На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Славянское братство  
Версия для печати

Философ на руинах Вавилона. Часть 2

Страницы жития Святого равноапостольного Кирилла

Продолжение. Начало здесь.

 

Св. равноап. Кирилл и Мефодий Поздней осенью или в начале зимы 860 года, пять лет спустя после своей Багдадской миссии, Константин Философ предпринимает еще одну поездку на Восток, но теперь вместе со старшим братом Мефодием. Конечная цель их странствия – Хазарский каганат, где Философу предстоит еще один диспут, на сей раз не только с мусульманскими, но заодно и с иудейскими теологами. Этой темы касаться мы пока не станем. Она заслуживает особого и подробного разговора.

Однако, получилось так, что местом промежуточной стоянки на долгом и небезопасном пути оказался древний греческий портовый полис Херсонес (на окраине современного Севастополя). Этот Херсонес или Корсунь, как привычней было древнерусскому слуху, приготовил для братьев столько неожиданных встреч и откровений, что, если не предупредить заранее, у незакаленного читателя от их пестрого и обильного напора может закружиться голова. Она ведь не только от морской качки, не только от избытка вина или от лестных слов, или от нежных прикасаний способна кружиться, но, к примеру, и при встрече с таинственными письменами и теми загадочными людьми, которые эти письмена носят по белу свету в своих заветных сумах и цепким взглядом высматривают в толпе того, кто способен по достоинству оценить их ношу и не страдает головокружениями.

Квадратное письмо. В рассказе о корсунских встречах и откровениях мы будем следовать, как и прежде за автором «Жития Константина-Кирилла». А он сообщает, не вдаваясь в подробности, что по прибытии на место Константин занялся изучением еврейского языка (речи и письма), «переведя восемь частей грамматики», и что эти занятия еще более укрепили его в своих познаниях.

Между тем, подробности очень бы здесь не помешали. Дело в том, что другое житие Константина-Кирилла, «краткое» или «проложное», помещаемое в древнерусском «Прологе» от 14 февраля, сообщает следующее: «И четырьми языки философии научився: еллински, римски, сирски, жидовски». Причем, из контекста этого сообщения понятно, что речь идет еще о годах его учения в Константинополе. В перечне четырех базовых языков, которые преподавались молодым людям в высшем учебном заведении Византийской империи, нам пока не очень понятно место и роль сирийского. Что до еврейского языка, то он, в отличие от родного греческого и от латыни, давался ученикам, конечно же, трудней, поскольку принадлежал к семитской языковой семье. Еврейское письмо читалось не слева направо, как привычно глазу эллина, ромея, а наоборот, справа налево, как и письмо арабское. Не просто давалось и постижение еврейского алфавита, с его так называемым квадратным письмом. Этот алфавит лишен самостоятельных букв для гласных звуков, что составляет дополнительную трудность для новичка при чтении. Можно подумать, книжники иудейские намеренно громоздили камни и кирпичики своих букв, чтобы нигде не протекла живительная влага гласных звуков и чтобы любопытствующий чужак не разобрал истинный, потаенный смысл речи.

Философ, как видим, зазимовав в Корсуни, первым делом принялся за эти кирпичики и квадратно обтесанные камешки еврейского письма. Значит, спешил усовершенствовать себя в его тайнах и секретиках, потому что диспут в Хазарии, сразу и с иудейскими книжниками, и с последователями Корана, обещал быть много сложнее багдадских споров.

Можно догадываться, тогдашние хазарские купцы, обитавшие в многоязыком портовом Херсонесе, не отставали от здешних ромеев в стремлении увековечить свои имена на могильных камнях. Ходи и читай, напитывайся скрытными смыслами, проступающими из буквенных щелок. Вот ящерка выползла погреться на скупом полуденном солнце таврического декабря. Самая прилежная посетительница и читательница здешних надгробий шевелит сухим язычком, будто и ей невмоготу постичь до конца тайнопись, лишенную влаги гласных звуков.

Все же удивительно, как далеко разнесло ветрами по всем концам света иудейские семена! Или это их вездесущие – в замысле Бога, или – в хотении самих семян?

В любой синагоге мира раввины раскатывают и скатывают шуршащие свитки, но попробуй, если ты не из их круга, различи, в каком свитке Тора, она же Закон, в каком Танах, и в каком Талмуд. Достоверно одно: ни в одном из этих свитков не найти христианской Библии, даже Ветхого Завета, потому что иудаизм отвергает не только Христа, но и ожидание Христа. Квадратно-каменной сплошной кладкой своего алфавита иудаизм будто отгородился от Христа, от всего христианского света.

Ограда так непроницаема, что этот свет не знает до сих пор даже законов, по которым строится иудейская письменность. Что же такое, право: язык существует, Библия уже сколько веков, как переведена на греческий, а потом и на латынь, а окружающему миру неизвестны грамматические законы языка, с которого осуществлены переводы? Ну да, понятно: греческую Библию, Септуагинту, переводили-то сами иудеи, всего семьдесят толковников, и каждый из них, наверняка, знал законы, по которым строится речь эллинская, знал греческую грамматику. Иначе бы и перевести невозможно - без ошибок на каждом шагу, в каждом стихе.

Но вот их собственная грамматика греческому миру неведома. Каковы все-таки законы письма, объясняющего Закон?

Всеми этими вопросами и недоумениями мы вправе, кажется, дополнить скупые строки житийного сообщения о Философе, занятом описанием «восьми частей» еврейской грамматики. Но тогда тут же потребует объяснения и качество его труда: сам составлял, на собственный страх и риск, еврейскую грамматику или п е р е в о д и л ее с какого-то готового источника? Ведь именно на последнем, то есть, на переводе («переведя восемь частей грамматики») настаивает агиограф.

Принято считать, что к тому времени, когда братья прибыли в Херсонес, в еврейском мире еще не существовало грамматического описания собственного книжного языка и что самое старое из таких описаний появилось несколькими десятилетиями позднее, на рубеже 1Х и Х веков. С какого же оригинала делал свой перевод Константин? Тут возможно сразу три ответа: или под рукой у него оказалась неведомая современным ученым рукопись – предшественница «самой старой» грамматики; или агиограф неточен, и Константин не переводил, а создавал собственный труд; или перед нами другого рода неточность автора жития, и рассказ о занятиях Константина еврейским языком слишком грубо состыкован в тексте с вполне самостоятельным сообщением о том, что он занят составлением некоей грамматики в «восьми частях», (по типу тогдашних греческих восьмичастных грамматик), но предназначенной не для еврейского, не для греческого, а для какого-то еще языка Но на этом слегка кружащем голову распутьи пока остановимся, потому что нас поджидает следующий, не менее трудный для разъяснения эпизод корсунской зимы 860-го, который, к счастью, поможет кое-что прояснить в предшествующей, оставляемой на время неразберихе.

Самарянские книги. Итак, сразу же за рассказом о занятиях Философа еврейским языком в житии следует сообщение о неком безымянном самарянине, жителе Херсонеса, который захаживал к братьям, вел с ними беседы и даже принес однажды напоказ свои самарянские книги. Выпросив у него эти книги, «Философ затворился в доме и отдался молитве». Прошло короткое время, и, «приняв знание от Бога», он начал читать по книгам безошибочно. Изумленный самарянин, услышав чтение, воскликнул: «Воистину те, кто веруют во Христа, и Дух Святой, скоро благодать обретают». После этого события крестился сын самарянина, а за ним и сам владелец книг.

Житийный текст вроде бы подсказывает: Константин впервые в жизни встретился с живым самарянином, впервые читал самарянские книги. Но о библейской Самарии и самарянах ему было известно достаточно, чтобы при первом знакомстве подивиться: какие такие торговые виды или иного рода приключения завлекли его собеседника в столь далекие края?

В книгах Ветхого Завета о самарянах, - знал он, - говорится будто сквозь зубы, с нескрываемым раздражением. Говорится как об отпавшей ветви иудейского ствола, как о раскольниках, изгоях, даже прямых изменниках. Они-де заигрывают с поганскими богами, смешали кровь свою с чужими племенами. Они цепко держатся за какие-то лоскуты веры, из всех отцов особо почитают Иакова, но при этом хвастают исключительной древностью и подлинностью своего Пятикнижия. Правоверный иудей не внемлет их басням, не поклоняется их святыням, брезгливо обходит стороной их селения.

Вроде бы сходное отношение к самарянам, - вспоминал Константин, - свойственно и Христу. Не зря же, отправляя учеников на проповедь, Учитель предупреждает: «Во град Самарянский не внидите». Таково свидетельство Матфея. Правда, из других евангелий видно, что Спаситель непротиворечиво милосерд и к тем, кто, по общему мнению, не заслуживает ни оправдания, ни любви. Вот как о том повествует Лука: по пути из Галилеи в Иерусалим Христос с учениками зашли в самарянскую весь и просили о месте для отдыха. Когда им было отказано, братья Иаков и Иоанн возмутились: разве не достойно такое селение, чтобы попалить его огнем небесным?! Христос возразил им: «Сын бо человеческий не прииде душ человеческих погубити, но спасти».

И еще тот же Лука рассказывает: из десяти прокаженных, которых однажды Христос разом исцелил и отправил к их священникам, чтобы рассказали о чуде, только один вернулся к нему и, пав на колени, громогласно прославил Бога. И это был самарянин. Спаситель в сердцах укорил остальных: «Не захотели дать славу Богу, токмо иноплеменник сей». А самарянину сказал: «Востав, иди, вера твоя спасе тя».

Константин не мог не знать живущее в веках твердое предание о третьем евангелисте. Вдобавок к главному своему дару, словесному, Лука обладал еще искусством художника (стал первым в мире иконописцем), а также был опытным врачом. Всё, что касается чудесных исцелений в его Евангелии, выписано с какой-то особой тщательностью и заинтересованным вниманием. Такова и пересказываемая Лукой притча Христова о милосердном самарянине.

Не в пример бессердечным священнику и левиту, этот самарянин поднял с земли избитого разбойниками незнакомца, перевязал ему раны, очистил их вином и елеем, усадил несчастного на своего осла, довез до гостиницы, устроил на ночлег, а утром, уезжая, дал хозяину два динария для ухода за больным и пообещал еще вознаградить, когда вернется.

Как знать, не этими ли новозаветными напоминаниями полнились беседы Константина с херсонесским самарянином? Как было при этом не вспомнить и евангелиста Иоанна, его рассказ о встрече Христа у колодца Иаковля с самарянкой, пришедшей по воду?

Чудесные строки! Старец Иоанн так подробно, живо и тепло воскрешал ту историю, надиктовывая ее молодому ученику Прохору, будто видение собственной молодости стояло перед ним въяве, колеблясь в мягких лучах вечереющего над самарянскими холмами солнца… Они в тот день опять шествовали с Учителем через Самарию, держа путь из Иудеи в Галилею. И припозднились на окраине города Сихарь, как раз возле священного для самарян колодца-студенца, из которого, как здесь считалось, пил когда-то сын Авраама Иаков. Ученики отошли в город, чтобы прикупить еды, а Иисус, утружденный дорогой, присел у колодца. И был шестой час, холмы и долы вокруг отдыхали от дневного зноя. И подошла к студенцу женщина из города, и попросил ее Иисус: «Даждь мне пити». Она, приняв его по говору и одежде за иудея, смутилась: как это он просит у нее, самарянки, воды? Разве не знает, что иудеи с самарянами не общаются?

А он ответил: если б знала, кто просит у тебя, сама бы попросила, и дал бы тебе воду живу.

Женщина – всегда женщина. И эта в соображениях своих не отступилась от очевидности: как же он даст ей воды, когда не имеет чем зачерпнуть из глубокого колодца? Он же ответил: всяк, пьющий воду сию, возжаждет снова, но вода, которую я дам ему, утолит жажду вовеки и будет в нем источником воды, текущей в жизнь вечную.

То ли в шутку, то ли искренне женщина воскликнула: так дай же мне такой воды, чтобы не ходить мне сюда с черпалом!

И тогда Иисус попросил: пусть она сходит за мужем своим и вернутся сюда вместе. А она смутилась и сказала, что нет у нее мужа.

Правду сказала ты, что мужа не имеешь, - похвалил женщину Иисус, - потому что пять было у тебя мужей, а тот, которого ныне имеешь, он тебе не муж.

Пораженная самарянка воскликнула: «Господи! вижу, яко пророк еси ты!»

Они еще говорили – о несходстве в обычаях веры между иудеями и самарянами, пока она не призналась: «Вем, яко Мессия приидет, глаголемый Христос; егда той приидет, возвестит нам вся». Тогда Иисус тоже признался ей: «Аз есмь, глаголяй с тобою».

Тут как раз возвратились ученики. Велико было их молчаливое удивление при виде Учителя, беседующего с чужестранкой. Она же, будто опомнившись, поспешила уйти, и от волнения даже забыла у источника свой водонос. А в городе подняла всех на ноги рассказом о незнакомце-пророке, знающем всю ее жизнь. Толпа тотчас повалила к колодцу, самаряне умоляли Христа пожить у них, и многие восклицали, обращаясь к женщине, что не только по ее словам уверовали, ибо они и сами теперь знают: «Сей есть воистинну Спас миру, Христос!»

Может быть теперь, в Херсонесе эти источающие мудрость истории, которые Константин пересказывал, даже не заглядывая в книгу, воспламеняли веру в самарянине никак не меньше, чем поразительный дар его собеседника постигать смысл чужого письма. Ведь Евангелие красноречиво убеждало его: Христос пришел к самарянам вопреки иудейскому закону, вопреки фарисейскому злословию, вопреки даже собственному первоначальному запрету. Пришел к ним по неописуемому милосердию своему, как приходил к мытарям и прокаженным, к слепым и глухим.

Но если нам сегодня те евангельские напоминания помогают лучше понять, что искал херсонесский самарянин в беседах с братьями, то, что все же искал Константин, погружаясь в чтение невразумительных поначалу письмен? Было ли ему известно, что у самарян есть какое-то свое книжное предание о Христе, и он желал разыскать его? Или другое стойкое предание его волновало: о том самом, чуть ли не древнейшем по времени, самарянском Пятикнижии, которое они почитали более достоверным, чем иудейские свитки? Или в первую очередь его занимал сам алфавит самарянский, в чем-то схожий, а в чем-то и несхожий с древнееврейским? Какое письмо все же старше, а какое в подражаниях своих исходит из готовых буквенных образцов?

Библейские рассказы о разделении земли между тремя сыновьями Ноя и о вавилонском смешении и разделении языков, чем дальше, тем больше, обрастали для него замысловатыми и прихотливыми подробностями. Ум его смятенно, жадно метался, пытаясь во мгле иных пространств и времен высветлить мыслью хоть какие-то пяди достоверности. Недавних багдадских впечатлений было ему теперь слишком мало. И навыков, полученных в юности от константинопольских педагогов, тоже удручающе мало. И так тосковал, что нет под рукой книг, которые успел прочитать или просто огладить ладонью, когда служил в патриаршей библиотеке. Хотя и в ее стенах, при поразительном, даже ошеломляющем ее богатстве, очень многого, как теперь выясняется, недоставало.

В минувшем его занимали не войны, не смены династий, не характеры великих героев и деспотов, не придворные сплетни. Все это, может, и не мешало бы знать, так, на всякий случай, но все это не будило в нем жажды к подражанию. А главное, все это нисколько не радовало.

В минувшем обнадеживало его и радовало иное: тоска человека по Богу, возрастание человеческого духа, алчущего и жаждущего Бога. Его вдохновлял человек, живущий для того, чтобы расслышать, наконец, небесное Слово и прошептать его благодарно, пусть и перед самой смертью.

Войны, заговоры, пыхание чудовищной гордыни, громоздящей обелиски выше облак, - все это лишь отвлекает людей от Слова. Они перестают разуметь друг друга, разделяются на племена, на орды, ищут новых и новых свар. Но где-то на дне души живет в них все-таки память об утерянных небесных смыслах, и они снова и снова пытаются эти смыслы хоть как-то обозначить, - вычертить или высечь, или оттиснуть в виде знаков, корявых закорюк, загогулин, крестиков, кружков, всевозможных линий и черточек, похожих то на следы птичьих коготков, то на травные завитки, то на морщины, испестряющие ладонь, то на какие-то скобы, крючья, молнийные зигзаги, квадратики, трезубцы… Если народы разделились до непонимания, то неминуемо разделены и их письмена: одно у египтян, иное у вавилонян, иное у персов, иное у финикийцев, иное у самарян, иное у греков и римлян, иное у евреев, иное у армян и грузин. Чьи смыслы древнее, чьи знаки совершеннее? Цепочка то выстраивается, то рассыпается на отдельные звенья. И звеньев этих, из года в год, видится ему больше и больше. Того и жди, пойдет голова кругом.

И разве теперь с самарянином и его сыном они встретились лишь для того, чтобы скоротать скуку зимы в Тавриде и чтобы за разговорами не так досаждал грохот моря, бьющего в херсонесские утесы? Нет, их свело вместе томление по небесному Слову. Томление настолько подчас сильное, что способно преодолеть невразумительность чужой речи и мглу чужих букв.

Русские письмена. И опять «Житие Константина-Кирилла» не дает читателю передышки. Как в ту зиму не давали передышки жители города самому Философу. Но ведь он же и возбудил о себе здесь славу, подобную славе апостолов, вдруг заговоривших на неизвестных им языках! Сам виноват, что ему теперь нет прохода на улицах: его узнают, ему улыбаются, кивают, приносят на показ старые римские монеты, какие-то обломки стел с греческими или латинскими буквами, всякий ветхий сор. И при этом глядят на него так, будто ждут очередного чудотворства.

Житие так сообщает об очередном филологическом деянии Философа: «Нашел же здесь Евангелие и Псалтырь, написанные русскими письменами, и человека нашел, говорящего на том языке, и беседовал с ним, и понял смысл этой речи, и, сравнив ее со своим языком, различил буквы гласные и согласные, и, творя молитву Богу, вскоре начал читать и излагать, и многие удивлялись ему, хваля Бога».

Обратим сразу внимание на интонационный строй этого, казалось бы, сугубо прозаического сообщения. Его ритмическая поступательность обеспечена постоянно повторяющимся союзом «и», совсем как в иных библейских стихах. Не трудно догадаться, что автор тем самым хотел, говоря о новом открытии Философа, добиться особой торжественности изложения.

Но все же, что за странные Евангелие и Псалтырь? Какими «русскими письменами» написанные? Мы ведь знаем - из того же жития, - что к своим славянским переводам и Евангелия, и Псалтыри братья еще не приступали? Не говорит ли эта новость, что некий безвестный русский переводчик уже опередил Константина и Мефодия в их замысле, еще лишь исподволь вызревающем?

Надо сказать, что к этому житийному отрывку отношение в ученом мире – вплоть до ХХ века – было спокойное и вполне доверительное. Тем самым подтверждалось, что просветительство солунских братьев никак не могло родиться на пустом месте. Никак не могло оно начаться с нуля. Наоборот, было бы странно, если бы у них не было каких-то безымянных предшественников, вдохновенных и рисковых соревнователей – или в византийской среде, или в славянском мире. Повод к такому соревнованию понятен и с точки зрения психологии соседствующих этносов. Тот, кто не имеет письменности или пользуется письменностью более примитивной, ищет возможности, чтобы подтянуться к опережающему соседу. Подтянуться не только в букве, но и в духе.

Филологический интернационал ХХ века, с его высокомерным отношением ко всему славянскому, а тем более русскому, объявившимся-де невесть когда и невесть откуда, дружно ополчился и на «русские письмена». Откуда у безграмотных варваров, живших где-то в болотах и непроходимых лесах, могли быть свои книги да еще такие?

Пригодился уже многократно отработанный прием: то что не устраивает в том или ином древнем тексте, нужно считать поздней вставкой, грубым поновлением. (Именно так, кстати, поступали с сообщениями о Христе в книгах Иосифа Флавия и Тацита). Теперь принялись сверять многочисленные списки жития, ища подвоха. Но почти во всех списках «русские» стояло на своем месте, лишь иногда мелькало «рушкии» либо «росъскы». Сошлись на мнении, что в каком-то несохранившемся древнем изводе потрудился грамотей-патриот, захотевший удревнить родную письменность на сто с лишним лет. Или что «русские» появилось как извинительная для малограмотного или небрежного кустаря описка. Р.Якобсон и А. Вайан настаивали, что на самом-то деле в оригинале жития значились «сурские», то есть сирийские письмена. Г. Ильинский предлагал читать вместо «русские» «фрузские», (они же «франкские», следовательно, латинские). Была обнародована еще одна версия прочтения: «узкие». Наука, когда очень-очень хочется какую-то величину раздробить, сама начинает мельчать и рассыпаться. В конце концов исключительный международный авторитет Р.Якобсона (своего рода Эйнштейна в среде гуманитариев ХХ века) обеспечил «сурской» версии особую весомость.

Что ж, попробуем представить, что Константин зимой 860 года читает в Тавриде не русские, а сирийские Евангелие и Псалтырь. Мы ведь уже привыкли к тому, что братьям здесь сами идут в руки книги-экзоты: еврейские, самарянские… К тому же «сурская» версия вроде бы не противоречит уже цитированному выше месту из «проложного» жития: «И четырьми языки философии научився: еллински, римски, сирски, жидовски».

То есть, получается, что, как и в случае с еврейском языком, знаний, полученных в константинопольской высшей школе, Философу оказалось в Херсонесе явно недостаточно. И он пользуется счастливой возможностью обновить в памяти свой сирийский.

Но тогда неминуемо заявляет о себе очевидная нестыковка с содержанием головоломного рассказа о «русских письменах». Там-то ведь речь идет о грамоте совершенно новой, вполне неизвестной Константину. Будь перед ним сирийский алфавит, слегка или даже сильно подзабытый, он бы вел себя все же по-другому, более раскованно, чем теперь. Потому что теперь он сначала осмысляет речь хозяина книг и лишь после этого справляется с непонятным письмом, отделяя в нем гласные буквы от согласных. Впрочем, последняя красноречивая подробность о различении гласных и согласных букв единым махом перечеркивает «сурскую» версию Якобсона-Вайана. Потому что гласных букв, как известно, в сирийском (и в других семитских алфавитах) нет. Странно, что ни Якобсон, ни Вайан, ни кто другой из сторонников этой версии, увлекшись, не обратили внимания на столь характерную особенность старых ближневосточных письменностей. В течение многих веков в системах финикийского, арамейского, сирийского, еврейского и арабского письма производилась кропотливая, подчас мучительно трудная работа по узаконению дополнительных надстрочных или подстрочных значков, подсказывающих читателю тот или иной гласный звук. Но самих гласных букв в этих языках так и не появилось. Открытие гласных букв – греческий дар Европе и миру.

«Учение мое в Дамасце». Несостоятельность «сурской» версии вовсе не означает, что автоматически упраздняется и сама с и р и й с к а я т е м а из рассказа о солунских братьях. Под конец своих дней Философ, во время спора с венецианскими «триязычниками», упрекал их в незнании того, что многие народы мира, а не только три «избранных» – евреи, греки и римляне – служат Богу на своих родных языках с помощью собственных алфавитов. Среди этих народов он, наряду, с грузинами, армянами, готами, коптами назвал и сирийцев.

Братьям было, конечно, хорошо известно, что сирийская христианская община Дамаска первой на всем Востоке открыто заявила о своем исповедании. Здесь первыми усвоили себе имя христиан. И именно к ним первым из Иерусалима устремился фарисей Савл, уполномоченный выжечь дотла опасную заразу. Но Господь сам одернул распаленного фарисея, и тот именно в подземелье дамасской общины обратился в великого Христова воина.

Хорошо знали братья и то, что сирийский был вторым языком после греческого, на котором появился перевод Ветхого Завета (так называемая Пашитта). Во втором веке зазвучало на сирийском и Евангелие, причем ученый муж Тациан, предпринявший перевод, составил, по своему вдохновению, сводную композицию – последовательное согласование из четырех евангелистов. Этот его Диатессарон, как его именовали богословы первых веков христианства, ко времени переводческих трудов Константина и Мефодия считался уже легендарным, и мало кто чаял подержать его в руках. Лишь комментарии к Диатессарону, составленные святым Ефремом Сирином, удостоверяли, что Тациан существовал и подлинно дерзал.

К концу Ш века в сирийской Антиохии трудилась уже целая школа по изучению и систематизации книг Ветхого и Нового заветов. Возглавлял ее знаменитый Лукиан, собиравший старые греческие, латинские и сирийские рукописи, чтобы на их основе составить новую, безупречно выверенную редакцию библейского текста. Труды Лукиана почитались братьями не меньше, чем книжное наследие еще одного великого антиохийца – великого светоча Церкви Иоанна Златоуста.

Христианская Сирия восхищала Мефодия и Кирилла обилием даров, которые она из века в век щедро изливала из своих духовных недр. Целую библиотеку трудов оставил по себе тот же Ефрем Сирин. Его покаянную молитву «Господи и Владыко живота моего…» братья переведут на славянский в самом начале своих трудов, - чтобы этот крошечный молитвенный алмаз озарял собою ежеденно весь Великий пост.

А как было им обойти вниманием песнь песней христианской поэзии – Богородичный Акафист, который молва связывала с выходцем из Сирии Романом Сладкопевцем? А каноны, стихиры и тропари святого Иоанна Дамаскина, учредившего священный музыкальный лад «Осьмогласия», – разве праздничная служба может состояться без него? А сокровенное мистическое богословие Исаака Сирина?

Когда Философ шествовал через сирийские пределы в Багдад и обратно, не могло не тронуть его, не могло не умилить одно странное впечатление: эти розово-серые каменные холмы, эти умащенные жарким солнечным маслом долы, эти застенчиво-пепельные оливковые рощицы будто уже парили в поднебесье, почти невесомые, почти запредельные, и хорошо им было там оттого, что больше не нужно возвращаться к материи, к обреченной тяжести. Может быть, именно здесь, в сирийских бесплотных горах и блаженно грезящих пустынях он особенно почувствовал своего любимого Дионисия Ареопагита. Разве зря говорят, что таинственнейший из богословов был родом отсюда? Где бы еще он почерпнул вдохновения для своих надмирных созерцаний, для свиданий своих с ослепительными небесными силама и началами, окружающими престол безначального и бесконечного Творца божественной иерархии?

Константину и Мефодию, в отличие от автора «Ареопагитик», приходилось иметь дело с более плотными вещами и сущностями – с отпечатками небесного Слова на земле, подчас грубыми, трудно читаемыми, не сразу уловимыми слухом. Не ангелов созерцать и слушать приходилось, а какого-нибудь невесть откуда пришедшего купца или мальчишек-разносчиков на базаре, или моряков на корабле, или пастухов в горах. И расспрашивать без устали, расспрашивать: как на их языке будет «пастырь», «овца», «агнец», «жертва», «правда», «истина», «красота», «свет»?

Их занимал любой разговор, любое книжное рассуждение о том, какой из языков древнее, какая письменность старше. Они знали, что и у маститых богословов нет в этих вопросах единогласия. К примеру, антиохийские учителя настаивали на том, что в Священном Писании каждое событие нужно принимать именно так, как оно изображено, не позволяя себе кривотолков. Но с ними не соглашались ученые мужи Александрии. Великие события библейской древности, утверждали александрийцы, должно осмыслять символически, а не буквально, ибо это – притчи и символы, божественные иносказания.

Что до старшинства языков, одни богословы отстаивали большую древность, даже изначальность еврейского, другие – сирийского. И о происхождении алфавитного письма не было общего мнения. Еще от римского историка Плиния Старшего исходил довод о происхождении семитского письма от клинописи, но в другом месте он же к изначальным письменностям земли относил, видимо, колеблясь, то египетскую, то сирийскую.

Лишь после того, как в Х1Х и ХХ веках археологические раскопки выявили древнейшие цивилизации Месопотамии, Сирии и Малой Азии, картина становления и преемственности письменных традиций на Ближнем Востоке стала как-то упорядочиваться. Среди алфавитных письменностей финикийская осталась на своем почетном месте, хотя по древности ей теперь не уступает недавно открытая алфавитная клинопись Угаритской цивилизации ( на севере сирийского Средиземноморья). Несколько позже на громадном пространстве от Палестины и Сирии до Ирана распространились арамейский язык и арамейское – на основе финикийского - письмо. Самый старый его образец относится к 1Х веку до н.э. и происходит из Северной Сирии. Лишь в У веке до н.э. в подражание арамейскому сложилось еврейское квадратное письмо.

Конечно, Константин и Мефодий в свою эпоху не могли обладать и тысячной долей тех археологических подтверждений и подсказок, которыми оперируют современные историки письма. Солунские братья не оставили нам каких-либо записей с обобщением своих разысканий в области старых и современных им письменных систем, - кроме высказываний Философа на диспуте с «триязычниками». Но их жития, а особенно жизнеописание Константина-Кирилла, как мы видим, обильно представляют саму поисковую работу великих просветителей славянства.

Среди биографических материалов, посвященных Философу, есть документ довольно позднего происхождения, в исследовательском обиходе именуемый «Солунской легендой». Составлен он как бы от лица самого Константина и содержит достаточно пестрые сведения, мало согласуемые с другими житийными источниками. Поэтому «Солунской легендой» обычно не пользуются в качестве надежного биографического ориентира. Уже самое начало легенды способно вызвать недоумения: «Беше житие мое в Кападокии и учение мое в Дамасце, и в един день стах в церкви великой патриархии Александрии и бисть глас къ мне из олтаря глаголе: Кырыле, Кырыле, иди в землю пространну и в езыки Словинскые…»

Каппадокия? Но Философ там не жил, хотя и пересекал эту срединную область Малой Азии по пути в Багдад.

Дамаск? Но у нас нет твердой уверенности, что во время шествия в Багдад он проезжал через Дамаск и, тем более, учился в нем.

Александрия? Но мы знаем, что в славянскую свою миссию братья отправлялись из Константинополя. Во всей Кирилло-Мефодиане нет даже намека на то, что Философ когда-либо побывал в Египте.

И все же в географической этой путанице есть какой-то трогательный притчеобразный намек. Наивный автор, видимо, знавший о Константине-Кирилле лишь понаслышке, явно был восхищен преданиями о его легендарной мудрости и выразил свое чувство через упоминание трех знаменитых центров византийской духовности и образованности.

«Учение мое в Дамасце», - это ведь можно понимать и как выражение заветной мечты Философа о знакомстве с книжными сокровищами православного Востока, и как земной пунктир его неустанно ищущей мысли: Каппадокия, Дамаск, Александрия…

О том, что Константин и Мефодий много успели в своих восточных разысканиях,- еще до того, как приступили к самым главным трудам жизни, - свидетельствует ученик их непосредственных учеников Черноризец Храбр. В своем трактате «О письменах», говоря об особой сакральной значимости сирийского языка, он, похоже, излагает убежденность самих солунских братьев: «Ибо Бог не сотворил сначала ни жидовского языка, ни римского, ни эллинского, но сирийский, им ведь Адам говорил, и от Адама до потопа говорили, и от потопа, пока Бог не разделил языки при столпотворении, как писано».

Юрий Лощиц


 
Ссылки по теме:
 

  • Юрий Лощиц. Философ на руинах Вавилона. Начало

  •  
    Поиск Искомое.ru

    Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"