...
А Шишов навязывал своё:
- Потеряем больную. К тому идёт, - он ещё и вздохнул. Ему, видите ли, жалко, изображает.
Александр Александрович вскинул голову, усмехнулся:
- Значит, пугаете. Ну-ну...
Шишов беспомощно откинулся на спинку дивана.
- Да разве в том дело?.. Никто никого не пугает, но надо же что-нибудь предпринимать!
- Кто вам не даёт, предпринимайте. Проведите вот общеукреп-ляющую, дезинтоксикационную терапию.
- Александр Александрович! - Шишов вскочил с дивана и, сму-тившись, снова сел. - Я не мальчик. Всё это уже испробовано. Посмотрите, пожалуйста, назначения...
Александр Александрович мельком взглянул на своего коллегу: сидит понуро, растерянно. То и надо.
- Всегда вы в сторону».
Это уже характеристика Шишовым Покосова. Автор дополняет портрет.
«Александр Александрович мог быть доволен собой: с подчиненным обошёлся мягко, не пожалел времени, всё объяснил. А теперь пусть уходит, с чем пришёл».
Видя всю бесперспективность действий Покосова, Шишов при-грозил пойти к главному врачу. Покосов забеспокоился.
«Пускать Шишова к Артуру Михайловичу ни в коем случае нельзя, тогда и цепорин дашь, а сам будешь выглядеть не в луч-шем свете, люди ведь в сплетнях ненасытны. Нет. Такое не го-дится, лучше потом ужать так, чтобы каждую каплю метиленовой синьки бегал выпрашивать».
В тот же день Покосов услышал от старшей медсестры о враче Шишове:
«- Выгоняйте Шишова, пока не поздно.
- Что-нибудь случилось? - забеспокоился он.
- Ничего особенного. А гнать нужно обязательно».
Это очередной шажок автора в развитии сюжета о Шишове. Над ним сгущаются тучи.
А два дня назад, сообщает читателю автор, «звонил мужчина, справлялся об Агаркове». Он назвался главным инженером на заводе стеклянных изделий.
На фоне интриги, связанной с Агарковым, автор попутно уточняет портрет Покосова и как медика, и как человека.
«Больше же всего Покосов предугадал тяжесть состояния Агаркова: уже и операция позади, и по всем законам полагалось улучшение, но он по-прежнему температурил и не реагировал ни на какое лечение.
Конечно, в самом начале Покосову ясно не представлялось, чем обернётся болезнь, перед ним тогда был молодой, в неиз-бывной силе мужчина. Аполлон и только, которому любая хворь не в хворь. Тогда ничто не предвещало, что он залежится в больнице, окажется под ножом - перенесёт декапсуляцию почки... Была невесть откуда налетевшая мысль: мол, ты и Аполлон, и силищи у тебя хоть отбавляй, однако явился ты к нам надолго».
В последней фразе – сущность Покосова как человека: равнодушен к страданиям больных вплоть до цинизма.
А вот ещё одна ступенька в развитии детектива об Агаркове.
«- Говорит начальник областного управления сельхозтехники Щуплов Иван Митрофанович... Я по поводу Агаркова. Это мой хороший родственник. Как там у него?.. Я вас очень прошу -повнимательней к нему, лекарства там, всё что нужно... На всякий случай запишите мой телефон... Записали?. Мне сказали, что у вас есть машина, так что имейте в виду... Ну, дорогой Александр Александрович! Вы плохо представляете наши возможности».
И ещё звонок начальника городской свалки. Тоже фигура!
«- Алло, больница?.. Мне Александра Александровича... Вы?. Я Кондыбин Исай Григорич, начальник...
- Чем же я могу служить?
- У вас лечится мой хороший родственник, некто Агарков... Понимаете... Я бы вас просил.. .Это такой человек, вы не знаете Да откуда вам знать?.. Я бы вашу больницу дизтопливом снабдил... Землю на газоны могу организовать.
- Мне это не нужно, - отказался Покосов. - Другое дело, если бы вы назвались тосолом или шаровыми опорами.
- Боже мой, это даже смешно! - воскликнул Кондыбин. - Ну Kaк можно, чтобы такой известный врач волновался по таким пустякам Считайте, они у вас есть. Я позвоню вам часиков в пять и сам привезу.. Какие деньги? Александр Александрович, обижаете, ну честное слово!».
Читателя уже может насторожить то обстоятельство, что по-чему-то у Агаркова все родственники высокопоставленные чиновники области. Получается, что всё начальство области связа-но родством через Агаркова.
«Телефонные звонки в те предоперационные минуты следовали так часто, что создавалось впечатление, будто у одного аппарата столпилось много желающих засвидетельствовать своё почтение Александру Александровичу, и они, отталкивая друг друга, нетерпеливо рвали трубку. Многочисленные родственники Агаркова явно торопились предупредить Покосова, мол, в случае чего дело будет иметь с нами, но, сознавая своё бессилие перед ним, стремились во что бы то ни стало задобрить доктора, выгадать то особое расположение врача, без чего любое лекарство могло стать горьким».
Позвонил и руководитель какой-то строительной конторы... И в квартире Покосова был мгновенно установлен финский санузел.
Дальше – больше.
«Не каждый день попадаются больные, у кого много хороших родственников. И поэтому Александр Александрович был почти уверен, что на этом звонки ещё не кончились. Однако Покосов вовсе не ожидал, что заведующий облздравотделом пожалует собственной персоной».
У вас, мол, лежит дальний родственник моей жены.
А вот продолжение интриги с Шишовым.
«- Сан Санычу физкультпривет! - Кто-то длинный вывернулся навстречу из толпы и, обогнув Покосова, промчался мимо...
Он обернулся, увидел бегущего человека, явно молодого, обратил внимание на выцветшее трико, дешёвое, хэбэшное, потёртое на локтях... А из-под ног спортсмена вылетали ошмётки тротуарного снега, он ещё позволял себе на бегу совершать какие-то безумные прыжки, играючи сбивать с карнизов сосульки. Глядя вслед неуёмно-голенастому бегуну, Покосов позавидовал...
Болью отозвалось: в голосе голенастого Покосов узнал Ши-шова... Александр Александрович разозлился. Ишь ты, тоже бегает, тоже жить собирается долго. Ещё бы, молодой, на крышу без труда заскочит. И в больнице тоже, хотя без году неделю ра-ботает, норовит на равных, не всякий раз даже с ним, с заведующим отделением, считается. Но чего не отнять – хваткий малый, всё ему легко даётся. И это - в начале жизни».
А вот ещё одна деталь из сюжета об Агаркове. Покосов по пути на работу вспомнил, что ему домой позвонила некая Калерия Давыдовна, назвалась матерью Агаркова, благодарила за операцию, за спасение сына и пригласила посетить товарную базу, вдруг что приглянётся. Покосов отнекивался, ссылаясь на заня-тость.
Когда же Калерия Давыдовна назначила встречу на половину седьмого, Покосов принял предложение. Увидев Калерию Давыдовну, был потрясён её красотой.
Всё сходилось на Агаркове: и заботы начальства и красивейшая женщина – его мать.
Покосову снова встретился бегущий Шишов.
- Сан Санычу - ещё один привет!
Заведующий вместо того, чтобы радоваться, что врач его отделения спортивен, жизнерадостен и здоров, подумал: «Вот, гад, набегался, ликует... Постой, постой, а чего это он так рано мчится? Да он же должен быть на дежурстве! Значит, сбежал. Ещё и заигрывает. Ну-ну. Взбрыкивай, взбрыкивай... Как минимум, вы-говор ты за это получишь. После пятиминутки, первым делом, нужно взять объяснительную записку у Шишова о самовольном уходе с дежурства и, не откладывая, самому отнести её главврачу, чтобы всё получилось наверняка, без проволочек. По горячим следам принимаются самые крутые меры... А перекрыть кислород стоило бы, пусть на пол-оборота для начала. Затем, когда вовсю заработает общественное мнение, действовать станет легче, тогда всё сойдёт за правду».
Две детективные интриги в урологическом отделении автор повести замкнул на Покосове. Не успел он переодеться, позвонил главврач.
«- Как там Агарков? Чтоб был жив, смотри! Не то нам с тобой похоронные справки выдадут».
Тут же вбежал возбуждённый Шишов и сообщил, что Покосов установил у Агаркова неправильный диагноз. Больному пытались лечить почки, а у него, как установил Шишов, гнойное воспаление позвоночника. И что лечить Агаркова надо было не в урологии, а в хирургическом отделении.
«Там остеомиелит позвоночника».
На вопрос растерявшегося Покосова, как это могло произойти, ответил:
- У семи нянек, говорят, дитё без глазу... Жаль парня, такой молодой... Это ему на полгода койка обеспечена, а то и костыли на всю жизнь...
Пока у Покосова не получается раздавить Шишова. И даже наказание за отлучку из отделения сорвалось. Оказывается, у Шишова жена в командировке, и он отпрашивался у коллеги по-кормить сына.
«Ловко увернулся! С такой бумагой к главному не сунешься, это же он посылал жену Шишова в командировку... Всё было и всё пропало».
Читая эту повесть Михаила Николаевича Еськова, невольно задаёшься вопросом: почему вместо добра или, хотя бы нейтрального отношения, человек стремится делать зло? И особенно это присуще так называемой интеллигентной среде. В других произведениях этого автора, посвящённых сельской жизни, простые люди добры и снисходительны друг к другу.
Но автор тысячу раз прав. Именно в образованных и творческих коллективах процветает зависть, вражда, злоба и ненависть.
А вот Шишов настолько оказался порядочным, что на пятиминутке даже не намекнул на роковую оплошность Покосова с Агарковым по установлению диагноза.
В то же время Покосов не обрадовался установлению истины, а размышлял, как выкрутиться. «Если бы не этот Шишов! Прокля-тье!...».
Не больница, а какой-то гадючник. Пришёл к Покосову муж больной женщины и пожаловался, что добытое с таким трудом дефицитное лекарство, цепорин, кем-то украдено. И его жене прекратили его колоть. Вместо того, чтобы расследовать, куда делся цепорин, старшая медсестра Анна Самойловна, «взорвалась и стала кричать на мужчину:
- А вы б поменьше блатными лекарствами лечились, тогда б не пропало. А то у каждого своя коробка, шкафы только этими коробками и узелками забиты, попробуй за всеми угляди... На сестру - тридцать больных: тому - то, другому - это... Не доверяете, забирайте домой и лечите сами!».
Покосов тут же выгородил медперсонал и сказал, что лекарство могли украсть больные. А образ Анны Самойловны, нарисованный автором повести, как раз и предполагает, что у неё как у Цербера украсть невозможно, и на руку она нечиста.
Нудной демагогией Покосов спустил преступление Анны Самойловны на тормозах. Украсть и продать лекарство – это по-кушение на убийство. Анна Самойловна «высказала догадку». то есть необоснованно свалила вину на пациента Угримова.
«- Вчера выписался Угримов... Ну тот, пьяница, жена от ко-торого отказалась. Это он стибрил, больше некому.
Покосова вполне устраивала её догадка». Два сапога – пара.
Но и это ещё не всё! Ведь все выпускники медицинских учреждений давали клятву Гиппократа! Вот фрагмент из неё:
«Я направлю режим больных к их выгоде сообразно с моими силами и моим разумением, воздерживаясь от причинения всякого вреда и несправедливости... Чисто и непорочно буду проводить я свою жизнь и своё искусство».
А Покосов и Анна Самойловна оклеветали больного Угримова и сотворили злющее зло. Автор пишет.
«Александр Александрович по селектору вызвал к себе Анну Самойловну и, когда затворилась дверь, устроил допрос.
- Кто взял цепорин?
- Нина Фёдоровна.
- Сколько флаконов?
- Восемь.
- А кто тогда дежурил?
- Она же...
- Дура! Не могла тот же новокаин сделать, а сказать, что цепо-рин».
Подмена цепорина пустышкой новокаином – преступление.
Автор ещё раз показывает мелкую душонку Покосова. Вызвав Шишова, подумал: «Ему бы мусор вывозить, а не в больнице рабо-тать».
Покосов назидал: «Горе врача, да будет вам известно, не в том, что он не умеет лечить, а в том, что не умеет разговаривать с больными. Лечение правильное, неправильное – иди проверь; а поведение не нуждается в проверке, тут всякому ясно». И тут же выдал белое за чёрное. Осудил Шишова за то, что тот обнадёжил мать больной девочки.
«Напомнить, что вы говорили?.. «Хорошо... Всё будет хорошо... Поверьте мне... Всё будет нормально... Без послед-ствий...» Ваши это слова?». И тут же заведующий отделением понёс отвратительную чушь: «Родным и близким больного никогда не следует обещать, что всё будет хорошо и без последствий. Всё может случиться, а что потом?».
Любой человек, даже не врач, понимает, что надо утешать родных. Священник любой религии утешает и обнадёживает ве-рующих, что он попадёт в рай. А будет рай или не будет, это и ему неизвестно. Это ложь во спасение. Шишов сохранял нервную систему матери. Тем более, что на самом деле у больной девочки всё было хорошо. «Зачем людей держать в тревоге? – возразил Шишов».
Но у Покосова была врождённая паразитическая сущность, вирус эгоизма, жадности и подлости. Автор так передал мысль Покосова: «родственники должны волноваться, и чем больше, тем лучше для врача, ибо при благоприятном исходе – он спаситель и для него ничего не пожалеют, а коли что не вышло – он тоже не внакладе, предупреждал, предвидел».
И когда Шишов ушёл, прервав назидания, Покосов мысленно допекал оппонента.
«Любимая поговорка отца: «Пуля – дура, дураков она и ищет». У отца были основания на такую мудрость: войну прошёл без единой царапины, рядышком с генералом фотографировался, определённо был неплохим парикмахером. Орденов и медалей не нахватал, так то – не беда... А где те, у кого грудь ломилась от наград? Тютю, нету... Такова формула жизни, это вам – не существование белковых тел по Энгельсу и не борьба по Марксу, а приспособление к условиям окружающей среды по законам био-логии».
Покосову неймётся, как бы побольнее укусить Шишова.
«Ба-а! Да Шишова можно же в район загнать... Договориться с главным, пусть жену отзывает из командировки, а его, голубчика, туда, чтобы духу здесь не было. Мысль! Озарение! Две недели – это ещё пустяки. Он приложит все усилия, на какие способен, чтобы этого субчика убрать навсегда. Слишком умные рядом ему не нужны. У него был уже один, такой же прыткий, не больше года продержался. Покосов нашёл возможность сплавить его в ординатуру, тому – как находка: учёба, повышение квалификации, а для Александра Александровича – что новая судьба, ведь хуже не придумаешь, когда тебе мешают на каждом шагу».
Дальнейшие действия Покосов провёл оперативно.
«Александр Александрович смог быстренько созвониться с главным врачом, сбегал к нему и уладил всё, что хотел... Дела складывались неплохо. Теперь уже ясно, Шишова он загонит в командировку, даже если тот попытается увильнуть, ничего у него не выйдет, всё предусмотрено на много ходов вперёд, как в шахматах некая домашняя заготовочка, о которой противник не подозревает. За две недели, пока Шишов в районе будет подни-мать сельское здравоохранение, он обмозгует ему новую «козу».
В то же время Шишов проявил новое благородство по отно-шению к своему врагу.
«- Я никому не говорил об Агаркове. Пусть это вас не беспокоит. За вашей спиной по этому поводу – никаких разгово-ров».
Александр Александрович и виду не подал, что обрадовался... Теперь он этого Агаркова без шума упечёт за тридевять земель... А Шишов, как поглядеть, прост до невозможности. Упустить такой шанс и не сыграть на свой авторитет... Экий глупец!».
Покосов не унимался. Попытался спровадить Шишова в ординатуру.
«- Я вам блистательную характеристику напишу. Устрою, без всяких конкурсов примут. Вы мне не верите? Ну, может, слышали. Деревянкин у нас работал вот так же, как вы. Полгода после института, вроде не положено... Представьте, я созвонился, оформил как следует документы – и no problem! – окончил уже, в Подмосковье работает... Я бы и сам с радостью из этой провинции, да годы, понимаете, обленился, свыкся. Как подумаешь, трогаться с места... А вам расти сам бог велел: молодость, сила, ум.
Шишов стоял и жевал какую-то вздорную усмешку.
- Почесть не по заслугам.
- Да бросьте, Анатолий Петрович! Какие еще заслуги?..
- Значит, избавиться хотите. Я это предвидел... Не находите, что подобные приёмчики расправой попахивают? Расправой с неугодными».
Покосов полез напролом, используя гнусную большевистскую демагогию о том, что больница советская и урологическое отделение тоже советское, а он, Шишов, дескать, против советской медицины. Шишов, однако, чётко дал отповедь. Он не против медицины, а против мерзости в ней. Больница народная, а он, Покосов служит не народу, а только себе, врачей держит на положении фельдшеров. Шишов высказал и другие справедливые обвинения в адрес Покосова. Главное из которых, заведённое Покосовым – вымогательство, без взяток не лечат больных. И главное. Агарков в бреду, а Покосов не подошёл к нему ни разу.
Тот нагло выкручивался, даже оклеветал Шишова, что и он конверты с деньгами берёт. Шишов пообещал:
«- Разговор, несомненно, продолжим. Не здесь, так выше, а правду найду».
Выпроводив Шишова, Покосов мысленно обзывал его и мерзавцем, и негодяем, и гадом. Не удалось спровадить в ординатуру. Он нашёл счастливое решение: «Шишова следует упрятать в армию, это наиболее радикально, необходимо лишь найти связи с военкоматом и забрить как миленького».
В повести «Сопутствующий диагноз» крутой разговор между добром и злом, между Шишовым и Покосовым – кульминация. Если раньше противники присматривались друг к другу , то теперь схлестнулись в смертельной схватке.
Своеобразная, аморальная, полукриминальная, обстановка в отделении, созданная Покосовым, породила отторжение ещё одного светлого, но беззащитного существа, – медсестры Любы. Не зная, откуда лихо, она пришла излить своё горе заведущему отделением.
«- Они меня ненавидят... А что я плохого сделала? Они и у меня с поста крали. Я сама потом покупала... Я уйду, я уйду, от-сюда... Я не могу так жить! Даже больные против меня. Но я же им все делаю, как другие, только трояки за это не беру... Я уйду! Я уйду!..
Переждав её истерику, Александр Александрович как мог спокойно сказал:
- Уходить или не уходить – решай сама, тут я тебе не совет-чик. Но одно скажу: всюду люди и с ними придётся считаться, где бы ты ни была... В молодости всегда так: или все очень хорошие или плохие, смотря какими глазами глядеть».
Автор правильно отметил словами Покосова: наверно во всём мире такая обстановка в обществе, особенно в творческих или в интеллектуальных коллективах. Самых добрых, самых честных, самых порядочных, самых умных – производственная толпа сжирает.
И хотя пик накала в повести миновал при выяснении отношений между Покосовым и Шишовым, произошла ещё одна кульминация. Врач урологического отделения Лариса Дмитриевна проговорилась Покосову о том, что больной Агарков не является родственником никому из высокопоставленных лиц области. Он руководит сауной, где предаются гнусному разврату областные чины.
Напряжение в повести в отношениях Покосова с покровителями Агаркова и с Шишовым достигло высшей точки. Автор, наконец-то, приступает к развязке.
Позвонил ему домой главный врач больницы и сообщил, что к нему в урологическое отделение собирается наведаться кто-то из обкома партии. Оказалось, не «кто-то», а первый секретарь обкома партии, член Центрального Комитета. Это всемогущий хозяин области. Всё подчинено ему. Он может дать человеку любые блага или раздавить как червя, посадить в тюрьму и просто уничтожить физически. В его власти областные службы КГБ, милиции, прокуратуры, суда, военкомата.
Сам Покосов так сказал: «От них можно ждать только кнута и пряника, но пряник – за горизонтом, а кнут – всегда в руках».
А вот действия сподвижницы Покосова по подлости, старшей медсестры. На этот раз она действовала в интересах отделения, хотя и методами вранья и очковтирательства.
«К приходу Покосова опытная Анна Самойловна собрала всех санитарок и медсестёр, кого по телефону вызвала, за кем послала выделенную главврачом машину. «Меняли бельё, провонявшие мочой матрацы, проверяли тумбочки, выметали из углов пыль и паутину. Каждую палату Анна Самойловна принимала лично... И Александру Александровичу она определила занятие:
- Вам на стол я положила истории болезни и наши журналы. Посмотрите, всё ли там в порядке.
Сказала, а следом переключилась на ходячих больных, с опаской поглядывавших на неприкасаемые койки:
- Чего столбами стоите? Ложитесь, не мешайте.
Да, мудрая баба. Кровати необходимо основательно примять, чтобы всё выглядело обыденным».
Далее автор даёт читателю репортаж торжества зла и под-лости.
«Вытащив из груды папок свою, Александр Александрович, торопясь, извлёк оттуда историю болезни Агаркова, развернул температурный лист. Наконец-то норма! Сегодня же после этих гостей и предложить выписку.
Позвонил главврач:
- Твои марафет наводят?.. Я новые матрацы подкинул... А то у тебя там все вонючие.
Покосов поинтересовался:
- Гости когда ожидаются?
- О-о, милый! О каких гостях ты говоришь? Они не гости. Гости мы с тобой. Как пылинку сдунут в тартарары...
Пятиминутку Покосов провёл по-быстрому. Перед тем как разойтись, Анна Самойловна предупредила:
- Александр Александрович, напомните врачам, в ордина-торской пусть не сбиваются кучей. Можно и дневники писать в палатах, а то подумают, что у нас тут одни бездельники.
- Конечно, конечно, - согласился Покосов. - Спасибо. Рекомендацию примем к исполнению».
Кульминация в повести получила своё окончательное завер-шение с приходом в урологическое отделение первого секретаря обкома партии Александра Федотовича Сенчакова и холуя председателя облисполкома Александра Панкратовича Дрыкина.
Автор даёт читателю ярчайшую картину полной безнравственности, эгоизма, бахвальства, барства, наглости, безнаказанности и вседозволенности Сенчукова. И это руководитель области! Который со всех трибун произносит правильные слова о построении развитого социализма, о священных каких-то ленинских принципах поведения коммуниста. Как же? Партия – ум, честь и совесть нашей советской эпохи. Михаил Николаевич Еськов беспощадно препарирует и пока-зывает, чего стоят и ум, и честь, и совесть. Образ Сенчакова – это не исключение, это правило.
Образованный и культурный человек всегда здоровается. Покосов не удостоился не только рукопожатия, но даже кивка го-ловой.
Барское рыло обращалось к заведующему отделением больницы на «ты» и не по имени и отчеству, а обзывало пренебрежительно эскулапом. Потребовало вести его к Агаркову. На предложенные главным врачом больницы белые халаты, Сенчаков, эта безнравственная зараза, объявила себя и Дрыкина стерильными.
С Агарковым в палате помещался пожилой больной. Лишь заглянув в палату, Сенчаков тотчас отступил назад, закрыл дверь.
- На хрена тут дед, уберите его, - прошипел Сенчаков.
Покосов и главврач сами вынесли койку со стариком в кори-дор, в обоюдном понимании определили её подальше от злосча-стной палаты. Безмолвный старик смотрел то ли в потолок, то ли в никуда; природа, слава Богу, отключила его, и он вряд ли понимал, что здесь происходит».
Будучи абсолютно безнравственным человеком, всё своё мелкое и подленькое существование подчинивший добыче благ для себя и семьи, Покосов о порядочных людях даже мысленно отзывался гадко.
«Александр Александрович думал о том, что этот визит к Агаркову добром не кончится. Должно быть, им всё известно. Возможно, Шишов, чтобы бить наверняка, науськал Калерию Давыдовну, а та каким-то образом нажаловалась Сенчакову или Дрыкину. Если это так, то Шишова, подлеца, нужно живьём в могилу вогнать».
И в то же время об Анне Самойловне, тиране урологического отделения с людоедскими действиями, Покосов отзывался с похва-лой.
«Отделение словно вымерло: ниоткуда никаких звуков. Анна Самойловна вышколила сотрудников, вот что значит, когда че-ловек на своём месте. Каково бы ему с главврачом на виду торчать в коридоре, если бы тут шастали санитарки, больные, а тем паче врачи».
Ярким эпизодом в наращивании потенциала в развитии сюжета послужило и появление врача Ларисы Дмитриевны Донченко. Как пишет автор, чёрт вынес её навстречу Сенчакову и Дрыкину.
Как понимает читатель, они давно знакомы, в том числе и интимно. Сенчаков подал ей руку, шептал на ушко какие-нибудь бесстыжие вольности. Фамильярно спросил со скабрёзным на-мёком.
- Лариска! И ты молотки чинишь?
И она поддержала игривый тон хама – хозяина положения:
- Ошибаетесь, Александр Федотович. Молотки чинят не здесь, а в вендиспансере.
Секретарь обкома двусмысленно спросил:
- Начальничек твой не зажимает тебя?..
Лариса Дмитриевна угодливо похохатывала.
А вот как прогнал главврача больницы Сенчаков. Подозвал к себе кивком головы, как собачку:
«- Вот что, ты нам больше не нужен. Отсюда нас проводит вон тот эскулап, - взглядом он обозначил Покосова.
Артур Михайлович замешкался и напоролся на окрик:
- Ну, что стоишь? Дуй, занимайся своими делами.
Главврач улепётывал, как нашкодивший мальчишка».
При всех общественных формациях, на всех этажах, во всех коридорах и всех эшелонах власти в России были самодуры и хамы. Такими были и Пётр Первый, и Павел Первый, и Александр Первый, и Николай Первый. Воспитанностью отличались Екатерина Вторая и Николай Второй.
А уж при советской власти хамство руководителей всех уровней было возведено в ранг закона, установленного Лениным, продолженного Сталиным и Хрущёвым.
Многие сегодня задаются вопросом: кто погубил такое пре-красное здание государственности как Советский Союз, называют виновниками Горбачёва и Ельцина. На самом деле разрушили державу ленины, хрущёвы и ... сенчаковы. Когда Ельцин разрешил ломать страну, весь народ с удовольствием набросился на колхозы, совхозы, фабрики, заводы, институты, детские сады, порты, киностудии. Всё должно быть сломано до основанья. Так велика была всенародная ненависть к компартии – олицетворению социализма и Советского Союза.
Автор с убийственным реализмом показал самодурство и хамство Сенчакова. Эти свойства прямо вылазит из него тле-творной вонью. В поддержку такого вывода.
«Сенчаков Покосову:
- Смотри мне! Случится что с Агарковым – за Можай загоню.
А с Агарковым уже случилось. Покосов не тот установил диагноз, не от того лечили.
В кабинете Сенчаков развалился во всю спинку дивана, раз-бросал грабылистые руки. «Нашёл бы по сто грамм».
Пьянсво на работе! И где? В больнице! И это говорит первый секретарь обкома!
Когда Покосов подал колбасу, Сенчаков отметил, что это «его» колбаса. Её ведь делают всего три кило на область. То есть только для него, паразита.
В приличном обществе коньяк пьют маленькими рюмками. А скоты у мусорных баков хлещут самогон из горла. Сенчаков, увидев пятидесятиграммовые рюмки, недовольно сморщился: «Найди другую посуду». Его обрадовал лишь четвертьлитровый стакан: «Совсем другое дело».
А вот хамская манера вести себя за столом. Сенчаков выпил. Растопыренными пальцами, как ковшом экскаватора, накрыл закуску, но взял всего один кружочек колбасы, откусил с краешка. Но рук же он перед едой не помыл. Он же всегда стерильный. А перелапал всю закуску.
И вот ещё яркий штрих.
«- Ты, эскулап, слушай меня, - глушил его Сенчаков. - К Агаркову чтоб никого не клал. Пусть один. Понял?.. Будешь человеком, возьму как-нибудь, искупнёмся у Агаркова, угощу ухой по-сенчаковски. Не пробовал? Лично моя ушица, мой рецепт, если после первой порции с ног долой, потом близко не подпущу. Понял?».
Ведь это же тайна должна быть. А тут гнусный откровенный разврат. Имея в виду врача Ларису Дмитриевну, пригрозил:
- К Лариске не притрагивайся. Узнаю – за Можай! Пока мне не надоест – никому. Понял?
А вот как при социализме действовал ленинский принцип подбора и расстановки кадров.
- Сколько у тебя Лариска получает?
- Точно не знаю, рублей сто тридцать пять, не больше.
- Саша, Сашка, Александр Панкратович, ты всё слышал?. Тогда запиши Лариску в обком союза, будет профсоюзным деятелем. Зарплату подыщи, ну, сам знаешь. Всё понял?
Даже бомжи, выпивая гуртом в теплотрассе, проявляют солидарность и человеческий облик. Все ждут друг друга, чтобы выпить вместе. Как же ведёт себя эта свинья Сенчаков? Автор пишет:
«- Пока Дрыкин писал, Сенчаков, никого не дожидаясь, вы-пил».
Вылакав в общей сложности литр коньяка, Сенчаков почув-ствовал желание осыпать милостями «эскулапа» – дать ему и заслуженного врача, и орден Трудового Красного Знамени, ко-торый этот партийный вельможа презрительно назвал «трудягой».
И не за какие-то заслуги в медицине, а лишь потому, что тёзки.
- Гляди-ка.. .твою душу! Три Сашки. Ну раз так, подавай его и на «трудягу». Александр Панкратович, ты чего засомневался? Тебе что – жалко, что ли? Редкий случай – три тёзки. Твою душу!.. Кому говорят, записывай!.. Ты что, не знаешь? Я сказал, значит, сделал.
Но не только за одинаковые имена. Потаскуха Лариса Дмит-риевна перед застольем поручилась. А она, по всей видимости, была близка Сенчакову и телом и душой. Так же развратна и бессовестна.
Вот он, последний аккорд интереснейшей повести Михаила Николаевича Еськова.
«После ухода гостей к Покосову заскочила Лариса Дмитри-евна:
- Саша, ты на машине? - спросила Лариса Дмитриевна. - Давай, милый, смотаемся на часок. У меня есть пустая квартира, вот ключики, - показывая, она подбросила их в воздух и ловко поймала. - Едем?
Боясь угрозы Сенчакова, Покосов, однако, не смог отвертеться от Лариски.
Возвращаясь к названию повести, читатель достоверно убеждается, что оно соответствует сюжету и содержанию произведения. Действительно, Агаркову первоначально был поставлен неправильный диагноз – почечная колика. В этом беда пациента. Но Покосов никак не переживал о том, что доставил излишние мучения. Что несвоевременно начали лечить, и не от того лечить. И автор поставил правильный диагноз подлецу Покосову, в то время как с подачи Ларисы Дмитриевны Сенчаков считал его нормальным человеком. В данном случае побочный диагноз Лариски и секретаря обкома неверный, что всегда чревато для больных.
Злобное, отрицательное суждение о Шишове Покосова и Анны Самойловны – тоже неправильный диагноз в оценке человека. Судьба Шишова предрешена. Он будет уничтожен. Как был уничтожен герой другой повести Михаила Николаевича Еськова врач-гипнотизёр Николай Северьянович. Таково человеческое общество. Вот и получается, что действует скорее ненормальное распределение событий.
Здесь в самой простой форме мною показан был только скелет повести. Она же насыщена событиями, меткими образами, мудрой философией автора. Но Михаил Николаевич Еськов – также и большой мастер пейзажа, хранитель чистого русского языка.
«Весна, начавшаяся в этом году рано, немощно заклёкла, на-долго увязла в морозах и хмурости, не обошлось и без добротного снега. Сегодня, должно быть, пришёл срок: с утра играет солнце – всё задвигалось и заговорило. Даже в расстёгнутой дублёнке было жарко, неощутимый в зимнюю пору шарф стал вдруг обременяюще тяжёлым, лип и нудил взмокшую шею. А сейчас, в весеннюю распутицу, всё здесь трезвонило, визжало, скрежетало, гоняя колёсами волны, вымётывая фонтаны воды и снежного крошева».
Как хорошо! Вот ещё.
«С карнизов, с водосточных труб ночными наростами свисали долу причудливые гряды сосулек; кое-где робко, а где и вовсю под ранним солнцем чурюкала капель, дымясь и рассыпаясь радужной пылью. В лад капели суетливые синицы выцвенькивали просветлённо-благостные песни. Густо и колокольно горланили грачи. Будто в расстёгнутых для форсу праздничных сюртуках грачи раскрылестенно гонялись друг за другом, дрались за гнёзда в высоких шатрах тополей. Откуда-то с юга наплывали волнующие запахи свежей зелени, неведомых цветов – запахи совсем близкой весны с лихим половодьем, с буйной травою и соловьями. И небо в то утро было высокое, неоглядное, голубое».
Прочитав или ещё лучше увидев такой пейзаж, жить в сто раз больше хочется. Или вот такое описание природы.
«За окном в парном весеннем возбуждении гонялись друг за другом охрипшие воробьи, разлохмаченно бросались в лужи, ошалелые, они мокли до голого тела, благо, было тепло и ликующе весело. Весна...».
Прозаические произведения Михаила Николаевича Еськова отличаются эмоциональной выразительностью повествования, экспрессией высокого драматического накала, обилием утончённой словесной живописи, вызывающих живейший интерес у читателей.
В ней изобилует патриотический и гуманистический пафос, убедительная правда жизни, естественное чувство любви к Родине. Рассказывая о малой родине, речь его торжественно и оп-тимистически приподнята.
В то же время для произведений Михаила Николаевича Еськова характерны точность, ясность и сжатость изображения, солнечное отношение к жизни. Он глашатай торжества бытия всего живого.
В качестве средств художественного изображения действительности автор использует в том числе и метафорические языковые краски чистого русского литературного языка и народно-го говора населения юга России. В языке его героев теснятся как слова из Древней Руси, так и новые словообразования. От этого его проза помимо выразительности ещё и в высокой степени му-зыкальна.
Расставаясь с чисто художественным творчеством Михаила Николаевича Еськова, прежде чем перейти к мемуарно-художественной стороне его литературной деятельности, хочу предложить поэтическое угощение для читателей этой книги.
Курский поэт Вадим Николаевич Корнеев написал очень тё-плое и проникновенное стихотворение, посвящённое писателю и врачу – Михаилу Николаевичу Еськову.
 
Одна у нас с тобой Россия.
Читая то, что ты нам дал,
Рубашку чёрную носил я
И ранним утром торф копал.
Врезались в сердце всё заметней,
Невольно вспоминались вдруг
И Петька твой четырёхлетний
И мудрость горькая старух.
Не накопил ты и полушки,
Но я признаюсь, Михаил,
Так написал ты о лягушке,
Что я лягушку полюбил.
Твоя проникновенна проза,
И для читателей, для нас
Пусть длится твоего гипноза
Непрерываемый сеанс.
Уже и переживавший столько,
Не бросил ты упрёк судьбе...
Живешь, как яблоня с осколком,
Дай Боже, многих лет тебе.
Тебе сейчас желаю снова
Того, чего и сам хочу:
Лечить людей целебным словом,
Как и положено врачу.
 
XIX. Подарок судьбы
Речь в этой главе пойдёт о произведениях Михаила Николаевича Еськова о Евгении Ивановиче Носове. Эти два писателя-курянина, эти два замечательных человека, более сорока лет состояли в глубокой дружбе вплоть до кончины Евгения Ивановича. Для Михаила Николаевича это был подарок судьбы. Но не только для него. Для всех, кто хоть чем-то оказался причастным к великому писателю, мудрецу и гуманисту. Это и все куряне, его земляки, это и все его читатели на земле. К этому сообществу скромно отношу я и себя, поскольку знал Евгения Ивановича и, к счастью для меня, он тоже знал меня.
Очень удачное название произведения «Храм Евгения Носова» косвенно позаимствовано Михаилом Николаевичем Еськовым у самого Евгения Ивановича. У него есть рассказ «Храм Афродиты».
Жанр рассказа Михаила Николаевича Еськова – свободное повествование, удивительный сплав художественной прозы и мемуаров.
Желая читателю самому прочитать добрые слова автора о Евгении Ивановиче, мною принято решение поменьше говорить самому, и побольше дать слов автору – Михаилу Николаевичу Еськову – для изображения светлого образа гения русской литературы Евгения Ивановича Носова.
 
Волга-Волга
В один прекрасный день Евгений Иванович решил на короткое время съездить в Волгоград к сёстрам. В тот год летом не-ожиданно весь юг Советского Союза охватила эпидемия холеры. В Одессе, Евпатории, Ялте и в других городах, в том числе и в Волгограде, был объявлен карантин. Евгений Иванович оказался в плену у эпидемии.
«Носов есть Носов, - пишет автор, - несмотря на милицейские облавы и прочие карантинные меры, ему удалось-таки прорваться на Волгу и порыбачить. Вернулся оттуда с богатым уловом, угощал вялеными лещами, диковинной по нашим местам чехонью. После его рассказов спокойно заснуть было уже невозможно: самому мерещились бронзовые рыбины-оковалки. Как в костре моментальным пламенем занимается выдержанный на солнце сушняк, так и мы загорелись новым желанием. На будущий год в мой отпуск решили непременно побывать на Волге, пожить в палатках, ну и, само собой, поудить вдоволь. Эта задумка, к счастью, осуществилась».
Евгений Иванович Носов изучал все стороны жизни основа-тельно. «По Волгограду Евгений Иванович водил нас, будто по своему родному городу. Показывал места, где до Волги остава-лись какие-нибудь десятки метров, но они как раз и явились по-следним пределом, куда враг так и не ступил. Побывали мы на Ма-маевом кургане и у «Дома Павлова». Музей «Сталинградской битвы» Носов раньше не посещал, поэтому рассматривал экспо-наты долго и молча. Нам, не воевавшим, все эти снаряды, рвано закрученные осколки отвлечённо представлялись смертью – и только. А ему было что вспомнить».
Михаил Николаевич пишет, что в музее он застал Евгения Ивановича у какой-то пушки.
«Заметив меня, Евгений Иванович застенчиво улыбнулся:
- Моя пушка.
- На ходу? - спросил я.
- Да, стрелять может.
А больше не стал распространяться. Явно, он был не с нами». И его можно было понять. Старый токарь, увидев на экране телевизора токарный станок, радостно сообщит внукам: «Мой станок токрно-винторезный, типа 1К62».
Автор приводит ещё один пример основательности отношения Евгения Ивановича ко всему, что он делал. «Удить хотелось не-втерпёж. А Евгений Иванович отложил рыбалку. Прежде нужно было обустроить лагерь».
А вот и пейзаж, «написанный» Михаилом Николаевичем Еськовым со свойственной ему глубиной подробностями. А иначе что же это был бы за пейзаж. Так, одна абстракция.
«Понаблюдали мы и за осетром. На нём сидела ворона. Осётр был ещё живой, временами погружался в воду. Ворона поднималась в воздух, и как только осётр снова всплывал, она тут же опускалась на него и продолжала клевать. Евгений Иванович просвещал нас: оказывается, осетры погибают даже от малейшего ранения. Браконьерские снасти с донными острыми, как бритва, крюками; баржи, пароходы и прочие плавсредства с их безжалостными винтами; свою долю вносит и перегородившая Волгу дамба - чуть не повсеместно осетра поджидают опасности, избежишь одного, угодишь в другое».
Интересный литературный приём использует Михаил Николаевич. Он ничего не пишет, даёт картину. «О той рыбалке рассказывать обычным языком невозможно: от восторга захлёбывается душа. Вместо слов я бы наставил непозволительное множество восклицательных знаков. Впечатление было настолько сильным, что по возвращении домой я хоть и ходил на местные речки и пруды, но удочки из чехла долго не вынимал. После Волги наши водоёмы казались осоловелыми, несерьёзными».
Евгений Иванович никогда не завидовал сытым и богатым. Глядя на проплывающий туристический теплоход и видя, как там пьют шампанское, и вообще наслаждаются жизнью, Еськов вздохнул:
- Жизнь.
«Мой вздох Евгений Иванович воспринял как зависть и со-жаление об уплывшей райской обители, с чем он категорически был не согласен:
- Жизнь здесь, где мы. Здесь воля. А там – клетка».
 
Per aspera
Есть латинское выражение «Per aspera ad astra», которое переводится как «через тернии к звёздам». А означает примерно то, что через муки и страдания можно вкусить и блага.
Но автор оборвал фразу, оставив только первую часть «Per aspera». Даёт понять читателю, что можно пройти через тернии, а к звёздам не попасть. Так случилось и с Евгением Ивановичем на одном неблагополучном отрезке его жизни.
Автор пишет: «Поездки в Москву для Носова оборачивались какой-нибудь напастью: грипп, бронхит, воспаление лёгких при-возил оттуда часто. Всякая инфекция, блудившая там, словно ждала свежего человека из провинции и набрасывалась на него. Не обошлось без столичного «подарка» и в тот раз. Прихватил его несложный «гриппок» в стёртой форме. Вернулся в хорошем настроении, вроде легко отделался; недомогание, незначительную головную боль, разбитость, пошатывание за болезнь не считал.
Если бы не появившееся двоение в глазах, лишившее его возможности не только писать и читать, но и самостоятельно пе-редвигаться без натыкания на предметы, он бы пережимал себя до последнего. А пределы его терпения находились как раз за опасными горизонтами. Это о нём сказано, что русский к врачу является за день до смерти, тогда как немец – за год до болезни».
Профессор-глазник сказал Евгению Ивановичу, что заболевание серьёзное, он может и ослепнуть, и оглохнуть, будет постоянная головная боль.
Михаил Николаевич Еськов – кандидат медицинских наук, преподаватель мединститута. Он знал, что в неврологии областной больницы в палатах по десять человек. И это для нервных больных.
Если сейчас задуматься, то получается вот что. Советский Союз был второй по могуществу державой в мире по производ-ству, науке и культуре. Добывалось много нефти, газа, древесины, рыбы, пушнины, зерна, хлопка, чугуна, стального проката, цвет-ных металлов. Одного золота добывалось триста тонн в год. Заводы работали в три смены. Заставляли работать в субботы и воскресенья. В сёлах были молочно-товарные фермы, свинофермы, птицефермы... Спрашивается: куда девалось всё получаемое богатство. Не было ворюг-олигархов. Правильный ответ: была безалаберная власть КПСС со своими ленинскими принципами управления. Дороги были в ухабах, не было элементарных навесов на остановках городского транспорта. В городском транспорте висели на подножках.
С такими деньгами можно было бы настроить больниц, оборудовать, подготовить врачей. Михаил Николаевич Еськов решил: в областную неврологию Евгения Ивановича класть нельзя. Он – участник войны, был тяжело ранен. И так здоровье ослаб-лено. Да и возраст был далеко не юношеский.
Михаил Николаевич обратился за помощью к корреспонденту «Правды» в Курске Гаврилову. Он, спасибо ему, помог. Скорая помощь доставила Евгения Ивановича прямо в стационар обкомовской больницы.
Автор пишет, что встретившая их врач была ему знакома. Он надеялся на то, что Евгению Ивановичу на «несколько процентов» больше будет уделено внимания.
Но она болтала о разных отвлечённых предметах и настолько равнодушно отнеслась к Носову, что создалось впечатление, что больной её не интересовал. Она болтала бы дальше, но Евгений Иванович потерял сознание.
После внутривенной инъекции, придя в себя, Евгений Иванович от носилок отказался. Автор пишет, что после звонка Гаврилова он надеялся, что с Евгением Ивановичем поступят по- человечески, как он того заслуживает. Он – участник и инвалид войны, лауреат литературной премии имени Горького, известный всей стране и за её пределами писатель, книги которого переведены и изданы во многих странах. Ещё большая заслуга Евгения Ивановича в выращивании молодых литераторов. Как са-мо собой разумеющееся, ожидал, что Евгения Ивановича поместят в одноместную палату, как того требовало состояние его здоровья, врачи уделят ему должное его состоянию внимание. Ан нет! Положили его в четырёхместную палату. Автор пишет.
«Как только его поместили на койку, доктор тут же меня выпроводила:
- Вам здесь не положено. Заведующая у нас строгая... Теперь ваш друг будет спать. Ему важно хорошо отдохнуть».
А когда Михаил Николаевич Еськов с обидой за Носова сказал, чтобы его положили в новом блоке повышенной комфорта-бельности, она даже оскорбилась. Новый блок, мол, для первых лиц.
Не могла она понять, а может не хотела, того, что Евгений Иванович Носов и есть Первое Лицо Курской области! Не первый секретарь обкома партии, которые во всех регионах СССР, как правило, были мерзавцы, а Он, Носов! Первое лицо по тому нравственному вкладу, который внёс писатель в умы курян и россиян.
Чтобы иметь представление, как лечили Евгения Ивановича, давайте послушаем автора, Михаила Николаевича Еськова:
«В один из приходов в больницу я стал свидетелем нелепой сцены. Мы с Евгением Ивановичем сидели в конце коридора, заговорились и не сразу обратили внимание, что перед нами остановилась заведующая отделением.
- Больной Носов, на лекцию! - беспрекословно приказала она.
- На какую еще лекцию? Вы же видите, это ваш коллега, преподаватель мединститута. Дайте нам поговорить.
- Для меня вы все равны: что писатели, что преподаватели. Я заказала лектора из обкома. Так что направляйтесь в столовую, кроме вас, там все уже в сборе... А вы, - теперь это команда ко мне, - извольте не нарушать режим. Приходите в часы посещений, а не когда вздумается».
И ведь лекция была, скорее всего, на какую-нибудь гнуснейшую тему, от которой здоровый человек сдохнет, типа: «Советский человек – хозяин своей страны», «Партия – наш рулевой», «Преимущества социализма»...
Михаил Николаевич Еськов рассказывает.
«Я вернулся домой, и буквально следом объявился Носов. Заведующая от него так и не отступилась, продолжала гнать на лекцию. И он вынужден был сказать ей то, чего она ни от кого не слышала:
- Я вам не доверяю.
Затем собрал вещички и приехал предупредить: ходить мне в больницу больше незачем.
Впрочем, Бог с ней, с заведующей, не о ней речь. Отношение к Носову формировала не она».
Правильно. Не она. А сытая, зажравшаяся, бессовестная вер-хушка областной власти. На день пятидесятилетия Носов организовал фуршет в обкомовской столовой, оплатил коньяки и закуски. И ни одна партийная собака, выражаясь языком Зошенко, не пришла поздравить Евгения Ивановича, сослались на срочное совещание. Ему не могли простить того, что он отказался вступить в партию, что писал он не для сытых, что писал он не о победном шествии к коммунизму, так как видел, что страна при тупом руководстве снизу доверху (так называемый ленинский принцип подбора и расстановки кадров, основанный на угодничестве, взяточничестве и подхалимаже) буксует уже много лет.
Такой Носов, у которого душа болела за слабых и обиженных не только людей, но и животных, но и за всю природу, был неугоден властям, погрязшим в мелочных наживах.
«И оттого вокруг него, - пишет Михаил Николаевич Еськов,- воздвигались стылые чуждые стены, о чём Евгений Иванович не раз с горечью говорил:
- Живу, как в эмиграции».
Курская власть не могла понять, надругиваясь над ним, на что она руку поднимала.
 
Боян земли Русской
То, что написал Михаил Николаевич Еськов о Евгении Ива-новиче Носове не может быть ни сокращено, ни добавлено, ни комментировано. Пусть будет так. Это песнь песней Михаила Николаевича Еськова в адрес Евгения Ивановича Носова.
«Не стало Евгения Ивановича Носова... Потеря невосполнимая: ушёл из жизни Патриарх русской словесности, без которого немыслима национальная культура. А для нас, курян, потеря эта – из горьких самая горькая. Не только потому, что он был нашей земляческой гордостью, но ещё и потому, что не ступил ни за какими посулами в иные земли, а любил этот отнюдь не райский клочок планеты такой любовью и воспел его так, как никто до него этого не делал и вряд ли в скором будущем сумеет сделать.
Однажды Носов сказал о Льве Николаевиче Толстом, что тот голой пяткой чувствовал всю Россию. В полной мере сказанное относится и к самому Евгению Ивановичу. «Потрава», «Домой за матерью», «Храм Афродиты», «Не имей десять рублей», «Красное вино победы», «Шопен, соната номер два», «Усвятские шлемоносцы», «Алюминиевое солнце» - да и всё остальное его творчество - сокровенные горести и беды народа, самый ого-лённый нерв России.
Евгений Носов писал не повести и рассказы, он создавал поэмы, был современным Бояном, чья грустная, омытая слезами, но возвышающая песня была слышна во всех пределах, где только обитала славянская душа, ибо всё написанное им было Сказанием о Земле Русской.
Носовская проза, не говоря уже о всегдашней злободневности, широте охвата и глубине проникновения в суть жизни, многомерна и гармонична в этой многомерности. Она необыкновенно зрима: под стать реальному предмету или художественному классическому полотну. Каждое слово – это не только опреде-лённый смысл, но и звук, а страница – это нотная запись бога-тырской музыки. Воскрешенная как из небытия исконно русская речь корнями своими уходит во времена «Слова о полку Игореве», она так и просится в речитатив под неторопливый аккомпанемент древних гуслей. Его прозой можно лечиться. Сам строй её без надрыва и искусственности, картины природы, всепроникающее добро, внутренняя красота героев – это божественный эликсир для любой увядающей души, лишь бы она была способна восприни-мать жизнь, а не довольствоваться существованием.
Из всех заповедей, которым служил Евгений Иванович, по-жалуй, самой важной была заповедь: «Не лги». Ложь он не принимал ни в какую. Случилось, Виктор Петрович Астафьев, лю-бивший повольничать с фактами, рассказывал, как он, наслаждаясь, простоял несколько часов перед знаменитой картиной в одном из музеев Испании. И вдруг Носов прервал его вольничанье: «Не сочиняй, Витька. Этой картины в Испании нет, она во Франции». Астафьев, как ни в чём не бывало, расхохотался: «Может, и во Франции... А ты что, там был?». «Чтобы знать, необязательно там быть», - и Евгений Иванович в подробностях поведал, где картина находится, как её спасали от немцев во время войны, когда реставрировали и какие полотна убрали из зала, чтобы не мешали восприятию шедевра.
Е.И. Носов не раз говорил: «Русское искусство абсолютно доказательно. Малейшее искривление мгновенно замечается». И сам, естественно, не позволял себе никаких «искривлений», был барометром правды. На одном из писательских съездов, как тогда нередко бывало, ораторы, сменяя друг друга, переливали из пустого в порожнее. Писательская публика в отличие от партий-ной вела себя, как вздумается: беседовала с друзьями в коридорах, гуляла по необъятным кремлевским буфетам, благо, было на что поглазеть и чем подёшеву напитаться. Словом, зал заседаний полупустовал. И вот вбегают добровольные гонцы: «Носова объявили. Носов будет выступать». Тут же пустеют буфеты, курительные комнаты, и в зал не протиснуться.
Существует научный посыл, что передача информации, обу-чение невозможны без учителя, без старшего по делу, иначе ос-танутся одни инстинкты. Евгений Иванович всем сердцем следовал этому постулату: он поставил на крыло не один десяток писателей. А уж нам, курянам, везение выпало несусветное. Нам завидовали, но нас и ценили. Побывав в носовском творческом горниле, мы обретали хорошую литературную устойчивость.
Как и некогда, ныне в русских пределах опять творится не-ладное. Не приведи Господь врагам верховодить на нашей земле, ведь изымут, а то и сожгут, прежде всего, книги Евгения Носова, ибо «здесь русский дух, здесь Русью пахнет». Но враги врагами, а как бы мы сами, подобно детям неразумным, своими руками не произвели разор собственной земле и памяти знаменитого земляка. Курский край уже давно имени Носова, пусть он с этим именем и пребывает в веках.
В день прощания с Писателем буйствовала природа. Она словно не соглашалась с уходом своего особо доверенного выра-зителя.
Не согласимся и мы, знавшие Евгения Ивановича, от нас он не ушёл, он будет с нами, пока мы сами живы. И пусть навсегда останутся вещие творения Мастера».
 
Вредная для нас повесть
Владимир Владимирович Путин на литературном собрании 21 ноября 2013 года с сожалением сказал, что Россия потеряла статус самой читающей страны в мире. И предположил, что 2015 год в России будет объявлен годом литературы. Признаком ума руководителя страны или региона является его отношение к художественной литературе и к её творцам, писателям.
Михаил Николаевич Еськов пишет о популярности произве-дений Евгения Ивановича Носова в нашей стране.
«Раньше не только в магазинах, но и в московском метро на переходах постоянно случались очереди за книжными и журнальными новинками. В то время вся страна знала, что и где печатается. Не залеживались даже миллионные тиражи: народ был читающий, а литература заслуживала того, чтобы покупка стоя-щей книги была семейной радостью».
В мемуарном произведении Михаила Николаевича Еськова «Храм» Евгения Носова» в разделе «Вредная для нас повесть» речь идёт о повести Евгения Ивановича «Не имей десять руб-лей...». И что там, прости Господи, вредного? Автор показал окружавшую нас жизнь. Все это знали и считали нормой: раз есть овцы, то есть народ, то должны быть и волки, то есть власть. Да и написана повесть без утрирования, без акцента на настрой против власти. Написана высокохудожественно, без элементов публицистики. А вот какой-то умной голове из обкома партии что-то померещилось. Оно и понятно. Зная свою ежесекундную гадливость, власть действует по принципу «пуганая ворона куста боится».
Михаил Николаевич Еськов пишет:
«Как реагировала центральная власть, мне неизвестно. А в Курске «Не имей десять рублей...» партийные верхи восприняли неприязненно. На совещании идеологических работников с высокой трибуны последовало грозное предупреждение не покупать журнал «Наш современник», потому что там опубликована «вредная для нас повесть» Евгения Носова.
Может показаться странной реакция прежней власти. Ну, на са-мом деле, чем уж таким особенным могла навредить носовская повесть? Перед ней ведь была монолитная основа коммунисти-ческой партии. Монолит-то монолит, но он был не настолько крепок, иначе бы не требовал, чтобы его по всякому поводу чтили на земле выше Бога. А тут – нате. То Валентин Овечкин перед всем светом раструбил, что второй партийный секретарь может статься умнее первого, теперь вот Евгений Носов показал какого-то безвестного замухрышку, который куда привлекательнее и человечнее, чем заслуженный товарищ. Между строк так и прочитывается, мол, для того, чтобы попасть в тот или иной руководящий кабинет, за порог нужно выбросить остатки совести. Эти писаки проповедуют, что к управлению массами допускаются бездушные и не всегда умные люди. А это ни что иное, как поклёп на родную партию. Подрыв её устоев. Крамола».
А однажды Носов позвал Еськова на зимнюю рыбалку и сказал: «Ты ко мне больше не ходи». Оказывается, Солженицын за рубежом хорошо о нём отозвался. И что на партактиве было ска-зано, что тень Солженицына бродит по Курску. И курские писа-тели затаились, не звонят Носову.
«Несмотря на гнетущее состояние, - пишет Михаил Николаевич Еськов, - ни на секунду не верилось, что моего друга посмеют в чём-то обвинить. Тронуть такого писателя – это кем же надо быть?.. Однако же Овечкина до пули довели...
Неизвестно, как бы развивались события, если бы Евгений Иванович не догадался позвонить в секретариат Союза писателей. Через несколько дней из Москвы коротко сообщили: «Работай».
 
Директор Каспийских морей
Курская область славится своей антоновкой, соловьями, магнитной аномалией и битвой. А ещё многими своими людьми. Говорят, что без Курска никуда не денешься. Три генеральных секретаря были родом куряне. А писатели? Асеев, Гайдар, Фет, Овечкин, Носов, Воробьёв! А композитор Свиридов?
Есть ещё одна достопримечательность – заповедная Стрелецкая степь.
Однажды курский писатель, редактор курской областной газеты «Молодая гвардия» Лев Фёдорович Конорев организовал экскурсию в Стрелецкую степь. Ещё одну интересную сторону образа Евгения Ивановича рассказал участник этой экскурсии Михаил Николаевич Еськов.
«Через несколько минут наш поводырь по заповеднику, что называется, разогрелась, с увлечением рассказывала о каждой травяной куртинке. Впрягся и Евгений Иванович в разговор. С каким же увлечением они перехватывали рассказ друг друга, обмениваясь недюжинными знаниями! Экскурсовод всё чаще, как бы, между прочим, стала вымаливать себе отступную, мол, она по специальности энтомолог, а об остальном – в объёме обычных бесед с посетителями. Дошла очередь и до букашек, но и тут на какой-то мизюрной живности, ползущей по былинке, она ошиблась, назвав ее не тем именем. Нам-то, беспечным зевакам, в сущности, было всё равно, как называется микроскопический еле видимый жучок. А вот Евгений Иванович подобную вольность суждений себе не позволял, точность для него имела высшую ценность. Потому он, восстанавливая истину, вступился за этого жучка. Экскурсовод стушевалась...».
Михаил Николаевич пишет: «Чистяков Михаил Родионович – особая страница в биографии Евгения Ивановича. Из друзей детства в последующие годы с ним только Чистяков был в близких отношениях. Образование у него было не то два, не то три начальных класса, литературу, чем мог быть интересен, он не знал, в быту нуждался в постоянной опеке, на рыбалке поплавок, не говоря уже о крючке, самостоятельно не способен был привя-зать. Казалось, что света от него не было никакого, одна лишь большая тень. Но Евгений Иванович не раз отмечал:
- А без него скучно, - и прощал ему всю неумелость и неприспособленность».
Был случай, вспоминает Михаил Еськов, что Евгений Иванович уберёг Родионыча от тюрьмы. Речь шла о специях, при-меняемых в хлебопечении. Ревизия обнаружила недостачу, дело передали в суд. Евгений Иванович выяснил, что поступал товар большой партией, взвешивался на бытовых весах килограммами, а отпускался многократно мелкими дозами с помощью тех же весов, которые были нечувствительны к малому весу. Этим он и освободил Чистякова от ответственности.
Поведал нам автор и о другом случае, значительно более трудном.
Из Харькова переехал в Курск писатель Пётр Георгиевич Сальников. Его избрали ответственным секретарём курской писательской организациии. В Курске квартиры у него не было. Семья жила в Харькове. Пётр Георгиевич ездил электричками в Харьков и обратно. А это шесть часов времени в одну сторону.
Евгений Иванович написал в верха Курска об этом, приведя убийственный аргумент. Если молчит советский писатель, в это время пишут его идейные враги. Через две недели Сальников справил новоселье.
 
Жандармы, между прочим
В этом разделе автор описывает разные события с участием Евгения Ивановича на природе, на рыбалке. Но я остановлюсь только на одном эпизоде, который и дал название разделу.
Михаил Николаевич вспоминает.
«Путешествие бурлацким манером с бечёвой на плече продолжалось долго. Неожиданно открывшейся водной глади мы по-настоящему обрадовались, основательно разместились в лодках и, будто с привязи, рванулись на волю.
- Стой, стрелять буду! - Мужчина на берегу размахивал пистолетом. - Ко мне! - скомандовал он.
Под арестом бывать не приходилось, и я ждал решения Евгения Ивановича, втайне надеясь, что он какими-нибудь двумя-тремя словами разрядит обстановку, и нам позволят спокойно проплыть дальше. Но он сказал:
- Охраннику надо подчиниться.
Пока мы приближались, охранник во всю глотку читал ижицу насчет важности объекта, насчет всяческих запретов. В общем-то, делал правильно: не такие уж мы темные, чтобы не разуметь куда лезли. Оля, сидевшая на носу лодки, поспешила спрыгнуть на сушу, но попала в прибрежную грязь.
И тут Носов произнес:
- А во Франции жандармы, между прочим, дамам руку подают.
Охранник умолк, стал торопливо прятать пистолет, не попадая в кобуру. Валентину из второй причалившей лодки вызволял он со всей галантностью, даже сам в грязь заступил. Разговаривать с нами он больше не решался, сбитый с толку замечанием Носова. Выводил нас другой человек, тоже при оружии, с карабином наперевес. По колкой горячей степи он отконвоировал нас далеко от охранной зоны».
 
Зёрнышко к зёрнышку
В этом разделе своих воспоминаний о Евгении Ивановиче Носове Михаил Николаевич Еськов рассказывает очень занимательно о рыбалке. Но мы остановимся на литературной стороне дела. Михаил Николаевич Еськов. спасибо ему за это, пишет:
«И вот, наконец, поезд трогается. С облегчением отпускаешь нервы: теперь всё, теперь ничто не помешает – через два часа поплавки будут уже на воде. Мы стоим в тамбуре. Евгений Ива-нович пристроил у ног рюкзак, определил место удочкам, чтобы не упали. Внутрь вагона он не заглянул.
- Так что? Дальше слушать будешь?
- А как же! Чертовски интересно! - предвкушаю я.
Ещё на перроне Евгений Иванович начал рассказ о том, как паук оказался в ванне и как он пытался оттуда выбраться. На-верное, это пока устное изложение увиденного. А когда эта вещь напишется, получиться судьба не паука – судьба человека, под стать «Белому гусю». Здорово!
Рассказ закончился печально. Явилась домой хозяйка, открыла кран. Паука – как не бывало, она его и не заметила. Я не представлял, чтобы к пауку могла возникнуть такая жалость, его вроде и убить не грех. А я так хотел ему спасения, ведь он его заслужил, самовольно он ни за что бы не сдался.
- Как тебе рассказ? - поинтересовался Евгений Иванович.
 -Шедевр!
- Шедевр не шедевр, но это бесспорно литература. А всюду отбояриваются: не актуально. Такая литература им не требуется, не печатают.
- Тебя не печатают? - удивился я.
- Да не-э, Мишич. Я разве не говорил, это рассказ Славы Кузнецова из Новомосковска, на днях прислал.
Стало даже обидно, что такое произведение не принадлежит Евгению Ивановичу. Как бы оно легло в носовскую книжку: столько тепла, столько сострадания вложено в скорбную участь паука, а в его образе, разумеется, и человека.
И уже когда мы затихли, следя за поплавками и ожидая первую поклевку, Евгений Иванович посетовал:
- Возможно, я тебе не всё-то и рассказал, что-то упустил. Придёшь ко мне, сам прочитаешь.
Я представил себе рукопись внушительных размеров, ведь Евгению Ивановичу, вон, сколько времени понадобилось, чтобы передать из нёе самое главное.
Через несколько дней мне довелось познакомиться с рассказом в натуре. Там было всего четыре с половиной страницы ма-шинописного текста: на девять минут чтения вслух, а на обы-денный пересказ и того меньше. И дело даже не в величине рассказа и не в том, что он неплохо написан. А в том дело, что мне посчастливилось слушать совершенно иное произведение. У Ев-гения Ивановича каждое слово, как в тугом элитном колосе, зёрнышко к зёрнышку – и все на подбор - спелой золотой зрело-сти».
 
Кто тут Носов?
В качестве эпиграфа к этому разделу Михаил Николаевич Еськов приводит слова Дмитрия Сергеевича Лихачёва: «Народ существует не для торговли, не для бизнеса. Он существует, создавая культуру. Только она входит в вечность. Больше ничего не входит».
И вот такая ситуация. Пишет Михаил Николаевич Еськов.
«Были бы неразумные подростки, а то взрослые бугаи, не смотря на тесноту, разыгрались в кулачные тумаки. На задней площадке от давки доставалось всем, кто и так, что называется, на одной ноге стоял. Увертываясь от тычка, парень отпрянул на стоявшего в углу Носова, Евгений Иванович энергично отодвинул его от себя. Тот не замедлил отреагировать: «Мужик, полегче. А то твой рюкзак некому будет нести». И остальная ватага, презрительно ухмыляясь, не обошлась без колкостей».
Что в такой ситуации делать? Или смириться, или поубивать всех. Евгений Иванович – крупный, могучий мужчина с чувством собственного достоинства, это понимал. Он мог искалечить их всех. Но он понимал, что они дураки. Поэтому подчинился уговорам Михаила Николаевича Еськова покинуть вагон.
Еськов пишет: «Плакал от обиды и беспомощности:
- Кому они хамят!.. Кому... Знали бы они...
- Эх, Мишич. Разве только они не знают? Я ведь собственную книжку по-человечески купить не могу, в нагрузку навязывают какое-нибудь руководство по бухгалтерскому учёту. Говорю: «Я не бухгалтер, я писатель». «А хоть и писатель, к начальнику иди, там качай права, а нам что сказали, то и делаем». Что с них возьмешь: в родном городе как за границей - ты никто».
Тут я хочу добавить.
Дело было так. В 1975 году, в день пятидесятилетнего юбилея Евгения Ивановича, я случайно оказался в областной библиотеке. А кто тогда мне мог сказать о его дне рождения? Так что я не знал. Я заглянул в приоткрытую дверь большого зала библиотеки. Там за столом сидел Евгений Иванович и кто-то ещё. Человек пять. Я настолько любил Евгения Ивановича, настолько преклонялся перед ним, что не решился войти в зал. Написал записку примерно такого содержания. «Евгений Иванович, поздравляю Вас с юбилеем. В Харькове Ваша книжка «В чистом поле за просёлком» продаётся с нагрузкой. Ею является книжка «Экономическая эффективность реконструкции предприятий».
В 1975 году в книжном магазине в Харькове на улице Пет-ровского действительно продавали книгу Носова с такой нагрузкой. Эту нагрузку люди тут же оставляли, и ею продавцы многократно «нагружали» книгу Носова. Я до сих пор храню эту нагрузку как память о Носове. И думаю сейчас, что Евгений Ива-нович имел в виду и мой случай.
Хочу ещё привести правильные слова о Носове Михаила Нико-лаевича Еськова.
«Разумеется, у писателя Носова в целом по стране авторитет был огромнейший. На творческие встречи его приглашали даже в научные коллективы Москвы, где именитые академики часами не отпускали Евгения Ивановича, покорённые его душевным обаянием и широчайшими познаниями в вопросах науки и мировой культуры. Однако местные властоблюстители, Носов это видел, нужды в нём не испытывали. Костью в горле у них оста-вался непокорный Валентин Овечкин, а теперь и непредсказуемый Носов объявился. Была бы на то воля, пустили бы под бульдозер всех этих писателей, о чём Евгений Иванович неоднократно горько высказывался.
Правительственными наградами Евгений Иванович обделён не был. Большая часть из них присуждена была с подачи Союза писателей СССР. В Курске такие события чаще всего никак не отмечались, и вручение наград иной раз происходило по-нашенски уродливо.
Шёл областной литературный семинар молодых писателей. Во время перерыва, когда публика вольно разбрелась, явились двое мужчин. По одёжке, по откорму, по исполненному достоинству явно не начинающие авторы.
- Кто тут Носов?
Не дожидаясь ответа, они уверенно двинулись к Голубеву. Федор Михайлович был высок, статен, выделялся красивым ли-цом, седые ухоженные волосы придавали облику броское благо-родство. Разуметь в нём Носова было заманчиво, на такого человека в любой толпе обратишь внимание. Ему уже доверительно жали руку, когда услышали:
- Да я не Носов. Вот Носов.
Сунув Евгению Ивановичу какую-то коробчёнку, пришельцы поочередно что-то набормотали и спешно ушли. А вручали-то орден Ленина, по значению очень высокую награду. Вряд бы пришло в голову оказывать подобные почести под мык и хрюканье животных свинарке или доярке на месте их непосредственной работы. А писатель обойдётся, хотя и орден достойный и писатель не последний, однако ж, произвели это действо втихую, стыдливо утрудились, исполнили тяжкий долг».
Да простит меня и Михаил Николаевич Еськов, и читатель этой книги. Я расскажу о том, как мне вручали медаль ветерана труда. Я поступил на завод тракторных запчастей в 1957 году. Был наладчиком агрегатных и электроискровых станков полуавтоматов, работал инженером-конструктором по металлорежущему инструменту, был начальником лаборатории, по велению парткома был редактором заводской четырёхполосной многотиражной газеты «Машиностроитель». В ней я впервые ввёл литературную страницу, где печатались заводские авторы. Это было так важно, так как тогда, в шестидесятых годах двадцатого века, негде было публиковаться.
И вот, когда ввели в стране медаль «Ветеран труда» я попросил заместителя начальника отдела кадров, вдову первого секретаря горкома партии, Людмилу Александровну Куликову дать мне эту медаль. Она меня давно знала и была обо мне хорошего мнения. Но знала, что ни дирекция, ни партком мне награду не дадут. Попросила написать что-то вроде биографии и представления к награде. Я быстренько написал. Как-то зашёл в её кабинет. Там была толчея народа. Она подошла ко мне, постучала меня рукой по моему бедру. Я поднял на неё глаза. Она тайком где-то внизу чуть выше моих колен вручила мне коробочку с медалью и удостоверение о награде.
Вот Михаил Николаевич Еськов пишет.
«Конечно, правильно, что в первую очередь в почёте были труженики от земли, от станка на чьих плечах непосредственно держалась экономика страны. Но и человек творческого труда, кроме всего прочего, был нелишним в этой самой экономике. Для интереса в какой-то год мы подсчитали, что государство от продаж книг Евгения Носова получило столько прибыли, сколько не мог дать средней руки колхоз или совхоз, а то иной и район. Тем более что эти организации частенько существовали на дотациях, были убыточными. Здесь же один человек без каких-либо казённых вложений способен полноценно участвовать в экономике страны, на доходы от которого впору было выстроить городскую улицу из добротных домов.
Надо бы понять и другое: творческий человек создает духовный продукт. В зависимости от личности и таланта создателя продукт этот может статься нетленным в веках. А сами творцы в последующем знаковым светом объединяют и возвышают отчую обитель, становятся его благодатным символом или брэндом, как принято теперь говорить. Брэндом Курского края наряду с Серафимом Саровским, Георгием Свиридовым, несомненно, является и имя чародея русской словесности нашего современника Евгения Носова.
И оттого-то жутко звучат слова из недавнего прошлого: «Кто тут Носов?» Неужто и на самом деле мир не меняется? Эта же в начале текущего летоисчисления было горько сказано: «Нет пророка в своём отечестве». Это тогда ни Назарет, ни Вифлеем ничем не обогрели Иисуса Христа, но, благодаря ему, прослави-лись на все времена».
И здесь мне хочется немножко добавить от себя. Выступая на Украинской республиканской научно-практической конференции по экономике в Виннице в 1980 году, я сказал, что я в чём-то не согласен с Карлом Марксом. Это было кощунственно. Маркс и Ленин считались непогрешимыми. Провокаторы тут же задали вопрос, в чём я не согласен с Марксом. Я сказал, что Маркс считает, что товар производит пролетарий, человек от станка. А всё начальство, в том числе инженеры, это паразиты, которые его эксплуатируют. На самом деле токарю надо дать станок, инструмент, заготовки деталей, научить его работать на станке. И тогда рабочий будет давать продукцию. Ни колхозник, ни токарь на заводе не дают столько, сколько организаторы производства. А они по Марксу считаются эксплуататорами.
Что же касается писателя, да ещё такого как Евгений Иванович Носов, то роль его в производстве продукции, а не в продаже его книг, неоценима. Он формировал Человека. А уже человек давал продукцию.
Вот ещё о Евгении Ивановиче пишет Михаил Еськов.
«Носов персоной никогда себя не чувствовал, тщеславие из него не выпирало. И дело не в том, в какой мере он нуждался в соответствующем отношении к себе. А дело в нас самих. Истин-ную значимость незаурядных личностей научимся ли мы осоз-навать своевременно? Или по нерадению так и будем изъясняться в любви лишь у памятных постаментов?».
Вот наш нынешний губернатор Курской области Александр Николаевич Михайлов в брошюре «Краски родной земли» пишет о Носове: «Для меня Евгений Иванович – это истинно русский человек, кристально чистый, как вода в роднике. Через всю жизнь пронёс он любовь к родной земле. Это Мастер и Человек с большой буквы. Часто говорят много громких слов , но мало делают. А он тихо, скромно, просто служил своему краю и России. Для меня он останется примером до конца жизни».
Замечательные и правильные слова Александра Николаевича. Только вот Евгений Иванович их уже не услышал.
Художник Иосиф Игин вспоминал. Хоронили театрального ре-жиссера Исаака Давидовича Меламеда. Над гробом говорили много хорошего об ушедшем, о его таланте, о его доброй душе. Юрий Карлович Олеша грустно произнес:
- Если бы мы ему сказали всё это при жизни, он был бы среди нас ещё много лет…
 
На Полную с ночевой
Эта глава у Михаила Николаевича Еськова очень колоритно описана. Но мне, к глубокому моему извинению, придётся её немного сократить. Я думаю, что читатели, прочитав книгу автора, будут мне благодарны за то, что я не пересказал им всё содержа-ние.
«В рыбацких маршрутах Евгения Ивановича, - пишет автор, - всегдашней любовью пользовались курские реки, и среди них особое место принадлежало речке Полной, что невдалеке от станции Полевой. Сами эти имена – Полевая, Полная, – без по-стороннего инородного подмесу, исконно наши, одним лишь звучанием своим вожделенны и благостны русской душе. Ры-бацкая обитель, о которой идёт речь, без каких-либо претензий на значительность: не впечатляет ни быстротой течения, ни разгульной неоглядностью водного простора, на противо-положном берегу без труда можно разглядеть самую малую пичужку. Однако ж название какое – Полная! Сразу ясно, что не мелкая, что положенное по природе отдано ей вдосталь».
А вот интересное сообщение.
«Тогда я искал свою дорожку в литературе. Тыркался туда-сюда. Писал не как есть, а как должно быть, как того требовал социалистический реализм. Уж он-то, этот самый передовой метод искусства, должен был меня выручить».
Это путь многих начинающих писателей эпохи «развитого» со-циализма. Первое стихотворение «Кем быть?» я написал в 1949 году в возрасте тринадцати лет. Многие мальчишки мечтали стать танкистами, лётчиками, полярниками, путешественниками... А я мечтал стать писателем. Таким, как Аркадий Гайдар. Но я никому не сказал, что хочу быть писателем. Стыдно было. Мне казалось, что писатель – высшее, что только может быть. Выше Сталина. Писатель – это божество, небожитель. Первый рассказ «Почему?» был опубликован в районной газете в 1960 году под псевдонимом. Потом, работая на заводе, я писал исключительно под псевдонимами короткие юморески «на газетную потребу», как выразился о них в 1967 году Евгений Иванович Носов. Чтобы меня не вычислили, я каждый рассказ писал под другой фамилией. Иногда ставил женскую фамилию, иногда двойную. Советская власть писателей ненавидела. И я понял, что писать нельзя ни о чём. Похоронил я свою мечту. И только с 2003 года я стал писать и публиковаться.
Ночь Евгений Иванович и Михаил Николаевич провели па-латке в душевной беседе. «Хочется верить, что ту ночь помнил Евгений Иванович. Быть может, туда был обращен его внутренний взор, когда он писал рассказ «Гори, гори ясно...» с незабываемым волшебным фонариком. От его немеркнущего света не так темно и на нашей нынешней дороге».
 
Не пиши для сытых
Свой путь в художественную литературу Михаил Николаевич описывает так.
«В студенческие годы я имел прибавку к стипендии, сотруд-ничая в газете «Молодая гвардия». Публиковал там информации, репортажи и прочие «заметки». Одолел как-то два очерка. С этими очерками меня направили на областной литературный семинар. Похвала там оказалась неожиданной, столь же неожиданным было и приглашение Евгения Носова под своё крыло: «Что напишешь, покажи мне». Радости было так много и так долго она не угасала, что я отважился сочинить первый рассказ. Евгений Иванович подсказал мне тогда, как лучше определиться с конструкцией рассказа, а самое главное, он глубоко прочувствовал мой материал и наглядно помог представить возможные действия моих героев в самых различных обстоятельствах. Меня, начинающего автора, удивило, как вдруг рассказ начал наполняться жизнью, обретать внутреннее движение, вроде ему предоставили сердце, мозги и другие необходимые принадлежности самостоятельной живой сущности.
Ну а затем была сельская больница, работа над диссертацией в институте – мне было не до литературы. И всё же в какой-то продых я сочинил нечто, на мой взгляд, удачное и интересное. В то зацензуренное время популярностью пользовалась «Литера-турная газета» и её шестнадцатая страница. Туда я и метил. Фабула моего опуса коренилась в часто встречающейся ситуации: после женитьбы за домашними заботами, серостью житейских будней совсем недавний кипяток любви может очень быстро остыть. И что же? Неужто впереди долгие годы семейного оледе-нения? А чем жить?
Эту драму я и попытался изобразить. Мой герой не хотел мириться, что так непозволительно скоро вычерпана любовь. И чтобы жену заставить так же остро ощутить потерю любви, он, находясь в командировке, под видом художественного вымысла описал все свои переживания, стремясь приноровить события поближе к конкретным, узнаваемым обстоятельствам. А уж без промаха встряхнуть жену он надеялся вымыслом случайного, но трепетного романа на стороне, дескать, вот до чего доводит семейный неустрой. Возвратясь домой, он вручил рукопись жене, попросил прочесть её тотчас. И, не отходя от двери, в предвкушении ожидаемой реакции стал ждать припадка ревности, слёз, крика. Должна же его исповедь пронять жену, если у неё осталась хоть капелька прежних чувств, на самом-то деле, женишься – жаждешь любви, а не сожительства.
Через какое-то время жена вышла к нему и, словно ненужную тряпку, бросила его рукопись в стоявшее в прихожей мусорное ведро, затем привычно напустилась:
- Ну, чего стоишь столбом? Вынеси мусор да почини утюг. Без утюга – как без рук.
Рассказ я читал приятелям по институту, они были в восхи-щении. А один слушатель с высоким профессорским званием воскликнул: «Это шедевр!.. Как с меня списано. А название «Любовь и утюг» – прямо по Хемингуэю».
К Евгению Ивановичу я пришёл под вечер. Жил он тогда в своем доме, и я застал его перед грубкой, на растопку он сноро-висто в один взмах колол полешки до стружечной щепы, до тон-кой лучины. Огонь с такими заготовками занимается быстро, без мороки.
Рассказ он просил оставить, а за ответом наведаться денька через два-три. Рассказ был небольшой, чтения всего-то на десять минут спрохвала. Ещё три, от силы пять минут уйдёт на замечания, и я помчусь начисто печатать рукопись, чтобы заслать её в «Литературную газету». Значительной работы с рассказом не предвиделось, ведь кому бы я его не читал, - все хвалили. Есте-ственно, хотелось мне поскорее услышать одобрение и от самого Евгения Ивановича. В общем, пустился я во все тяжкие, мол, трудно выкроить время, занят даже по выходным дням, стыдился лжи, а язык, однако, неправедно клянчил ознакомиться с моим творением желательно сейчас.
Я видел, как нехотя Евгений Иванович приткнул топор к грубке и направился за стол, где лежала моя рукопись. Я понимал, что явился не ко времени: в доме хозяйничал неуютный уличный холодок. Но предвкушение благоприятного исхода с лихвой перекрывало робкие укоры совести. Я строил уже планы, что Евгений Иванович может черкануть пару строк в газету, пореко-мендовать меня. Заводить речь об этом не стану, думаю, ему самому будет лестно представить удавшуюся вещь начинающего автора, своего выученика.
Сидел я, не шелохнувшись, даже дыханием боялся хоть как-то помешать чтению. Читал Евгений Иванович очень медленно, настолько медленно, что грешно подумалось, вовсе и не читает, лишь механически смотрит в бумагу, размышляя о чём-нибудь ином. Только спустя годы я свыкся с манерой Носова не скользить по тексту, как по льду, не принимать слова походя, а опускать их в свою носовскую лабораторию на предмет качества и соответствия русской словесности, на предмет зримого колорита, на предмет музыкального звучания, на предмет... Одному Богу известно, по каким параметрам он исследовал слово в чужих и собственных произведениях. А то, что эти параметры обширны, критерии бескомпромиссны, нам можно было судить даже по малой толике носовских рассуждений о прочитанном или услышанном.
В том рассказе я позаботился о всяческих словесных, заведомо юморных выкрутасах специально для шестнадцатой страницы «Литературки» и, разумеется, надеялся, что Евгений Иванович по достоинству оценит мои находки. Кроме того, я рассчитывал на широкую молодёжную аудиторию, на её проблемы, полагая, что и это не пройдёт мимо внимания Носова.
Наконец-то перевёрнута последняя страница... Я не помню, как глядел на меня Евгений Иванович, не берусь сочинять. А вот его заключение запомнил хорошо:
- Не пиши для сытых.
И никакого разговора о рассказе».
Вот прочитал отрывок, и мне стало стыдно. Не за Михаила Николаевича, а за себя. Окажись я на его месте, поступил бы, скорее всего, так же. У меня не было никогда литературного по-кровителя такого гигантского масштаба. В жизни мне никогда не пришлось оказаться в такой ситуации. Я привёл столь длинную цитату с тем умыслом, что она будет полезна начинающим писа-телям.
В мемуарной литературе уже стало притчей, что автор, рассказывая о своём герое, непременно и себя притулит. Я бы не стал писать здесь о себе, но решился лишь потому, что мой эпизод содержит юмор, что может позабавить читателя.
Как я уже упоминал, работая наладчиком станков, писал я короткие юморески на газетную потребу. Пришла на завод новая редакторша многотиражки. И завела литературную страницу. Перед праздниками – Новый год, годовщина Октября, Первое мая, День машиностроителя – Маргарита Александровна требовала от меня юмореску. Я тут же прямо из головы выдавал короткий рассказик. Таких набралось штук двадцать. И все под разными фамилиями. Пришёл на завод писатель Фёдор Михайлович Голубев. Пролистал подшивку и выписал двадцать фамилий авторов. Попросил Маргариту пригласить талантливую молодёжь. Она меня позвала.
Сидим с Голубевым, ждём остальных. Он нетерпеливо спрашивает:
- Где же остальные?
- А вот он и есть все остальные.
Так я попал на семинар в союз курских писателей. Я понимал, что Голубев меня ничему не научит. Мне бы хотелось быть с Носовым. Но нельзя мне было предавать Голубева, ведь это он открыл мой «талант». Да Носов никогда бы не позволил себе «отбивать» ученика. Хотя мне мерещилось, что Евгений Иванович благосклонен ко мне. А раз Носова для меня нет, то я перестал ходить на семинары. Да и писать больше не стал.
Чистосердечные признания о чувствах молодого автора, о неуёмных амбициях, рассказал Михаил Николаевич Еськов по другому случаю.
«Затеял я написать повесть. По частям и в целом рукопись показывал Евгению Ивановичу, он же и посоветовал обсудить её на областном литературном семинаре. Хотя было высказано достаточно замечаний, повесть хорошо была принята и рекомендована издательству для печати.
Как практиковалось в те годы, семинар непременно заканчи-вался походом в ресторан. Группа писателей, занятая продолжением не угасших семинарских споров, не спеша, двигалась по городской улице. Было очень приятно, что меня пригласили в это товарищество почти на равных. Моя литературная дорожка зримо обозначилась, рукопись повести в десять печатных листов тянула на хорошую книжку, а там – и приём в Союз писателей, о чём на семинаре говорилось как о деле решённом. От всполохов радости дрожала душа, успокоиться ей не давали, будто сейчас звучавшие, голоса писателей: зачитывали отрывки из повести, восторгались находками. Был в том слажен-ном хоре и особый голос Евгения Ивановича. Оценка его была хотя и сдержанной, но из общего строя не выбивалась, а уж удачных кусков он навыбирал предостаточно.
Словом, состояние моё нетрудно понять: ликование. Об успехе мало было знать самому, я готов был поделиться этой вестью с первым же встречным. И, кажется, такой случай представился: кто-то властно потянул меня из писательского круга. Это был Носов, и я даже пожалел, что это был он, перед ним-то мне хвалиться не пристало. А он намеренно сбавил шаг и, когда мы остались наедине, заговорил:
- Ты полон надежд и туманной перспективы. Сегодня захва-лили. Но это, считай, на фоне блёклых рукописей. А по существу спроси себя: «Нужна ли тебе серая литература?»... Положи-ка свою повесть подальше. Годочка через два глянешь свежим гла-зом, тогда и решишь окончательно.
Обида взыграла тогда во всю мощь. В ту пору мы с Носовым уже корешили, вместе рыбачили, знались семьями. И вот тебе - на! Друг называется: нет, чтобы содействовать, дать ветер под крыло – получай пинок в спину. Ведь книжка, как благополучно пойманная птица, была уже в руках...
Задним числом не стану оправдываться: обида, сомнения в справедливости оценки и жалость к отвергнутому труду растаяли не вдруг. Понадобились годы. Когда появились новые произведения, одобренные и согретые дружеской помощью Евгения Ивановича, тогда начало приходить осознание смысла литературы, тогда с благодарностью я принял тот жёсткий, болезненный для меня совет.
Носов вообще ревностно относился ко всему печатному, что выходило с курской «пропиской». Его собственная литературная планка была очень высока, и он её ни для кого не понижал. Как-то в центральной прессе прошла публикация одного из наших литераторов. Публикация не хуже прочих, а он искренне переживал за её усредненность, пригнутую обычность, будто ему лично нанесли оскорбление: - Ладно бы из Белгорода или из Орла. Но из Курска!..».
 
Недолгие рыбацкие часы
На одной из своих книг Евгений Иванович сделал такую дарст-венную надпись: «Михаилу Николаевичу Еськову – человеку, потерять которого боюсь, как самой большой беды. А потому – на дружбу, на память. Е. Носов».
Если бы такие слова Евгений Иванович сказал обо мне, то они были бы для меня дороже награждения орденом. Увы. Обо мне Евгений Иванович сказал несколько иные слова. В 1968 году на одном из семинаров после прочтения моего рассказика и последующего моего патяканья Носов наклонился к уху сидящего рядом за столом редактора журнала «Наш современник» Юрия Воробьёва и прошептал: «Простота хуже воровства». Я и заслуживал этих слов. Правда потом, через сорок лет, в 2007 году в предисловии в моей книге «Летопись детства» Михаил Николаевич Еськов написал: «Писательский дар Николая Дмитрие-вича отмечал Евгений Иванович Носов. А он в своём деле не ошибался». Это известие стало для меня почётной наградой.
Об увлечении Носова рыбалкой мы узнали от Михаила Николаевича Еськова. Потому что сам Евгений Иванович о рыбал-ке, насколько позволяет мне моя память, вроде не писал.
«Природа, рыбалка для Евгения Ивановича были святым ме-стом и святым делом. Первая моя попытка попасть с ним на рыбалку случилась в давние студенческие годы. Носов в то время работал в газете «Молодая гвардия». Сотрудник этой газеты как-то предложил вместе сходить к Евгению Ивановичу и напроситься к нему на рыбалку. «Представляешь, - толковал он мне, - какое счастье понаблюдать, как у Носова рождаются сюжеты».
Когда мы пришли, у Носовых гостили обе сестры с мужьями. Видя это, стали извиняться: попали не ко времени. Но Евгений Иванович не отпустил нас, усадил за праздничный стол. А уж когда провожал, как званых гостей, мой приятель-журналист обратился с просьбой как-нибудь взять нас с собой на рыбалку. Несмотря на сердечное благорасположение, Носов отказал:
- Чужих на рыбалку не беру.
Через несколько лет, когда мы ближе познакомились, Носов сам позвал меня стать его спутником в «...блужданиях по земле и дебрям человеческих мыслей». Тогда-то я понял, что значит «чужой» на рыбалке. Людный «толчок», каким бы уловистым он не казался, Евгений Иванович обходил стороной. Его устраивали любые прибрежные дебри и неудобья, лишь бы никто не мешал. Окружающий живой мир сам по себе, без помех, располагал к уединенным молчаливым раздумьям. И этим состоянием он очень дорожил.
Отменить рыбацкий поход могла лишь самая лютая непогодь. Побыть в воскресенье на берегу реки являлось непреложным законом. Ни болезнь, никакая горячая творческая работа помешать этому были не в силах. Естественно, когда он что-нибудь писал, по обоюдному пониманию мы не заводили посторонних разговоров. В таких случаях на берегу реки расходились в разные стороны, подолгу молчали, а если уж заводили речь то только о том, к чему он был расположен».
 
Посреди села
Большинство произведений Евгения Ивановича Носова имеют печальный или неблагополучный для героев конец. Так оно и в жизни бывает. Но один рассказ потряс меня навсегда. Сначала он назывался «Кося», потом «Холмы, холмы...». Это трагическая судьба бездомной лошади и её жеребёнка. С тех пор, как я впервые прочитал рассказ, прошло больше тридцати лет. А я и сейчас не могу успокоиться. Вот как заканчивается рассказ:
«Мир холодно сиял в морозном оцепенении. Стеклянно отсвечивали лужи на пустыре, мерцали обмёрзшие столбы и деревья, плоскости крыш, папахи сенных копнушек на задворках.
Подсвирково оледенело забылось до утренней суеты.
А за селом, за плоским его разбродом по обе стороны ручьёвой долины, неожиданно развернулись окрестные взгорья, которые, пока я шёл, не были видны за ненастной мглой, а только чувствовались по сбитому дыханию. Сейчас они походили на чьи-то седые, заиндевелые исполинские спины. Ночной мороз выбелил на них старое жнивьё, забурьяненные межи, лоскуты озими, выжал влагу и обсахарил вывороченные глыбы вспаханной земли, и всё это слилось в мёрзлую всклокоченную шерсть, покрывавшую земные горбы, стыло мерцавшие стадным скопищем в разливах лунного света. Холмы, холмы...
Где ты там, невскормленное дитя, Кося-коседёнок, один-одинёшенек в ночи, среди этих безлюдных холмов, иззябший, по-крывшийся морозной солью, мужественно и безропотно принимающий свою судьбу?..».
Невыносимо это читать.
И только совсем недавно я прочитал у Михаила Николаевича Еськова, что этот рассказ был Носовым выдуман. А побудительным мотивом для его написания стал действительный случай, происшедший в студенческие годы Михаила Николаевича Еськова. Там кто-то из пьяных парней перерезал глотку лошади из соседней деревни. И она долго лежала на дороге, пока стала разлагаться. Но рассказ Евгения Ивановича продолжает меня вол-новать и с болью переживать о кобыле и жеребёнке. Волшебная сила искусства!
 
Пристрелянная нейтралка
Михаил Николаевич Еськов пишет о том, как Евгений Иванович Носов приобщился к драматургии.
«Когда в Курском драмтеатре репетировались «Усвятские шлемоносцы», Носов принимал самое непосредственное участие в подготовке спектакля. Он с пониманием относился к неминуемым потерям: сохранить повесть в первозданном виде на сцене невозможно. Новая работа целиком поглотила Евгения Ивановича и, судя по всему, понравилась. На его глазах, с его помощью творился совершенно иной, непривычный, жанр литературы. И он загорелся желанием написать пьесу по рассказу «Красное вино Победы».
Было ясно, если он возьмётся за создание пьесы, рядовым явлением это не станет, как не стал им сам рассказ».
Очень хорошо и, главное, правильно сказал он о прозе Носова.
«С носовской прозой, как с проникновенной молитвой, желательно оставаться наедине, без посторонних мыслей пребывая под её воздействием. Письмо Евгения Ивановича самодостаточно, оно не нуждается в посредниках. Слово у Носова особого свойства. Прежде, чем подать его собеседнику или закрепить на бумаге, автор сам внимательно разглядывал его со всех сторон: прочно ли, гоже ли вообще и к месту ли придётся, не инородно ли по крови? Как встарь обожжённый певуче звенящий кирпич, этот тщательно подобранный строительный материал создаёт внутреннюю красоту и жилое естественное состояние всех его произведений».
 
Свет в окошке
Значение родного гнезда, где прошло раннее детство, для человека важно. Особенно для творческого. К сожалению, меня вывезли из сельской родительской хаты в полуторалетнем возрасте. Хату родители в 1938 году продли. А потом, 1942 году я увидел её. И запомнил. Хата высокая, просторная. Перед лицевой стороной во дворе росла высокая груша-дуля. Потом моё родное село оказалось на дне водохранилища.
Хорошо, что и Михаил Николаевич Еськов, и Евгений Иванович Носов помнили свои колыбельные жилища. Спустя годы, вспоминает Михаил Николаевич, Евгений Иванович по памяти нарисует дедову хату. «Белые-пребелые стены, жилые ухоженные окна к дороге, крашеная кровля, полого спускающаяся тропка на луг, пасущийся телёнок – мирная, напоённая солнцем и благодатью жизнь на века... Дедов дом и вживе, и здесь, на картине, ничем особо не отличался от соседского жилья. Однако ж... Именно над ним просияла «вифлеемская звезда», пометила явление Мастера русского слова. И обыкновенный дом на все годы писателя стал неиссякаемым родником для окормления души.
- Неси фотографию, и твою хату нарисую, - угадав мои мысли, предложил Евгений Иванович.
Носов был незаурядный живописец. И я обрадовался будущему подарку. А придя домой, тотчас кинулся искать необходимую карточку. Перерыв все запасы, ужаснулся. Как же могло случиться, что ни одной памятки о хате? Сам же фотографировал: родственники, друзья, хуторяне, у каждого по два уха и открыты глаза, – всё предусмотрел, а от хаты и краешек не попался... До этого момента как-то не задумывался, что для человека значит его родное гнездо».
Хату-завалюху Еськовых давно сломали. На её месте племянник построил новый дом. Автор пишет:
«Но вот же... Как ни хороши оказались построенные новые хоромы, во сне они мне ни разу не явились. А прежняя хата сни-лась часто...
И всё же фотографию мне отыскали. В какой-то их своих студенческих наездов я запечатлел хату мглистым зимним днём: еле обозначены окна, дверной проём в сенцы, раздерганная за-стреха - ни верха крыши, ни углов строения толком не видно. Евгений Иванович потом долго изучал карточку под лупой, до-пытывался, что росло справа и слева, где находилась «старая яб-лоня с осколком», где стояли печка и грубка, где располагалась божница, из какого материала стены, – словом, часа полтора-два дотошных расспросов. Я так понял, что ему как можно явственней хотелось очутиться внутри помещения и самому там обжиться.
А вскоре по телефону услышал светлую весть:
- Чего за хатой не являешься? Приезжай.
Когда принёс картину домой, мама сразу признала:
-  Наша ха-та! Господи, как живая! - и заплакала. - Муж, царство небесное, своими рученьками по брёвнышку собирал. Пе-ред самой войной...
Пока не привыкли, засыпали и просыпались с благостным чувством бесценного обретения, всякий раз, проходя мимо, останавливались перед картиной, подолгу не могли оторвать глаз.
Под серебряным светом луны покоятся сугробы, полуосыпавшийся от мороза иней на деревьях, свежие строчки следов на пушистом недавнем снегу. В глубокое небо тихо вьётся столб дыма. Время под утро, это угадывается не только по растопленной печи, но и по свету из окон, в горнице они лишь чуть-чуть осветлены, зато из теплушки проступает ярая заря, там сейчас каганец горит, и мама, должно быть, морокует у загнеты.
Но самое удивительное, что обнаружилось в картине, это магически живучий свет в окнах. Его не убивают ни солнце, ни ослепительное электричество. В вечерней сутеми он затихает последним, дотаивая бережно и долго, врезаясь в память, укорачивая ночь. И возобновляется свет в окошках пораньше самого утра – как первое и не обманное приветствие из далёкого-далёкого начала жизни».
Такое волшебство создал Евгений Иванович Носов!
 
Уже не твоё
Интересный эпизод из жизни Евгения Ивановича Носова рассказал автор – Михаил Николаевич Еськов. Об его отношении к чужому художественному произведению.
«У Евгения Ивановича дома за гостевым столом мне вот так же занетерпелось прочесть отрывок из рассказа «Петька вернулся!». Какой-нибудь час назад Евгений Иванович закончил со мной обсуждение рукописи и со своими заметками вернул её мне. Затем случились гости, и мы, как нетрудно догадаться, сели не чай пить. Ну и настал момент, когда поговорить захотелось всем и мне в том числе. Разумеется, меня распирала радость, что отдельные куски в рассказе особенно понравились Евгению Ивановичу. Вот их-то я и собирался обнародовать, полагая, раз Евгений Иванович похвалил, другим и подавно они придутся по душе.
Я читал и был доволен текстом. А то, что с самого начала, толкуя о чём-то своем, не все меня слушали, в расчёт не прини-мал. Полагался на содержание, которое должно было пронять не говоруна даже, а любого толстокожего. У каждого человека есть нервы, они ж не лужёные, обязаны воспринимать.
Говор, однако, не стихал. И когда до намеченного конца оставалось несколько строк, услышал голос Евгения Ивановича. Он тоже не выдержал, подключился к какому-то обсуждению. Всё! Продолжать чтение было бы уже глупо.
- Чего же не слушаете? - не скрывая обиды, укорил я застолье. Евгений Иванович взял на себя труд осадить мою гордыню:
- Писать надо лучше.
Я задохнулся от обиды и боли. Как же так? Эти же страницы только что считал удавшимися, и вот тебе поворот совсем в дру-гую сторону. Значит, жалел меня, когда хвалил, значит, и всё ос-тальное не годится, если эти странички плохи.
Стыдно сознаваться в содеянном, но из песни слова выкидывать не принято. В общем, вышел я на балкон, исполосовал рукопись в клочья – и на ветер. А ветер был сподручный, разметал мои обрывки и широко и далеко. В вечерней полутьме они не скоро обрели себе место на земле, ещё долго и густо мерцали в воздухе белёсыми лоскутами, словно стая не нашедших ночлега встревоженных птиц.
По дороге домой попадались мои обрывки, они так и лезли под ноги. Вначале я еще переступал через них, сам не знаю для чего их берёг, а затем стал шагать, как придётся. От этого рассказа у меня не осталось и клочка записей, как только отпечатал его на машинке, все рукописные варианты выбросил за ненадобностью. А теперь вот выброшен и машинописный текст. Ничего не поделаешь, и в науке случается, что закрывают какую-то исследовательскую тему. Видимо, пора для себя закрыть литера-турную тему и всерьёз переключиться на докторскую диссертацию. На том и остановил свои горячие размышления.
На другой день перед уходом с работы меня позвали к теле-фону.
- Миша, это Носов. Зайди ко мне.
Обычно такому приглашению я всегда радовался. В этот раз никакой радости во мне не было, потому без охоты спросил:
- Когда?
Евгений Иванович знал расписание моих занятий со студен-тами и, как правило, из института не зазывал к себе раньше вре-мени.
- Сейчас, конечно. Ты же свободен, - будто чувствуя мои колебания, он не оставлял мне иного выбора.
Встретил меня Евгений Иванович обыденно, всегда так встречал. Настороженность, ожидание ещё худшего, чем то, что случилось накануне, не покидало меня. Носов – нрава крутого, чему я неоднократно был свидетелем. Хотя мы давно считались друзьями, дружбу эту он мог прекратить в любое время, многое Носов перерубал разом и навсегда.
Но его, должно быть, не занимали подобные мысли. Остро-умно с мягким юмором он живописал вчерашнее гостевание. Со стыдом я ожидал, когда Евгений Иванович начнет рисовать и моё поведение. Но о моей выходке он не обмолвился ни словом.
Затем было чаепитие, как всегда неторопливое, обстоятельное. Надо отметить, Евгений Иванович на бегу ничего не делал. Не поспешал он никогда. И это чаепитие продолжалось тоже долго. Я терялся в догадках. Зачем он меня позвал? Чтобы вдвоём чаёк попить? Ой, ли! Чаёк, конечно, и раньше случался нередко, но он непременно сопровождал какое-нибудь дело. А что сегодня?
Ничего особенного так и не произошло. Я засобирался ухо-дить.
- Ну, ладно, - отпускал меня Евгений Иванович. - Не залегай под камень.
Это напутствие означало, чтобы из виду не пропадал надолго. «Опять залёг под камень», - всякий раз следовал упрёк, если каких-нибудь два или три дня я не бывал у него дома.
К двери Евгений Иванович принёс мне пухлую канцелярскую папку. Подумалось: «Чью-нибудь рукопись даёт почитать. Самому понравилось, радует и меня».
- Ветром разнесло далеко. Даже в парке попадались. Отдельные куски так и не нашлись, но их легко можно восстановить.
Не поняв, о чём говорит Евгений Иванович, я сунул пружи-нящую папку в подмышку.
- Да ты погляди, погляди, - требовал он. Развязав тесёмки, я распахнул папку. Господи, мой «Петька...»! Вернулся мой «Петь-ка...»!
- Вещь получилась. Теперь уже не твоё дело распоряжаться ею так, как ты распорядился, - услышал я напутствие.
Новую распечатку делал в нескольких экземплярах: обжёгшись на молоке, на воду дуешь. Евгений Иванович так скрупулёзно подклеил всё на свои места, что мне не составило большого труда вернуть в пробелы утраченные слова и части предложений.
Сохранив этот рассказ, Евгений Иванович, по сути, сберёг и последующие мои произведения, ибо без того рассказа, думается, не поднялась бы рука и на всё остальное».
 
Умел слушать, умел видеть
Одни писатели совершенствуют своё мастерство постепенно. Мне кажется такими были Чехов, Марк Твен, Леся Украинка. А, например, Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Шолохов, Макаренко, Джек Лондон, Роберт Стивенсон будто вместе с рождением стали классиками. Ко вторым я причисляю и Евгения Ивановича Носова. Я впервые его увидел в 1967 году на литературном семинаре. В свои сорок два года он уже был мудрецом во всём. И в литературе, и в жизни. Не то что тексты его произведений, а даже устная речь были исключительно правильными. Из всех синонимов он выбирал самое удачное слово. Когда мои рассказики участники семинара стали заслуженно терзать, как собака шапку, он заступился. «Ну, что мы на него напали? Видно же, что он писал на газетную потре-бу». Не потребность, а именно потребу, что ещё хуже. Что-то типа требухи.
Михаил Николаевич Еськов отмечал в Носове: «Нестандартное внимание для личности человека – редчайший дар, и Евгений Иванович им в полной мере обладал. Он умел слушать, умел ви-деть».
Его проницательность была беспредельной. Он в паре произне-сённых собеседником слов видел всего человека насквозь. «Иной раз глянешь на Евгения Ивановича, как, забыв обо всём, поглощённо он тебя слушает, и оторопь возьмёт: так ли важно то, о чём ты говоришь? И не приведи бог уклониться в лукавство, от его проникновения не скроются никакие твои потайные закоулки».
Михаил Николаевич Еськов приводит примеры, когда Евгений Иванович беспрепятственно проникал в чужую психологию. Это и случай с партийно выпрямленным институтским коллегой Михаила Николаевича Еськова, это и определение сущности двух жён Петра Георгиевича Сальникова.
«Поражает способность Евгения Ивановича неведомым образом проникать в самую сущность явления. ...На экране носов-ской души, как рентгеном высветилось что-то окончательное и важное, он с горечью осознал то, что временем, к сожалению, опровергнуто не было».
Интересно рассуждает Михаил Николаевич Еськов о таком его провидческом даре. «Большинство из нас живёт лицом назад: мы видим прошлое и чуть-чуть вблизи себя настоящее. И лишь про-рокам дано жить лицом вперёд: предвидеть будущие дни. Только-только пошли разговоры про сладкую сказочную, как палочка-выручалочка, демократию, Евгений Иванович тут же изрёк: «Ну, ребята, теперь мы будем никому не нужны». Так и вышло. Брошенными оказались не только писатели, не только вся культура народа, но и сам народ как таковой.
Носов писал о современном, но не о сиюминутном. На всей его прозе лежит печать прозорливости, пророчества...
Дело писателя: найти святой угол в человеке и для человека в остальном мире. Думается, что произведения Евгения Ивановича служат именно этому, в них столько добра и света, они исполнены в традициях великого Пушкина.
Несколько лет уже нет в живых Евгения Ивановича. Но он на постое наших душ, являясь живой частью нас самих. Будем же считать себя приёмными родителями его творчества и его памяти, имя его ни при каких условиях не отдавая забвению».
 
Фотография не для смотрин
Слово Михаилу Николаевичу Еськову об отношении Носова к болезням, врачам и больницам.
«Было время, Носова подолгу не отпускала язвенная болезнь желудка.
Ни моих и ничьих других сил не хватало отправить его в больницу.
Больницу Носов рассматривал почти как тюремную неволю, где ты в подчинении у правого и неправого; всяк, надевший белый халат, незвано тобой командует.
Но я вовсе не думал, что Носов страшился какой-либо боли. Он выносил самую каляную боль и никогда не ставил её на первое место. У другого человека от таких многолетних мук, не затихающих ни днём, ни ночью, слёзы поседели бы, а он позволял себе ещё и обыденно утверждать: «Если у меня не будет болеть, я удивлюсь», – словно был создан для терпения и в этом стоическом смирении видел естественный смысл своего бытия.
Болезнь для Евгения Ивановича камнем преткновения не явля-лась. Самоцелью его были жизнь во всех её проявлениях и творчество. А болезнь – как вериги у Божьего человека – для поддержания духа в чистоте.
Можно предположить, что Евгений Иванович в своём состоянии видел неподвластную фатальность, неизбежность, потому и не предпринимал значительных шагов для активного ле-чения.
Впрочем, не станем более домысливать, почему да отчего Носов своевременно не лечился в больнице, не прибегал к курортным возможностям, не сделал то или другое. Не сделал, значит, на то были его воля и собственный резон. Всякий человек, сказано, «скуден днями и богат скорбью».
Как я уже говорил, были периоды, когда желудок беспокоил Носова постоянно. А раза два или три в году случались и вовсе чёрные дни с изматывающей болью, которую никакими таблет-ками нельзя было «достать». В таких случаях мне приходилось делать уколы обезболивающих, спазмолитиков, чтобы хоть на время избавить его от мучений.
В один из таких дней я захватил с собой взятый у приятеля фотоаппарат, так как давно намеревался сфотографировать Носова в домашней обстановке
Наконец-то, Евгений Иванович присел, а это могло означать, что наступило затишье. Пора была уходить, дать ему возможность без помех употребить для сна успокоенные лекарствами минутки. Заниматься обстоятельным фотографированием было некстати, и я лишь один раз быстренько, почти без прикида, щёлкнул затвором. Стоял сумрачный унылый денёк, в комнате не было подсветки, о выдержке, о диафрагме и прочих необходимых премудростях прошлой чёрно-белой фотосъёмки впопыхах я не вспомнил, а без всего этого ожидать чёткий кадр было нереально.
Но чудеса всё же случаются: карточка получилась вполне пригожая по качеству. Встречаясь с Носовым каждый день, я как-то не обращал внимания на его лицо. Болел-то ведь желудок. А на фотографии... на лице хозяйничал пронзительный стылый недуг, проступив чуть ли не оголёнными нервами. Над таким лицом давно не всходило солнце. Глаза уже остановлены, уже не просят пощады. Взгляд из необжитого далека, из пустынной глубины, словно говорит: «В этом мире, кроме страдания, я не нашёл ничего».
На пробу отпечатал снимок, принес его Евгению Ивановичу. Обычно всё, что попадало в руки, он разглядывал с присущим ему пристальным вниманием. Но эту фотографию Носов почти мгновенно вернул мне:
- Никому не показывай.
Такого ответа я не ожидал. Понравилось, не понравилось – одно дело, и совсем другое – убояться своего изображения. По-нять Евгения Ивановича я смог лишь недавно, увидев собственную фотографию с таким же состоянием души. На самом деле, взглянуть на себя страшно, когда болезнь вытеснила всё, чем жил, когда ты уже в печальных калиговках для погоста.
А если самому глядеть на себя не следует, то перед другими и подавно негоже показываться страдающим и беззащитным. Вселенского горя и людской боли накопилось не меньше, чем смертоносного оружия, оттого этот мир каждым мгновением своим призрачно шаток. И отягощать его ещё и собственной немощью Носов считал себя не вправе».
 
Храм Евгения Носова
Этот раздел надо полностью отдать изложению автора – Михаила Николаевича Еськова. Кто лучше его расскажет о Но-сове?
«По отношению к себе Евгений Иванович был аскетическим человеком. Носова невозможно представить с тростью в манерной руке, с бросающимся в глаза шарфом навыпуск, с артистической бабочкой вместо галстука. Да и рутинный галстук он надевал разве что по особому случаю. Вместо всего этого предпочитал он простую незатейливую одежду в виде штормовки, свитера грубой вязки, простых походных туфель, а по погоде и болотных рези-новых сапог.
Похожая неброская простота была присуща и всему творчеству Евгения Ивановича. Закрученного сюжета, приманки, состоящей из словесных выкрутасов, откровенного оголяжа и прочих приемов панельной литературы у Носова не найти. Всё это чуждо ему. Считается, что слово является одеждой для мысли. И русское слово – эту одежду мысли – в руках держали многие бывшие и современные писатели. Но так, как это делал Евгений Иванович Носов, пожалуй, никому не удавалось. Его литературные одежды, прежде всего, национальны, отображают глубинную суть простого народа, они изящны в исполнении и скроены строго по мерке. А художественные произведения в целом оттого и признаны классическими примерами отечественной культуры. Касьян, дедушка Селиван, Копешкин и сотни других носовских героев являются, в сущности, величайшим памятником-пантеоном русскому человеку.
В прозу Евгения Носова входишь, как в православный храм. Всё в ней горней высоты, наполнено красотой земли и живших на ней людей. Прочность и великолепие его произведений-храмов побуждает к самым высоким думам. Входя в эти храмы, мы исповедуемся в своих грехах, очищаясь от скверны, обретаем просветление души, проникаемся благодарностью к нашему народу, прошедшему через неимоверные испытания.
Таланту Евгения Носова подвластен любой материал. Думалось, что изобразить вселенское горе способна лишь музыка. Но появились «Красное вино Победы», «Шопен, соната номер два» и стало ясно: на века создан литературный реквием. В этом своеобразном молебне оплаканы миллионы убиенных на полях сражений. Воистину, вначале было слово.
Бытует мнение, что большая часть культуры – это результат утраты сердца. К Евгению Носову, однако, это не приложимо. Все силы ума и души Евгения Ивановича направлены были на сотворение добра. Он оставил после себя столько духовного света, что затмить его не удастся никаким попыткам из стана панельной культуры.
 
XX. Мысли о Шукшине
В этой короткой главе тоже слово предоставлено только Ми-хаилу Николаевичу Еськову – лауреату литературной премии имени Василия Макаровича Шукшина.
Оценка Михаила Еськова литературного творчества писателя Василия Шукшина, на мой взгляд, очень важна для читателя.
«Время Шукшина пришлось, когда в советской литературе ярко светились имена выдающихся писателей. Одни «деревен-щики» чего стоили: классик на классике. Казалось бы, кто и что ещё? И вдруг проза Шукшина. Это была не только превосходная литература, но сама неподдельная жизнь. Писал он будто о родных людях, кого и мы, читатели, хорошо узнавали, тоже по-родственному любили искренне. Да и сам Василий Макарович воспринимался как старший брат, наш защитник, самый, что ни на есть народный писатель, «в доску» свой человек. И каким же без Шукшина тусклым был бы этот мир!
Ступив на божественно удивительную алтайскую землю, проникаешься чувством единения человека и природы, их обоюдного взаимосбережения. И начинаешь понимать: ни в каком другом месте, а именно здесь и только здесь мог возгореться благодатный огонь творца Шукшина во славу исконно русского искусства». 

Николай Балабай


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"