На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

История  
Версия для печати

Переселенцы

Путевые заметки (продолжение)

ВЕЛИКОРОССЫ

Самая драгоценная черта великоросса — это правдивость перед самим собой. Из этого не следует, чтобы он был добро­детелен и нравственен. Напротив, нигде в русском царстве не попадаются такие негодяи, как среди великороссов. Но и пос­ледний из негодяев не лукавит перед собой, не надевает личи­ны; очень часто, под влиянием ли хмеля, или в минуты хандры, или от угрызений совести, негодяй и перед собой и перед дру­гими без виляний называет себя негодяем, или сокрушается и хоть на время становится лучше, или впадает в ожесточение, делается «отчаянным» и таким и сам себя понимает. Велико­росс всегда знает, что он делает, хорошее или худое, и во вся­кую минуту может дать себе настоящую цену. Мало того, он чутко и тонко отличает зло от добра, нравственное от без­нравственного. Последний негодяй как-то двоится. Один чело­век — настоящий, созданный по образу и подобию Божию; другой — негодяй. Последний одолел первого, но не сделал его своим союзником, помощником и укрывателем, и действует один, без маски, с грубой бесстыжестью, которая не допустит вас ошибиться в оценке человека. Добро и зло резко разграни­чены, не смешиваются, и поэтому в великороссе добро не пач­кается злом, не получаются те противные «тепловатые» люди, которых так много в высших классах и среди других племен. Даже лжет великоросс правдиво, лжет не активно, а пассивно: умалчивает, упорно запирается, отзывается незнанием, и ни­когда не начнет сочинять длинные хитро сплетенные, лживые истории, как это непременно сделает малороссийский плут, или даже иной раз и честный хохол. «Дьяволить», — это, по убеж­дению кацапа, дозволено только бабам. Великорусский него­дяй дерзок, резок, смел разбойничьего пошиба. С неправдой он обращается как с топором и лезет на вас прямо, выпучив отчаянные глаза, норовя угодить обухом по темени, или остри­ем в висок. Неправда малоросса — это нож в рукаве. «По­смотрите, будьте ласковы, как наверху на дереве соловейко песни спивает, Бога славит». Вы подняли голову вверх, а он вас по горлу ножичком — чик!

Правдив и искренен и праведный великоросс. Если ему уда­лось отделаться от злого двойника, то от последнего не остает­ся и воспоминаний, именно потому, что злой и хороший не сме­шивались и жили отдельно. Хороший великоросс никогда не важничает тем, что он хороший, никогда не любуется собой и не заглядывает в глаза другим в ожидании похвалы и удивле­ния. Он прост и скромен; он знает, что добро — это настоящее то, что должно быть, чего должно требовать от всякого христи­анского человека; а зло — дело нечистой силы, вещь безбож­ная, запрещенная и для души прямо пагубная.

Эта правдивость перед самим собой, искренность, недове­рие к компромиссам и условностям, это не смешение добра и зла и чуткое различение одного от другого составляют не толь­ко основное качество великорусского племени, но в этом его сила, его путеводная звезда. Пусть племя некультурно, в неко­торых местностях необъятной страны дико; но раз в нем живет чувство правды и добра, оно уже сильно, не погибнет, не упадет до ничтожества. Пусть пьяная и жадная распущенность, как повальная болезнь, свирепствует в стране, но раз она сознается самим народом, раз он не идет на сделки с совестью, он не упадет окончательно.

Смелая правдивость великоросса, заметная в простонаро­дье, совершенно несомненна в художественных произведениях нашей литературы; несомненна и всеми признана. Никто не станет спорить против того, что граф Толстой и Достоевский дали настоящие откровения в области психологии, что они рас­крыли много явлений душевного мира, что тогда как до них эти явления только с внешней стороны описывались. И этим наша литература обязана своему народу, который никогда не лжет перед самим собой, который никогда не отворачивается от сво­ей совести, никогда ее не балует и бесстрашно заглядывает в самые сокровенные тайники своей души. Так же смело и прав­диво заглянули в них и нашли великие писатели и вынесли отту­да сокровища ее тайн. Кто так смел и так силен, тот падает временно, а заблудиться без надежды найти настоящую дорогу не может, потому что перед ним всегда есть путеводная звезда — правдивость и правдолюбие. Если народ так много заслужил в области художественного слова, то нет причины не допустить возможности таких заслуг и в других областях мысли и чувства. Секрет силы великоросса в том, что в нем жив кантовский «ка­тегорический императив».

Героев-дельцов из великороссов в переселенческой конторе не видно. Кацап, если он делец, так уж сиротой прикидываться не станет: как бы сам кого не осиротил. Разбогатев, он выхо­дит в купцы и с крестьянским банком возиться не станет, пото­му что он сам крестьянский банк. Богатые мужики тоже не просят помощи: сами все разузнают и обделают. Мелкие него­дяи и попрошайки, раз убедившись, что от конторы много не попользуешься, оставляют ее в покое и начинают нищенство­вать и воровать по улицам. Этакого народа по всем городам, лежащим на переселенческих пунктах, сотни и тысячи; из их среды рекрутируются кадры босяков, шарлатанов, жуликов, горчишников и прочих мелких мошенников и тунеядцев. Чаще всего из героев в конторе показываются праведники и подвиж­ники. Праведники люди пассивные: просто живут праведно, зла никому не делают, за зло, им причиненное, не мстят. Под­вижники деятельны и чаще всего в роли доверенных от мира, защитниками общественных интересов. Праведник праведен безусловно, по сущности своей натуры: мухи обидеть не в со­стоянии. Подвижники иной раз бывают из таких, что не только муха, но и хороший верблюд должен держать ухо востро, но подвижник стоит за дело, которое считает святым, а потому на время своего подвига отрекается от нечистой силы и своего злого двойника и действует так, как ему указывает двойник добрый. Положим, в какой-нибудь Буранной области, в неисповеди­мых пустырях, где среди сыпучих песков лишь изредка попада­ются оазисы земли, способной к обработке, где вместо уездов какие-то мудреные подприставства и подучастки, где нет го­родов, а какие-то кордоны, пункты и маяки, где нет людей, а взамен бродят по песку неизвестные халатники неизвестной расы и неведомой религии, живущие в кибитках, в виде каст­рюль, и ездящие на верблюдах, в виде огромных чайников на четырех ногах, — в этой-то привлекательной сторонке заве­лась тысяча-другая переселенцев из православной Руси. От­крыты они были совершенно случайно местным подучастковым начальником. Правда, о переселенческих поселках должен был знать и донести местный аульный старшина, но он большую часть года кочует со своими верблюдами, овцами и женами на горном хребте У-хи, в пределах Китайской империи. Таким образом, подучастковому принадлежит честь первого открытия переселенцев, и он тогда же донес, что на реке Каратае, теку­щей из одних песков в другие, весной — взад, а осенью — вперед, но на половине своего течения расширяющийся до трех аршин с четвертью, им было найдено около пяти поселков, на­селенных «иногородними», уроженцами разных губерний внутренней России. «Иногородние» показали, что они арендуют землю у туземцев, но так ли это, и есть ли у них арендные кон­тракты — неизвестно, ибо туземцы в то время отбыли на летовки в китайские горы У-хи, куда аульный старшина увез вме­сте с собой канцелярию и печать. Паспорты у иногородних ока­зались все просроченными, от одного до двадцати пяти лет и более. От переписи иногородние уклонились под предлогом полевых работ, но экономический их быт оказался удовлетво­рительным. Хотя дома по большей части — землянки, глино­битные или из воздушного кирпича, но в скоте недостатка нет, а также найдены большие запасы проса. Церквей и часовен в поселках не имеется, но кабаков — до двенадцати, причем все документы на право торговли оказались в порядке.

Получив это донесение, управление Буранной области пред­писало подучастковому немедленно снестись с аульным стар­шиной Мухамедяном Мухамедямаловым, и истребовать от него подлинные контракты для проверки и утверждения. Почта из «пункта», где находится управление, до «кордона», где прожи­вает подучастковый, идет полтора месяца. Подучастковый тот­час же отправил аульному старшине приказание немедленно исполнить предписание управления, но старшина в то время снова оказался кочующим на хребте У-хи. Прошло шесть месяцев. По прошествии этого срока подучастковый послал стар­шине строжайшее подтверждение своего предписания, но от­вета снова не получил, так как старшина отлучился в афганские пределы для покупки кухонного котла, ножниц для стрижки овец и ситца на одеяло, каковые товары, будучи поставляемы в аф­ганские пределы английскими торговцами, как известно, зна­чительно дешевле фабрикантом не только московского, но и лодзинского промышленных районов. Вскоре после этого под­участковый сменился, и дело заглохло бы совсем, если бы через пять лет не изменился состав областного управления, и новое начальство, перебирая старые дела, снова не возбудило вопроса об «иногородних». Аульный старшина был наконец разыс­кан, и от него получен ответ, из которого оказалось, что иного­родние поселились на реке Каратае самовольно, никаких кон­трактов не делали, и его, старшину, потребовавшего объясне­ний, прогнали за неимением в степной местности дубья, сняты­ми с ног сапогами. Промедление же свое в ответе и недонесе­ние о поселении на р. Каратае иногородних старшина оправ­дывал тем, что на хребте У-хи коренное население было выре­зано китайскими регулярными войсками для получения фура­жа, а потому по случаю открывшегося простора в пастбищах он, старшина, со своим аулом нашли более выгодным оставать­ся на хребте У-хи, не возвращаясь на р. Каратай. Ныне же население на хребте У-хи вновь размножилось, в урочище при реке Каратае снова явилась для аула необходимость, и он, стар­шина, покорнейше просит самовольно поселившихся иногород­них выдворить. Аульному старшине ответили, что его ходатай­ство уважено, и иногородние будут выдворены. Но написать — одно, а сделать — другое. Расстояния в Буранной области счи­таются сотнями и тысячами верст. На всю область, величиной с Автрийскую империю, имеется две сотни солдат да пяток стражников. Дело затянулось — и на сцене появляется под­вижник, доверенный каратайских поселков, симбирский мужик Евстафий Шалохин.

Приглядывались ли вы когда-нибудь к медведям в зоологи­ческом саду? Если да, то вас наверно поразило несоответствие между шкурой и самим медведем, в эту шкуру зашитым. Шку­ра неуклюжа, космата, брюхата, неповоротлива, но в ней сидит акробат по ловкости и гимнаст по силе. Вглядитесь присталь­ней, и вы заметите, как внутри своей шубы этот акробат и гим­наст движется, и как мало шуба ему мешает, как он ловко под­хватывает орехи, которые ему кидают, и как быстро лазит на шесты и столбы своей клетки. Такой же медвежонок и Евста­фий Шалохин.

Шалохин входит. Небольшой, коренастый, с короткими ру­ками и ногами. Большая голова на короткой шее вся обросла волосами. Много волос на голове, но еще больше в бороде, в усах и на бровях. Прямо медведь.

– Здравствуй.

– Здравствуйте.

Медвежонок заговорил, и у него блеснули великолепные зубы, а из-под седеющих, словно запачканных сметаной усов, показались еще совсем молодые и свежие губы.

– Что скажешь?

– Ох, ваше благородие, уж и не знаю, как и говорить-то!

Молодец! Молодец медвежонок! Какой славный голос! Не­противный, нервический интеллигентный тенорок, а тенор ес­тественный, без дрожи, с выражением здорового чувства. Как он выразительно охнул, развел руками и откинулся назад! И как потом, после артистической паузы, отчетливо, как будто колеблясь и сдерживая себя, но в то же время как будто подчи­няясь внутренней необходимости излить свое горе, произнес он следующую затем фразу. И медвежонок не врет, он искрен­не таков.

– В чем же дело?

– Да вот в чем: смерть нам приходит!

Да, медвежонок не врет. Произнося последние слова, он вдруг побледнел, даже губы побледнели, а в больших голубых глазах, которые тоже неожиданно показались из-под бровей, ясно мож­но было прочесть ту усталость, которую причиняет внезапное сознание неминуемой беды.

– Кто ты такой?

– Шалохин. Каратайский новоселов доверенный. Старики послали.

– Слышал.

– Коли слышали, стало быть, знаете.

– Знаю. Выселят вас.

– О Господи!

– Поселились самовольно.

– Д-ды што ж врать-то!.. Самовольно.

– Аульного старшину сапогами прогнали.

– Не мы прогнали! Ребята молодые, черти, озорники! Он это на верблюде от нас съезжает, совсем было уехал, а они, черти, из кабака...

– Ну, вот видишь!

  – Да ведь мы их за то били.

– Били, да поздно. Участковому переписываться не дава­лись.

– Ох!

– То-то: ох! Поспортов ни у кого нет.

– Нету.

– Ну, и выселят вас.

Шалохин некоторое время молчит, опустивши голову. По­том, в видимом волнении (очевидно, он приступает к самому главному), он начинает говорить. Говорит он тихо, не спеша, убедительно, точно молитву читает.

– Ваше высокоблагородие, я от вас ничего не потаю, только уж вы наставьте на разум. Измаялись мы. И так думаем, и этак прикинем, все одно смерть выходит. Действительно, мы самовольные. Ну, прегрешили, однако, неужели нам прощения не будет?! Куда нам теперь на старину идти? На старине-то наше место пусто, а тут у меня семнадцать лошадей, да три вер­блюда, да дом, да две коровы. Сами знаете, лошади теперь пять целковых цена. Что ее продавать! А домой не поведешь: полто­ры тысячи верст... Теперь, сеять не велят. Чем же я зиму про­живу? Халатники-то наши сегодня тута, завтра в Индею ушли, им везде хлеб. Помрут они что ли без Каратая?! А нам смерть!

– Да ведь земля ихняя.

– А нам зарез!

– Вы у них самовольно захватили.

— Нас полторы тысячи душ! Крещеных!

— Ничего не выйдет.

— А если господину министру?

— Оставь это дело.

— А если к...

— Не смею между вами становиться, но мой совет: оставь.

— Не оставлю, ваше высокоблагородие!

Шалохин умолкает. Он молчит, но вся его фигура спокойно, но непоколебимо упорная, говорит, что он действительно не ос­тавит. Но в этом упорстве нет ничего нелепого, деревянного. Нет, Шалохин сознательный подвижник. Пьянство, плутни, грубости участковому, битье сапогом аульного забыты, отрину­ты. Нет прежнего Шалохина, суетного мирского человека: те­перь Шалохин — подвижник. Шалохин стоит за других, за правду, как он ее понимает; он просит за ближних, быть может, и грешных; он искупает их грехи, он вымаливает им прощение. И весь Шалохин так и светится подвигом, на который он себя обрек. Его речь стала правдивой, его манеры благородны — не заносчивы, но и не принижены. Он не пьет. Он не утаит ни одной копейки из денег, которые ему дал мир на ходатайство. Он мало ест, спит не на постоялых дворах, а на выгоне, чтобы не истратить лишнего. И этот медвежонок так действует на вас, что вы, точно загипнотизированный, забываете все его гре­хи, помните только одно: что им всем зарез, — и начинаете помогать ему.

Вот чем он берет, этот великоросс, этот медведь, — вели­кой искренностью и правдивостью. Правда, эти искренность и правдивость появляются порывами, но они необыкновенно силь­ны и, кроме того, они достаточно продолжительны, чтобы не остаться без результатов. Много существует объяснений того, чем создалось русское царство и его сила. Одни приплясыва­ют, это особенно доброкачественным идеалам русского народа; другие — мудрости его правителей, собирателей Руси; третьи — рабскому послушанию народа, представлявшему собой стено­битную машину, разрушившую немало соседних художествен­ных зданий. Что до идеалов, то они вечны, и каких-нибудь спе­циально русских идеалов нет. Мудрость правителей бессиль­на, если ей не поможет мудрость управляемых. Что до рабских свойств русского народа, то какой же он раб? Разве Шалохин раб? Взгляните только на него: это подвижник, а не раб. В прав­дивости сила этого народа. В повседневном быту ложь торже­ствует у нас слишком полно, но в важные минуты личной и на­родной жизни царит еще неподкупленная совесть; она выходит победительницей и вслед за собой ведет своего союзника и три­умфатора, Россию. Россия существует — и чем иным объяс­нить ее существование? Этим она живет, это ее родило, но впе­ред этим одним не проживешь: международная жизнь, в кото­рую все больше и больше втягивается Россия, слишком ослож­нилась. Что годится в Буранной области на реке Каратае, то недостаточно на низовьях Днепра и Днестра, на Висле, на Шпре, на Дунае. Тут одного «категорического императива» недостаточно, и кроме него нужна еще культура, без которой нас забьют.

«Не оставлю», — сказал Шалохин и действительно не ос­тавил. Месяцы продолжалось его подвижничество, но он не от­ступал. Он худел, бледнел, его глаза западали глубже, веки опус­кались все ниже, но Шалохин не оставлял. Дело его доверите­лей осложнялось, ухудшалось, но Шалохин ни разу не поколе­бался под принятой на себя нелегкой ношей. Сначала какая-то каратайская баба оскорбила участкового — Шалохин доказал, что баба была беременна и действовала в исступлении ума. Потом иногородние оказали сопротивление при отправке их по этапу на родину — Шалохин вымаливал им прощение за со­противление и отсрочку в выдворении. Наконец, среди иного­родних, которые ничего не сеяли, открылся голод — и тут уж Шалохин показал себя всего и, что почти невероятно, добился для своих доверителей ссуды на продовольствие — «способия». Мало того, ссуды были даны «до урожая будущего года», а так как выдворение поселенцев «без потрясения их экономическо­ го быта» произведено быть не могло, а, следовательно, не было надежды на возврат ссуды, то халатникам Каратайской волос­ти было «предложено» заключить с иногородними арендный контракт. Многое претерпел и одолел Шалохин — и поста­ вил-таки на своем. Я не влюблен в Шалохина, не окружаю его ореолом безусловной добродетели, но не могу не любоваться им в период его подвижничества и не назвать его молодцом.

Если подвижники представляют собой завоевательную силу великоросса, то праведники — сила притягивающая. Правед­ ник не действует, он только праведно существует — и все-таки неотразимо симпатичен. В большинстве праведники с виду как будто дураковаты, точь-в-точь дядя Аким во «Власти тьмы», но если к ним приглядеться поближе, кажущаяся дурковатость оказывается идеальным простосердечием: не только обмануть, но даже польстить, даже быть любезным он не может. Душа у него чистая, а чистота проста и несложна. Потому просты его речи, несложны его мысли, фразы коротки, слова немудрены. Он сам несложен, и все мало-мальски более сложное — лю­ безность, лесть, обман, хитросплетение мысли или чувства — он не понимает.

Перед нами маленькая-премаленькая худая старушка. Лет ей много, но она держится прямо, как девочка. Лицо у нее кро­хотное, все в морщинках, но свежее. В маленьких высохших ручках маленький платок, свернутый в комок. Ситцевая старая юбчонка совсем чистая. Также чиста купавейка, вся покрытая аккуратно пригнанными заплатами. На голове темный платок. Старушка стоит, мнет в руках платок, видимо от волненья за­ бавно поднимает плечи и смотрит прямо на вас наивными, как у ребенка или как у испуганного щенка, чистыми синенькими глазками.

— Ты, бабушка, что посматриваешь?

— Я — Данилова, родимый. Данилова я, Агафья Данило­ ва, Данилова.

— Что же тебе надобно?

Старушка вдруг всхлипывает и ловит пару слезинок на ко­ мочек платка.

— Голубчик ты мой, что же я есть-то теперь буду!

— А что до сих пор ела, бабушка.

Старушка делается серьезной. Она приводит в порядок гла­за, нос и рот и деловитым тоном начинает:

— Вот что я ела, родимый. Ничего я есть не могу. Сейчас под ложечкой жечь начинает. Так я, голубчик, чаек пью. Да, тепленький! Чаек пью и булочку белую в день потребляю. Это летом-то. А зимой, голубчик, у меня задышка делается. Так я на печке лежу. Я, голубчик, на квартире-то даром живу. Спа­ сибо, хозяева хорошие люди, совсем хорошие! Живи, говорят, за ребенком посмотри, постирай когда что. Вот, я зимой и лежу на печке. Так зимой мне одной булочки на три дня хватает...

Старушка вдруг останавливается и опять всхлипывает.

— Как же я теперь зимовать-то буду! — говорит она.

— Опять на печке.

— На печке-то на печке, да булочки как?

— А прежде как было?

Старушка снова успокаивается и опять становится деловой.

— Ну, значит, я тебе не все, родимый, рассказала. Уж ты прости меня. Лет-то мне много, всего и не соображу. Я руба­ шечки крашу, фуксином. Ишь, руки-то мои!..

Старушка протягивает вперед руки, которые оказываются выкрашенными в ярко-красный цвет.

—   Видишь, не вру, крашу... Знаешь, как я делаю? Пойду на толкучку и куплю рубашечку, старую, белую. Потом ее вы­ чиню. Вычиню не то чтобы кое-как, а аккуратно, крепко. А потом ее фуксином выкрашу, и опять на толкучку снесу.

Старушка останавливается и мечтательно смотрит в про­странство.

—   Иной раз на рубашечке заработаю... пятачок! — гово­рит она то, о чем только что мечтала.

—   Что ты!

—   Право, иной раз пятачок!.. Вот и были заработки. А те­перь год-то голодный. А я и не пойми того. Да и пойди на тол­кучку, да и купи рубашечек на восемьдесят пять копеечек. Все продают, все продают! Ну, вычинила их, выкрасила, еще один­надцать копеек истратила. Вынесла на толкучку, — Господи Иисусе Христе, никому не надо!.. А другие-то торговки моло­дые, да голоса у них громкие, да сильные такие! Затолкали меня, оглушили; какой и был покупатель, от меня оттерли... Так я и капитала своего решилась! — произносит старушка, в ужасе не вдыхая, а вдыхая в себя слова, и бессильно ударяет ручками по старенькой юбчонке.

—   И велик был капитал?

—   Рублик! — втягивает в себя старушка, и помолчав, дело вито продолжает: — Прежде я богаче была. Франтить не фран­чу, подсолнухов не грызу, ну и накопилось. Сарафанчиков было шесть! Косыночки были! Чулков дюжина! Два сундучка! Самоварчик бы-ил!

—   Хороший?

—   Славный, родимый, самоварчик... Да погорела я.

—   Давно?

—   Десятый год, в большой пожар. Я на толкучке была. Прибегаю — горит квартира. Забилось мое сердце. Хоть бы самоварчик, думаю...

Старуха начинает говорить отрывисто: видно, что при од­ном воспоминании о гибели самоварчика у нее бьется сердце и пресекается дыхание.

— Хоть бы самоварчик!.. Не помню себя, в огонь лезу... И вдруг это бранместир здешний, как великан большой!.. И вдруг как крикнет!.. И, знаешь, в кулак меня как зажмет!.. Да как бросит!.. Говорят, из огня выхватил, пинжак себе спа­лил…

Долго еще рассказывала старушка про свое былое богатство, про теперешнюю нищету, про свои надежды и опасения, долго ее слушали и, наконец, направили куда следует, за пособием.

Прошел месяц, и старушка снова входит в контору, но на этот раз довольная, спокойная, сияющая радостью. В руках перед собой, торжественно и бережно, она несет что-то завер­нутое в ветхую, но безукоризненно чистую, белую тряпочку.

—   Як тебе, родименький, похвастаться пришла! — говорит она, и лукавая улыбка шевелит и морщит ее губы.

—   Чем?

—   Погоди!.. И спасибо тебе сказать.

Старушка кладет свою ношу на стол и развертывает ее. Она оказывается куском пшеничного хлеба.

— Что это?

— Способие получила! Хлебец! Вот он, хлебец-батюшка! Как ты мне написал бумагу, так сейчас и дали, и всю зиму бу­дут давать. А теперь... — старушка, не спуская глаз с дорогого ей хлеба, кланяется в землю и поднимается. — А теперь, сыночек, поклон тебе земной за то, что жива буду. А жива буду, за тебя молиться буду. И за тебя! — обращается она к письмо­ водителю. — И за тебя! — говорит она рассыльному. — И за вас, добрые люди! — кивает она головой толпе мужиков: нем­цев, малороссов, великороссов, чувашей, мордвин, башкир.

И больше ни слова. Улыбается как будто лукаво, завертыва­ет хлеб, и не торопясь, мелкими шажками уходит. Переселен­ческая контора несколько мгновений молчит, но у всех, от баш­кир до немцев, на душе хорошо. Потом, перед тем как загово­рить, все прокашливаются, а когда начинают говорить, то дела­ют вид, что ничего особенного не случилось, — верный знак, что что-то особенное произошло.

Старушка напоминает птицу. Маленькая, добрая, говорли­вая. И ест по-птичьи, булочку в три дня. Ни трагедии в ней, ни драмы, если не считать «самоварчика», который она вечно бу­дет оплакивать. Гораздо серьезней старик Григорий Трифонов. Он приходит в половине августа. Небольшой, широкоплечий, волосы не седы, но стали матовыми от лет. Кость могучая, но тело болезненное. Красивое овальное лицо, с большими серы­ми усталыми глазами и правильным выгнутым носом, желтова­то и сплошь покрыто сеткой мельчайших морщин. Но ни уста­лость в глазах, ни широкая кость, ни гордый очерк носа не ме­шают общему впечатлению доброты и чистоты. В чем она вы­ражается, не определишь, а так как-то он стоит добро, дышит мирно, слушает честно и еще честней говорит. Он не ласков, как старушка, а тих. Он не забавен, а покорно скорбен. Конечно, обычный вопрос:

— Что скажешь?

— Пришел поспрошать тебя.

— Насчет чего?

— Насчет того, не прокормишь ли меня зимой?

— А сам не прокормишься?

— Думал я, да не одолею: семья!

— Семья и прокормит. Много вас?

— Много: старуха да девок три.

— А сыновей нет?

— Были, — лицо старика исказилось, точно у него дернуло зуб, и он тише прибавляет: — Пахари бы теперь были, да в запрошлом году горячкой померли, — вслед за тем он оправляется и продолжает: — Старуха хворая, девки малые. Не они меня кормят, а я их. Вот ты и рассуди...

— Ну, ладно, квартиру я тебе дам, но не теперь. Покуда в поле работа есть, ты работай.

— Буду. Ты не думай: я не люблю так-то жировать; я работу люблю. Я об том только, как бы мне с семейством не помереть.

— К зиме и приходи. Только насчет пропитания я тебе обе­щать не могу.

— Ты не обещай, а сообрази. Если здесь работу найду, — не думай, зря докучать не стану. А не найду, ты сообрази. Я к тебе после Покрова приду, после Покрова по селам работы нету.

— Ладно, тогда и сообразим.

Трифонов сдержал слово: пришел после Покрова, в полови­не октября. Он стал еще желтее, морщинки стали как будто еще глубже. Стоит он еще добрее, но его как будто покачивает, а глаза закатываются.

— Дедушка, ты никак нездоров?

— А?

— Нездоров ты, что ли?

— Нет... здоров, — с усилием отвечает он.

— Что же ты будто на ногах нетверд?

— Замаялся маненько... Назябся, путем шодши. Старик покачнулся и протянул вперед свои великолепные

рабочие руки, могучие, широкие. Но страшно было на них взгля­нуть: ладони и сгибы пальцев покрыты были глубокими, крова­выми трещинами.

—   Это от холоду, милый, бывает, — пояснил он, — до тре­тьеводни картошку копал. Земля-то, знаешь, холодная, ветер... А я работу люблю, я не так-то... Да полета верст сюда шли... Да снежку Господь послал... К урожаю бы!..

Он опять покачнулся.

—   Ступай, дедушка, на квартиру.

— Со старухой?

— Да.

— С девчонками?

— С ними.

— Ну... Что еще-то?.. Да, насчет пищи сообразил?

— Сообразил.

— Ну... вот и ладно...

Владимир Дедлов


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"