На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Православное воинство - Дух воинский  

Версия для печати

Рассказы старушки об осаде Севастополя

Героический эпос

Славные боевые страницы героических подвигов русских людей запечатлены в свидетельствах самих участников сражений, в исторических хрониках и сказаниях, письменных и устных, замыкающих свод народного эпоса. Последующие поколения внимают этим источникам познания истории своей Родины, гордятся мужеством предков. Писательница Т. Толычева (Екатерина Владимировна Новосильцева; 1820-1885) трудилась для детей, её рассказы создавались для семейного чтения. Отмечены они талантом, увлекательны и достоверны. Особенно писательница живо воссоздавала героические события в жизни народа, когда сильно проявляются характер и дух сплочённости братского содружества людей, их непримиримость в борьбе с врагом. И в этой борьбе рождаются герои.

Свой, казалось бы, незамысловатый рассказ о беспримерном мужестве защитников морской твердыни – Севастополя от вторгшихся полчищ иноземцев (1854 – 1855) Екатерина Новосильцева ведёт от лица пожилой женщины – «старушки», пережившей на краю передовой все месяцы боёв и осады города-героя, и рассказ этот для слушателей необыкновенно важен и полезен. Из таких вот повествований и слагается народный героический эпос, рисующий исторический облик народа-богатыря, надёжного защитника родного Отечества.

Рассказ впервые напечатан в Москве в 1881 году в журнале «Детский Отдых», с тех пор долго не переиздавался. Заново подготовлен к публикации Маргаритой Бирюковой и Александром Стрижевым.

 

 

«Ляжем костьми ту, мертвые бо срама не имут».

Слова Святослава Игоревича.

 

Вечер I.

 

Стоит недалеко от уездного города Н***, Московской губернии, постоялый двор. Его долго содержал старик, да умер лет двадцать шесть тому назад, и отказал его племяннику. Племянник этот жил в Севастополе, где был матросом нашего Черноморского Флота, и не скоро мог принять наследство, потому что мы вели тогда войну. Севастополь был в осаде, и отпуска никому не давали. Да если б и давали, никто его не попросил бы, чтоб перед товарищами не осрамиться. Придёт ли в голову военному человеку в военное время на печи лежать?

Когда заключили мир, матроса отпустили совсем в отставку, и приехал он в город Н*** с женою да с сыном лет восьми. Старый хозяин постоялого двора был несговорчив и нелюдим, и его недолюбливали, а новым, – звали его Ефим Петров, – никто нахвалиться не мог. И жена его, Анна Демидовна, была такая добрая да приветливая, и жила с ним душа в душу. Да простудился он, что ли, как-то осенью, занемог, а Рождественским постом отвезла его Анна на кладбище. Горько она плакала о своём покойнике. Опять же, трудно ей было с хозяйством справиться, однако Господь помог, а тут сын подрос да женился, и бабёнка-то, спасибо, хорошая попала. Анна сдала хозяйство своему Иванушке и его жене, а сама стала нянчить внучат, присматривала за птичным двором, да огородом и обзавелась прялкой. Ведь не видать, как время-то идёт: теперь уж и внучата подрастают, ходят в школу и выучились читать. Вот раз они принесли домой книжку, и говорят Анне:

– Бабушка, читали мы, как старушка рассказывала про 12-й год, да про Бонапарта, что Москву полонил. Собирались к ней молодые ребята по вечерам и слушали. Вот и ты бы нам рассказала, как Француз с Англичанином Севастополь-то брали. Ведь ты этим временем там жила и, небось, об нём помнишь.

– Кто этим временем жил, детки, тот его не забудет, – отозвалась Анна. – Опять же мой покойник всё дело мне пояснял и сколько читал мне об этом книжек; да рассказывать-то я не горазда. Вот он – дело другое. Станет, бывало, про эту самую войну сказывать, либо как он ходил по белу свету на своём корабле, да об морских чудесах, так слушаешь его, не наслушаешься.

А дети всё пристают: расскажи да расскажи, а там и невестка говорит:

– И точно, матушка, рассказала бы ты. Всегда мне любо, когда ты об этом времени говоришь. А мой хозяин был в ту пору ещё махонький, словно, говорит, во сне помню. И он послушает.

– Ну, ладно, – говорит Анна, – а уж вестимо, коли рассказывать, так не теперь; что тебе, что Иванушке – недосужно, а подойдёт вечерок – как сумею, так и расскажу.

Старший-то внучек, Николка, говорит:

– Скажем мы в школе, бабушка, что ты рассказывать будешь, так придут охотники тоже послушать, и, может, кто запишет твой рассказ, как записали «Рассказы старушки о 1812-м годе».

Рассмеялась Анна.

– Ох, ты, – говорит, – шутник! Запишет, вишь, кто мою болтовню!

Вечером пришли гости. Иванова хозяйка, – звали её Дарьей, – поставила на стол орехов да бубликов, чтоб веселей было слушать, принесла свою работу – красную рубашку, что шила для мужа, а сам Иван уселся на лавке. Взглянула на них Анна, покачала головой и молвила:

– Вишь, и вправду посиделки устроили, точно какую мастерицу пришли послушать, а я не знаю, как и к делу-то приступить. Ну, что набредёт на язык, то и сказывать буду, а коли нескладно выйдет, так не взыщите.

– Был у нас, детки, свой дом в Севастополе, а построен Севастополь у Чёрного моря. Кто к морю привык, тому уж без него не житьё: так к нему и тянет. Долго я скучала, когда мы сюда переехали, а об моём покойнике и говорить нечего: всё-то он тосковал по своём корабле. Сладко мы засыпали под шум морской волны, словно она нас убаюкивала своей песенкой, и любо-дорого, бывало, смотреть на пёстрые флаги, когда корабли стоят у берега. А отплывут они куда в дальние края, да разбушуется море, заревёт как зверь, подымутся волны что горы, а мы, матроски, подумаем о мужьях, и страх нас разберёт. Затеплишь, бывало, лампадку перед иконами и станешь на молитву; иной раз, во всю ночь не сомкнёшь глаз. Уж зато, какая радость, когда ждут наших кораблей, да сбежимся мы все на пристань мужей встречать, и ребятишек с собой приведём, да вдруг завидим издали знакомые паруса! А теперь вспомнить больно о родимом городе: разорили его, и флота нашего не стало.

Один берег Чёрного моря принадлежит нам, Русским, а на другом берегу стоит Турецкое государство. У турецкого султана несколько миллионов православных подданных, и стал он их притеснять. Покойный император Николай не хотел отдавать их ему в обиду. Царь своё, а султан своё. Был отправлен к нему наш посол, толковал с ним, толковал, а пути всё-таки не добился.

Помню я, как прошёл слух, что будет у нас война. Радовались мужчины. Вестимо, им бы только потешить молодецкое сердце, а нам, женщинам, великое было горе, как вздумаешь, что придётся своих-то под вражьи пули провожать. Оставалась я тогда дома одна, с Иванушкой; мой Ефим Петрович гулял по морю на своём корабле, а был у них начальником Павел Степанович Нахимов.

Я его до сих пор на молитве поминаю. Уж то-то добрая была душа! Всякого-то он, бывало, найдёт ласковым словом. Его даже и малые дети знали в Севастополе. Матросы не величали его никогда: «Ваше превосходительство», просто звали: Павел Степанович, а за глаза: наш Нахименко.

– Матушка, – заговорил Иван, – ведь я его помню. Играл я раз песком у пристани, а он прошёл, погладил меня по голове, спросил, как меня зовут, и дал двугривенный на пряники. Ведь уж он, помнится, был не молод.

– Уж весь седой был, – отозвалась Анна, – сутуловатый, тучный, и таково ласково глядел. Горячий был. Вспылит на кого, так раскричится, что хоть святых вон выноси, да грозен был сон, а милостив Бог. Раз осерчал он на моего Ефима Петровича, пушил его, пушил, да вдруг ни с того ни с сего: «А ты, говорит, давно ли во флот поступил? Да женат ли? Да много ли у тебя детей?» – и стал с ним разговаривать. Матросам-то он был что отец родной.

Дали ему знать, что мы начинаем войну против Турок. Уж воевал он с ними лет двадцать пять перед тем и не вспомнил себя от радости, что пришлось стариной тряхнуть. Он собрал свою команду, поздравил её с походом и отслужил молебен. Скоро увидали с наших кораблей неприятельский флот. Стоял он около своего города Синопа, что лежит на морском берегу. Обрадовались матросы, приготовились к бою, и закипел бой. Перестреливались мы и с Синопом, и с турецкими судами. Мой покойник сказывал, что летели градом на нас снаряды; пенились от них волны и обагрялись кровью. Помог нам Господь сладить со врагом: сожгли мы Синоп, разорили неприятельский флот и много взяли турецких флагов в знак победы. Прогремели ребята: «Ура!», а Нахимов словно помолодел от радости и на другой же день пустился опять восвояси.

Сбежались мы все, от мала до велика, к пристани, своих родненьких встречать. Только и толку после того было, что о них, и даже на улицах останавливались знакомые-незнакомые и рассказывали друг другу, что наш Павел Степанович разбил врагов, и что царь пожаловал ему Егорьевский крест в награду и приказал эту славную битву назвать Синопской битвой.

Счастливо началась война с Турками, а кончилась горько. Царь послал на них свои войска за Дунай. Там удачи нам не было: главнокомандующий был ранен, толку никакого не вышло, и приказал император войскам вернуться. За Турок стояли Французы и Англичане; сначала держали их руку в переговорах с Русским послом, а уж там стали прямо готовиться к походу на нас, и война была объявлена.

Да вот в чем беда: ничего не было у нас приспособлено к войне – не успели мы запастись таким оружием, какое было у неприятелей, ружья наши были стары, да и мало ли в чём мы нуждались, а на скорую руку всем не обзаведёшься. Опять же, железных дорог выстроили у нас тогда не много; от Севастополя они были за тысячу слишком вёрст, а по нашим столбовым нелегко проводить полки, да перевозить пушки, а уж и подавно в распутицу. А у неприятелей-то всё было под рукой: им всё доставляли морем. Их флоты собрались около Турецкого берега. Кроме морской силы, они подвезли на своих судах сухопутную армию, и стали подходить к нам.

Верстах в десяти от Севастополя стоит маленький городок – Балаклава. Как теперь помню, перед самым Семёновым днём [1] дали оттуда знать, что появились на море двадцать пять неприятельских кораблей. Ну, думаем, не Бог весть какая ещё сила! Прошёл какой-нибудь часочек, и к нам опять весточка, что их пятьдесят. Там говорят: сто. А уж к вечеру оказалось их видимо-невидимо.

Приуныли у нас, нечего сказать: ведь недаром говорится, что сила солому ломит. А после Семёнова-то дня узнали мы, что непрошеные гости высадились на наш берег, только не там, а верстах в двадцати пяти к северу от Севастополя. Царь назначил главнокомандующим над армией и над флотом князя Меншикова. Значит, он был над всем начальник, и вывел он в поле войско, чтоб встретить неприятеля.

Была у нас тогда в городе круглая сиротка, дочь матроса; звали её Дашей. Как вышел войску приказ готовиться выступать, пришла она ко мне и говорит:

– Должно, великое будет кроволитие, и мне, Демидовна, вот что Бог на сердце положил: похожу я за нашими ранеными. Продам всё добро, что мне после матери досталось, куплю лошадь и поеду за войском. Кому Господь приведёт, тому и помогу.

А я говорю: «Да нешто тебе, Даша, не страшно?»

– Чего ж, – говорит, – бояться? Авось Бог не оставит. Ведь я не дурное какое дело задумала, а убьют меня, помяни мою грешную душеньку на молитве.

Как я её ни отговаривала, поставила она на своём: на другой же день всё своё добро продала за двадцать рублей, да взяла ещё в придачу матросскую куртку, оделась в неё, обрезала свою косу, купила лошадь, да ещё котомку и наложила в неё тряпок. Когда выступило наше войско, Даша села верхом и поехала за ним.

Помолчала немного Анна Демидовна, а потом молвила:

– Довольно на первый-то разок, детки. Доедайте орехи и расходитесь по домам, а если не наскучила я вам своей болтовнёй, то милости просим завтра.

 

Вечер II.

Когда все собрались следующим вечером на постоялый двор, Анна Демидовна села к своей прялке и присучила оборванную нитку. Веретено стало прыгать и жужжать под рукой старушки, и она начала свой рассказ:

– Говорила я вам вчера, что князь Меншиков вывел наше войско на врагов. В самый день Рождества Божией Матери [2] поздняя обедня отошла, и стала уж работница обед собирать, а мы сидим на крылечке, и соседка к нам подошла да тут же присела. Вдруг словно гром загудел вдали. Смотрим: облака нет на небе, и солнце светит так весело, а гром всё гремит. Ефим Петрович прислушался, перекрестился и молвил:

– Это пушки гудят: битва началась.

Так меня и обдало. Чуяло сердце беду, и недаром. Не в добрый час вступили наши в бой. Они сошлись с неприятелем на реке Альме, – потому и называется эта битва Альминской. Считалось в нашей армии тысяч тридцать, а неприятели двинули на нас более шестидесяти. Бой кипел около морского берега. Теснил нас враг лицом к лицу, а сотни пушек гремели с его кораблей. Бодро шли наши на смерть. Крикнут они: Ура! бросятся вперёд под перекрёстным огнём и лягут ряды за рядами. Целых четыре часа ревели пушки и падали наши. А уж тут пришли полки в расстройство; совсем-то они были истомлены, разбиты, и начали отступать.

Нагрузили целые фуры ранеными, а всех захватить не успели. Больше пятисот человек остались на поле битвы. Неприятели позаботились сперва о своих. Да был в английском лагере добрый человек, настоящий христианин, и вспомнил о страдальцах. Потребовал он сухарей да воды, взял с собой солдат и стал обходить ряды наших. Когда стемнело, он велел зажечь фонари и всё ходил от одного к другому. Которые были в памяти, хотели сказать ему спасибо, да по-русски-то он не понимал. Потом был к ним приставлен доктор, и помощника ему дали. Они вдвоём ходили за несчастными, а дня через три отнесли их на корабль, отправили в Одессу и сдали тамошнему губернатору.

А мы в Севастополе всё слушаем да слушаем пушечную пальбу. После вечерни она стала затихать, потом совсем умолкла, а весточки нам всё-таки нет. День-то тянулся словно год. Вечером мой покойник пошёл проведать, не слыхать ли чего. Как он вернулся, я взглянула на него, да так и всплеснула руками; лица на нём не было. «Родимый мой, – говорю, – что случилось?»

– Разбили, – говорит, – нас, – а у самого голос так и дрожит.

Я заплакала, и сидим мы, молчим. Вдруг он молвил:

– Полно реветь-то, надо дело делать. Наших раненых привезут; может, помощь понадобится, пойдём. Возьми, что есть, тряпок на перевязку, да кружку для воды; раненому вода дороже всего.

Захватила я наскоро, что он велел, и пошла за ним. Весь Севастополь был на ногах; все спешили на большую дорогу. Ночь была тёмная. Лишь только вышли мы за город – видим: уж там столпился народ, и горят на земле фонари. Стоим, ждём. Никто словом с соседом не перекинется, только слышишь, нет-нет, да около тебя кто-нибудь всхлипывает. Вдруг загремели колёса вдали; подняли фонари, и толпа двинулась вперёд. Фуры остановились. Как стали выгружать раненых, да они застонали, и зарыдал народ, – видит Бог, детушки, не так горько бывает на похоронах.

Целую ночь переносили страдальцев в госпитали и в помещения, что для них приготовили. Всякий помогал, чем мог. Было уж светлёхонько, когда мы вернулись домой. Пора бы отдохнуть, да ни отдых, ни сон не шли на ум.

Князь Меншиков в Севастополь не вернулся, а с войсками своими ушёл к сторонке, чтобы лучше в порядок их привести, да подкреплений пообождать. Неприятель нам грозил и с моря, и с суши. Чуяли мы, что не устоять нам против его напора. Армия его была вдвое сильнее нашей, а несметные его корабли подходили к нам, что лес дремучий. Надо было себя огородить хоть с одной стороны.

Море входит в Севастополь полосой; в ней вёрст шесть длины, а ширины верста. Эти морские полосы, что входят в земли, называются бухтами. Севастопольская бухта разрезает город на две половины, стало, вражьи корабли не иначе, как этой бухтой могут добраться до Севастополя, а против них мы устоять не могли. Оставалось одно: запереть бухту.

– Да уж я и в домёк не возьму, бабушка, – сказал Миша, второй внучек старушки, – как же это бухту запереть?

– Где тебе в домёк взять, дитятко? Да начальники были похитрей нас с тобой, и придумали. Решились они на горькое дело, да надо было, во что б ни стало, преградить врагам путь к Севастополю. Павел Степанович был вице-адмирал и командовал половиною флота, а был ещё вице-адмирал Владимир Алексеевич Корнилов, только службою помоложе. И в нём моряки души не знали. Вы его имя запомните, детушки: горячо любил он матушку-Россию и сложил за Севастополь свою головушку. Князь всё ещё стоял тогда с армией недалеко от города, выписал он к себе Владимира Алексеевича и приказал ему перевести матросов на укрепления, чтоб они там служили, да поставить наш флот в бухту, а чтоб неприятели не могли в неё войти, затопить у её входа несколько из наших старых судов.

– Да почему же неприятели не могли бы подойти со своими кораблями, если затопить суда, бабушка? – спросил Николка.

– А когда ты в лодке плывешь по Москве-реке, так, небось, лодочник минует камни: они не пропустят лодку. Точно также, если в море потопят суда, они других кораблей не пропустят. Понял?

– Понял, бабушка. Да зачем же наши-то корабли в бухту поставили? Стало, уж и им из бухты нельзя было выйти?

– Для того их в бухту поставили, чтоб неприятель со всей своей силой напасть на них не мог. А начальство так рассуждало: если Господь поможет избавиться от врагов, то мы вытащим потопленные-то суда, и гуляй опять наш флот по морю. Опять же хотел главнокомандующий, чтоб у нас на укреплениях лишние люди были, да чтоб не погиб флот наш даром. А Корнилову всё ещё думалось попытать счастье, и дрогнуло сердце моряка от слов князя. Легко сказать: запереть наш флот! Словно уж некому вести его на врагов, словно он уж забыл о Синопской битве! Потопить старые суда! Да у кого ж подымется на них рука, когда они столько лет гуляли по морю с нашими удальцами! А морякам-то, сердечным, каково расставаться со своими кораблями! Моряку, что рыбке, не живётся на земле.

Не отозвался Корнилов князю, а поехал домой и собрал совет.

– Анна Демидовна, – спросил рыжеватый мальчик, – как же это он совет собрал? Я этого слова не слыхивал.

– А я знаю, что такое совет собрать, – сказал Николка, – я читал в «Рассказах старушки о 12-м годе». Когда надо в военное время какое-нибудь очень важное дело решить, так начальник собирает главных генералов, чтоб всякий сказал, что у него на уме. Всё равно, что у нас мирская сходка. Ну, так что ж, бабушка, Владимир Алексеевич собрал совет?

– Собрал, дитятко. Он думал, что если все с ним станут заодно, так князь вспомнит, что глас народа – глас Божий. И стал он уговаривать моряков, чтоб они не унывали. «Выведем, – говорит – наш флот против неприятеля и сразимся. А станет он нас одолевать, взорвём порохом и его и наши корабли, и примем честную смерть, а не посрамим себя».

– Экий удалый какой! – крикнул Николка. – А что ж моряки-то, бабушка?

– Ведь уж это у него с горя, мой родимый, расходилось богатырское сердце, и многие за него стояли, закричали: веди нас! идём! А другие-то понимали, что коли погибнут даром, то Севастополь без защиты оставят. И стали они говорить, что против рожна не пойдёшь, что волей-неволей надо потопить корабли и запереть флот в бухте. Не вспомнил себя Владимир Алексеевич, встал он и молвил: «Расходитесь и будьте наготове; я выведу корабли в море, и мы померимся с врагами».

Отпустил он их, поехал к князю и доложил ему, что хочет вести флот на сражение. Главнокомандующий слышать об этом не хотел и говорил, что можно всё дело этим погубить, а Владимир Алексеевич стоял на своём. Видит князь, что ничего с ним не поделаешь, и молвил: «Если так, то я вышлю вас из Севастополя». Изменился в лице Корнилов. «Мне бы, кажется, – говорит, – легче на себя руки наложить, чем запереть флот и потопить корабли, а Севастополя я не покину, когда неприятель перед ним стоит. Быть по-вашему».

А матросы-то уж про это дело проведали. Собрались они у пристани, смотрят на свои кораблики и думают: отстоит ли их наш Владимир Алексеевич? А у самих все сердца изныли. Вдруг видят – идёт к ним Владимир Алексеевич. Мой покойник сказывал, что страсть было на него взглянуть: краше в гроб кладут. Бросились они к нему, а он им молвил:

– Ну, ребятушки, дело решено: простимся с нашим флотом.

Потемнело у них в глазах от этого слова; которые даже заплакали. А он говорит:

– Не унывать, ребята, авось не оставит Бог.

Приказал он поставить флот в бухту, а у её входа семь старых кораблей. Сперва сняли с них паруса, да военные снаряды, потом пробили им бока. В ночь три из них были затоплены. Когда взошло солнышко, торчали из моря лишь голые их мачты. Там пошли ко дну и три других. А седьмой – самый старый изо всех – звали его корабль «Трёх Святителей», – долго ещё томился, словно не хотелось ему принимать смерть от своих. Матросы глядели на него сквозь слёзы и говорили: «Не черноморским волнам топить его: волна от него бежит». А кто ещё говорил: «Его охраняет невидимая сила – может, забытая на нём икона, а может, не угодно трём святителям, чтоб он погиб». Кто-то из командиров приказал дать по нём залп, чтоб его порешить. Зарыдали матросы, когда раздались выстрелы, а корабль стал мотаться по волнам, словно больной на своём одре. Матросы прощались с ним, что с дорогим покойником. Начал он тихо спускаться в море; набежали на него хрустальные волны, и он пошёл ко дну.

И теперь щемит сердце, как об этом вспомнишь. Ведь и я бегала тогда к пристани. Когда вернулись мы домой, поставила работница обед на стол, а тебя, Иванушка, уж без нас накормила. Я проголодалась и принялась за похлёбку, а Ефим Петрович крохи в рот не брал. Стала я его уговаривать, что нечего отчаиваться, и что Господь не без милости, а он говорит:

– Знать, плохо наше дело, коли заперли мы наш флот – заковали богатыря, да собственными руками губим своё добро.

– Матушка, – молвил Иван, – а ведь у тебя слёзы на глаза навернулись.

– Не мудрено, дитятко, – отозвалась Анна, – иная рана хоть и заживёт, а дотронься до больного места, отзовётся.

Вечер III.

– Анна Демидовна, – спросил на другой день рыжеватый мальчик, когда все уселись около старушки, – а вы нам про сиротку Дашу-то не досказали.

– Ну, поехала она верхом за войском и, как началось сражение, остановилась неподалёку, привязала лошадь к дереву и разобрала свою котомку. Лишь увидит Даша, что падёт один из наших, то подбежит, перетащит его под дерево, если он ещё жив, и перевяжет его рану.

После битвы она вернулась в Севастополь и попросила, чтоб ей позволили ходить за ранеными в госпиталях. Услыхала про её усердие покойная царица Мария Александровна и прислала ей после войны тысячу рублей да медаль и золотой крест. Господь не оставил сироты: она вышла за отставного матроса, а инвалиды сделали складчину на икону Спасителя: кто дал десять, а кто дал пять копеек, и благословили они Дашу к венцу. Может, она и до сих пор жива.

Сказывала я вам вчера, детушки, как мы огородили себя от неприятеля со стороны моря, да знали, что он и сухим путём на нас нападёт, а не было у нас с земли никаких укреплений.

– Матушка, – спросила Дарья, – что такое укрепления?

– Я тебе скажу, мама, – отозвался Николка, – ведь я и об этом в своей книжке читал. Сделают земляную насыпь, поставят на неё пушку, и называется это батареей. Из-за насыпи солдаты стреляют, так что насыпь заслоняет их от неприятелей. А когда настроят эти самые батареи около одного места, то это место крепко будет и нескоро неприятель его возьмёт. Потому и называется оно укреплением.

– Молодец, Николка! – сказала Анна. – Видно, грамота тебе впрок пошла. Когда хотят город защищать от врагов, то настроят около него эти укрепления и не прямой стеной, а идёт она разными поворотами, да углублениями. Выводят их то полукруглые, то угловатые и называют эти углубления да повороты разными именами: бастионами, редутами, и мало ли ещё как! А около всей стены идёт снаружи широкий ров. Когда неприятель откроет очень сильную пальбу по этим укреплениям, то это называется бомбардировкой.

Большого надо мастерства, чтоб устроить прочные укрепления, и не на всяком месте удобно их ставить. Говорила я вам, что бухта разрезает Севастополь на две половины – на южную и на северную. Если идти или ехать с одной на другую, то придётся огибать всю бухту, а перебираются обыкновенно морем на ялике.

– Что такое ялик? – спросил кто-то из гостей.

– Ялик – маленькая лодка, – отозвалась Анна Демидовна. – Что с южной, что с северной стороны устроены пристани, а дома и церкви стоят на южной. На северной живут одни лишь бедные люди – рыбаки, лодочники, там же и кладбище. Этой стороны прочно не укрепишь, место неудобное, а всё же надо было попытаться хоть какую-нибудь защиту против неприятеля приготовить, да слава Богу, удалось от северной стороны удалить врага.

– Как же это удалили его, бабушка? – спросил Миша.

– Вот скажу – так узнаешь, а теперь слушайте. Боялось начальство, чтоб он не стал на той дороге, откуда мы ждали наших запасов. Тогда уж не было бы подвоза, и пришлось бы нам погибнуть голодной смертью. Стало, надо было от этой дороги удалить неприятеля. Затем князь Меншиков после Альминского боя и ушёл к сторонке.

Прошло дней пять после сражения, поднялись мы поутру и вдруг слышим, что князь и оставшиеся полки вывел из города, и оставил у нас всего тысяч пять народа. Куда они пошли и зачем? Начальники-то, может, про то и знали, да нам ничего не известно было, и страх нас разбирал. Ну как неприятели с поля сражения пойдут морским берегом – ведь они чрез несколько часов будут перед Севастополем, и тогда спасенья неоткуда ждать. Князь оставил в городе трёх начальников: генерала Моллера над войском, а над флотскими – Павла Степановича и Владимира Алексеевича. Владимир Алексеевич смотрел бодро, а многие не хуже нас приуныли – и недаром. Неизвестно, где неприятель, а от князя весточки нет. Войдут враги в Севастополь, хоть и заперт наш флот, ведь он будет в их руках. А Павел-то Степанович говорит: «Не увижу я такого позора; легче мне, – говорит, – затопить собственными руками мои родные корабли». И приказал он им пробить бока и заткнуть до поры до времени пробойки. А подойдёт неприятель, окружит со всех сторон город, тогда мы сами должны пустить наши кораблики ко дну морскому.

Одному Богу известно, как было горько в то время. Всё казалось, что до вечера не доживём. Идёшь по улице, остановишь прохожего: не слыхал ли, мол, чего? Где неприятель? Где наша армия? Да скоро оглянулся на нас Господь.

Собрались офицеры в каком-то, не помню, казённом заведении, и толкуют про наше горе. Вдруг кто-то из них подошёл к окну, да так и крикнул: «Вот они! Вот они!» Подбежали к нему и видят из окна, что через горы валят вражьи полки. Значит, они пошли не берегом моря, не нападут на нас с Северной стороны, а повернули к Южной и ещё нескоро до нас дойдут, а мы пока приготовимся гостей принять. Князь-то, как вывел войско в поле, стал перед Северной стороной и захватил ту дорогу, по которой мы ждали наши запасы, значит – преградил её союзникам. Они и обошли кругом, потому что не были готовы к новому сражению и не хотели на нашу армию наткнуться.

– Бабушка, – спросил Миша, – что такое союзники?

– Которые стоят за одно дело, те называются союзниками. Турки, Французы да Англичане согласились идти на нас, значит, в союз между собой вступили: вот и союзники.

Ну, как увидали, что враг обходит горами, так бросились эту радость объявить начальникам, и вышел от них тотчас приказ: землекопам оставить Северную сторону и работать всеми силами на Южной. Тут можно было построить прочные укрепления, и знали мы, что если и погибнем, да, по крайности, хоть постоим за себя.

Генерал Моллер и Павел Степанович Нахимов перетолковали между собой и решили, что своё начальство они уступят Корнилову. Не разбирали они, кто по службе старше и кто моложе был, а дорога им была Россия и дорог Севастополь. Пришли они к Владимиру Алексеевичу и говорят: «Страшные наступили дни; теперь нужна одна воля и одна власть: ты поведёшь дело лучше нас, прими начальство над городом и над нами».

Согласился Владимир Алексеевич. Он сам знал, что поведёт дело лучше всех. Не будь его, я и не знаю, что бы с нами сталось. Дай ему Бог царство небесное! Скажет, бывало, Владимир Алексеевич: «Нечего унывать, ребята: нечто нам впервые придётся идти одному на двух? Выручит Русский штык!» – и повеселеют солдатики. Так ему верили, что его слово было свято: приказал бы он, кажется, идти на дно морское, так пошли бы.

Принял он начальство накануне Воздвиженья, а в самый праздник, после обедни, войска выстроились в ряд, и изо всех церквей вышел крестный ход с иконами да хоругвями и обошёл начатые укрепления. Служили молебен с водосвятием и молились все со слезами; да видно, по нашим грехам, не дошли наши молитвы до Господа. После молебна Владимир Алексеевич говорит протоиерею, что вёл ход: «Скажите войскам волю Божию, а я им скажу волю царскую». Батюшка говорил проповедь, и так хорошо, а потом Владимир Алексеевич сел верхом и стал объезжать ряды. «Ребята, – говорит, – велел нам царь стоять грудью за Севастополь, об отступлении и не думать. Тот изменник, кто протрубит отступление. Прикажу я отступать, так я изменник, и меня коли!» Все-то он объехал полки, со всеми говорил. Любо-дорого было его послушать да на него взглянуть, такой был он молодец. Приободрились матросы да солдатики и крикнули ему: «Не сдадим Севастополя! Ура!»

На Южной стороне каменная башня, зовут её Малаховой башней. Зачем она была выстроена, не знаю, а стоит она на высоком кургане, и около неё строились укрепления. Над ними работали тысячи две человек, а время было дорого. Вот и приказал Владимир Алексеевич звонить в колокола и бить тревогу. Мы все выбрались ни живы, ни мёртвы на улицу, думали, какая беда стряслась, а нам кричат: «На укрепления! На Малахов курган! Всем дело готово! Ступайте на Малахов!»

Хлынули мы толпой на укрепления, что старики, что женщины, что дети, и закипела работа. Один подвозил землю, другой песок, а не случится под рукой тележки, так в подоле его несёшь. Солдаты перетаскивали пушки. Наступит ночь, зажжём фонари. Кто тут же приляжет на земле да отдохнёт, а кто дела и не покинет. Уж разве одни хворые уходили домой. А днём всегда пять-шесть тысяч человек трудились над укреплениями, и сколько ни было в городе лошадей, телег, лопат, заступов, всё было тут – на Малахове. Одну батарею целиком устроили женщины; так и называли её женской, а мы звали её попросту бабьей. Иной раз приходили нам пособлять часовые солдаты, а тем временем мещане стояли вместо их на часах.

– Матушка, – сказал Иван, – мне словно сквозь сон помнится, будто и я был тут около тебя. Да ещё, помню я, распоряжался работами какой-то военный, и всё он ездил взад и вперёд на вороном коне, а я его конём любовался.

– Как же, – отозвалась Анна и засмеялась, – и ты тоже укреплял Севастополь, в тележке песок подвозил. А военный-то, что ездил на вороном коне и распоряжался работами – генерал Тотлебен. Родом он немец, да с молодых лет служит он России – служит ей верой и правдой. Никто хитрей его не построит укреплений; он мастер своего дела, и не дёшево оно ему досталось. Он многие годы трудился да обучался, и если так долго стоял Севастополь, мы за это должны сказать спасибо Тотлебену. Все его знают, и везде ему почёт, что от царя, что от добрых людей.

Он с Владимиром Алексеевичем был очень дружен, жили они в одной комнате и всё даже по ночам толковали да обдумывали, как бы им отстоять Севастополь. Объезжали они, бывало, наши работы и всем распоряжались вместе, а чтобы дело то шло проворней, приказал Корнилов выпустить из тюрем арестантов, что содержались за преступления, они тоже нам помогали. Захотели горемычные искупить свои прегрешения пред Богом и послужить матушке России. Трудились они, не жалея сил, и во время осады их употребляли на разные работы. Скажу по совести, детушки, что вели они себя честно и ни от кого не слыхали обидного слова. После сдачи города начальство доложило об них царю, и царь их помиловал.

А наши укрепления росли не по дням, а по часам. Не прошло недели, а на Южной стороне выросли, словно из-под земли, на целых семи верстах, бастионы, редуты, батареи, и так они грозно смотрели, что казалось, не одолеть их врагу. Работали мы без отдыха, а как ни умаешься – увидишь, что скачет Владимир Алексеевич, так новых сил, кажется, наберёшься; он, что красное солнышко, всё озарит. Мы сперва на Господа, а потом на него уповали. Как станет он, бывало, объезжать укрепления да остановится против солдатиков и молвит: «Умрём, ребята, не сдадим Севастополя!», и ребята грянут ему в ответ: «Умрём! Ура!» Моё дело женское, а пред Богом говорю: покажись тогда неприятель, не боялась бы я, кажется, идти на смерть.

Вечер IV.

– Как вы вчера ушли, детушки, – начала Анна Демидовна, – долго мне не спалось: всё-то мерещилось родимое гнездо. И целый день сегодня я думала, коли Господь приведёт, туда съездить.

– Ну, что же, матушка, – отозвался Иван, – ведь оно и стоит-то не Бог весть чего по железной дороге, а делишки наши идут хорошо.

– Поеду, – сказала Анна, – и знаю, что не на радость я поеду: не хочу умирать, не повидавши ещё Севастополя. Кто жив из прежних знакомых – всех отыщу, нагляжусь на море и наплачусь на Братской могиле.

– Что такое Братская могила, бабушка? – спросил Николка.

– Скоро и до неё дойдет речь, мой родимый, а теперь слушайте. Да уж я и не помню, что вам вчера-то сказывала.

– Сказывала ты, бабушка, как вы докончили ваши укрепления.

– Помог Господь, докончили мы их, а тут послал Он нам ещё радость: вернулся князь Меншиков с нашей армией. Ну, думаем, теперь наши укрепления стоят что горы, всё войско при нас, а там – власть Божия.

И союзники этим временем не дремали; обогнули они Севастополь горами и остановились верстах в десяти, в Балаклаве. Там они расположились. Французы своим лагерем, Англичане – своим, прочее тоже отдельно, и выгрузили все свои запасы. Около Балаклавы стоит монастырь Св. Георгия – они и его заняли. Настоятелем был святой старец, отец Геронтий. Когда стали подходить неприятельские корабли, не хотел он от них бежать, а принял с покорностью Божию кару. При нём было семьдесят человек братии, и все они остались в обители, один только монах сробел и убежал. А отец Геронтий встретил неприятелей. Они привели с собой переводчика-поляка; он говорил по-русски и объяснил настоятелю, что будут жить в монастыре. Отвели им целый монастырский корпус, да потребовали они ещё гостиницу и устроили в ней свой госпиталь.

Хорошо, что поселились тут одни Французы, – они добрые ребята, не обижали братию и жили с ней в ладах. Да вот какой грех Господь попустил: объявили они, что купят монастырскую птицу и скотину, сделали всему опись и приказали прислать кого-нибудь за деньгами в Балаклаву. Да ведь обитель-то была в плену, коли её заняли враги, стояла стража у ворот, чтобы никого не выпускать, и Французы оставили записку на свободный выход для монаха, что за деньгами приедет.

Настоятель послал старого эконома принять деньги, а не догадался попросить для него проводника. В Балаклаве старик показал часовым свою записку, и они впустили его в лагерь. Да когда он вошёл, увидали его несколько солдат и бросились к нему. Один замахнулся на него голой шпагой. Бедный старик так и обмер и зашатался на ногах. Другой солдат, спасибо ему, успел удержать товарища за руку. Эконом показал свою записку; в ней было объяснено, что он приехал за деньгами. Его отвели, куда следовало, и деньги он получил, да уж очень бедняк испугался и слёг, лишь только вернулся домой. Проболел он никак с неделю и отдал Богу душу.

Главное неприятельское начальство осталось в Балаклаве, а часть армии подошла совсем близко к Севастополю, не больше как версты полторы от него. Прямо на нас напасть она не могла, потому что мы встретили бы её пушечными выстрелами, а стали союзники себе тоже укрепления ставить. Провели они широкие рвы, насыпали валы и устраивали на них батареи. Эти их укрепления называются траншеями, и стояли они не около города, как наши, а в чистом поле. Неприятели работали по ночам, чтоб мы им не мешали, и, как взойдёт, бывало, солнце, увидим мы, что у них дело-то очень спорится. Работали они больше двух недель, а тем временем шли и у нас приготовления. Перенесли на укрепления флотские пушки и военные снаряды, только не все; они и на кораблях могли понадобиться, да тысяч шестнадцать матросов перешли на бастионы, а на кораблях всё-таки осталась команда, чтобы порядок она соблюдала, да и на всякий случай. Матросиков расставили по укреплениям, и мой покойник тут же. Ждём, что ни день, то начнут бомбардировать, и начальство приказало женщинам выходить из Севастополя, давало даже деньги подъёмные, а мы уходить не хотели. У кого тут муж, у кого сын либо брат, а покинуть их, когда горе подошло, духа не хватало. Так мы и остались, благо нас не принуждали: не до нас было.

Мы ещё и не строили укреплений, а уж командиром Малахова Корнилов назначил Владимира Ивановича Истомина. Он с Корниловым и с Павлом Степановичем жил, что с братьями родными, и вместе учились они морскому делу, а насчёт укреплений он тоже был мастер и помогал Тотлебену устроить Малахов. Удальцом слыл он, каких мало, и всегда первый в огонь бросался. Матросы про него говорили: «Наш Владимир Иванович о семи головах: в самый кипяток так и лезет!» Одного он только Бога боялся – набожный такой был! Немало он горевал, когда ему пришлось проститься с кораблями и переселиться на землю, да и тут он себя показал. Был он начальник строгий, и не давал потачки, как Павел Степанович, а куда как его тоже любили! Взыскивал, а зато радел о матросах, что о родных, и себя не жалел; не знал он отдыха и всегда был в трудах. На укреплениях он завёл тот же порядок, что на своих кораблях, и как он сам, так и его молодцы были всегда готовы и на битву и на смерть.

На четвёртый день после Покрова, лишь занялась заря, раздался вдруг такой гул, что земля под нами заходила. Я себя не вспомнила, вскочила с постели и побежала к окну. Вижу, так и летят на нас, что стая птиц, снаряды, и соседний дом уже от них загорелся. Жили мы в Артиллерийской слободке. Это место самое близкое к неприятельскому лагерю. Я схватила Ваню, одела его наскоро и убежала с ним из дома, а куда идти, не знала. А так думаю: ведь не я же одна теперь скиталица; куда добрые люди, туда и я. Точно, вижу: уже многие бегут по улице, я за ними, и спаслись мы в подвале, что под Никольским собором. Вошли, а уж там народу немало: всё больше женщины да дети. Уселись все на пол, кто куда попало: иной плакал, другой молился, всякий думал об своём родненьком, что, может быть, принимает теперь лютую смерть, а над нашими головами так и раздавался свист бомб да ядер. Мало того, что союзники открыли огонь со своих укреплений, их корабли подошли к городу и палили из пушек, а на кораблях-то стояло больше тысячи пушек, детушки! Вдруг ядро попало в пороховой погреб и взорвало его. Земля заколыхалась от взрыва, и бастион оделся дымом, словно пеленой. Наши солдатики так и замерли. Как дым-то немножко рассеялся, они оглянулись: везде обвалился вал, стоят пушки опрокинутые и пятьдесят слишком почерневших трупов, да, может, столько же раненых разбросаны по всему бастиону. Отовсюду раздавались стоны, а во вражьем лагере так крикнули от радости, что и до нас гул долетел. Остервенились ребята, как его услыхали, бросились к пушкам, и засвистели опять наши бомбы.

А мы всё слушаем этот гром и перекинуться даже словечком не смеем. Уж сколько часов мы тут просидели, не знаю, а долго. Мне казалось, что этой страсти конца не будет. Вдруг, вошёл к нам старик: «Ну, – кричит, – беда! Владимир Алексеевич убит!» Так мы и взвыли. Ведь вся надежда была на него. Дело-то вот как было: лишь только началась пальба, стал он объезжать укрепления, как увидят его солдаты, так прогремят: Ура! А он им говорит: «Тише, ребята, а вот как под громом наших пушек замолкнут пушки неприятеля, тогда и прокричим ура». Стали солдаты его уговаривать, чтоб он уехал: «Побереги себя, – говорят, – для нас», а он говорит: «От ядра не уйдёшь». Приказал он привезти воды на батареи, распорядился насчёт раненых и уехал домой перекусить. Да, видно, чуяло его сердце, что ему несдобровать. Написал он к жене и отправил к ней письмо чрез посланного, да ещё снял с шеи свои часы и говорит: «Я их оставляю старшему сыну». А дети-то были у него ещё малолетки.

Распорядился он с этим делом и собрался опять на Малахов. Были при нём его адъютанты да казак. Как приехал, соскочил с лошади, отдал поводья казаку и пошёл по укреплениям. Там уже много пало наших; складывали мёртвых в кучку и выносили раненых. Солдатики стояли бодро у пушек, а Истомин – вестимо дело, среди огня. Стали они все уговаривать Владимира Алексеевича, чтобы он уехал, а он осмотрел сперва все укрепления, да уж тогда собрался домой. Подошёл он к лошади, да вдруг зашатался и упал: ядро оторвало у него ногу. Бросились к нему, а он молвил: «Защищайте Севастополь!», да уж, видно, последние силы на это слово положил и закрыл глаза.

Прибежал доктор, перевязал рану, и пришёл в себя Владимир Алексеевич. Принесли носилки, чтобы его нести в госпиталь, а солдаты стоят около него и не смеют до него дотронуться: у всех руки дрожали. Он это смекнул, мой голубчик, да упёрся кулаками в землю и перебросился сам на носилки. Пока несли его, все встречные плакали. В госпитале он попросил священника, принял Св. дары, послал жене и детям своё последнее благословение, и завещал сыновьям служить верой и правдой земле родной. Еле шевелил он губами, а всё молился вполголоса за Россию, за Севастополь, за Черноморский флот, за царя православного. Принёс ему доктор лекарства, он выпил и задремал.

Приостановилась на минуту стрельба, и офицеры, что при нём были, про это толковали шёпотом. Он открыл глаза и спросил: «Что случилось?» Ему говорят: «Замолкли неприятельские пушки». Он приподнял голову, крикнул: «Ура!», и не стало его.

На первых-то порах скрыли его смерть от войска. Матросы все об нём справлялись, а им говорят: «Бог милостив, авось поправится». Старичок, что нам про это горе рассказывал, случился в госпитале, когда он скончался. То-то уж мы убивались! Словно кровного у нас Господь отнял. А пальба гремела вплоть до вечера. Как только она притихла, отдала я тебя, Ваня, старушке, что около меня сидела, и попросила её за тобой присмотреть, а сама побежала на укрепления своего Ефима Петровича проведать.

Вошла я на бастион, – ведь мой-то на самом Малаховом служил, – и в глазах у меня потемнело; подбирают раненых, и лежат везде мёртвые, а кровь по щиколотку. Вижу: мой покойник тоже около раненых суетится, перекрестилась и побежала без оглядки назад.

Ну, расходитесь, детушки; рассказываю я вам невесёлое, да и слушать, я чай, тяжело, пора отдохнуть.

Вечер V.

– На другой день, – начала Анна Демидовна, – узнал весь город о кончине Владимира Алексеевича. Такое было горе, что и не расскажешь. Стон стоял в госпитале, где тело лежало, хоронили его тем же вечером на месте, где строился Владимирский собор. На дворе стояли уже сумерки, когда несли гроб всем городом, при факелах. А союзники открыли опять огонь, да не испугались мы их бомб и ядер, и толпою шли за телом. Флот и армия отдали ему последний долг. Из пушек стреляли залпами, как всегда бывает на похоронах военного начальника, флаги на кораблях опустили в знак почёта, а на том месте, где он был ранен, выложили крест из ядер.

С этого дня, детушки, неприятельские пушки гремели почти без умолка по нас целую неделю. В это время потеряли мы ранеными и убитыми около четырёх тысяч, и наши бедные матросы да солдаты не знали себе отдыха. Но ночам-то пальба утихала, хоть и не совсем, да в том беда, что за день укрепления бывали расстроены, а ночью приходилось их поправлять, так что вздремнут наши сердечные часок-другой – и будет. Начальники указывали, как класть опять валы, куда передвигать пушки, куда ссыпать свежую землю, и лишь занималась заря, всё было опять готово.

Не поздоровилось и союзникам этим временем. Выбыло и у них немало народу, да наши снаряды взорвали тоже их пороховой погреб, разрушили во многих местах укрепления и повредили корабли. Думали враги овладеть Севастополем одним днём, и в то утро, когда открыли первый огонь, французский военачальник прислал письмо к английскому в его лагерь и писал в этом письме, что надо, мол, мне с вами переговорить, так нынче вечером в Севастополе потолкуем, когда его возьмём. А простояли-то они перед ним около года. Нечего сказать, не дёшево достался им Севастополь!

– Матушка, – спросила Дарья, – а как же вы жили тогда? Ведь не в подвалах же?

– Иные до самого конца под своим кровом оставались, и сохранил их Господь, а другие перебирались с квартиры на квартиру. Как уж очень разорили город, многие из него стали выезжать, особенно, у кого малые дети были, так что пустых домов оставалось вволю. Войди да и живи, никто тебя не прогонит, и хозяина не отыщешь. Наша сторонка совсем почти опустела. Неприятель всё подвигал к ней свои земляные укрепления. Как только он подвинется вперёд, жители попятятся назад; иной, может, раз десять переходил из квартиры на другую. Многие тоже в подвалах жили, под собором либо под укреплениями. И мы никак с месяц под Николаевским собором квартировали.

– Я, матушка, помню, как мы там жили, – сказал Иван, – да уж теперь и в домёк не возьму, чем же мы питались?

– Уж, вестимо, Иванушка, перебивались кое-как. Ведь такое подошло времечко, что не до жиру, а быть бы живу. В первый-то вечер, как бежала я с бастиона и вернулась к своим товаркам, стал ты приступать ко мне, что есть хочешь. С утра покормила тебя добрая старушка булкой, да уж с тех пор успел ты проголодаться. Мне еда на ум не шла, а ребёнок – дело другое. Вот я себе и думаю: дома жить мне страшно, а если здесь оставаться, так уж надо как-нибудь устроить, чтоб с голода не помереть. Пошла я домой, напекла лепёшек, наварила яиц, да был у нас, спасибо, хлеб. Потом вынула я из сундука мешочек с деньгами, надела его на шею, захватила два одеяла да подушку и всё завязала в узел.

– Пошла я сперва со своей провизией к Малахову; страшно было мне идти на бастион, да повстречала знакомого матроса и говорю ему: «Нельзя ли сюда мне моего хозяина вызвать». Подождала маленько, вижу – идёт Ефим Петрович. Обрадовался мне родной.

– Сколько раз, – говорит, – сегодня мне думалось, что, может и тебя и сынишки на свете уж нет. Видно, прогневали мы Господа: что у нас раненых, что убитых. А пуще всего, может, Владимир-то Алексеевич не встанет.

Не хватило у меня духу ему сказать, что его уж на свете нет, рассказала про себя и отдала половину моей провизии. Пока я с ним тут стояла, много и других солдаток приходили мужей или сыновей проведать и приносили им тоже перекусить. У иного, сердечного, никого не было, так с ним товарищи делились.

 С Малахова вернулась я в подвал, и пока мы тут жили, так я и пробавлялась: как выйдет провизия, пойду домой и заготовлю свой запас. А другие иным промышляли: была тут вдова с сынишкой. В её дом с первого дня попала бомба, да без того жила она бедно, опять же больная. Так она чем перебивалась: пошлёт, бывало, мальчугана сначала купить булок, а потом разносить их по укреплениям; офицеры покупали, а он брал по копейке барыша с булки, и на эти деньги чего-нибудь съестного покупал. Другие тоже продавали яблоки и груши на укреплениях: тем и прокармливались.

Утомился после недельной пальбы неприятель, и замолкли его пушки, да мы не дали ему вздохнуть. Пока он громил город, подошли к нам свежие полки. Ими командовал генерал Липранди, и князь Меншиков приказал ему вести их к Балаклаве и напасть на укрепления, что поставили там союзники.

Перед Балаклавой тянется долина между гор, а эти горы были укреплены. Генерал Липранди ещё до зари повёл туда своё войско. Весь неприятельский лагерь ещё спал, и наши прошли неслышно горными ущельями и пушки свои провезли. Английский лагерь поднялся первый, увидал нас и послал гонцов, чтобы со всех сторон на нас двинулись. Да не успели они подняться, а уж наши молодцы бросились штурмом на батареи и взяли их мигом.

– Бабушка, – спросил Миша, – что такое значит: броситься штурмом?

– Говорила я вам, что когда неприятель осаждает укрепления, то стреляет, чтоб их разрушить, а захочет разом с ними покончить, то пойдёт прямо на них, подставит лестницы и взберётся на валы. Оно трудно, потому что осаждённые стреляют в упор на врага, бросают в него камнями и чем ни попало. Взбираться на укрепления называется брать их приступом или штурмом.

Неприятельские укрепления стерёг турецкий отряд; наши не дали ему опомниться и погнали его. Он бежал и оставил им своё знамя, а это великий позор, когда у полка знамя отобьют. Казаки пустились за Турками и многих истребили. Да на нас двинулась английская кавалерия, мы с ней столкнулись среди Балаклавской долины. Завязался бой. Неприятели смяли наши ряды и помчались дальше. Думали они: «Наша взяла!» А им навстречу загремели наши пушки, и уланы наши подоспели. Человек пятьсот Англичан легли на месте. Французы бросились, было, им на выручку, да и отступили перед нашим огнём. Батареи остались за нами, мы их срыли и увезли пушки, что на них стояли.

С Балаклавского дела наши привезли с собой пленных. Если которые-нибудь из них живы до сих пор, так, верно, не поминают нас лихом. Не брали мы греха на душу – не обижали их, а которые умирали у нас, тех хоронили хорошо, даже, если время позволяло, давали по-военному залп над свежею могилой. Нечего сказать, не плакались пленные на нас. Не привыкли они к нашему ржаному хлебу, так офицеры приносили им частенько белого, да и солдаты тоже, если у кого заведётся булка, сейчас с пленным поделится. А попадался к нам раненый, так соблюдали его, что своего. Было у нас сто тридцать семь сестёр милосердия, иные из богатых и при дворе царском жили, а всё оставили и приехали к нам на дело Божие. Днём и ночью сновали они между кроватями в госпиталях и ходили одинаково за всеми: уж тут врагов не было. Иной раз сестра ухаживает за нашими, а они её к пленным посылают: они, мол, сердечные, не на своей стороне. Любили сестёр, да и было за что. Многие из них заразились болезнями в госпиталях, а одна была убита на бастионе.

Как оправлялись маленько раненые, так их отсылали в другие города, да госпитали наполнялись каждый день, и бедные сёстры очень утомлялись. Тогда мы стали им помогать. Перестрелка почти не умолкала, разве только по ночам либо, когда очень уж много было убитых и раненых у неприятелей и у нас, так сговорятся заключить перемирие на сутки, а иной раз часа на два, чтоб их подобрать. Выкинут сейчас белый флаг, и пока его не спустят, стрелять не смели. Проведут рубеж между нашим лагерем и неприятельским, и никто за этот рубеж ходить не мог: мы знали свою сторону, а союзники свою. Лишь взовьётся белый флаг, наши солдаты бросятся к рубежу. Начнут подбирать раненых да сдавать их сёстрам милосердия, а мы сбежимся им помогать. На первых-то порах, как услышишь стоны, увидишь оторванные руки и ноги, да кровяные лужи, так света не взвидишь. Не приневолил бы себя, так убежал бы, кажется, без оглядки. А там привыкли, перекрестимся, бывало, да и станем сердечных подбирать.

Помню я, раз пришла тоже к нам на помощь старушка и с ней две молодицы. К уборке тел был всегда приставлен офицер; она ему и говорит: «Вам со всеми не управиться, батюшка, так пожалуйте мне на дом человек десять или двенадцать: я перевяжу их раны, а завтра в госпиталь представлю. Своих-то я схоронила, так хоть за этими присмотрю», и так она горько заплакала, бедная.

Нечего сказать, послужили Севастополю кто чем мог. На Малахове жили четыре крестьянки и во время перестрелки ходили к колодцам и приносили воду раненым. Одна пошла за водой и не воротилась: попала ей пуля в грудь. А три другие оставались до конца и медали даже получили.

А священники-то? Не забывали они своего долга перед Богом. Те, что были прежде во флоте, ходили на укрепления к своим матросам, исповедовали их, приобщали, готовили к смерти. Они же святили бастионы, служили на них молебны, а по субботам всенощные. Оставили они по себе добрую память. Хоть бы иеромонах Вениамин – он во время осады исповедал и приобщил одиннадцать слишком тысяч человек. Уж так, бывало, умается, сердечный, что еле на ногах стоит, а идёт утешить умирающего последнею молитвой.

Были и дети на батареях: один мальчуган, лет шести, прислуживал солдатам, а другой десяти годочков; звали его Николкой. Выучился он стрелять не хуже взрослого и немало ядер послал неприятелю. Ему за удальство дали Егорьевский крест.

А то был ещё старик: еле ноги передвигал, сердечный, а разносил на батареях воду раненым. Опять же, обыватели привозили частёхонько разной провизии на укрепления, либо в госпитали белья, корпии, чаю и сахару, а иной раз во время бомбардировки какой-нибудь купец пришлёт целую телегу с булками да варёным мясом, и стоит она у перевязочного пункта – значит, даровая хлеб-соль.

– Что такое перевязочный пункт, Анна Демидовна? – спросил один из гостей.

– Главные госпитали были на Северной, да не прямо попадали туда раненые, а был отведён большой дом на Южной стороне, подальше от укреплений. Туда их прямо переносили, перевязывали им раны и делали операции. Это место и называлось перевязочным пунктом. Страшно было туда заглянуть. Доктора сменялись денно и нощно, потому что всегда им дело было готово. Иной раз приходилось сделать в сутки до семисот операций, а лёгких ран и не лечили. Заденет солдата осколком бомбы в руку или ногу, и прикажут ему командиры идти на перевязочный пункт, а он и слышать не хочет: «Помилуйте, – говорит, – ваше благородие, стоит ли из-за этакого пустяка! Поболит и заживёт. Стоишь на ногах – стало, здоров».

Ну, порадовал нас Господь этою Балаклавскою победой, а там скорёхонько было еще одно дело, да не посчастливилось нам. Поставили неприятели укрепления на других ещё горах, что называются Инкерманскими, и задумал князь Меншиков эти укрепления срыть. Да командиры плохо сговорились между собой и принялись не дружно за дело. Неприятель стоял храбро. Мы несколько раз отбивали у него укрепления, а он всё нас вытеснял. К нему же подходили свежие отряды, а наши генералы и офицеры были убиты либо ранены. Некому было вести солдат; бросятся они вперёд, а их сомнут. Долго стояли они, сердечные, не хотели отступать. Один из наших знаменщиков был убит и упал со своим знаменем. Увидали двое удальцов, что собираются неприятели взять знамя, бросились к нему сквозь огонь и спасли его.

Выбились под конец из сил наши ребята и отступили назад к Севастополю. Многих не досчитались они в своих рядах и много привезли с собой раненых.

При этом несчастном Инкерманском сражении были Великие Князья Николай и Михаил Николаевичи. Они приехали накануне, обходили госпитали, и очень радовалось войско, что царь прислал ему своих сынков. Пробыли они в Севастополе три месяца слишком, а тут вызвали их назад в Питер, по болезни царя.

– Ну, детки, на сегодня довольно. Расходитесь, а завтра расскажу я вам, как жилось солдатикам на бастионах и нам, грешным, под ядрами да бомбами.

Вечер VI.

– Видно, недаром говорят, детушки, что ко всему привыкнешь, – начала Анна Демидовна, принимаясь за прялку, – привыкли и мы к снарядам. В первые-то дни, лишь загудят пушки, так и казалось, что они тебе уж голову оторвали, а как послушали мы их неделю, да месяц, да другой, так совсем с ними свыклись. Сначала то, коли надо идти своего, что ль, проведать, либо домой поесть приготовить, так выжидаешь, как бы пальба утихла, а там снаряды около тебя так и свищут, а ты идёшь себе по улице и думушки не думаешь – дело обычное.

У нас в подвале и душно и тесно было, и прилечь негде, опять же, Ваня уж очень у меня стосковался, вот я и задумала домой вернуться: от смерти, мол, не уйдёшь. И пошла я сперва проведать своё гнёздышко. Подхожу и вижу: соседка у себя на пороге сидит. «Здорово, – говорю, – Кузминична, как живёшь-можешь?» А она говорит:

– Да горе у нас большое, Демидовна, сестра Настасья другой день, глаз не осушая, плачет.

И рассказала она мне про их горе. Настасья жила у неё с детьми, а муж-то Настасьин, солдат, по фамилии Вакитский, служил на укреплениях. Строго было запрещено служащим отлучаться, да уж очень захотелось ему своих проведать, он и прибежал тайком. Повидал всех и собрался назад на батареи. А мальчишка его, годочков четырёх, уцепился за него и поднял рёв: «Ночуй, – говорит, – тятя, с нами». Вакитский шепнул жене: «Обману я его», и говорит сынишке: «Ладно, ляжем вместе», уложил его и сам около него лёг. Дело шло к вечеру. Ребёнок заснул, да и отец задремал, а Настасья думает: «Пусть он отдохнёт, авось, его не хватятся» – и сама прилегла. Вдруг слышит она треск страшный, вскочила и смотрит: проклятая бомба пролетела сквозь крышу и прошибла пол. Бедного мальчика бросило к потолку, и упал он на пол с рассечённою головкой, а Вакитский храпит и стонет. Так и взвыла Настасья и не знает, куда броситься, да видит ребёнок уж мёртвый, и побежала к мужу: у него рука раздроблена и лежит он, как пласт.

У бедной Настасьи мысли совсем помутились: ведь беда, если узнают, что муж ушёл тайком домой, и пустилась она бежать к укреплениям. «Родимые, – говорит солдатам, – помогите, мой-то ранен у нас дома и на ногах не стоит». Сейчас прибежали ребята, унесли Вакитского и сдали его на перевязочный пункт: «Сейчас, мол, ранен».

 Услыхала я про эти страсти и думаю себе: «Нет, здесь уж очень бойко; отыщу я лучше квартиру подальше от неприятеля: бережёного Бог бережёт». И нашла квартиру такую удобную. Была у нас дома тележка ручная; положила я на неё наши вещи, перевезла их туда, и перешли мы с Иванушкой на новоселье.

Всё пришло в прежний порядок. На бульваре начали опять гулять барыни, а купцы стали выносить свои столы на площади и торговать. Случалось, что бомба разгромит стол и хозяина убьёт, а другие торговцы удалят труп, очистят место и примутся опять за своё дело. Когда станет уж очень жутко на площади от неприятельских снарядов, то перенесут рынок на другую.

– Матушка, – сказал Иван, – я помню, что и мы, дети, привыкли к пальбе и всё строили себе на улице крепости из песку. Кто из нас бывал Корнилов или Нахимов, а кто другим именем назовётся. Я всё в Нахимовы просился.

– А того ты, может, не помнишь, – отозвалась Анна, – что я тебя под конец не стала пускать на эти игры. Когда уж очень подошёл к нам неприятель, так часто стали подымать на улице убитых детей. Что говорить, бомба и среди стен отыщет, а всё казалось, что дома как будто укрыт. Сама-то я ходила по улице – не боялась, а за тебя страшно было.

А солдатики и подавно свыклись с бомбами да ядрами. Перед всяким бастионом был двор, и на нём вырыты землянки. Туда солдаты уходили обедать, спать, а в холодное время разложат огонь, да и сидят около него. Зайдёшь, бывало, в землянку, и такое там веселье: кто шьёт, кто ружьё чистит, а старичок рассказывает какую-нибудь сказку затейливую. Когда достанут карты, в дурачки играют, и знать не хотят, что бомбы да ядра над головами свищут. Только вот досада: как примутся за ложки щей похлебать, да вдруг ядро шлёп в котёл – и прощай обед! Ну, уж тут ребята выругают ядро порядком. А какие шутники у нас водились на батареях! Наденут они военную фуражку на палку, да палку-то и воткнут между камнями, так что фуражка видна, а неприятели думают: это солдат стоит, и стреляют в неё. Иной раз целых два часа палят, а наши-то так и покатываются со смеха. Пусть, мол, Француз потешается!

Которых из наших молодцов хоть хлебом, бывало, не корми, а пусти только на неприятеля. Был матрос по прозвищу Кошка. Крещёного-то имени его не знаю, а прозвали его Кошкой, потому что был он на руку не чист. Как лежит плохо фуражка у товарища, так он её стащит – и в кабак: кутила тоже был, да уж, зато удалец как есть. Вызывали частенько охотников на ночную вылазку, так без него дело, бывало, не обойдётся. А вы знаете ли, детушки, что такое ночная вылазка?

– Я только хотела спросить, матушка, – сказала Дарья, – а сама диву даюсь, как ты-то всё знаешь, да ещё сказывать не хотела, говорила: не умеешь.

– Не дай Бог ни другу, ни недругу, родная, узнать, как я узнала; горе выучило, а коли сказываю я вам понятно, так слава Богу! – На ночную вылазку уж тот идёт, кому море по колено. Надо подкрасться ночью ко вражьему лагерю, высмотреть всё, а увидишь кучку неприятелей, напасть на них. Да ведь неизвестно, куда забредёшь: иной раз пойдут наших охотников человек десять, а окружат их неприятелей целых пятьдесят, так что никто и не вернётся. Кошка-то на эти вылазки вызывался всегда первый, да ещё зачастую придумает, помимо командиров, какую-нибудь удалую выходку, и всё сходило ему с рук. Раз подполз он к английским укреплениям и спрятался за большой камень, а перед камнем была вырыта огромная яма. Лежит Кошка, духа не переведёт, и слышит: ведут в яме беседу. Он заглянул украдкой и видит: сидят четыре Англичанина и варят говядину. Вдруг он крикнул что ни есть силы: «Ура, ребята!» Англичане сробели, выскочили из ямы и бросились бежать к своим. А Кошка спустился в яму и давай забирать, что плохо лежало: три ружья, да бутылку рому, да две мисы с лепёшками. Стояли тут ещё два котелка с мясом; уж их-то захватить нельзя было, так он мясо-то выбросил и вернулся к товарищам.

А то ещё пошли наши на ночную вылазку и напали на траншею: Англичане там работали. Наши бросились на них, которых убили и много пленных взяли. У нас же погиб один только солдат, и в темноте не отыскали его тела. На другой день вздумалось Кошке заглянуть опять в неприятельскую траншею. Подполз он тихонько на животе и видит убитого товарища. «Эх, – думает Кошка, – хоть бы похоронить-то его со своими!» Снял он с себя пояс, привязал один конец к ногам мертвеца, другой к своей ноге, и пополз, а труп тащил за собой. Англичане увидали Кошку и принялись по нём стрелять, а он всё полз, и совсем уж бедный уморился. Как добрался до наших укреплений, так крикнул: «Помогите, братцы!» Подоспели к нему четыре матроса и взяли труп.

 Приметил Кошка, что с траншейных работ Англичане уходят обедать на бастионы, подкараулил их, бросился на траншеи, лишь только ушли работники, и унёс двенадцать лопаток, четыре кирки и четыре ножа.

Иной раз, как услышит командир, что задумал Кошка выкинуть какую-нибудь штуку очень уж удалую, так велит его запереть, чтоб не попался он в беду, а Кошка обманет караульного, убежит и поставит на своём. Обзавёлся он мешком, и наденет его, бывало, на себя – весь в него влезет. Были в этом мешке две дыры для глаз. Подползёт Кошка к неприятелям и ляжет, не шевелится, между камнями либо кустами. Задремлет ли часовой, Кошка выхватит у него ружьё, и давай Бог ноги; пройдёт ли солдат, Кошка на него бросится, обезоружит его, возьмёт в плен и приведёт к нам. А со своими пленными он был всегда хорош, угощал их водкой или чем Бог пошлёт.

Кошка был в восемнадцати вылазках, получил две раны, и наградили его Егорьем. Коли жив он до сих пор, то, может, рассказывает добрым людям о своих проделках.

Рады были посмеяться маленько, а житьё-то было незавидное: не допито, не доедено, выспаться некогда. А уж по утрам и подавно не до смеха было, когда фуры объезжали укрепления и забирали мёртвых. При каждом бастионе были иконы, и свечи пред ними теплились. Убит кто ночью, – товарищи посмотрят, нет ли у него чистой рубахи в запасе: найдут, так наденут её на труп и положат его под иконы. По утрам фура останавливалась у бастионов, и укладывали в неё тела. Да когда, бывало, двинется она вся нагруженная, прослезятся ребята, перекрестятся и молвят: «Царство вам небесное, братцы, и мы скоро за вами».

Иной день фуры наполнялись по нескольку раз и отвозили трупы к пристани, а уж там клали их на ялики да катеры и доставляли на Северную. Приходилось мне не раз видеть, как их выгружали. Которому давали свечу в руку, у которого складывали пальцы крестом; словно он, сердечный, ещё молился за Севастополь.

На Северной было устроено два склада – один для трупов, другой для отдельных членов. Эти склады наполнялись днём, а ночью рабочие зарывали члены в землю и привозили тела на кладбище. Много их, кладбищ-то, где спят наши солдатики, а самое большое, на котором лежит сто слишком тысяч, называется «Северным кладбищем», там и братские могилы. На этом кладбище была всегда готова яма, в неё опускали до пятидесяти трупов, потом засыпали и выкладывали на ней крест из камней, либо ставили деревянный. Священник совершал общую панихиду по убиенным, и часто добрые люди приносили кутью, чтоб их помянуть общею молитвой. Неподалёку работали, обыкновенно, арестанты, что были выпущены из тюрем. Увидят они, бывало, что молится кто на кладбище, так оставят свое дело, подойдут, станут также на колени, и одному Богу известно, детушки, чья молитва была праведнее перед Ним.

Настали Великий пост. На второй неделе пошла я на бастионы пирожок отнести моему покойнику. Вижу: что он сам, что другие солдатики очень приуныли. «Иль, спрашиваю, какое ещё горе Господь послал?» А Ефим-то мой Петрович говорит: «Да уж, надо горя ждать; Господь знамение являет: видно не ныне так завтра падёт Севастополь», и рассказали они мне, что случилось. На каком-то казенном заведении было вылеплено из глины имя покойного государя, и над ним большой царский венец. Вдруг, ни с того ни с сего, венец и царское имя свалились со стены и разбились об мостовую. Как услыхала я это, так и всплеснула руками. И точно: явил Господь знамение, только не к Севастополю. Случилось это дело – как теперь помню – во вторник, а в пятницу скончался царь.

Как дошла до нас об этом весть, отслужили везде панихиды, и гарнизон присягнул новому Государю. В это самое время князь Меньшиков отказался, по болезни, от своего начальства, и Император прислал на его место князя Михаила Дмитриевича Горчакова. Пока не успел он ещё подъехать, принял команду граф Остен-Сакен.

Вечер VII.

– Сказываю я вам про это время, детки, – начала Анна Демидовна, – и бродит оно у меня в голове, словно живое, а всего, что видела и слышала, мне не пересказать. И перечесть не перечтёшь, сколько удальцов стояли за Севастополь. Придёшь, бывало, на батареи, а солдаты рассказывают, как отличился Белкин, адмирал Новосильский, Бирюлев, Тимофеев либо другой кто. Да мало ли их было! Очень ещё любили князя Васильчикова: был он начальником штаба гарнизона да всё о солдатиках заботился. Сколько ночей просиживал он за работой, всё писал, отдавал приказания, придумывал, как бы солдатики ни в чём не нуждались. А уж если он, бывало, узнает, что до них не дошло, что им отпускали, так из себя выйдет князь. Покоя он не знал, и так у него сердце изныло, что занемог, и сколько лет ещё прожил, а не поправился. Сказывают, что если, бывало, кто у него спросит: «Чем вы, мол, хвораете?», он говаривал: «Хвораю я Севастополем».

А неприятель всё ближе к нам подходил. Что он, что мы работали и сверх земли, и под землёй. Хотелось ему порушить с нами разом, мину подвести, то есть взорвать нас порохом. Вот и рыл он под землей мины – как есть длинные коридоры. Ведь и все так-то, когда осаждают город: подведут эти коридоры под крепость да насыплют в них пороха, подожгут его, и всё взлетит на воздух. А мы не допускали до этого врага. Роет он себе, примерно, сажени на две глубины, а Тотлебен прикажет рыть такие же мины на три сажени под неприятельскую, да взорвёт её. После взрыва останется яма, стало уж, работать дальше нельзя, и начнут союзники в другом месте мину копать. Ведь не узнаешь, где они роют, так на всякий случай у нас рыли и туда и сюда, и вправо и влево. Роют наши, да вдруг услышат, что над их головами стучат лопаты – значит тут идёт неприятельская мина, и взрывай её. У нас было нарыто этих мин видимо-невидимо. Мой покойник сказывал, что если б кто небывалый попал в них, так заплутался бы. Самые-то эти мины или коридоры низкие были и узкие, так что два человека еле-еле могли в них рядом идти. Начальник, которого Тотлебен приставил за этими работами присматривать, тут и жил. Для него была вырыта комнатка. Он увешал её коврами от сырости и устроил в ней печь. Ведь как ни жарко на дворе, а под землёй холодно. Не знал он ни дня ни ночи, и горела у него всегда лампа. Солдаты прозвали его в шутку кротом.

Становилось с каждым днём всё жарче на укреплениях. Подходили к нам свежие полки, да очень уж много выбывало у нас людей. Ближе всего стоял к Французам четвёртый бастион вправо от Малахова, и страшно они его жарили. Да и везде нелегко было, так что месяц службы в Севастополе царь приказал считать за год. От Англичан мы меньше терпели; всё больше от Французов, а мы их любили. Молодцы, и бравые такие, да добрые люди. Как, бывало, выкинут белый флаг, и придём мы подбирать раненых да мёртвых, так наши-то с Французами друзья-приятели. Офицеры знают их язык и с ними разговаривают, а солдаты даром что говорить не умеют, а кое-как объясняются и шутят. Французы их потчевали папиросками и трубки им дарили, а наши Французам тавлинки или что-нибудь другое. Русские пленные тоже в холе у них жили. Грешно сказать, чтоб и Англичане пленных обижали; за ними был уход, и кормили их хорошо, да ласковым словом их никто не побаловал. А Француз душа-человек.

Перестрелка не умолкала целый день, и по ночам хоть тоже летели на нас снаряды, да всё же было много тише. А иной раз мы сами ночным временем выходили на врагов. И им было нелегко. Сколько своих похоронили они на Русской земле! У них тоже были всегда вырыты глубокие ямы, и наполнялись что ни день. Когда не было уж очень жаркой перестрелки ночью, то солдаты чинили укрепления, либо строили новые. Об них я расскажу вам после. Между ними и Малаховым был вырыт глубокий ров, и по обеим его сторонам навалена стеной земля, так что наши могли ходить свободно в этом рву; неприятель их не видал за земляною стеной. Владимир Иванович Истомин распоряжался работами. Я от ребят слышала, что с самого дня, когда началась осада, он не снимал мундира, а уж когда-когда отдохнёт. Жил он на Малаховском кургане и раз – было это Великим постом – ходил на эти новые укрепления с кем-то переговорить, а как возвращался, так шёл не во рву, а по самой насыпи. При нём было двое сослуживцев, один из них и говорит ему: «Сойдите в ров, вы здесь на виду, по вас стреляют». А он говорит: «Всё равно, от ядра не уйдёшь». Уж и впрямь не ушёл: только успел он это слово вымолвить, ядро оторвало ему голову.

Остался, детушки, Малахов без Истомина, что детище без отца родного. Все плакали, а уж матросы-то и подавно. Павел Степанович нес тело до могилы. Идёт, мой голубчик, и слёзы текут по щекам. Кому горе, а кому вдвое: ведь сколько лет служили они вместе родной земле, и одинаково посылал им Бог то светлые, то чёрные дни. Под Синопом так отличались Истомин и его молодцы, что Нахимов уж и не знал, как благодарить товарища. Когда положили в гроб его тело, то покрыли флагом того самого синопского его корабля, назывался он «Парижем», а похоронили Владимира Ивановича там же, где Корнилова, во Владимирском собора. Первый там лёг, года за три до войны, адмирал Михаил Петрович Лазарев. По его-то милости и был у нас такой богатый флот на Чёрном море. Грешно нам забывать Лазарева. Потрудился он немало ради матушки России. Корнилов, Нахимов и Истомин были его ученики и души в нём не знали. Корнилова положили рядом с ним, и тогда же Павел Степанович завещал, чтоб его по другую сторону Михаила Петровича похоронить. А как убили Истомина, так он говорит: «Так я его любил, что уступаю ему моё место, а сам лягу в ногах у моих друзей».

Подходил пост к концу. Всякому христианину радость, а нам, горемычным, одни только слёзы. Заключено у нас было перемирие, никак под исход шестой недели, и провели рубеж между нами и неприятелями. Пошли мы подбирать своих. Вдруг видим: подлетел Француз к рубежу и письмо показывает. Офицер его принял. Ведь вы помните, что Георгиевский-то монастырь был в плену. Нечем было братии разговеться, и писали нам оттуда, чтоб мы прислали всё нужное – праздник встретить. Француз взялся отдать нам письмо и говорит офицеру: «Если что желаете доставить в обитель, мы всё передадим».

Об этом письме разошёлся слух по городу. Протоиерей Петро-Павловской церкви, отец Александр взялся устроить это дело. Многим хотелось, чтоб и их лепта туда пошла, и стали доставлять батюшке кто пшеничной муки и масла, кто яиц, церковных свечей и куличей да пасох. Когда всё было готово, уложил он эту провизию на тележку и ждёт. В Страстную субботу видим: выкинули белый флаг и сказывают, что у нас перемирие на всё воскресенье. Ну, думаем: слава Богу, хоть Великий-то праздник встретим без страха. Батюшка поехал сдавать своё добро. Принял его Француз, и вдруг взял яйцо, повертел его и говорит, – плохо он по-русски говорил, а всё понять можно было:

– Красные яйца – это цвет крови.

А батюшка молвил в ответ:

– Да, немало её льётся что вашей, что нашей.

Позволили солдатикам разгавливаться по домам. То-то была радость! У которых бедняков своего крова не было, тех добрые люди позвали к себе. Кроме того, в субботу с вечера наносили на бастионы куличей, пасох и красных яиц да убрали всё на укреплениях, вычистили их и песком посыпали.

Всего я напекла, нажарила и истопила печку, чтобы моему покойнику попариться. Понежился он в баньке-то, чистое бельё надел, а я этим временем вычистила его мундир да сапоги, и таким он бравым смотрел! Сама я принарядилась, и отстояли мы обедню в приходской церкви. Когда вернулись мы домой, то разговелись, чайку напились, и мой Ефим Петрович вздремнул часок, потом ушёл на свой бастион, а я легла, и так крепко заснула.

Вдруг на заре загремели неприятельские пушки, и полетели во все стороны снаряды. Уж мы ли не привыкли к пальбе, а такой ещё не слыхали, разве только в самый первый день бомбардирования. Да ещё на беду разыгралась погода, заревела буря, морские волны подымались, что горы, и хлынул дождь. Я выскочила на крыльцо, гляжу: весь город на ногах. Скачут взад и вперед офицеры, передвигают отряд солдат к бастионам, едут повозки и фуры с военными снарядами, а к госпиталям несут раненых. Загорелись везде дома, и бедные Севастопольцы так перепугались, что многие спасались на Северную. Кто обогнёт мысок пешком, а кто с Божиею помощью наймёт ялик да пустится по бухте. Хоть в ней волна непокойна, а не опасно – не открытое море. Несли на руках к пристани детей и больных. Думала и я бежать, а боюсь: пожалуй, попадешь из огня да в полымя. Так и осталась на власть Божию. Вернулась в комнату и стала на молитву.

И гремела эта страшная пальба, детушки, целую слишком неделю день и ночь. На кладбище свозили целые груды изувеченных трупов. Госпитали так наполнились, что кто хоть чуточку оправился, тех стали высылать в другие города. Так утомились наши солдатики, что еле на ногах стояли и не успевали они чинить укреплений. Примутся за работу, а ядра так на них и сыплются. Один Господь знает, как было тяжело это время переживать.

Вечер VIII.

– Наш Павел Степанович был назначен начальником города и отдал опять приказ, чтоб женщины выбирались совсем из Севастополя, либо хоть на Северную уходили. Иные точно ушли подобру-поздорову, а другие остались. Хоть бы я, грешная, думаю: не покину я своего Ефима Петровича, пока силой не вышлют, так и осталась. А увидишь, бывало, Павла Степановича на улице, так куда-нибудь спрячешься. Ведь он иных точно высылал волей-неволей, а уж барынь и подавно. Он говаривал: «У матросок ведь здесь мужья, так уж я иной раз и махну на них рукой, а барыни-то из чего на беду напрашиваются? Может, ни у одной из них нет своего родненького».

Уж и впрямь, всегда была беда на пороге. Ляжешь здоровый, а не знаешь, проснёшься ли, либо тебя сонного бомба поразит. Рядом с нами жил отец Александр, священник Петро-Павловской церкви: тоже на шестую либо на седьмую квартиру перебрался. При нём были два сыночка, один годочков пяти, а другой постарше, да ещё работник Еремей. Большенький-то из детей спал с отцом, а маленький с этим самым Еремеем в коридоре, что был пристроен к дому. Коридор был весь в окнах, и они уходили туда на ночь от жары. Так мы свыклись со снарядами, что они уж нас не будили, а что другое зашумит, к чему непривычны – сейчас проснёшься. Вот раз давно уж все улеглись, и отец Александр крепко заснул, да вдруг слышит: страшно крикнул его маленький сыночек. Батюшка вскочил и бросился из дома. Ночь была тёмная, а он со страха и не сообразил, куда кинуться, бегает по двору и кричит: «Еремей! Еремей! Огня!» А мне что-то не спалось, и слышала я, что поблизости снаряд в стену ударил, а потом батюшка стал кричать. Накинула я что-то на плечи, зажгла свечу и побежала на соседний двор. Вижу: стоит батюшка; лица на нём нет, а около него лежит тело Еремея. Весь он, сердечный, изувечен, и рука у него оторвана. Отец Александр очень его любил, а тут не взглянул даже на него, а бросился в коридор и крикнул: «Коля!» – сыночка, значит, позвал. Я за ним, а свеча-то так и пляшет в руке. Ребёночек был весь засыпан мусором. Стали мы этот мусор расчищать. Батюшка бедный дрожит, и руки у него дрожат. Как расчистили всё – видим: лежит бедный Коля, что пласт, и кровинки нет в лице. Поднял его батюшка на руки, а он крикнул: «Нога!» Глядь, а у него нога-то висит, словно плеть, значит оконтужена.

– Я этого слова-то в домёк не возьму, бабушка, – сказал Николка.

– Что нога-то оконтужена? Вот видишь: иной раз мимо человека пролетит снаряд, и не заденет его, да такая сила в снаряде, что не заденет, а кость раздробит. Кожа останется цела, и крови не видать.

– Что-то мудрено, бабушка, что не заденет человека, а раздробит кость.

– Нам с тобой этого не понять, дитятко, а знаю я, что оно так, потому что сама сколько раз видела. Вот и Коля бедный был оконтужен. Батюшка отнёс его к себе на постель, и как только занялась заря, нанял ялик и переправился на северную. Там сбинтовали больную ногу и уложили ребёнка в больницу. Он, слава Богу, оправился.

Как вернулся отец Александр домой, так приказал омыть тело Еремея да одеть его в чистую рубашку, потом отслужил по нём панихиду и отправил труп в склад.

Проклятый снаряд, что таких бед наделал – пробил сперва стену дома, потом упал в кухню и печь в ней раздробил. Как стали отчищать камни и мусор, чтоб кой-какие вещи отыскать, так нашли руку бедного Еремея. Его самого отбросило на двор, а руку-то его в кухню.

И что ни день, может, что ни час творились такие страсти. А сколько на укреплениях гибло народа, об этом и говорить нечего. Иной раз солдатикам станет уж невмочь – так их начальники куражат. Какие тоже были молодцы! Вот хоть бы Хрулев Степан Александрович, уж безобидно сказать: был он чудо-богатырь. Чуть приуныли ребята, он крикнет: «Не выдавайте, благодетели», – такое у него любимое слово было, – да бросится в огонь, и все за ним. Говорили, что его хранит небесная сила, и что вражьи снаряды не смеют до него коснуться, и точно: видимо, Господь его хранил. Иной раз сыплются около него бомбы, что летние мухи, а он сидит на своей серой лошади, и горя ему мало. Кричат ему солдаты, чтоб он отъезжал, а он смеётся:

– Не всякая, – говорит, – бомба убьёт.

Его и Французы знали, да и не его одного. Бывало, во время перемирия они спрашивают у наших офицеров: «Кто, мол, командовал на таком-то бастионе, должно быть, молодец! Уж так-то нас оттуда жарили!» Вот и покажут им Хрулева, либо другого кого-нибудь, и они ему честь отдают, да показывают нам своих начальников-удальцов, – и наши ребята им под козырёк. Смех, да и полно!

Сказывала я вам, детушки, что мы новые укрепления ставили: перед Малаховым настроили еще бастионов. Вот как это дело смастерили. Ещё под конец зимы выбрали тёмную ночь, вывели в поле отряд и трудился он до рассвета, рук не покладая. Когда взошло солнышко, видит неприятель новый редут, словно какой колдун его тут поставил. Да не совсем ещё он был окончен, и Французы открыли по нём сейчас огонь. Человек двадцать работников из Камчатского полка были ранены или убиты. В честь их и назвали его Камчатским, а ребята звали его попросту Камчаткой.

Перенесли на него пушки и стали с него стрелять в неприятелей, а немного погодя в сторонке Селенгинские и Волынские полки выстроили ещё новые укрепления. Их так и назвали Селенгинскими и Волынскими. Все эти редуты стояли впереди Малахова, потому и назывались они нашими передовыми укреплениями.

Сколько раз нападали мы отсюда на неприятеля! Камчатка стояла к ним ближе других бастионов, и много видела она молодецких вылазок. Чуть, бывало, ночью набегут облака на небо, отправятся ребята на добычу, и жутко становилось подчас союзникам от Камчатки. Вот и задумали они её у нас отбить, и нечего сказать, лакомый был кусочек!

В конце мая открыли они страшное бомбардирование. С Малахова и на Малахов так и сыпались снаряды, а на передовых укреплениях мало оставалось народа. Французы двинулись на них штурмом, отбили у нас Камчатку и ринулись к Малахову. Тут встретил их Степан Александрович Хрулев со своею командой и ударил по ним. Они бежали. Наши пустились за ними, – которых взяли в плен и отняли Камчатку назад. Да вдруг скачет гонец к Хрулеву: «Ваше, – говорит, – превосходительство, беда! Французы захватили Волынские и Селенгинские редуты». Хрулев бросился туда, да к неприятелю всё прибывали новые силы: набралось их до сорока тысяч, и страшный закипел бой. Много погибло наших, а стояли солдатики, пока не прилетел другой гонец и сказывает, что Камчатка опять у нас отнята. Словно варом обдало наших от этих слов, и очень уж выбились все из сил. Стемнело на дворе. Мы отступили.

Степан Александрович смотрел мрачнее ночи. «Нет, – говорит, – не оставлю я им такой добычи!», и объявил он солдатам, что на заре нападём на неприятеля и отобьём у него наши укрепления. То-то обрадовались ребята! Да узнал об этом главнокомандующий князь Горчаков, и приказал сказать, чтоб об этом деле и думать не могли. Большое было нам тогда горе; смекнули мы, в чём штука; князь-то расчёл, что против рожна не пойдёшь, что отобьем мы сегодня укрепления, а завтра неприятели возьмут их опять: ведь сила солому ломит. А уж если не можем мы укреплений удержать, стало, и Севастополя не удержим.

Каково было нашим солдатам, когда их же пушки против них загремели с Камчатки! Даже и в городе всё приуныло. Зато выпал скорёхонько и нам светлый денёк. Хоть и много горя мы после ещё видели, а любо об нём порассказать.

Помню, послал Господь чудную ночь: рай небесный стоял на земле, на море тишь, а над ним звёздочки так и блестят. Кто любовался Божиим миром, кто отдыхал. Лишь наши горемычные матросы да солдаты отдыха не знали. Отпускали их поочерёдно вздремнуть, да уж какой тут сон, когда сердце изныло, да знаешь, что лишь только заведёшь глаза, тебя на ноги поднимут. Неприятель нет-нет да и выпалит, так что всегда стояли солдаты у пушек, а бывали и такие, что отпустят их соснуть, а они станут на колени перед иконой да и молятся, пока не позовут их на смену.

 Как пропели петухи, стали всё чаще да чаще гудеть Французские пушки, а на заре посыпались на самый город залп за залпом с неприятельских кораблей, и вспыхнул в пяти местах пожар. Некому было его потушить: все отстаивали укрепления, и разгулялся он по Севастополю что хозяин-большак. Добрался вдруг огонь до склада, где лежали у нас бомбы, начинённые порохом, и взвился на воздух весь этот запас с таким грохотом и треском, что никто на ногах не устоял.

Мы, женщины, навзрыд рыдали да молились. Как уж очень стало страшно, я схватила Ваню и пошла на пристань. Наша работница Марфа тоже была с нами. Наняла я ялик перебраться, на Северную, а сама все думаю: жив ли мой-то? Устоит ли Севастополь? На Северной приютила нас в свою лавчонку старушка, что овощами торговала. Марфа накормила Ваню, а вечером уложила его спать, у меня же мысли от страха словно помутились, и во все сутки не смыкала я глаз и в рот ничего не брала.

Целые сутки ревела без умолку пальба и вдруг замолкла на заре, и загремел барабанный бой... неприятели шли на штурм.

С одной стороны Французы ринулись на бастионы, и наши корабли понеслись по бухте и открыли страшный огонь. Бомбы взлетали кверху, словно стая птиц. А с другой стороны стали неприятели взбираться на Малахов курган. Загремели на них наши пушки, и полегли Французы рядами по склону горы, а которые остались на ногах, всё подымались да подымались. По горе были рассеяны домики, они опустели с самого начала осады. Ворвались в них удальцы и открыли по нашим ружейный огонь из окон. Нечего греха таить: сробели ребята... целый отряд побежал. Да навстречу ему прискакал Хрулев и крикнул: «Стой, ребята! Помощь идёт!» Увидали его солдатики, застыдились и остановились, словно вкопанные. А свежий отряд подошёл, и Степан Александрович крикнул опять: «За мной, благодетели!», а они в один голос заревели: «Навались!», ринулись за ним и рассыпались мигом по кургану. Офицеры летели впереди с саблями наголо. А Французы всё стреляли из окон по самому Малахову бастиону, и бойко отстреливались солдаты, что на нём оставались. Да падали они один за другим: лежала уж среди бастиона груда тел, уж и начальник убит... Другой принял команду, а люди всё убывают. Тут-то и подоспел Хрулев со своими молодцами. Они бросились на дома, взломали двери, разобрали крыши и вытеснили неприятеля. А его подкрепил свежий отряд, и пошёл он опять на штурм. Засверкали штыки, и закипел рукопашный бой. Пошатнулись Французы, подались назад, а наши всё на них наступают. Не выдержал враг напора: бежал!.. Отступил он тоже от первого и второго бастиона.

В этот день думали союзники порушить совсем Севастополь и напали на укрепления со всех сторон. Пока отражали Французов, Англичане двинулись на третий бастион. Да их встретили таким огнём, что их ряды перепутались, смялись и бежали. А наши молодцы всё по них стреляли, и беглецы усеяли трупами весь свой путь. Со всех сторон был отбит штурм, и грянули ребята: «Ура!»

Словно пеленой был ещё одет Севастополь облаком дыма, а выкинул уж белый флаг. На этот раз очень нахмурились Французы, и никто не слыхал от них шутки. Что они, что Англичане увозили фуры за фурами мёртвых и раненых. Да и у нас в этот день порядком расширилось кладбище, и наполнились госпитали.

А ликовали мы, детушки, что в Великий Христов праздник. Забыли все о своих трудах, а раненые благодарили Бога. Раздавали везде Егорьевские кресты и служили на бастионах молебны. Радовались мы и не знали, что впереди всё горе да горе... Ну, ступайте спать, детки. Завтра про него расскажу.

 

Вечер IX.

 

– Бабушка, – спросил на другой день Миша, когда Анна Демидовна собралась начать свой рассказ, – а большая была сила у союзников? Сколько примерно человек?

– Тогда царствовал во Франции Наполеон Бонапарт, родной племянник того, что приходил к нам в 12 году, – отозвалась старушка, – и кроме Англичан да Турок, когда война была уже в разгаре, поднял ещё Итальянцев. Никакой не держали они злобы на нас, да обещал он им большие выгоды, если они пойдут на Россию, и под конец-то считалось в союзной армии 160 тысяч, а у нас и третьей доли того не было. Итальянцы дрались тоже хорошо, а главой всего был Француз: он-то и одолел Севастополь.

– Матушка, ты говорила вчера, что перебралась со мной на Северную, – спросил Иван, – я что-то не помню, мы там и остались?

– Нет, дитятко, как долетала до нас радостная весточка, что отбит штурм, я вернулась с тобой и побежала прямо на укрепления отца проведать, а тебя отдала Марфе и велела ей идти домой.

Прибежала я на бастион, а мой покойник меня встречает, весёлый такой. Был ему пожалован Егорий. Много нас туда сошлось матросок – которые плачут по мужьям, которые Бога благодарят, что их мужья живы и здоровы.

Вдруг явился Павел Степанович; а мы стояли в кучке, человек десять женщин, около своих, и хотели спрятаться, как его увидали. А Ефим Петрович говорит: «Ничего, он на радости никого не тронет». И точно: приметил он, что мы сробели, засмеялся и погрозился на нас пальцем.

Он редко который день не объезжал бастионов. Кто увидит его издали из матросов, тот молвит: «Ребята, отец наш едет». Разговаривал он, бывало, с солдатами, шутки с ними шутил; коли случится тут новичок, да пролетит над ним ядро или бомба, так он сейчас голову наклонит, а адмирал ему скажет: «Иль ты мне, молодец, кланяешься? Нечто мы с тобой не здоровались?» – и расхохочутся ребята. Говаривали они всегда, как ни горько подчас приходилось, что за Нахименкой они покойны, как у Христа за пазухой, и что пока Нахименко жив, не сдадут Севастополя.

В Петров день были его именины, и собрались мы усердно помолиться за него. Все его любили, а уж мы матроски и подавно: он нам по мужьям был дорог. Накануне праздника, лишь только заблаговестили ко всенощной, пошла я в церковь. Выхожу на улицу и вижу – там суматоха: кто бежит, кто размахивает руками и что-то толкует. «Батюшки, – говорю, – что приключилось?» И сказывают мне, что с час пред тем проехал Павел Степанович к Малахову со своими адъютантами, а там повели назад его лошадь, а адъютанты проскакали во весь опор Бог весть куда.

Так и замерло во мне сердце. Побежала я к укреплениям, а кругом уж толпится народа видимо-невидимо. Все плачут, кричат, что ранен адмирал, а которые говорят: убит.

Продралась я сквозь толпу и вошла на Малахов бастион, а там стон стоит. Неприятель палит, а ребята бросили свои пушки и в пригоршни плачут: насмерть, говорят, ранен.

И ранили-то его у них. Внутри бастионов идёт кругом банкет, попросту насыпь, чтоб можно на неё подняться и смотреть из-за вала. Павел Степанович влез на этот банкет и стал глядеть на неприятельские укрепления. Командир бастиона (Керн по фамилии) пытался его уговорить, чтоб он из-за вала не высовывался, а он всё стоит да смотрит. Хотел командир как-нибудь его удалить и молвил: «У нас всенощная идёт; не угодно ли и вам её отслушать?» Павел Степанович говорит: «Идите, идите, и я за вами», а сам не шевельнется. Под конец он отошёл, да на беду солдат стал на его место, увидал, что наша бомба упала в кучу неприятелей, и догадало его: «Ишь! – говорит. – Как ловко зацепила!» Услыхал Павел Степанович эти слова и остановился на ходу, да вдруг упал так скоро, что никто не успел его на руки принять. Пуля попала ему в висок.

Перевязали рану и решили отправить его на Северную, подальше от пальбы. Там его перенесли в госпиталь. Что ни было докторов – сошлись около него. Ни на ком, говорят, лица не было, адъютанты да офицеры плакали, а народ обступил госпиталь и не расходился до поздней ночи. Грустно отпраздновали мы нашего именинника, и не было, кажется, в Севастополе церкви, где не вынимали просвирок за его здоровье; а на другое утро узнали мы, что его не стало.

Анна Демидовна остановилась и утерла слёзы.

– Может быть, Господь прибрал его вовремя, любя, – начала она опять, помолчав немного. – Не пережил бы он, кажется, всего горя, что готовилось нам впереди. Да нам-то очень уж больно было. Народ сбежался толпами на пристань, как переправляли тело назад на Южную. Везли его на баркасе. У кормы стоял священник в чёрных ризах и держал крест. Все снимали шапки и молились. У пристани адмирал Панфилов с офицерами приняли покойника, отнесли в дом, где он жил, и покрыли флагом с корабля, на котором он командовал в день Синопского боя. Всем было позволено проститься с нашим голубчиком, все приходили и служили панихиду за панихидой. На другой день положили его в гроб и поставили в головах три флага с его кораблей. Вечером его адъютанты отнесли тело в Михайловский собор. Два батальона матросов и солдат стояли на улице под ружьём, а народа-то, народа, столько сбежалось, что некуда было, кажется, яблоку упасть. Спустили флаги с кораблей. Неприятель во всё время церемонии не стрелял: хотел уважить наше горе.

Как отошло отпевание и запели: «Приидите вси любящие мя, и целуйте мя последним целованием», да стали матросы подходить попарно с ним прощаться, так зарыдали они на весь храм, и теперь сердце обливается кровью, как об этом вспомнишь.

Потом отнесли его во Владимирский собор, – он был ещё тогда не достроен, – и опустили в могилу возле Лазарева, Корнилова и Истомина.

Осиротел Севастополь без нашего Нахименки, о матросах и толковать нечего: словно отца родного пришлось им хоронить. Тоскливо они смотрели. Опять же все истомились, целых десять месяцев сидя в осаде либо в казармах. Хотелось солдатам расходиться на просторе; так и рвались они в бой. Вдруг месяц спустя после похорон Павла Степановича объявили им, что поведут их в поле на неприятеля. Князь Горчаков хотел отбить у союзников укрепления, что они поставили на Федюхиных горах, в нескольких верстах от Севастополя, около Чёрной речки. Не вспомнили себя от радости наши ребята, да не сулил им Господь счастья.

– Бабушка, – спросил Миша, – да как же можно было вести солдат в поле, кто же бы этим временем защищал укрепления?

– Солдаты, что защищали укрепления, родимый, на укреплениях и остались. А на Северной стояли ещё наши войска. Для того их там и держали, чтобы в сражение вести, когда потребуется, да те полки заменять, что на укреплениях как воск таяли. Ну, как вышел приказ главнокомандующего, всё приготовили, выступили на ночь, и когда отошли порядком от города, остановились, разложили огни и заварили ужин. Поели, что Бог послал, потом улеглись вздремнуть, а поднялись ещё до зари и подкрались к неприятельским укреплениям.

Главным командиром был назначен генерал Реад. Сказывали, что пред зарёй он лежал на траве и вдруг спросил своего адъютанта: «С которой стороны вы видели сегодня месяц?» Адъютант отозвался, что видел его с правой стороны, а генерал ему на это: «А я с левой: говорят, это нехорошо». Уж и впрямь ему не поздоровилось в этот день.

Генерал Липранди повёл первый своих молодцов в атаку. Живо бросились они на гору, опрокинули Итальянский отряд, что на ней стоял, взяли батареи и стали с них палить.

Этим временем Реад начал атаку на другую гору и тем погубил всё дело: ему бы дождаться, пока подойдут резервные полки на подкрепления, а он поторопился. Да поплатился дорого за свою оплошность: головой лёг на Чёрной. Недаром видел он месяц с левой стороны.

– Анна Демидовна, – спросил один из гостей, – что такое резервные полки?

– Так называют, – сказала старушка, – те полки, что не вступают прямо в бой, а держат их в запасе на всякий случай. Понадобится помощь – они тут. Им приказано было идти вслед за армией, а генерал Реад их не дождался. Двинул он своих на гору, и они влетели на неё мигом и опрокинули Французов. Даже сами неприятели говорили после, что диву давались, глядя на наших ребят: узнали, какие полки так отличились и записали их имена. Да к Французам подошли свежие силы, и они оттеснили опять наших. Завязался бой у подножия горы. Враг напирает: невмочь стало нашим; солдат бросился к генералу Реаду.

– Ваше, – говорит, – превосходительство, – дайте, ради Христа, резервы: неприятель совсем одолел.

А генерал молвил: «Да не подошли ещё резервы».

А бой всё продолжался. Вдруг раздался крик в рядах: «Помощи!», и все падают наши один за другим, а помощи всё нет как нет, а к неприятелю подходят опять свежие подкрепления.

Уж под конец явились резервы. Посылали к ним навстречу их поторопить, и пустились они бежать, не переводя духа. Да уж поздно: не осталось и половины от наших полков. Убит генерал Реад, генерал Веймар, и другие начальники убиты. Резервы двинулись с обеих сторон на неприятеля, да уж очень они умаялись, бежавши, и их мигом оттеснили. Они ринулись опять вперёд, а неприятель выставил против них ещё новые батареи. Смял он наши ряды, подавил их... Затрубили мы отбой, значит, уж вперёд податься нельзя, приходится отступать, пропало дело.

Больно было взглянуть на наших солдатиков, когда вернулись они в Севастополь. Ни на ком лица не было. Потянулись фуры с убитыми да с ранеными, а на другой день загремело страшное бомбардирование. Даже и по ночам оно не умолкало.

Вечер X.

Недаром говорят, что Севастополь – мученик-город. Одиннадцать месяцев стоял он под вражьею пальбой, и не затихала она разве только во время перемирия. А настоящих бомбардирований было шесть. Ведь это не то, что пальба обыкновенная, когда громят ядрами крепость. Ядро летит прямо и разбивает стены укреплений, потому оно и называется стенобитным орудием. А в бомбардирование выпускают бомбы. Они летят вверх, да полукругом и рассыпаются по всему городу. На них не скупились никогда союзники: не было дня, чтоб они нас ими не угощали, оттого и было в городе столько несчастных случаев. А во время бомбардирования-то выпускают тысячи бомб, да без перемежки, да день и ночь по нескольку суток сряду.

Обыкновенно бомбардируют город перед штурмом, чтоб его разорить, да пока ещё осаждённые не успели опомниться и всё в порядок привести, нападут на них. Как посыпятся, что дождевые капли, бомбы, так и ждут штурма. Союзники бомбардировали так Севастополь с самого начала, да приступ не удался, потому что мы у них взорвали пороховой погреб, и взрыв много им бед наделал. Потом ещё, как отбили они штурмом наши передовые укрепления; в другие же бомбардирования, видно, была им опять какая неудача, что на штурм они не пошли. Когда бомбардировали они в последней раз, как совсем-то нас одолели, такая страсть была, что думали никто в живых не останется, и только мы молили, что: «Господи, прими наши грешные души с миром».

К тому времени Французы подошли к нам на двенадцать с половиною саженей. Вестимо, что и им от этого нелегко было, ведь и мы тоже не давали спуска неприятелям. Вздумали они устроить против нас новую батарею, а мы палили по рабочим. Иной ещё не успел приняться за дело, а уж его подкосило снарядом, что сноп. Пленные Французы сказывали потом, что их начальство платило тройное жалованье рабочим, чтоб шли на эту батарею.

Да ведь у союзников-то войска было вволю, а наши горемычные совсем из сил выбились. Опять же стали мы нуждаться в снарядах, так что было разочтено, сколько в сутки можно выпустить бомб, а неприятель бросал их к нам бессчётно.

Южная сторона совсем опустела: бродили люди лишь на улицах, что ближе к большой бухте, а на других не уцелело ни одного дома, не осталось живой души, и летели день и ночь снаряды. На укреплениях ходила ходуном смерть, да и кроме того что погибло людей. В Александровских казармах жил матрос с женой да с двумя детьми. Они были ещё маленькие, и спали на одной кровати с матерью. Раз муж ушёл, а она улеглась с детьми. Вдруг бомба упала на крышу, пробила четыре этажа и очутилась в подвале. Там она подкатилась под кровать и подняла её вверх.

А то ещё за день до битвы на Чёрной служили обедню в Михайловском соборе. В подвале лежало пудов восемьдесят свечей; бомба пробила крышу и разразилась среди подвала. Стены храма задрожали: которые иконы сорвались. Взорвало землю около храма, она полетела густыми клубами в открытые окна и осыпала священника. Долго потом находили церковные свечи на соседних дворах.

Приказало тогда начальство перенести соборные престолы в Николаевские укрепления, – каменное было здание у морского берега, в целую полуверсту и такое прочное, что, говорят, его одного во всем городе не пробивали снаряды. Очистили там два каземата нижнего этажа, и в самый день Преображения Господня священники в полном облачении вышли из собора со св. Дарами. За ними несли иконы, кресты, хоругви и всю церковную утварь. Их провожал народ. Я тоже грешная тут была, и немало мы поплакали. Поют божественные слова, а их не слыхать за свистом да грохотом снарядов. Вдруг взвилась бомба над самым ходом... Все остановились и ждут... Бомба всё спускается... всё ниже, да ниже... а мы на неё смотрим. Я чай, у всех замирали сердца.

Вдруг её разорвало в воздухе со страшным треском, и ход двинулся опять.

Как мы не сжились со снарядами, их под конец такое множество летало по улицам, что и нам стало страшно. А ведь иных и страх не проберёт. Захотелось мне взглянуть, цел ли наш дом; вот и дождалась я перемирия. Пошла, а улица-то что пустыня какая: словно всё вымерло. Прихожу на Артиллерийскую слободку; оттуда уж подавно все выбрались. Дом наш стоит, и вижу, словно кто-то промелькнул около забора. Стала я вглядываться: наша соседка. Я подошла и говорю ей: «Неужто ты, Кузьминишна, о сю пору здесь осталась, да еще с малыми детьми? Уж видно, очень ты бодра». Она говорит: «Осталась на власть Божию, как есть одна здесь осталась, – все ушли. Да ты не на меня дивись, а приютилась, было, ко мне матроска Авдотья, – так уж та подлинно удалец! Привела она с собой своих свиней; разбредутся они, бывало, а она пойдёт вечером их собирать; далеко зайдёт: прямо под снарядами бродит. Стану я её уговаривать: «Что ты это, мол, Авдотья, иль ты из-за свиней души своей не пожалеешь?» А она говорит: «Чего бояться-то? Пусть он себе стреляет, мне до него дела нет».

Наше житьё становилось совсем плохо. Купцы боялись запасаться провизией, потому неизвестно было, что на завтра Господь пошлёт, и всё страшно вздорожало: сахар был по семидесяти пяти копеек. Разоренье, да и полно! А уж пуще всего нуждались мы в воде. Ведь морскую-то воду пить нельзя: она солёная и горькая. Неприятель захватил все источники. Оставался последний колодезь, но он стоял так близко к Французам, что за водой-то надо было идти под пулями. За ней ходили одни каторжники, и продавали её по пятидесяти копеек ушат.

После Чёрной мы все смекнули, что нашему делу не выгорать, а начальство-то уж давно думало, как бы отступить армии, когда придётся оставлять город, и заказан был мост через бухту, в целую почти версту, с Южной стороны на Северную. Много на него пошло и денег, и хлопот.

– Зачем же этот мост, бабушка? – спросил Николка.

– Коли оставляют город, мой голубчик, значит уступают его врагу, и все, кто в нём останутся обыватели и армия либо помереть до последнего человека должны, либо пленниками неприятеля быть. Потому и решили, чтоб все наши ушли, и оставили бы город пустой.

– Да ведь и без моста, бабушка, можно было перебраться с Южной на Северную?

– Можно, что морем, что сухим путем, да не целой армии и не в такое время. Ведь это дело надо было в тайне держать, а не то неприятель открыл бы по нас огонь, пока мы отступали. Потому и переправлялись мы ночью, да переправлялись-то не по одному только мосту, а на пароходах, на катерах, да на яликах, и то до утра пробились. А не будь моста – надо бы на переправу может целых трое суток, так что скрыть-то её и не удалось бы.

Больше месяца подвозили лес, пилили брёвна, и всё готовили, а на другой же день после первого Спаса стали строить мост. Он был весь на плотах. Над ним работали сто человек. Уж как домогались неприятели его разорить, ещё пока он строился. Каждые сутки пускали они в него круглым счётом по пятисот ядер, а мост всё рос себе да рос. В Успенье, после обедни, его освятили.

Помню я, на другой день взорвали мы пороховой погреб, что Француз поставил на Камчатке, и как диковинно было дело-то. Сказывала я вам, что мало у нас оставалось военных снарядов, и приказано было с каждой батареи по стольку-то бомб выпускать. Ночью проснулся один из батарейных командиров и спрашивает: «Много ли с такого-то часу послали мы бомб неприятелю?» Докладывают, что девять, и Бог весть, причинила ли им хоть которая-нибудь какой вред. А он говорит: «Ну, валяй ещё одну, чтоб полный десяток был».

Выпустили ещё бомбу, и она попала в пороховой погреб. Ужас, какой был взрыв! Если б, кажется, кто небывалый – так помер бы со страха. А мы-то ко всему были уж привычны.

– Ну, детки, расходитесь, спать пора.

– Что ж ты, бабушка, сегодня мало рассказывала? – спросил Николка.

– Да уж рассказ-то мой к концу идёт, – отозвалась старушка, – а конец такой горький, что и вспомнить о нём больно. Дайте с духом собраться, а завтра приходите опять.

Вечер XI.

– Становилось час от часу не легче, – начала на следующий вечер Анна Демидовна. – Наши бедные солдаты исхудали, изнурились, да и приуныли. Целых почти одиннадцать месяцев защищали они грудью Севастополь, и видят, что подспорья им нет, и что не нынче, так завтра осилит их враг.

На укреплениях столько раз пересыпали землю, что стала она настоящей пылью, а местами разрыхлела от крови. Больше всех досталось Малахову, потому что стоял он уж очень близко к неприятелям. Верхняя часть башни была разрушена, а земляные-то его укрепления совсем уж стали плохи. Лишь починят их кое-как, ударит в них ядро, и опять рассыпается всё в прах, да и людям-то достанется порядком. Ведь тут в земле камни, да зарылись пули, ядра, и как разлетятся – кого ударит в руку, в ногу, кого в голову. У всех почти были лица в крови и глаза землёй засыпаны. А на дворе стояла такая жара, что страсть. Опять же пушки наши были повреждены, и штыки исковерканы – что уж очень ими поработали.

Неприятель знал, что людей у нас мало, что нам плохо приходится и расчёл, что теперь нам не устоять, если нападёт он на нас всеми своими силами. Вот и открыл он шестое бомбардирование на самый день Московского Святителя Петра митрополита[3].

Как проглянула заря, полился огонь, что река. Полетели во все стороны камни, груды земли и человеческие трупы. Такой стоял дым, что не видать из-за него было солнца. От пущенных бомб загорелся один из наших кораблей, и пламя взвилось над морем, что огненный столб. И на море пожар, и в городе то здесь, то там загорится. Попала бомба в пороховой склад, и такой был взрыв, что несколько пушек взлетели наверх, что пук соломы, и упали в толпу людей. Крепостные валы обваливались на груды убитых и раненых. Не воздухом дышала грудь, а дымом, не роса омывала землю, а кровь. В эти дни, детушки, видели мы сущий ад на земле.

В больницах которые из наших солдатиков стали только ноги передвигать, бросились к бастионам. Куда не посмотришь, мелькают носилки с ранеными, а у пристани теснятся фуры со страдальцами. Таяло наше войско, что свеча перед иконой. Что ни сутки – около четырёх тысяч человек ложились в госпиталь либо в могилу.

Днём поочередно обедали и отдыхали, а по ночам все были на ногах, потому с минуты на минуту ждали штурма. Наши горемыки так умаялись, что прислонятся куда попало, обнявши ружьё, да так и спят. Уж и горюшка не было о том, что их сонных ядро поразит, – лишь бы только удалось вздремнуть маленько.

Трое суток ревело день и ночь бомбардирование, и обыватели совсем истомились этим временем: чуяли, что всему конец. Ни на что руки не подымались. То и дело бегали мы, матроски, на укрепления. Ведь не знаешь, где смерть найдёшь, а там хоть своего проведаешь, хоть пособишь кому-нибудь: воды, что ли, раненому подашь, либо лежит он сердечный и стонет, а на него труп повалился. Возьмешь за ноги мёртвого, оттащишь его, а раненого сдашь доктору, либо сестре милосердия; ведь они тут неотлучны были.

Скажу вам, детушки, какое знамение явил тогда Господь: стоял на главном госпитале высокий крест, и издали он сиял. Словно боялись его вражьи снаряды, что остался он невредим во всё время осады, и ребяты говорили, что пока простоит крест, простоит и Севастополь. Среди канонады, бывало, взглянут они на него, перекрестятся и молвят: «Бог милостив!» А в эти последние дни посмотрел солдат на госпиталь, и дрогнуло в нём сердце. Так он и вскрикнул: «Ну, братцы, наше дело пропало: крест снесён!» Наших молодцов словно варом обдало от этих слов, и скорёхонько они сбылись.

На четвертый сутки – было это на другой день после Владимирской Божией Матери[4] – сказывали, что с зари до полудня выпустили на Севастополь восемьдесят тысяч снарядов. А в полдень всё вдруг замолкло, и ударили тревогу. Мы поняли и перекрестились: штурм!

Пошли на нас стеной Французы. Шитые их мундиры горели огнём на солнце, а сами смотрели они таково браво. Запалили на них наши пушки. Которые падали рядами, а другие тотчас смыкались, и ринулись они разом на Малахов и на другие ещё бастионы, а Англичане на третий.

Грянул он всеми своими пушками. Оторопели было неприятели: уж очень их много подкосило сразу, и спутались их ряды. Как крикнули начальники, стали они опять строиться в строй и двинулись на приступ. Бросили они надо рвом свои перекидные мосты, взобрались на вал, смяли наши ряды, ворвались на бастион и крикнули по-своему: «Ура!» А им в ответ загремело наше «Ура!». Свежий отряд молодцов ринулся на них с ружьями наперевес, и завязалась схватка. Много тут легло Англичан, остальные бежали, а наши пускали им вслед пули, ядра, камни. Неприятельские командиры привели опять своих в порядок: их полки бросились на бастион и овладели им, да мы их опять вытеснили и взяли полтораста человек пленных. Англичане спустились в третий раз в ров, да с высоты вала посыпались на них камни и пули. Неприятели бежали к своим траншеям и оставили на пути много раненых и мёртвых.

Этим временем Французы посыпались, что муравьи, в ров второго бастиона, перескочили через вал и оттеснили наших, да ненадолго. Примчался, спасибо, генерал Сабашинский со своими стрелками и живо опрокинул неприятелей. Их ряды спутались, да мигом опять выстроились и напали на нас. Молодецки шли они вперёд под нашим огнём. Тут-то, что стая воронов по небу, понеслись наши пароходы по бухте и запалили из своих пушек. Служили они матушке России свою последнюю службу. Подались назад Французы, а всё ещё стоят. Несколько раз они бросались на Малахов, и все были отбиты. Под конец один из их командиров полетел первый на приступ, все ринулись за ним. Очутились они мигом во рву. А наши уж успели вскочить на вал и забросали их камнями, ядрами и осколками бомб. Полилась в ров горячая кровь, и раздались в нём крики и стоны. Которые из неприятелей не задеты были, и те двинуться не могли: на них падали мёртвые и раненые и давили их. Нескоро освободились они, бедные, от трупов своих братьев, да от раненых и пустились бежать. А наши уж зарядили опять свои пушки и не дали Французам добраться до своих траншей, а уложили их на мать сыру-землю.

На 5-й и на 6-й бастион тоже напали Французы, и тоже были отбиты. Да главный-то пункт Малахов, и на него двинули они страшные силы.

– Ну, что ж, бабушка, – крикнул Николка, – отбили они его у нас?

Старушка подняла веретено, которое выпало у неё давно из рук, и грустно молвила:

– Отбили, родимый, да уж завтра расскажу я вам, как они одолели и Малахов и Севастополь.

В е ч е р XII.

В этот вечер Анна Демидовна не принималась за свою прялку и не скоро начала рассказ, когда явились гости на постоялый двор. Бедная старушка собиралась с силами.

– Лишь только пошли на штурм, – молвила она, – под конец Французы побежали под нашими бомбами к Малахову, и накинулись на него что орлы. На кургане их встретил поручик Анкудович со своею командой в шестьдесят человек. Все легли на месте. Один Анкудович остался жив, да и то ранен, а неприятели рассыпались по бастиону и распустили над башней своё знамя. Сказывали раз при мне охотники, как ходили они на медведицу, и как встретила она их в логовище, где кормила своих медвежат. Так-то и наши встретили врага. Завязался у подножья башни страшный рукопашный бой; что было под рукой, то и пошло в дело: штыки, топоры, лопаты, кирки, банники, камни. Все обезумели. Топтали под ногами убитых и раненых. Неприятельский отряд прижал к стене горсточку наших. У них не оставалось ни одного патрона, а сдаваться они не хотели, и расстреляли их, сердечных, одного за другим. К неприятелю всё подходили свежие силы.

Поручик Юний с тридцатью матросами бросился в башню. Для входа было пробито узкое отверстие в стене. Оттуда Юний и его ребята осыпали пулями Француза. Он долго отстреливался, и наши всё не сдавались. Под конец неприятели выдвинули пушку перед самым входом башни и выпустили гранату. Наши её залили водой. Полетела другая, разорвалась и многих ранила, а её осколок погасил лампаду, что висела в углу перед иконой, и самую икону задел. Взглянули на неё матросы и молвили: «Не перед добром!» Видит Юний, что половина его людей лежат в крови, а Французы заряжают опять пушку. Делать было нечего: приходилось сдаваться. По его приказанию солдат навязал на ружьё тряпку, что оставалась тут от перевязок, и выставил её в двери – значит показывал неприятелям белый флаг. Они остановились, а наши говорят: «Мы ваши пленные».

Около кургана кипела борьба: пошли мы на приступ отбивать Малахов. К неприятелю ещё подошли свежие отряды: где у них десять человек, там у нас один, и ложились наши, что подкошенные колосья. Совсем они оторопели и хотели уж отступать, да подскакал Хрулев со своими молодцами, держал он в руке икону Спасителя, и крикнул: «Благодетели, хоть не за мной, а за Ним!» Бросились вперёд ребята и живо влетели на курган. Вдруг изменился в лице Хрулев: злодейка-пуля ранила его в руку. А он пришпорил лошадь, а здоровою-то рукой зажал рану. Да не успел проскакать пяти шагов, и ядро оконтузило его в голову. Пошатнулся он на седле. Адъютанты его поддержали и увезли к пристани, чтоб переправить его на Северную. Команду принял другой, – и он убит, а там ещё один, и того не стало. Ребята кричат: «Дайте командира! Ведите нас!» А вести-то их уж некому.

Этим самым временем приехал князь Горчаков взглянуть на укрепления, а мы только что отбили все приступы с других бастионов. Наши удальцы его окружили, прогремели: «Ура», и стали просить у него командиров, чтоб отбить и Малахов. А князь взглянул на укрепления, и, видно, сердце у него дрогнуло: везде обвалились валы, мёртвые и раненые лежали грудами, а вся земля побагровела от крови. Знал он, что не нынче, так завтра придётся нам отдать Севастополь, что нет у нас больше снарядов, да нет и людей, и что понапрасну будет ещё литься кровь. Не позволил он нового нападения на Малахов, и отступили наши к своим бастионам.

Прошёл часок-другой, а солдатики всё ждут, что отдохнут маленько, соберутся с новыми силами, и поведут их командиры на Малахов, да вдруг проскакали по всем укреплениям гонцы и объявили распоряжение главнокомандующего: приказано готовиться к отступлению; в ночь надо было переходить на Северную.

Зарыдали ребята, как это услыхали. Уж очень им обидно было смириться перед врагом, отдать ему родной Севастополь и не поплатиться за кровь братьев. Бросились они к своим пушкам и обняли их на последнее прощание.

Объявлено было войскам, чтоб они собирались к ночи на площадь, увозили с собою всё только, что можно, а что не захватят – то истребляли бы. Которые пушки заклепали, чтоб уж нельзя было из них стрелять, которые сбросили в море. Да и самим солдатикам не любо было оставлять неприятелю всё, что строили сами в поте лица, да что омывали своей горячей кровью, и стали они заваливать рвы, срывать валы, рубили, кололи – разрушали всё. Чтоб не видал неприятель нашего отступления, оставляли несколько сотен солдат на укреплениях перестрелку поддерживать, пока станет войско переправляться через мост, а потом и им приказано было уходить. И так устроили, чтобы мост снять, как все пройдут, а то бы неприятели пустились за нами.

– А как же сняли мост, матушка? – спросила Дарья.

– Он был не сплошной, а из шести участков: к каждому прикрепили длинный канат, а другой-то конец каната лежал на берегу. Как все прошли, так и стали с берега тянуть участки: у всякого каната по сто человек стояли. Так и разобрали скорёхонько мост.

Ничего не оставили мы неприятелю: бери, что захватил – пусть! А уж сами ничего ему не отдали. Всё уже давно было готово на случай, чтобы взорвать укрепления да пороховые погреба. Для этого дела выбрали матросов смельчаков и приказали им всё поджечь, лишь только дадут им знать, что окончилась переправа через мост, и что солдаты, оставленные для перестрелки, собираются уходить. Город горел и справа и слева от неприятельских снарядов, и мы разжигали пожар. А флот? Пусть погибнет он от наших рук, лишь бы не опозорил его чужой флаг. Ещё родимый-то наш Павел Степанович приказал пробить бока кораблям и заткнуть до поры-до времени пробоины, и матросам, что оставались на море, вышел приказ потопить корабли.

– А те, что для взрывов оставались, как они ушли, бабушка, коли мост-то был снят? – спросил Миша.

– Мысок обогнули. Ведь трудно войску переходить с пушками, а тут была всего горсточка людей. Иные даже в городе остались среди ада кромешного, да и то их Господь спас. Несколько дней там жили, а после перешли на Северную, и сказывали, что Французов встречали, и те их не трогали. Кому какую судьбу Бог пошлёт.

Ничего я не знала о всех распоряжениях. Я вам сказывала, что с начала бомбардирования разносили мы солдатам квас и воду. И во время штурма мы тут были. Скользишь в крови и только про себя молитву читаешь. Штурм был во всём разгаре, как вдруг вижу я, что загорелось на нашей стороне, и как раз померещилось мне, что моя квартира горит. Себя я не вспомнила и пустилась бежать. Думаю себе: что, коли на грех Марфа куда отошла, да Иванушка остался один! Бегу, земли не чую под собой. Прибежала, вижу: горит домов за пять от нас, и ветер дует не к нам. Уж больно я этим временем умаялась, да и бежать мне пришлось не в ближний край, так что ноги у меня как есть отымались. Увидала я, что всё у нас благополучно, да упала на кровать и таково крепко заснула.

Долго я проспала, до самого вечера. Вдруг слышу, кто-то меня зовёт. Открыла я глаза: стоит предо мной мой покойник. «Жена, – говорит, – иди к пристани, бери сынишку, найми ялик, а не достанешь – так ступай к мосту; часа через два уходим на Северную. Оставляем Севастополь!» Сам плачет. Лицо у него всё почернело от дыма да от копоти, и как покатится слезинка, так оставит белую струйку на щеках. Так я и крикнула: «Что ты, родимый! Сбыточное ли дело – Севастополь оставлять!» «Оставляем, – говорит, – ступай к пристани», – да в дверь. Я вижу: он на ногах шатается, схватила полуштоф с вином и бросилась на крыльцо. У самого крыльца стояла лошадь, и Ефим Петрович уж занёс ногу в стремя. Подала я ему вина: он выпил глотков пять: «Спасибо, – говорит, – в горле совсем пересохло», и ускакал.

Уж после-то он сказывал, что и так у него сердце изныло, да и по нас он измучился. Поговаривали, что дадут знать обывателям об отступлении, чтоб и они выбрались из города, да ведь в такой суматохе, пожалуй, кого и забыть могли. А покойнику моему никак от своего дела отойти нельзя. Да уж вечером послали его к пристани с приказаниями от начальства, и пришлось ему мимо нас ехать.

Как только ускакал он, сняла я со стены икону Спасителя – ту самую, что теперь в кивоте стоит – надела на шею мешочек с деньгами, а Марфа завязала на всякий случай в узелок остатки обеда, и сошли мы втроём со двора.

На улицах и на площади такие страсти делались, что и рассказать нельзя. Со всех сторон взвивался огонь, переводили лошадей, перевозили фуры, пушки, телеги, переносили раненых, и народ-то, народ так и валил к пристани и к мосту. Шум, гам: кто кричит, кто рыдает, кто из раненых стонет, а снаряды так и летят по небу.

Вышли мы за ворота, и говорю я Марфе: «Хозяин сказывал, что будут переправлять часика через два, а пристань-то от нас близёхонько; мы ещё успеем соседей оповестить, что оставляем город: может, которые и не знают». Обежали мы соседние дома: иные были уж пусты, а в других оставались ещё жильцы, – и точно: не все они знали о сдаче Севастополя.

Ну, пришли мы к пристани. Уж и сама не знаю, как продралась чрез толпу. Видим – ялики и катеры отчаливают и битком набиты. Такое меня горе разобрало.

– Нет ли, – спрашиваю, – свободного ялика?

 Говорят: нет, теперь уж ни одного не найдёте, все разобраны. Что делать? Пошли мы к мосту. Там теснится народ и никого не пропускают: солдаты стоят: ждите, мол, пока дойдёт до вас очередь.

Собрались все к мосту, когда петухи пропели, и стали переправляться. Сперва провезли раненых, там проехали пушки, провели лошадей, и повалили полки, а уж обыватели прошли последние. На мосту давка, суматоха, страсть! Он подавался от тяжести так, что подымалась вода почти до колен. А то вдруг кто-нибудь со страха крикнет: «Тонем!» Все бросятся назад, собьют друг друга с ног, перепугают лошадей, а они станут на дыбы. Гам и шум такой, что голова трещит. Погода стояла ненастная, шёл дождь, а снаряды так и свистали над нами. Не раз, я чай, всякий прочёл про себя молитву. А как обернёшься да взглянешь на Севастополь, так замирает сердце, что и страх забудешь. Сколько пролилось за него неповинной крови, да легло удалых голов, и отдавали мы его во вражьи руки!.. На Малахове горели огни, там Француз ликовал...

Часам к шести вышли мы на берег. Вдруг загремел взрыв, и задрожала земля, словно живая. Взлетел на воздух бастион, потом другой, и запылал весь город, а там в бухте тонули наши корабли...

Заплакала старушка и замолчала. Все сидели около неё, понуря головы.

– Целых двое суток не вступал Француз в Севастополь, – начала она опять, – всё боялся взрыва. А на Северной обыватели кое-как пристроились, гарнизон же начал оттуда перестреливаться с неприятелем, хотя и лениво, потому что уж дело было покончено, а какие оставались ещё постройки в Севастополе – разрушены от наших выстрелов. Считалось в нём до войны тысячи две домов, а когда мы в него вернулись, оказалось лишь только четырнадцать.

Месяца четыре после сдачи города, заключили мир. Говорят, что начальники знали наперёд, когда мы ещё и укрепления не строили, что рано ли, поздно ли, а придётся нам покинуть Севастополь.

– А если они это знали, бабушка, – сказал Николка, – так уж лучше бы сдать его без боя; по крайности, не лилось бы даром столько христианской крови.

– Не даром она лилась, мой родимый. Слыхала я, что давно-давно, когда еще зачиналась Святая Русь, пошли мы походом на врагов, а враги нас окружили. Пришлось погибать либо сдаваться без боя в плен. Собрал наш воевода свою рать и молвил: «Ляжем все костьми: мёртвым срама нет». Переходило с тех пор это слово от отца к сыну, и крепко держались его Русские люди. Оттого мы и не отдали Севастополь без боя.

Москва, 1881 г.



[1] Симеона Столпника празднуют 1-го сентября.

[2]8-го сентября.

[3]24-го августа.

[4] Сретение иконы Владимирской Божией Матери празднуется 26 августа.

Т. Толычева (Екатерина Новосильцева)


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"